Граф Грей главы 15-16

Николай Семченко
*По-прежнему не могу в этой версмм выделить курсивом нужные места, но, ду                15.
В «Подвальчике», между тем, творилось нечто невообразимое. Стоны, вздохи, крики, смешочки, грязная ругань, шлепки, скрип пружин, звон разбитого стекала: это падали бокалы, нечаянно сбитые на пол. Картины Босха наверняка померкли бы на фоне совокупления, которое совершалось в едином яростном порыве, и невозможно было разобрать, кто есть кто: смешенье рук, ног, голов, взмокших спин, влажных чресл -  комок обнаженных тел вибрировал, рычал, слипался, распадался и снова, как в калейдоскопе, собирался в  немыслимые орнаменты.
А за зелёной плюшевой занавесью в это время Дьяволёнок шептал Кисуле:
- Твои глаза волнуют меня…
- О, не гляди так на меня! – отвечала, зардевшись, Кисуля. – Я  боюсь утонуть в твоих глазах…
- Твоя грудь – как две сопки в степи…
- Зачем ты говоришь так? – Кисуля опустила глаза. – Так говорят лишь герои книжных романов…
- Твой стан напоминает мне драгоценную вазу, - продолжал Дьяволенок. – В ней не хватает ветки цветущей сливы…
- Цветы сливы в золотой вазе, - мечтательно улыбнулась Кисуля. – О, как изящно выражались древние китайцы, имея в виду любовь…
- У тебя такая горячая грудь…
- Что ты делаешь   со мной? Не надо… Не хочу целоваться! Твоё лобзанье слаще вина, и твой язык проникает глубоко… Зачем ты меня трогаешь? Нет, целуй…  Оставь меня! О, нет… Я хочу, чтобы целовал…
- О, Суламифь моя!
- О, Соломон мой! Ложе у нас – зелень, кедры – потолок над нами, стены – кипарисы, и знамя над их шатром – любовь…
Они повторяли те слова, которые тьму веков назад шептали друг другу библейские герои, и было в этом что-то неестественное, может быть, даже смешное, но Дьяволёнок и Кисуля не  думали о том: их языки повторяли то, что придумали другие, потому что лучше сказать нельзя.
А  рядом, за бархатной занавесью, бесновались другие мужчины и женщины. Их чопорные благопристойные посиделки всегда незаметно, но стремительно перерастали в «скаканье» и «яровуху» - тот самый свальный грех, которым Русь занималась в ночь на Ивана  Купалу. Тело принималось как оно есть, и всё было не стыдно. Рушились каноны и нарушались табу. То, что с амвонов  внушалось как грех, оказывалось таким же естественным, как дождь или солнце, гроза или ветер. На одну ночь можно было забыть всё, даже про собственную невинность, и соединяться, соединяться, соединяться, чтобы, быть может, найти свою потерянную цэлу. О, это неправда, что Творец сделал Еву из ребра Адама, она изначально была его цэлой – единое существо, мужчина и женщина, соединённые между собой. И лишь когда они вкусили запретный плод, Он в наказанье  разъединил их, чтобы они каждое мгновенье беспокоились: добро это или зло, хорошо или плохо, нравственно или безнравственно, порядочно они поступают или нет, распутничают или воздерживаются…А слово»цэла» можно перевести и как «ребро», и как «грань», и как «сторона». Бог просто отсёк Еву от Адама, из одного человека создал два существа, чтобы они, отравленные плодом древа познания,  больше не праздновали жизнь в раю, а сами пытались восстановить тот мир, который разрушили в  себе. Ибо вместе с мякотью того плода они впитали в себя погибель – запреты и табу, ограничивающие истинную свободу.
- О, ты -  моя половина…
- Да!
- Врастай в меня, я не могу без тебя. Я -  земля, ты - корень…
- Ты – я, я – ты…
Так шептались Дьяволёнок и Кисуля, а рядом с ними, за тяжелым, пыльным куском тёмно-зелёной ткани, совершалось иное действо, и сам преподобный Стефан показался бы смиренным по сравнению с этими людьми. О, Боже, каким  рвением он отличался, ниспровергая идолов, и разрушая кумирни язычников – «те статуи, высеченные, изваянные, выдолбленные, вырезанные, ниспровёрг, и топором посёк, и огнём испепелил, и пламенем пожёг, и без остатка их истребил…, и ни одной из них не  осталось». Но благостнее  ли от этого стал,  и не мучило ли святого  его тело, требуя свою вторую половину? И не в тех ли идолах пряталась недостающая плоть, воссоединившись  с которой неистовый обрёл бы покой  души?
Но не о душе, а о теле заботились те, которые творили в «Подвальчике» оргию, и ни о чём не  думали, сокрушая запреты  и табу – так, как святые отцы сокрушали идолов и капища. И восставали они против правил, и насмехались в бесстыдстве над папой Римским, который в 13 веке предписал своим вердиктом классическую позу «мужчина сверху», отринув  остальные, и все мужчины сразу стали извращенцами, потому что им  нравилось играть в постели ещё и по-другому, а все женщины, пленявшие их наготой своей, объявлялись ведьмами, и не иначе. Лишь сумасшедшим многое прощалось, и тогда влюблённые предпочли притворяться сумасшедшими, и сама любовь оборотилась высоким, страстным бредом.
- Но, Соломон мой, у тебя было семьсот жён и триста наложниц, не считая рабынь и танцовщиц. Зачем тебе ещё и я?
- Бог дал Соломону неиссякаемую силу страсти, за то дал, что он не просил себе долгой жизни, и душ врагов не просил, но лишь мудрости хотел. Познал я тысячи женщин, но лишь тебя полюбил, потому что ты – это я…
- О, как сладки твои слова! Но я поступаю как блудница: мне кажется, что тело моё принадлежит дьяволу…
- Но душа твоя принадлежит Богу. Блудницы тоже становятся святыми. Ты не блудница, не ангел и не святая , ты – любимая, и ты для меня - всё…
Но эти нежные слова и поцелуи заглушило allegretto pomposa – громовой контрабас в сопровождении фортепиано, а когда это кончилось, то сразу же грянуло пятитактное соло контрабаса, и низкий женский голос в ужасе вскричал:
- Как темно там внизу! Ужасно жить в этой чёрной пещере…
Дьяволёнок замолчал.
- Это из «Саломеи» Рихарда Штрауса, - шепнула Кисуля. – Это всего лишь музыка. Всё нормально.
Но за тёмно-зелёной шторой торжествовало allegretto pomposa, и шум нарастал, и творилось что-то невообразимое. Кисуля, однако, словно бы и не слышала всего этого: её глаза  были широко раскрыты, но она смотрела не на Дьяволёнка, казалось, что она глядела куда-то вперёд, и ничто окружающее её не касалось.  Она словно погрузилась взглядом внутрь себя, и с восторгом и ужасом  ощущала и жар, и холод, и взлёты  в ослепительные выси, и головокружение от падения в мрачные бездны, и всё это было так не похоже на то, что у неё  произошло  с графом Греем.
- Тебе хорошо, милый?
Дьяволёнок прикрыл ресницы, изображая, как ему хорошо. Но на  самом деле он испытывал смутное, странное ощущение: будто бы снова оказался в той самой игре  The Sims, и всё, что у них происходит с Кисулей, - это некий заранее расписанный сценарий, в котором предусмотрено несколько сюжетных вариаций, и даже разговор их –  запрограммированные клише, в которых, быть может, допускается вольная интерпретация, не более того. Тело девушки пело в его руках, и лепилось, приспосабливаясь к его телу, и всё было как нельзя лучше, но его обожгла внезапная мысль: может быть, точно так же  ведет себя и силиконовая кукла: совершенные пропорции, изогнется, как захочешь, и сделаешь с ней, что в голову взбредёт, ну, разве что она  не умеет говорит (впрочем, он усмехнулся, и резиновых барышень уже научили «изъясняться»: вставляют им какие-то микрочипсы…ну, что же делать… куда девалась подлинность чувств? И что такое подлинность ощущений? Может, и не надо об этом думать, Евгений…).  Что живая, что искусственная женщина – это та же объективная реальность, данная  мужчине в его ощущениях. Разве что качество отличается, как, допустим, отличаются кофе из натуральных кофейных зёрен и растворимый, но когда спешишь и некогда возиться с обжаркой, размолом и стоянием у плиты с туркой, то сгодится даже дешёвый «Пеле»…  Боже, какой вздор! И всё-таки Евгению казалось, что в Кисуле что-то не так и не то.
- Что случилось, милый?
Он открыл глаза и, ничего не отвечая, ободрительно улыбнулся ей одними губами.
- Ты о чём-то думаешь?
И тут он зачем-то сказал:
- Да, думаю. Думаю о  тех правилах, которые  установлены женщинами…
Он соврал, конечно. А она ухватилась, и  с назойливостью комара, не переставая его ласкать, принялась спрашивать:
- Какие правила? Я ничего не знаю! Ты же знаешь…Ну, скажи, пожалуйста, - и надувала при этом свои пухленькие губки, как капризная детсадовская красотка.
- А такие, - сказал он и осекся. Чёрт побери,  он когда-то их помнил. Их ему  внушила Она – та, с которой у него был такой умопомрачительный роман.
- Какие? Ну, почему ты такой? Не стесняйся. Я хочу всё знать…
И он кое-что вспомнил. Правило первое: помни, что почти все они склонны расстраиваться из-за всякой ерунды и придавать значение пустякам. Причем, многие почему-то не говорят откровенно, что конкретно им не нравится в мужчине, но молчат до последнего, чтобы в один отнюдь не самый прекрасный момент выплеснуть сразу всё: оказывается, ты всегда доставлял  одни неприятности, и с тобой было стыдно появиться перед подругами: у них-то, между прочим, мужчины получше  (ага, злорадно думал ты, у соседа и х*й всегда больше! Но я-то с ним в сауне был и знаю, что там мизинчик…ха-ха!), и она уже давно ничего не испытывает, любовь с тобой -  изощрённый способ самоистязания, и хватит с неё этого садомазохизма, и  вообще...(О, сколько яда вливается в это «и вообще...», и как оно многозначительно! Будто бы она просто оказывала тебе милость, прекрасно осознавая, что в постели ты -  ноль, в жизни – полное ничтожество, и вообще – Никто и звать тебя Никак). Поэтому, учила Она, правило первое: говори женщине, как ты её любишь и всякое такое – даже если говоришь неправду, она поверит тебе, или сделает вид, что поверила. Правило второе: кончай (извините-с!) не быстро, но и не медли. Если быстро, то она подумает, что ты заботишься исключительно о своих ощущениях и еще легко мог бы минут двадцать её ублажать. А если  всё тянется долго, то женщина начинает предполагать, что её тело тебя не возбуждает, ну и вообще – она устала и давай прекратим всё это…Правило третье: не молчи! Ей до фонаря, что ты уже с ней и, значит, хотя  бы хочешь её, и ей наплевать, что мужчина так устроен, что любит глазами, ей нужны слова. Потому хотя  бы выдавливай из себя стон сладострастия, даже если не испытываешь его – пусть она слышит, что тебе с ней неплохо…  Ещё одно дурацкое правило: ты можешь не снимать галстука, но носки снять обязан;  почему они так не любят носки на  голом мужчине –  этого они и сами не понимают, но чтобы тебе потом не сказали это «и вообще...», лучше снимать носки в первую очередь (да, кстати: не торопись раздеваться сам, сначала – её, а то  может получиться так: она ещё в норковой шубке, а ты уже гол, как  Аполлон, и вместо листика на причинном месте – разноцветный презерватив… хм!… зрелище, надо признаться, уморительное…ха-ха!  ). Не стоит верить правилу Эрнеста  Хемингуэя насчёт того, что от  мужчины должно пахнуть мужчиной. Они с этим не согласны. Им самим, конечно,  будет смешно, если ты станешь пахнуть как сирень, жасмин или  резеда, но грубые ароматы немытого  мужского тела заставляют их морщить носики – ну, и о каком сексе тогда может идти речь? (Кстати, есть один момент, когда они не любят, чтобы мужчина проявлял ретивую чистоплотность: не стоит сразу после «финала» вскакивать и бежать под душ, потому что …А почему? Загадка! Может, женщина – немножко кошка? Ну, не зря же они  любят себя называть кисками…А у кошек есть привычка тереться о что-то или кого-то, чтобы  оставить  свой запах. И когда ты торопишься смыть с себя этот аромат, то они чувствуют себя если не оскорблёнными, то обиженными..Ну, а ещё им  просто хочется, как той же кошечке, прижаться к тебе и ощутить твоё тепло…) Одно из дурацких правил гласит: никогда не хвастайся размерами своего «малыша»  и не сравнивайся с другими. Во-первых,  у них может появиться соблазн сравнить эти величины практике,а, во-вторых, Зигмунд  Фрейд, наверное, был немножко  прав, когда утверждал еретическую мысль о том, что  женщины тоже  хотели бы иметь член ( ну, стоит ли после этого  их дразнить? И вообще… хе-хе!…лучше похвали её «бутончик» - там, внизу, этот недоразвитый её..тссс! …вслух только ничего не произноси… угу?) Правило для некоторых начинающих: не думай, будто акробатика в постели – это то, чем ты сможешь её поразить. Некоторые из них, кстати, абсолютно не терпят цирка и всего, что с ним связано. Другие даже  сбегали в школе с уроков физкультуры, чтобы  не делать все эти «ласточки», «берёзки», «шпагаты», а тут ты вдруг начинаешь её тренировать, мять тело, выкручивать груди,  ставить  в фантастические позы. Она  может решить, что ты клоун из  сгоревшего цирка, и просто притворялся,  что нормальный человек. А если ты ещё при этом слишком рьяно пытаешься пропихнуть ей в рот свой язык, то она подумает, что это вовсе не поцелуй, а тренировка в мытьё кефирных бутылок: только ёршик можно пихать бесцеремонно и глубоко, а язык (и… хм!… кое-что другое… хм!...)  –  нет, нет и нет.
Эти и другие правила (дурацкие.. но что-то в них есть…всё-таки что-то есть…) необыкновенно быстро прокрутились в мозгу Дьяволёнка. Но он не стал пересказывать их Кисуле. Сказал лишь:
- А правило одно: если любишь, то люби.  Как можешь. И сколько можешь. И даже если уже не можешь, то делай вид, что можешь.
- У, какой ты! – Кисуля снова капризно надула губки. – Я так  не играю…
А  рядом, за бархатной занавесью,  всё громыхало и  сотрясалось. Но Дьяволёнок решил, что это всего лишь кульминация  обычной оргии, чем так  славился «Подвальчик»: каждый имеет  всех, и все имеют каждого -  что-то вроде этого.
Кисуля, на удивление, ритмично продолжала выделывать то, что ему, в общем-то, нравилось. Но он, наблюдая за её движениями и ободряюще улыбаясь,  перекинулся мыслями  далеко-далеко. Ему даже показалось, что в этом хаосе и какофонии звуков из соседней комнаты он слышит голос великого безмолвия, который зазвучал где-то  внутри него. И в этом голосе была  опора для   его сердца. А то, что его тело рвалось в пропасть бездны, рвалось неистово, с буйным бешенством, - так что ж того? Это всего лишь тело! И пусть оно распадается, разваливается,  разлагается,  и пусть от него ничего не останется,  кроме атомов, - пусть! Есть сердце и есть душа, которая не знала  ( или всё-таки знала, но молчала?), кто дал Дьяволёнку место в этом мире, и кто он сам – настоящий, а не тот, каким его хотели видеть окружающие. Он чувствовал, что его обнимает не тело Кисули, и чувствовал не голоса тех, кто сейчас проникал и растворялся друг в друге, - он чувствовал нечто совсем иное, и это было похоже на сумасшествие: его  объяло само пространство и время, но при этом он  был прикован к крошечной песчинке этого бесконечного мира, и  не ведал, почему  оказался именно здесь, и зачем с ним происходит то, чего он не понимает. Человек наверняка был создан не во Времени, он был создан одновременно с ним. И если это так, то смертно лишь тело. Но почему же, почему оно так хочет вкусить всех земных радостей, и запретный плод – основное его  лакомство? И отчего душа позволяет  телу делать то, против чего всё  в ней вопит и плачет? И не наслаждаемся ли мы в любви лишь иллюзиями, которые сами и создаем?  Боже, Боже… Неужели Стендаль прав: «На свете есть два несчастья: несчастье неудовлетворённой страсти и несчастье смертельной тоски»?
- Фи, какой ты холодный!
Он с  недоумением услышал голос Кисули.
- Я стараюсь, а ты…
Он отошёл от своих  мыслей и улыбнулся девушке.
- Ты был где-то далеко…
Он усмехнулся и с  его губ сорвалась скабрезность:
- Так далеко я ещё ни в одной женщине не был.
- Нахал! – вспыхнула Кисуля.
И тут же вспыхнула ярким пламенем занавесь, и они оба увидели: в «Подвальчике» всё горит, и рушится, и падает потолок, и голые мужчины и женщины, годящиеся для иллюстрации гибели Помпеи, мечутся в узком пространстве, и вопли раздирают душу.
Дьяволёнок попытался вскочить, но Кисуля неожиданно крепко прижала его к ложу, и он ощутил сильные руки, а женское тело, которое еще минуту назад было гибким и  нежным, налилось твердостью, и на нем проросли мелкие черные волосы. Евгений закрыл глаза, чтобы не видеть дальнейших превращений Кисули. Его трясло, и он почувствовал неудержимый порыв на рвоту.
- Я думал, что познаю нечто новое, - услышал он мужской голос.
Дьяволенок с усилием  открыл глаза и чуть не закричал от испуга. Его обнимал мужчина. Кажется, это был граф Грей. Во всяком случае, очень его напоминал, и лишь лицо одновременно походило и на его самого, и на Кисулино:  оно странно колебалось, черты искажались, мерцали, и кожу покрывала мертвенная бледность.
- Но я не познал ничего, - промолвило это привидение. – Ничего не познал, кроме того,  что  тело – это всего лишь тело. И люди настолько наивны, что делают из него нечто большее. А любовь? Ах, друг мой! Любовь – это наше о ней представленье. Мы любим не столько самого человека, сколько осуществление с его помощью наших желаний.
Он захохотал. И это было почти театрально. Так хохочут злодеи в низкопробных фильмах ужасов и в мексиканских сериалах.
Дьяволёнок содрогнулся, но все-таки нашел силы спросить:
- Зачем вы это сделали?
- Тебе этого не понять, - ответило привидение. – Ты - другой! Да и не успею я тебе сказать правду. Вон, смотри,  что  делается: рушится мир…
Безумная толпа уже надвигалась на них, и она смела бы  и Дьяволенка, и бывшую Кисулю,  если бы они не подхватились и, не охваченные общей паникой, не понеслись куда-то в темные лабиринты, опутывавшие «Подвальчик».

                16. 

Доктора Чженя мало волновало то, что происходит с душами других людей. Его больше заботило иное: Николай Владимирович, кажется, нашёл более лёгкий и удобный способ воздействия на внутреннюю энергию биологических объектов. Он достигал желаемого сразу, без тех медленных, кропотливых и, можно  сказать, филигранных изменений биополя, которые Чжен проводил в своей лаборатории.
Более удачливый коллега каким-то образом открыл секрет того, что древние мудрецы называли ци, но он слишком вольно обращался с этой субстанцией. Заменить её в теле одного человека на другую –  не значит решить проблему душевных и физических хворей. Ведь при этом неминуемо страдает здоровый человек, чью душу переместили в тело больного, а  ему вживили  болезненную субстанцию. Она может вызвать нежелательные  изменения в теле, и, более того, его здоровая душа, попав в хилую физическую оболочку, неминуемо испытает её воздействия: больные органы излучают губительные СВЧ-излучения, и если они достаточно интенсивные, то довольно скоро пробьют самую крепкую энергетическую броню. Капля, как известно, камень долбит. Так и в  этом случае. И что получается? Выходит, что прав Джон Толанд, заявивший: «Каждое существо живёт разрушением другого». Но при этом здоровый человек  невольно разрушается сам.
Но доктор Чжен терзался не этими этическими размышлениями. Он потратил почти два десятка лет, чтобы сделать своё открытие. И только научился управлять  так называемыми энергетическими полями, как, нате вам, возник какой-то пройдоха, неуч, счастливчик, которому случайно открылось то, что может изменить весь мир. Душа – это условное понятие. На самом деле это то нечто, что  изначально  содержится во всякой  живой материи. Герои сказок или древних мифов могли превращаться в животных и  растения, понимали язык рыб, птиц и других тварей – это звучит сейчас как чудо, но в преданиях старины глубокой считалось чем-то вполне обычным.  Как  никого, допустим, на Востоке не удивляло, когда стареющий падишах окружал себя молоденькими наложницами: излучения их тел были для него целительнее всяких чудодейственных халдейских микстур и экстрактов. Царица Клеопатра, впрочем, додумалась до того, чтобы пить сперму юношей, и то же самое делали цезари, алхимики и увядающие куртизанки. Глупцы! Нет ничего целительнее волн, исходящих от здорового  организма. Только их нужно суметь поймать и направить куда следует…
Доктор Чжен  считал себя первооткрывателем,  перед  его мысленным взором  представали картины научного триумфа, и он уже прикидывал, как организовать сеть поликлиник своего имени по всему миру. Короли, президенты, самые великие писатели, музыканты, миллиардеры и мафиози, все-все  будут заискивать перед ним, и он вознесется на  Олимп, и станет самым богатым на планете. Может быть, он даже достигнет физического бессмертия, если сумеет обновлять себя, как это, говорят, умел делать великий  Калиостро. Но у того, впрочем, был какой-то другой секрет: он  подобно змее сбрасывал свою старую кожу и, пробыв месяц в странном анабиозе, возвращался в  этот мир молодым и красивым. У Чжена совсем другой метод, и, главное, действующий без осечек. А тут – такой неожиданный поворот событий. Он был уязвлён. Никакого соперничества Чжен потерпеть не мог.
Этот  китаец, сделав своё открытие, обнаружил в себе особое качество: он слышал то, что не слышат другие. Сквозь городской шум, пробиваясь через ветер и звуки включённого телевизора, до него доходил тихий шепот трав, и какой-нибудь родничок, за сотни километров от Ха, журчал в его ушной раковине, и легкое дыхание Луны, поднимающей приливы, он тоже слышал, а быстрый, лихорадочный пульс пробуждающегося вулкана на далёком тропическом острове, заставлял в том же ритме биться его сердце, и он успокаивался только тогда, когда воды неведомого подземного озера со змеиным шипением гасили  неистовый поток лавы. Он поначалу мучился бессонницей, и, наверное, сошёл бы с ума от того, что у него открылся слух, позволяющий проникать в самые глубины мира. Но Чжен догадался сделать особый экран из тонких посеребренных пластин: они отражали  все ненужные ему  звуки. В них, как он считал, было много вредной энергии: она, стихийная, дикая, неуправляемая, могла нарушить равновесие его организма.
Но Чжен забыл, кажется, ту мудрость, которую ему когда-то внушала бабка. Он всегда помнил её старой, и сколько ей было на  самом деле лет, никто не знал, а сама она, смеясь,  хитро сощуривала глаза и говорила: «Помню, когда Лао Цзы  несли в паланкине мимо моей фанзы, он отодвинул шелковую занавесь и сказал, что такой второй  красивой девочки нет во всей Поднебесной. Той  девочкой была я». Глаза бабки сверкали при этом серебром, и Чжен почему-то верил ей, хотя вся округа знала, что философ Лао Цзы никогда в этих местах не бывал. Но бабка махала своей смуглой сухонькой, как ветка отплодоносившего банана, ручкой и, показывая в широкой улыбке единственный свой зуб, внушала: «Был – не был Лао Цзы, какая  вам разница? Для меня он был тут! Запомните: весь мир един, и все мы едины, люди и звери, травы и деревья, - нераздельны, и Лао Цзы, проходя где-то там, за тысячу лет от меня, всё-таки мог  послать мне свою улыбку…»
Бабку не слушали. На старости лет она стала какой-то странной, и соседи даже говорили, что она тронулась умом. «Разве может нормальный человек слышать, как растет хризантема, и разве он может с ней говорить?» - спрашивали соседи. И по их жалостливым глазам  было ясно, что они жалеют бедную старую женщину, некогда отличавшуюся острым умом и доброй памятью.
Но, однако, вся округа почему-то не смущалась прийти к ней, когда никакие лекари не могли избавить от какой-нибудь застарелой болезни. Бабка неохотно бралась врачевать, она говорила: «Чужая боль проникает в меня, и выплюнуть её мне всё труднее…»
Бабка ничего особого не делала. Она укладывала больного на циновку, приникала к нему и внимательно вслушивалась в его дыхание, и когда он делал глубокий выдох, она ловила его губами и, напрягаясь всем телом, вдыхала этот воздух, который прошёл через организм страдающего. Она считала, что забирает злую энергию, а  взамен вдыхает в больного чистую и светлую, которую ей давали травы и деревья, ветер и дождь, звезды и ночные птицы.
Но ей никто не верил. Считали, что бабка не хочет раскрывать какие-то свои лекарские секреты, вот и выдумывает всякие небылицы.
Закрывшись от яростного и бушующего мира экранами из посеребренных пластин, Чжен, конечно же, забыл то, что когда-то говорила ему бабка. Всё в этом мире взаимосвязано, и никогда не знаешь,  где начало, где – конец, и какую волну Где-то Там  поднимет твоё слово или поступок…
Доктор Чжен решил, что просто обязан нанести удар по своему неожиданному конкуренту. Для  этого он позвал к себе Петра Васильевича и, как тот ни упирался, ни объяснял, что чувствует себя превосходно, доктор сумел-таки внушить ему, что он, мол, попал на удочку шарлатана: улучшение здоровья кратковременное, исчезновение опухоли – фикция, и всё обострится, как только закончится действие чужой энергии.
- Я обещаю вам, что вы  полностью  поправитесь, если пройдёте курс лечения у меня, - пообещал Чжен. – Гарантирую! Но для этого нужно вернуть вашу ци…
- Что? – не понял Пётр Васильевич, вконец замученный натиском Чженя.
- Русские называют это душой, - усмехнулся китаец. – Повторяю: этот проходимец на время заменил ваше ци другой, более молодой ци. И, может быть, сейчас по его вине  страдает ни в чём не повинный человек…
Пётр Васильевич, если и читавший что-то о душе, то это, наверное, была хрестоматийная поэма Гоголя, которую обязательно «проходят» в школе, совсем запутался и наивно брякнул:
- Он что, как Чичиков?
- Он, скорее, Фауст, - поморщился Чжен. – Хочет походить на Фауста. Но такой же проходимец как Чичиков…
Пётр Васильевич всё равно ничего не понял, а углубляться в тему разговора постеснялся. Одно ему стало ясно: он оказался объектом какого-то немыслимого эксперимента, и ещё неизвестно, как он закончится. Может, в  самом деле лучше  попробовать пройти курс лечения у этого китайца, о котором весь Ха  трубил как о чудо-враче. Ведь Николай Владимирович, в самом деле,  обещал вернуть ему ощущения полнокровной жизни лишь на некоторое время, и лишь – ощущения, без каких-либо гарантий: после этого он мог пойти на поправку, а мог …эхе-хе, неохота додумывать эту мысль до конца.
- Если честно, то не знаю,  что и подумать, - сознался  Пётр Васильевич. –  Можете считать меня негодяем, но мне наплевать, за счёт сил какого конкретного человека мне стало лучше. Я об этом не думаю.
- Подумайте о том, что будет, когда всё вернётся на свои места, и вы  снова окажетесь один на один со своей болезнью …
- Не уверен, что вы меня не пугаете!
- Зачем мне вас пугать? – рассмеялся Чжен. – Всё очень просто: ваше ци возвращается в вас, а чужое ци – в своего настоящего хозяина, и,  следовательно, ваши телесные органы становятся прежними.
- И ничто, кроме вашего метода, не поможет?
- Ну,  экстрасенсов и прочих шарлатанов  вы, как умный человек, и сами должны избегать, поэтому я их вам не рекомендую, но можете поехать, например, в Индию к Мудде Мупану, - широко улыбнулся Чжен и подмигнул Петру  Васильевичу. – Вы верите в чудо. Он его умеет делать. Этот старик придумал какую-то особую пасту из всяких трав. Ничего, кроме неё, не  ест. Ему уже  сто двадцать лет, и самому младшему его сыну пошёл двенадцатый год, а последней жене – чуть больше тридцати. Правда, Мудда не помнит даже имён всех своих двадцати трёх жён, и как  зовут его детей, внуков  и правнуков – тоже не помнит. Но зато помнит, из каких трав делает свою пасту. Она лечит от всего на свете,  и только память не может вернуть…
- Без памяти человек уже не совсем человек, - задумчиво сказал Пётр Васильевич. – Зомби какой-то…
- Зато Мудда Мупан здоров как бык, и даже не потерял способность осеменять, - заметил Чжен.
- Если бы только в этом заключался смысл жизни, - вздохнул Петр Васильевич.
- О! Если мы начнём  рассуждать о смысле жизни, то у нас не останется времени на самое простое: заняться собой, - покачал головой Чжен. – Скажите, что вы надумали? Если «да», то немедленно  начнём сеанс. Промедление чревато смертью…
- Промедленье смерти подобно, - машинально поправил Петр Васильевич и, спохватившись, смущенно пояснил: По-нашему это называется крылатой фразой. Так Ленин говорил. А что касается нашего дела, то – хорошо: кажется, я вам верю. Делайте то, что считаете нужным.
Доктор Чжен только этого и ждал. У него уже были наготове нужное оборудование и   приспособления. Без излишних церемоний, быстро и деловито он помог Петру Васильевичу раздеться и, чтобы не дать ему возможности передумать, поспешно втиснул его в биотрон. Он  даже не удосужился поправить матрас, который прищемило дверцей.
Не известно, что именно  делал доктор Чжен, но  Пётр Васильевич, не смотря на свои  волнения, вскоре успокоился и задремал. Внутри биотрона циркулировал свежий воздух, он походил на дуновенья легкого, смешливого ветерка, который, озорничая, проводил по носу то букетиком фиалок, то дышал розмарином, а то доносил аромат цветущего  яблоневого сада, и этот запах напоминал о чём-то ужасно далёком, счастливом и невозможно прекрасном.
Между тем,  доктор Чжен обнаружил, что сверхвысокочастотные излучения Петра Васильевича довольно странным образом взаимодействуют с потоком частот, идущих от другого человека: они перехлёстывались с какими-то другими волнами, запутывались в них и, преобразовавшись в мощные пучки, взрывались  подобно фейерверку. В результате возникали новые импульсы, и в них было нечто искусственное, будто бы преломленное через какой-то усиливающий  аппарат – это в чём-то напоминало генератор, который действовал независимо в какой-то удалённой, неуловимой точке.
Доктор Чжен, разумеется, не догадывался, что подключил биополе Петра Васильевича к Александру, который как раз находился в виртуальном пространстве «Подвальчика». Все там были связаны между собой тем невидимым электронным полем, в которое мало кто верит, но которое, тем не менее,  существует. Как  изреченная мысль начинает жить сама по себе, так и те образы, которые придумали люди, отделяются от своих носителей  и   независимо обитают  в выдуманном ими  мире. Однако эта среда, созданная словом, тоже делается самостоятельной.
- Что бы это ни было, а я не остановлюсь -  прорвусь, - в сердцах сказал доктор Чжен, сам не зная, к кому обращается.
 Его  просто взбесило прихотливое, странное и нелогичное поведение чужого биополя. Согласно его  теории, оно не должно было вести себя так. Всякий предмет, тем более живой объект, по наблюдениям исследователя, обладал известной автономией. Но тут, однако, всё смешалось и перепуталось, как будто шкодливый котенок забрался в корзинку с клубками и смешал их так, что бедная хозяйка и не знала, как подступиться к распутыванию.
- Вот, получи! Еще! И еще!
Доктору Чжену удалось ослабить мощные импульсы, которые шли  будто бы из какого-то чёрного ящика. Линия волны Александра стала чётче, яснее и наполнее, но её всё же опутывал, как змея, устойчивый поток другого, чужого, излучения. И этот непонятный тандем биополей не поддавался разумному объяснению.
- Присосался как паразит, - пробурчал доктор Чжен. И тут его осенила мысль. Он повторил: Паразит…  Да, это  может быть паразит-ци…
Он захохотал, как сумасшедший. Впрочем, всякий  здравомыслящий человек, если бы узнал, о чём доктор думает, непременно посчитал бы его если не умалишенным, то кандидатом  для дурдома.
Я  вас разорву! Вот так! И так!
Он энергично манипулировал какими-то кнопками, и что-то бормотал несвязное, и глаза его лихорадочно сверкали. Его вмешательство в виртуальный мир было случайным, он даже не предполагал, что творит. Незримые связи, опутывавшие тот и этот мир,  под его энергичным натиском лопнули  как рвутся струны скрипки, если музыкант излишне резок.
В «Подвальчике» всё смешалось, и небо обрушилось на землю, стены упали, но за ними ничего не было, только тьма, дым, холод и  страх. Маски, сорванные с лиц  незримой силой, валялись под ногами как пожухлые осенние листья. Их втаптывала в грязь испуганная толпа.
- Не оставляй меня! – закричала  Кисуля. – Я не граф… Я это я. Посмотри на меня! Ты сможешь увидеть меня…
Дьяволёнок, увлекаемый толпой, всё-таки оглянулся. Оглянулся в тот самый момент, когда что-то вспыхнуло над головами, и мертвенный свет на мгновенье высветил пространство. Если бы не эта вспышка, он бы ничего не смог разобрать в аспидной тьме.
- Лена!
 Это и вправду уже была Леночка – испуганная, дрожащая, с потёками черной туши вокруг глаз.
- Я боюсь! Не оставляй меня, Женя!
Он сумел выбраться из толпы, на ощупь, увязая в каком-то чмокающем, гадком  месиве, добрался  до Кисули и  крепко схватил её за руку:
- Всё будет хорошо. Я тут, Лена!
Это была её ладонь – маленькая, гладкая, пахнущая пряной корицей. Кисуля только делала вид, что вся из себя эмансипированная и чуждая даже кулинарии: это занятие для наседок, а не для современной женщины, знающей себе цену. На  самом деле, и Евгений был в курсе, она очень любила стряпать, особенно – тортики и пирожки с корицей.
- Не бросай меня, Женя…
Он еще крепче сжал её ладонь и отчего-то подумал, что в любви  разрешается всё, кроме пошлости. И эта внезапная, неизвестно зачем возникшая мысль заставила его покраснеть. Хорошо, что было темно, и  Лена ничего не видела.
А граф Грей в это время лежал придавленный обломком стены. Выбраться из-под неё он не мог, а на его стоны никто не обращал внимания. Все были заняты собственным спасением. Толпа металась, волновалась, орала, рыдала, крушила всё на своем пути. Но и пути-то,  собственно, не было: люди мчались в  кромешной тьме по кругу, и о том не подозревали, им казалось, что где-то там, впереди, есть выход, и бежали, бежали по нескончаемому кругу. Но некоторые из них вырывались за его пределы, и тогда их взору открывалась туманная даль, в которой парили стайки птиц. Под высоким, отвесным берегом  приютился убогий рыбацкий челн. Его покачивало течением реки, вода которой отливала желтизной.
Лихорадочный взор выпавших из круга  сначала упирался в этот челн, и только потом взгляд выделял мрачный  горный массив, и долины между горами, скользил по  озеру, на берегу которого были  живописно разбросаны  бедные хижины. Почти посередине озера лежал остров, и с деревушкой его соединял шаткий деревянный мостик, не похожий на тот, который трудолюбивые крестьяне перебросили через соседнюю речку. На том, втором, была живописная беседка, и в  ней, наверное, можно было отдохнуть в знойный полдень. Внутри нее зоркий  глаз непременно выделял широкие скамьи и циновки, на которых в особых чашках готовился чай.  Скалистые горы то  выступали на передний план, то уходили вдаль, и взгляд, устав блуждать в пространстве, снова упирался в рыбацкие лодки, стайки птиц, бурный поток, вытекающий из глубокого ущелья. Постепенно горы  становились более пологими, и в них  просвечивало ещё одно озерцо,  возле него – деревушка, а вокруг – густой, дикий лес, перемежающийся с обрывистыми утесами. Безграничное пространство, чередуя горы и водоемы, завораживало и создавало какой-то особый ритм, заставляющий успокоиться и вздохнуть глубже.
Это была картина-свиток «Реки и горы на  тысячу ли»  Ван Симэня, жившего  во время правления императора Хой-цзуна династии Северная Сун. Он написал  её, когда ему не было ещё и двадцати лет. Сам император, увидев свиток, восхитился им, и юноша был обласкан владыкой, а высокомудрые мандарины  тут же объявили его  основоположником нового  жанра -  сине-зелёного пейзажа. Но Ван Симэн отчего-то затосковал, заболел и ушел из жизни на пороге своего двадцатилетия, навсегда оставшись автором одной-единственной гениальной картины.
Её репродукцию доктор Чжень повесил в своём кабинете на самом видном месте. Пейзажи Ван Симэня   напоминали ему родные места: гладь озер, буйство водопадов, волшебство гор, и примерно в  такой  вот речной беседке он с бабушкой когда-то давным-давно пил зеленый чай с лепестками жасмина и дикой магнолии.
Доктор Чжень, конечно, знал, что уникальность картины состоит еще и в том, что художник, разделив её как бы на четыре части, сумел объединить их в единый мир: каждая часть – отдельно, сама по себе, но в то же время – лишь кусочек  большого целого. Но, зная это, доктор как-то не придавал особого значения композиции  и ритму картины. Хотя, быть может, он тогда бы понял внезапную тоску юного Ван Симэя, которому открылось:  мир, в котором мы живём, на  самом деле состоит из других, более мелких миров, и познать их до конца невозможно, тем  более – отобразить на свитках, холстах, бумаге, шёлке…
Но каким образом «Реки и горы на тысячу ли» отразились в окрестностях «Подвальчика» - этого никто не знал. Наверное, картину нечаянно  зацепили всплески излучений от  аппаратуры  доктора Чженя. И тот мир, который существовал на ней, причудливым образом  врос в совершенно другую реальность, о которой тысячу лет назад в Китае догадывались лишь самые мудрые. Правда, они  принимали её за страну грёз…
Для тех, кто вышел из «Подвальчика», реки и горы были самыми настоящими. Они припадали к холодным струям родника и пили, пили, пили…
(Окончание следует)