Граф Грей главы 13-14

Николай Семченко
(Продолжение)
*В тексте оригинала есть выделения курсивом, которые тут не удалось сделать, но, думаю, проницательный читатель это сделает сам:-)

                13.


Граф Грей считал, что он уже давно человек без желаний. Может быть, не совсем, чтобы уж напрочь без них, но  его желания с возрастом становились определённее, он ясно и точно знал, чего хочет от жизни, и эта конкретность делала его существование осмысленнее, но вместе с тем и  как-то скучней. По  крайней мере, он уже не считал, что жизнь длится в течение поцелуя, а всё остальное – так, подвешенное состояние: болтаешься эдаким воздушным шариком, и что толку-то? Вот если бы этот шарик взяла ласковая, мягкая рука, и бархатистые подушечки  пальцев, пахнущие чем-то нежно-пряным, как резеда после дождя, осторожно прошлись бы по его поверхности,  чуть сжимая её, и восторженные губки прикоснулись к рисунку на боку – там изображена яркая красная роза, зеленые листья, полураспустившийся бутон – и что-то шепнули бы глупое, такое глупое и безрассудное, чтобы шарику захотелось лопнуть от восторга и внезапного приступа счастья, и пусть это означает конец, зато какой: взрыв, громкий звук  -   пшшш! … все оглядываются, ищут глазами источник грома и ждут молний, а тут  фейерверк разноцветных резиновых кусочков - это его кожа, лоскутки его грубой кожи, скрывающей тонкую душу и горячее сердце…
Неужели жизнь и вправду длится в течение поцелуя,   а всё остальное, как сказал какой-то поэт, -   это мемуары? Есть жизнь. И есть время, отданное на доживание.
- Не знаю, не уверен, - пробормотал он.
- Что? – переспросила она.
Он понял, что нечаянно сказал вслух то, что подумал. И деланно засмеялся,  и покрыл её  рот градом мелких поцелуев  - примерно с той частотой, с какой падают капли внезапного    «слепого дождя». Лишь бы она молчала и ничего не говорила. Это отвлекало его от созерцания и новых ощущений. Но Кисуля всё-таки  сумела  высвободиться и, задохнувшаяся, с пылающими щеками, взлохмаченная, восторженно шепнула:
- У тебя такие красивые губы, и они такие… господи, они у тебя такие красивые и яркие…
- Это остался отпечаток твоих губ на моих, - неловко пошутил он.
- Нет! Твоим губам место в романе, - она закрыла глаза, старательно наморщила лоб, что-то припоминая, и, вспомнив, рассмеялась и обхватила его шею рукой. – Ты только не смейся, пожалуйста! У тебя губы, как у одного парня из «Шума и ярости»…
- О! Ты читала Фолкнера? – изумился он. – У меня еще никогда не было знакомой девушки, которая  смогла бы прочесть Фолкнера…
- Глупый, ой, какой славный глупыш! – она крепче прижалась к нему. – У этого парня были такие красивые губы, что его  собственная мать говорила, что им место на девичьем лице, такие, мол, у него восхитительные и соблазнительные губы. А он ей знаешь, что ответил?
- Что? – спросил граф Грей,  хотя прекрасно  помнил этот эпизод.
- А, вот и не знаешь, вот и не знаешь! -  восторженно закричала она. – Ну, хоть чего-то ты не знаешь… А ответил он ей в том смысле, что его губы и так частенько бывают на  девичьих лицах!
- Напрокат, стало быть, выдавал?
Господи, и как я тебя еще терплю? – она дурашливо хлопнула его по груди. – Ты бываешь такой пошлый, - и неожиданно закончила: Но такой милый!
- Ещё потерпишь? – спросил он и лег на спину. – Ну, напомни мне, как  девушки объезжают жеребцов…
Она засмеялась, и легонько шлёпнула его по животу, и вскочила ему на грудь, и он, не удержавшись, обхватил  её за талию и приблизил её тело так, чтобы можно было коснуться языком её пупка, и она почему-то весело взвизгнула, как нимфа, изловленная шаловливым фавном, и накрыла его лицо собой, но он,  задохнувшись, запросил пощады, и она перестала щекотать распущенными волосами его лицо, и отпрянула, и возвысились над ним две  церковные маковки. Или не маковки? Нет, маковки…Но почему на них выступили еще две коричневые маковки?…или это две  конфеты фирмы «Херши», напоминающие купола…да-да-да! Всё наоборот, дурачок: два купола, а на них маковки темно-шоколадного цвета – соски… боже, как некрасиво звучит это слово…
Граф Грей перевёл глаза на ложбинку между  двух куполов, и ему захотелось поймать губами сверкающую, алмазную капельку пота,   которая медленно скользила по её коже, а за ней – ещё одна, и ещё… Он оторвал голову от подушки, и уже почти приблизился к этой впадинке, и даже успел ощутить аромат этих восхитительно сверкающих бисеринок, как вдруг почувствовал, что его плоть обдало жаром, и вокруг неё плотно, но очень нежно сомкнулись створки раковины, и он с восторгом и изумлением ощутил себя врастающим в нечто иное, чем он сам, и в то же время это иное было его телом.
Он подумал о том, что ничего нет нового под луной и всё, в сущности, повторяется. Это уже было, и было, кажется, вот так: «Я могу сравнить  себя с Везувием, который считался уже потухшим и который вдруг начал своё извержение. Я думал, что уже никогда не смогу испытать страсть и любовь, мне казалось, что сердце моё   истлело. Но сейчас  я охвачен чувством любви не как мужчина в сорок лет, а как двадцатилетний юноша. Я почти потерял аппетит и сон, кровь лихорадочно бурлит во мне. Любовь вознесла меня на небеса…»
- Аааааааааааааааааа!
Раскаленный клинок молнии вонзился в небеса, и они, ослепительно побелев, разверзлись, и в то же мгновенье на них выросло дерево, огненными своими корнями врастающее в землю. Его ветви росли, множились частыми и мелкими отростками, которые устремлялись в губительные выси.
- Ааааааааааааааааааа!
И кто-то смелый, не боясь обжечься, раздвинул эти пылающие ветви, и склонился над графом Греем. Он открыл глаза: волнистые, ниспадающие на  ослепительно белые плечи, волосы, и глаза, цвета зеленой смородины, в которых дышала страсть, а  губы – плод зрелого граната. Сама Лола Монтес, графиня фон Ландсфельд, склонилась над ним, чтобы положить холодную ладонь на его разгорячённый лоб:
- Вы кричите, как король Людвиг, - усмехнулась она. – И вы так хорошо помните, что он обо мне писал своему наперснику…
- Лолита?
Так меня называл только он, - она убрала ладонь с его лба. – Это потом, много-много лет спустя, писатель Набоков назвал моим именем одну развратную девчонку. Но первой Лолитой была я.
- Но не единственной, из-за кого короли отрекались от престолов, - прищурился граф Грей. – И ради чего? Ради того, чтобы жить в изгнании и перебирать письма из ящичка вишневого дерева…
- Ах, мужчины  бывают так сентиментальны, - графиня вздохнула и устремила свои прекрасные глаза в одну ей ведомую даль.  – Всё, что осталось Людвигу, - это 225 его писем ко мне и 176 моих послания. Но он единственный мужчина, который любил меня больше жизни, и вам, граф, этого никогда не понять. Когда разъярённая толпа, считавшая меня причиной всех бед баварского королевства, осадила мой дворец, и я вышла на балкон, он стоял рядом. Камни, брошенные в меня, ранили Людвига, и он был счастлив, что страдал, защищая меня. Но всё проходит, и я сама покинула его в изгнании…
- Конечно, зачем вам, двадцатишестилетней красавице, был нужен этот шестидесятилетний мужчина, пусть даже и монарх, но – старик, - язвительно улыбнулся граф Грей. – Вам больше подходил семнадцатилетний  пылкий граф Георг Траффорд Хилд, один из самых богатых людей Англии, и вы вышли за него…
- Но счастья не  было, - она легко провела мизинцем по его губам. – Вы же прекрасно это знаете, старая язва! Я уехала от  него, и ни о чём никогда не жалела…
- Даже тогда, когда за плату на каком-то вонючем рынке вам, графиня, пришлось  рассказывать любителям пикантных историй о своих любовных приключениях с самыми известными мужчинами своего времени?
- Ни о чём не жалею, - повторила она,  лаская его губы пальцами. – Помолчите, граф, ничего, пожалуйста, не говорите: вы не понимаете  сердца истинной женщины…
- Почему? – шепнул он, и почувствовал, что в горле пересохло.
- Потому что вы, граф, всегда любили только себя, а больше всего – свои ощущения. Но ощущения – это не любовь,  граф!
Она, дурачась, хлопнула его пониже живота, и, не отрывая взгляда от его глаз, обхватила ладонью то, что ещё несколько минут назад извергало раскалённую лаву, и осторожные, но крепкие, нарастающие движения пальцев графини, охватившие его кольцом, заставили его закрыть ресницы: он не хотел видеть торжествующей улыбки Лолиты.
-  Да, так, делай так, да, - он подбадривал её  довольно бессвязными междометиями, которые грозили перейти в подобие мычания быка,  намеревающегося покрыть корову.
- Смешны твои желания, граф, - ответила она. – Для меня, умеющей за  душу брать, это так низко – держаться за…, - она не закончила фразу и рассмеялась неожиданно звонко. – Кстати, были экземпляры и повнушительнее!
- Вы бесстыдная, - слабо шепнул граф.
- Какая есть, такая и нравлюсь, - Лолита склонилась над ним, провела кончиком языка  по груди, обхватила губами один  его сосок,  потом другой, и что-то такое сделала ртом, отчего его будто током ударило, и он, подскочив, упёрся животом в её лицо, и от этого ему почему-то стало смешно: подумаешь, стервочка нашлась, шлюха  экстракласс, маха великосветская, гетера из пыльного городка – всё делаешь, как распутная девка, ничем не лучше, даром, что сводила сума королей, да и что они, эти захудалые венценосцы с периферии Европы, видели? Хорошо обученных шлюх принимали за  дам из высшего общества. Придурки! Во-во, давай-давай, давно пора язычком поработать, милая…
- У вас не хватает воображения, граф, -  прервав своё пикантное занятие, сказала Лолита. – Но, кажется, сейчас оно у вас появится…
Он почувствовал,  что её язык увеличился, обхватил его плоть, обвился вокруг как змея, и это было так необыкновенно и приятно, что он не придал значения тому, что кольца сужаются,  всё плотнее и плотнее, и он проваливается весь – целиком! – в губительно-прекрасную  воронку, и всё кружится, и плывёт перед глазами, он уже не здесь, на этом продавленном диване, а где-то между небом и землёй – ,  нигде,  в нирване, а может, и не в ней,  потому что никаких сравнений на ум не приходило, да и не с чем было сравнить.
Лола Монтес перестала существовать. Она словно стала растением росянкой, поймавшей в свой сладострастный зев муху – он, и вдруг муха? ха-ха-ха! – и высасывает из него все соки, захлёбываясь, как будто бы долго мучалась жаждой и, наконец,  добралась до бутылочки с кока-колой, и, обхватив её ртом,  жадно пьёт, и не обращает внимания на пенящуюся жидкость, которая  проливается на  землю.  Но что-то кольнуло его – и раз, и другой, и он  почувствовал, что Лола вытягивает из него какую-то нить - не нить,  но что-то на неё похожее – жилу, что ли – откуда там  жиле взяться? – и выкручивает её, и рывками выдёргивает, как осенью огородники выкорчевывают корни подсолнуха: они глубоко врастают в почву и вырвать комель земли с ними – это тяжелая работа.
- Ааааааааааааааааааааааааа!
Лола оказалась неожиданно крепкой: они прижала его руки к  дивану, налегая всем телом, и обхватила ногами его ноги так, что он не мог пошевелиться, и, отфыркиваясь, выплевывая слюну, смешанную с  алой кровью, высасывала из него то, что хоронилось глубоко-глубоко, рядом с сердцем – и он покрылся липким потом, холодок охватил грудь, и ему показалось, что  рассудок покидает его: граф ничего не чувствовал, кроме боли, заполнившей его целиком.
Женщина осторожно поглаживала его, не прекращая своего занятия, и, наконец, он с облегчением вздохнул: нечто, что так долго и упорно высасывала из него графиня, ослабло и, уже не упираясь, вышло наружу. Это была серая масса, похожая на медузу. Странно: ему казалось, что Лола вытягивала из него жилу.
Графиня брезгливо стряхнула комок серой слизи себе на ладонь, и её глаза вдруг расширились:
- Что это? –изумлённо прошептала она. – Это мне  не нужно… У вас,  граф, нет того, что  я обычно беру от  мужчин. Да и мужчина  ли вы?
Она пристально взглянула в глаза  графу, и он, не выдержав странного желтого огня, полыхавшего в её зрачках, отвернулся.
Будоражащие, ласковые движения, однако, стали механическими, и, хотя по-прежнему  вызывали в нём желание, уже не волновали его, и он не чувствовал  необычной теплоты, похожей на слабое покалывание тока –  будто в нём напряглась струна скрипки,  и некий виртуоз умело водит по ней смычком. И вдруг эта струна ослабла…
- Что случилось?
Он открыл глаза и от неожиданности чуть не вскрикнул. Вместо Лолы Монтес над ним склонилась Кисуля.
- Ты ничего не хочешь?
Граф Грей  обвёл взглядом комнату, но Лолиты нигде не было.
- Давай, - ответил он. – Сама, сама…
- Ты весь во мне, - прокомментировала Кисуля, делая резкое и довольно ощутимое движение: он слабо поморщился. – Твой член горячий и такой твёрдый, как железный кол. Вбей его в меня, вклинивайся, вламывайся!
Он  снова поморщился и попытался улыбнуться:
- Я же просил: сама, милая, сама…
Кисуля вела себя так, как некоторые продвинутые дамочки из интим-чатов. Она очень старалась сделать всё, что подсказывала ей фантазия.
- Сама-сама, - передразнила она и остановилась. – Что ты, как сержант в казарме, раскомандовался? Я тебе что, взвод новобранцев?  Ты ещё скомандуй: "Ложись!", "Смирно!", «Отжаться!», "Кругом!".
- Ложись, -  спокойно ответил он. – Полежи рядом. Спасибо, ты очень старательная девочка…
- Нет уж! – упрямо ответила Кисуля. – Я хочу кончить. Конец – сексу венец.
Он хотел подбодрить её: такая, мол, раскрепощённая, перестала стесняться, не ханжа, но его покоробила последняя фраза партнёрши. Всё-таки она была вульгарная.
- Я тебе помогу, - согласился он. И выбрался из-под неё, и перевернул Кисулю на спину, и вошёл в неё, и положил её ладони себе на ягодицы – по опыту он знал, что даже самая застенчивая и сдержанная партнёрша будет инстинктивно направлять его движения – так, как ей нравится и хочется.
Он смотрел на её лицо и равнодушно думал о том, что выполняет сейчас роль фаллоимитатора, не более того -  самотык, и только! Но Кисуля, слава Богу, не умела читать  чужих мыслей и самозабвенно направляла его движения. Её лицо белело, серело, розовело -  оттенки менялись как в калейдоскопе, и вдруг он увидел, что оно  истончается, тает, исчезает и проступают другие черты -  грубые,  жёсткие, и короткая щетина на  подбородке, и вот уже усы под носом  вырисовываются.
- Ааааааааааааааааааааа!
Он узнал самого себя. Под ним было его собственное тело. Или он всё-таки как-то раздвоился: часть его сверху, часть – снизу, и любовью занимается сам с собой? По его лицу расползалось что-то студенистое,  липкое, холодное. Граф провёл ладонью  по щеке и вляпался в какую-то слизь.
- Что это? Тьфу!
Серая желеобразная масса стекала с его пальцев, и от  неё несло каким-то кислым,  затхлым духом. Он брезгливо поморщился и вытер руку о простыню, которая мгновенно пропиталась  этим вонючим сгустком. На ткани образовалась серая корочка, и внутри неё  вдруг засверкала жёлтая точка: вначале слабо, потом всё сильнее и сильнее – как маленькая звёздочка.
Он  осторожно потрогал эту светящуюся пылинку, и она, на удивление, не обожгла его. Хотя ему казалось: горит как огонь, и он даже ощущал тепло, исходящее  от искорки.
И только граф наклонился к ней  ближе, чтобы внимательно рассмотреть, как вдруг  услышал: осторожно скрипнув, приоткрылась дверь, и кто-то заглянул в комнату. Он оглянулся.  На пороге стояла Маркиза.
- Шла в комнату, попала в другую, - сказала она и игриво прикрылась веером. – Кажется, я  не вовремя?
- Да нет, отчего же, - смутился он. – Всё в порядке!
Действительно, всё было  в порядке: он уже представлял единое целое, никакого раздвоения, и Кисули рядом нет, тем  более Лолиты,  и одно лишь смущало  его – он был абсолютно нагой.
- Вы принимаете воздушные ванны? – игриво  продолжала Маркиза. – Или, может, вы фантазируете?
- Отфантазировал уже, - грубо оборвал Маркизу граф.
- Угу, - скривилась Маркиза. – То-то, гляжу, всё забрызгано, и даже вот тут, - она брезгливо показала пальчиком на дверь. – Надо же! Какой силы, однако, была фантазия, граф.
- Не ваше дело…
Маркиза состроила уморительную гримаску, сделала ручкой «чао!», но,   закрывая за собой дверь,  всё-таки не удержалась от ехидной реплики:
- Не ищите любовь в себе, граф. Самоудовлетворение не есть любовь. Ищите подлинность, граф…
Он решил, что Маркиза наконец-то ушла. Но не тут-то было. Дверь снова приоткрылась, и  Маркиза, подмигнув ему, показала глазами на ту самую пылинку, которую он рассматривал.
- А это, граф, всё, что осталось от вашей души? – она блеснула  белыми крепкими зубками. – Смотрите, не потеряйте последнее, милый!

                14.

  Ветерок покачивал зелёные ветви маньчжурской лещины, усыпанные колючими  трубчатыми обертками, в каждой – по четыре плода. Александр знал, что  в начале сентября в этих плюсках, усеянных мелкими острыми щетинками, будут скрываться слегка продолговатые орехи, заключённые в тонкую скорлупку – она была не такая грубая, как  у обычной лещины, и легко раскусывалась. Каждую осень он обязательно выбирался в пригородный лес, и не столько для того, чтобы набрать лещины, а для того, чтобы вспомнить, как  они, деревенские пацаны, всей гурьбой срывались после уроков за околицу. И орехи собирали, и боярку для своих бабок – из неё готовили какие-то отвары «для сердца», и обязательно жгли костёр, возле которого рассказывались всякие страшилки и «случаи». А самое главное, с ними всегда увязывались девчонки, и среди них была Надька Авхачёва, на которую Александр не мог смотреть равнодушно: всегда хотелось зацепить её, сказать какую-нибудь ерунду, чтобы она вся вспыхнула и бросила в ответ «дурак!», и за косичку он её, конечно, не раз дёргал. Господи, как всё было наивно и просто! И это была первая его влюблённость. А теперь та Надька – дебелая баба,  и муж у неё то ли второй, то ли третий, но опять пьяница, и работает она не врачом, как мечтала, а буфетчицей в больнице. Но всё это – сейчас, а  он  хотел вернуться туда, где ещё были искренние слова, поступки он сам, кажется, был настоящим, а не тем, кого в  нём теперь хотели видеть его коллеги, друзья, любимые и нелюбимые женщины, встречные-поперечные…
Ветви орешника шевельнулись, и с них, испуганно цвикнув,  взлетела какая-то серенькая птичка. Александр проводил её взглядом, а когда вновь поглядел на заросли лещины, то обнаружил в них Хиппи. Она заинтересованно оглядывала ветви с колючими орехами, и один даже сорвала, и попыталась раскусить его, но он оказался кислым – Хиппи сморщилась.
- Всякому плоду своё время, - флегматично констатировала  Хиппи и вздохнула. – И  мне тоже – своё время…
Она присела на пенёк и, не обращая внимания на Александра, тронула на джинсах один колокольчик, другой, третий – они зазвякали вразнобой.
- Мы не умираем вместе с чувствами, которые умирают в нас, - произнесла Хиппи в пространство. – Как жаль! Лучше бы умирали. Влюблённые остаются в живых, а что же делается с их любовью? Она – мертва, - и повторила, как  заклинание: Она -  мертва, или нет? Воспоминание – это разве уже не жизнь?
Александр всегда испытывал неловкость, когда нечаянно узнавал чью-то тайну или становился свидетелем того, чему свидетелей быть не должно. И он решил кашлянуть, чтобы Хиппи наконец-то обратила на него  внимание.
Девушка подняла голову, прислушалась, посмотрела на то место, где стоял Александр, но на её лице не отразилось ничего, кроме разочарования.
- Показалось, - сказала она. – Ты  мне всего  лишь  кажешься. Но при этом над нами почему-то летает розовый купидончик, я вижу его явственнее, чем тебя, милый…  Он  такой  толстенький, упитанный, розовенький, и у него нет ни лука, ни стрел – забыл их где-то. И что остается ему делать?  Только махать своими крылышками и смеяться, смеяться… О, я бы оборвала эти  херувимские крылышки! За то, что смеётся надо мной…
Она помолчала, огляделась вокруг и вдруг  смущённо, будто боялась, что её услышит кто-то посторонний, шепнула неизвестно кому:
- Однажды  ты спал, лежал на спине, раскинув ноги, безмятежно так…И я приложила ухо к  твоему сердцу. Оно билось медленно, ритмично, и вдруг я услышала голоса. Это были женские голоса,  и  много-много – целый хор…Вернее, нет, не хор!  Они все говорили наперебой, и одна, самая голосистая, пыталась всех перекричать, и в эту минуту твоё сердце начинало биться чаще, и ты  улыбался во сне. А остальные кричали, плакали, смеялись, щебетали – и ты дышал ровно и спокойно. Но на голос той – улыбался, и мне показалось, что ты хочешь обнять меня, но на самом  деле ты хотел её.  Зачем же тебе нужна была я? Если бы я тебя не знала, я  бы была самым несчастным человеком на свете, но, познав тебя, я стала вдвойне несчастнее… Боже мой, как так получилось, что мне нужно видеть тебя, слышать тебя, ощущать тебя, и неважно, что ты уже давно снисходишь до  меня. Снисходишь, когда та, другая, звучит в твоем сердце, но не хочет быть  твоей в  реальности. А я? Я, которая счастлива только оттого, что ты есть на свете, -  заменитель, эрзац,  в лучшем случае - подруга, с которой можно…
Но что можно делать с такой  подругой, Александр так и не узнал. Потому что Хиппи опустила голову и  замолчала,  прислушиваясь к чему-то внутри себя. Может быть, она слышала  голос того человека, о котором только что тосковала?
Но,  скорее всего, девушка думала  о том, как бы поскорее пережить этот день, и следующий, и все другие – чтобы поскорее наступил тот час, когда она снова понадобится этому мужчине, в светлой  глубине глаз которого плавают серебристые льдинки, и никогда не поймёшь: то ли  ему весело, то ли он на что-то злится. И ещё она наверняка думала о своём дне рождения, который скоро-скоро, но она очень не любила этот день: на работе – обязательный букетик из соседнего цветочного киоска, и чаепитие на скорую руку («Ой, Аллочка, какая ты кулинарка, замечательный тортик состряпала, и куда только эти козлы смотрят? Девочки, Аллочка просто золото, правда? Ой, уже бежать надо… Муж ждёт, дети плачут… хо-хо-хо..» Ах, гусыни!), и долгий путь домой, она специально в трамвай не садилась: так и шла вдоль линии, целых три остановки, чтобы протянуть время. А что ей делать одной? Сидеть перед телевизором с томиком Диккенса в руках. Сварить кофе.  Покормить кошку Агашку. Перечитать четыре его письма и пять открыток. Он не любит писать. Он любит звонить. Когда ему плохо, он любит звонить.  А её он совсем не любит. И вспоминает о её дне рождения через неделю. Или больше.
Александр подумал, что Хиппи, наверное, страшная зануда. Уже давно могла бы понять, что всякий человек свободен в своих чувствах, и не стоит требовать любви, если её не предлагают. Это же так просто и ясно! Но его мысли тут же смешались. Потому что он и сам порой не мог понять, почему его, такого замечательного, умного, сильного (даром, что ли, накачивается в тренажерном зале?), заботливого (о, сколько ещё у него достоинств!), не хочет полюбить та, которую он готов носить на руках ( и всё такое, всё такое, ля-ля-ля - тополя, золотой  мой..!).
Мать называла его золотым, а бабушка ворчала: «Да где ты золото-то видишь? Глянь-ко: обормот обормотом, начнешь отмывать – всю таблицу Менделеева с него смоешь, хоть в школу на учебное пособие отдавай!» Но мама смеялась: «Таблицы Менделеева без золота не бывает…»
Он вечно  попадал во все эти лужи  (в их дворе они  не просыхали даже под  жарким июльским солнцем), и к нему лип речной песок, на котором так приятно поваляться после бултыханья в теплой воде, и дорожная пыль, фонтанчиками взвиваясь из-под босых ног, въедалась в его  ступни, а Надька Авхачёва, томно улыбаясь, как заправская соблазнительница, подносила к его  лицу жидкую красную глину: «Саш, давай сделаем тебе маску индейца…»
Этой красной  глины было полно в овраге сразу за домом. Мальчишки почему-то решили, что именно из неё первобытные люди лепили свою посуду и всякие фигурки. Ну, и, естественно, пацаны предпринимали тут раскопки. Только выкопать им удалось разве что ржавую железную вилку с надписью «Общепит», позеленевшую медную пуговицу – офицерскую или солдатскую, и длинный полуистлевший воздушный шарик. «Фу, - сказал Вадька Гаврилов,  самый искушенный из них. – Это гандон! В нём кто-то  е***ся».
Грязь липла к  Александру, он пропитался ею, и скольких трудов стоило матери отдраить с его ног те же «цыпки», но он всё равно оставался для неё золотым. Никто его больше так  не называл.
А Хиппи, посидев в задумчивости, вдруг вскочила, встряхнула все свои колокольчики  и под их радостный трезвон побежала к лютикам. Их золотые цветы сверкали в  неправдобоподобно изумрудной траве.
- Золотые вы мои, золотые! – умилённо шептала  она. – И меня один человек называет золотой женщиной. Вы – золотые,  но, говорят, ядовитые. А я – золотая, белая и пушистая, - она засмеялась, как сумасшедшая. – Но никому, никому не нужная…
Уткнув нос в лохматый букетик, поблескивающий  монетками лютиков, Хиппи что-то им  шептала и блаженно улыбалась.
Александру нравилось, когда девушки улыбались вот так – губы чуть заметно приподняты, глаза немного печальные,  лицо покрывает лёгкая тень, и что-то таится во взгляде, готовом одновременно и к обороне, и к сдаче  в плен. Но тут ему что-то  не пришлось по нраву. Может быть, этот тихий русалочий смешок? Или то, как девушка себя расхваливала? А может, он стал старым ворчуном? Вроде того, которого недавно наблюдал в автобусе. Худой, высокий дед обличьем смахивал на Дон Кихота – продолговатое, почти иконописное лицо, борода, висячие усы, искра  во взоре. Он обращал на себя внимание. И кто бы мог подумать, что в некотором смысле романтическая внешность скрывает  озлобленность. На переднем сидении весело переговаривались две подружки, время от времени они что-то шептали друг другу, после чего следовал взрыв хохота. Может, это и некультурно  вести себя так в общественном месте, но девушкам было хорошо, они никого не задевали, и всё окружающее – по барабану, их занимало только то, о чём они наперсничали. А дед вдруг взвился: «Как вы себя ведёте? Над кем смеётесь? Над собой,  вертихвостки, смеётесь. Ведёте себя, как  шалавы подзаборные...» И пошёл, и поехал.
Александр тогда не понял, чем был вызван этот взрыв стариковской ярости. А тут вдруг ощутил, как в нём тоже поднимается волна  тупой, чёрной, непонятной ненависти: ему не нравился ни этот смех, ни улыбка, ни всё то, что он услышал и увидел. И не потому, что всё это было  слишком откровенно, а потому…Он похолодел. А потому…Он нервно сглотнул слюну. А потому… И закрыл глаза, чтобы не видеть Хиппи. А потому, что никто уже не будет его ревновать,   скучать по нему, ждать хотя бы во снах. Для него всё это кончилось.
- Но почему? – спросил он самого себя. – Ещё ничто и не начиналось…
Что-то кольнуло в грудной клетке, и Александр, удивляясь сам себе, осторожно ощупал грудь, прислушался: в нём явно было что-то инородное, совсем маленькое – может, с копеечную  монетку, но оно,  ущипнув его, притаилось, как будто ничего и не было.
Он не отличался мнительностью,  и если случалось простывать, то даже в аптеку не бежал: заходил в  соседний магазин, брал бутылку «Хабаровской-экстра», дома выливал содержимое в ковшик,  добавлял в водку меда, кипятил и потом, укутавшись одеялом, сидел перед телевизором и накачивал себя этой горячей смесью. А может, помогал ему и чеснок, который, случись грипп, он съедал зараз по несколько зубчиков. Но только не лекарства! Нет, он не хотел всей этой химии. У него было предубеждение: дескать,  химией лечишь – себя  калечишь.
А тут, как кольнуло в грудине, Александр не только осторожно и как-то испуганно себя ощупал, но и непроизвольно потянулся к карману рубашки. Как  будто там лежал  валидол, нитроглицерин или как там ещё называют эти сердечные лекарства?
Он поймал себя на этом машинальном жесте и отчего-то испугался. Откуда в нём эти чужие движения? И откуда он знает, что вслед за этим осторожным покалыванием могут последовать быстрые и частые сжатия -  будто сердце охватывает  мягкая, но хищная какого-то злобного зверька, и сжимает его, сжимает, чтобы потом  резко впиться в пульсирующую мякоть.
- Цветики мои, лютики лесные! - взвизгнула Хиппи. – Ой, какие вы нежные…
Её вскрик совпал с грохотом на небе. Александр поднял голову и увидел, как голубой потолок раскалывается надвое.
- Какая странная молния, - подумал он. – Совсем на молнию не похожая.  И ни единого облачка. Откуда гром?
Сердце снова сжалось, и он почувствовал, как нечто, похожее на маленький шарик, выпустило длинный ус (он мог бы перед кем угодно поклясться, что это было что-то сходное с  бечёвкой, которая стремительно опутывала его внутренности!).
- Люблю грозу в начале мая!  - восторженно завопила Хиппи, но осеклась: Какой май, дурёха? Уж скоро осень…
А небо над их головами разламывалось. И солнце вдруг потускнело. Где-то далеко закричали испуганные птицы.
- Скоро осень, - запела Хиппи, и все её колокольчики зазвонили. – За окнами август… Я знаю, что я тебе нравлюсь, как когда-то мне нравился ты…
Александр не отрывал глаз от неба, на котором происходило нечто ужасное. Оно раздвинулось надвое, и вдруг обнажились серые железобетонные плиты, с которых вниз падала сухая земля, комья  глины и мелкая галька. А солнце оказалось обыкновенной лампой, которая замигала и погасла. И кромешная мгла опустилась на  землю.
Не разбирая дороги, Александр бросился бежать. Он падал, вставал, снова куда-то бежал, и опять падал. В абсолютной темноте ничего не было видно, и стояла оглушительная тишина. Он слышал только своё хриплое, сдавленное дыхание, и стук сердца – громкий, как тиканье будильника, и шорох листьев под ногами, который напоминал шорох гофрированной бумаги. А может быть, они и были из неё сделаны, эти слишком яркие, такие неправдоподобно красивые  листья?
(продолжение следует)