Обратная сторона слова, или

Gaze
В сущности, мы все что-то теряем. И наша жизнь, на поверку, есть сплошная цепь утрат и потерь. Только вот отчего-то, например, выясняется по прошествии некоторого времени, что человек, страдающий забывчивостью и лишившийся вследствие сего обстоятельства, скажем, ключа от дома, на самом деле выронил или оставил невесть где не «металлический стержень особой формы для отпирания и запирания замка», а нечто большее. Возможно, это проистекает из того, что глагол «терять», (как, впрочем, и антоним его, «найти»), в русском языке имеет достаточно сильную эмоциональную окраску. (Вообще, два этих слова, заряженные разнонаправленно, показатели душевного лада, неудержимо рвутся или – к веселью вселенских размеров и ликованию, или к катастрофе, беде, пропасти, минуя промежуточные стадии накала чувств. Западная индифферентность к событию претит). Возможно – из того, что в отличие, скажем, от итальянского, языка мелодичного, языка переживаний, английского – ритмичного, отличающегося строгостью и прозрачностью, или, к примеру, французского, лёгкого, игривого, с налётом некой романтичности, русский, – сочетающий в себе и то, и другое, и десятое, то бишь и ритм, и прозрачность, и грациозность (плюс ещё и, конечно же, стихийность, хаос), – полон потайных ниш, укромных местечек, где оседают утягиваемые водоворотом речи слова и выражения, меняющие при отстаивании свой первоначальный смысл. И не то чтобы смысловое поле в том же английском, да и любом другом, было заужено – оно достаточно широко, если даже и не шире, чем в родном русском; и не то чтобы русский был очень уж богат выбором – положение сие ошибочно – всякий язык, как ни банально это прозвучит, прекрасен и богат по-своему. В русском, в отличие от других, существует огромная потенция на намёк. Язык сей, словно ларчик с множеством доньев. Помимо определений, правильных и точных, зафиксированных в толковнике, разговорная речь, бытовая, предлагает, как правило, ещё массу значений того или иного слова, лежащих в сфере «домысливания». Это во-первых. И во-вторых, что кажется определяющим, предложение строится зачастую на умозаключении, отчего далёкие друг от друга понятия, сойдясь, как лёд и пламень, в нежизнеспособном, на первый взгляд, симбиозе дают абсолютно новое направление идее.
Напрашивается вопрос: за границей – что? не теряют? Теряют, и ещё как! Но в том-то и соль, что там, где-нибудь на Эльбе или Потомаке, утрата предмета, сверхважного и архинужного даже, не рассматривается как трагедия. Иными словами, изъятие одного фрагмента не нарушает общей картины. Очевидно, появляется лишь внутреннее ощущение, что произошли изменения. Тогда как глаз, привыкший к порядку, его и фиксирует.
У нас же мысль, гуляющая извилистыми тропками, приводит к тупику, необъяснимо отчего: если уж кто-то потерял, то не просто коричневую пуговку, что «лежала на дороге... в коричневой пыли», например, или кольцо, а – всё разом: и любовь, и мать родную, и цель жизни, и – мало ли что можно ещё дописать – уважение к старшим, и патриотизм. Отсюда и постоянный надрыв. Ощущение могильного холода. Неуспокоенность, как любят ещё, переиначив суть, говорить люди искусства. Без последнего же компонента, патриотизма, – известно, прямая дорога к предательству Родины. Всё начинается с малого – изделия фабрики пластмассовых изделий. А завершается после долгих рассуждений – похоронным маршем в душе. Жизнь прожита зря. Когда хотелось, чтобы не было мучительно больно.
Соответственно – если кто-нибудь что-то нашёл, так тоже – без остатка. Гуляй, страна: сегодня свадьба в доме дяди Зуя.
***
Помню отчётливо: беда нашего квартала, отчаянный хулиган по прозвищу Гнида, щеголявший постоянно в широких брюках-клёш и каких-то рубашках, немыслимых расцветок, стоит, прислонившись спиной к резной ограде парка, и, отставив левую ногу назад, наяривает на гитаре. Вернее, просто гоняет корявыми пальцами по струнам одну ноту – «играет про любовь», как говорили с уважением его товарищи, такие же, как и он сам, блатари. В «самопальной» песне, которую Гнида фальцетом выводил, были следующие слова: «Я расскажу печальную вам повесть,/ Как Светка, падла, потеряла совесть./ Она разбила наше с нею счастье,/ Она другому парню отдалася». Голос певца срывался в крик всякий раз как только он доходил до факта подлого предательства. Это была кульминация. Впрочем, судя по дальнейшему содержанию текста, Светка была с характером, плевать она хотела на страдания Гниды, продолжая себе гулять на стороне. Оттого отчаянный хулиган, имевший при себе всегда «перо», странно никнул и уже, упавший духом, вялой фистулой признавался, что в общем-то всему причиной оказались подаренные ей однажды серёжки, как знак любви героя к ней, шалой девчонке, которые она благополучно потеряла. Наряду с совестью. Или – подразумевалось – выкинула. После чего Светка и «двинулась по кривой дорожке». Блатари в середине песни тоже начинали нервничать, иные, тоскливо ноя, вторили певцу, отчего трагизм ситуации лишь усугублялся, а малышня, крутившаяся рядом, каменела от ужаса. Все были при деле – переживали.
Конечно, мне тоже было обидно за героя убогой баллады, чей образ в моём детском сознании сливался с Гнидиным. Как-то нечестно всё складывалось. Бессовестная Светка потеряла лишь ушные украшения. Да ещё – что мне было абсолютно непонятно, а комментарии гогочущих и нагло подмигивающих блатарей картину не проясняли – вдобавок «отдалася». То есть я чувствовал, что Светке – хорошо. Здорово просто! Тогда как Гнида лишился девчонки, любви, счастья и веры в себя. Посему и страдает. Совсем уж идиотский рефрен с неожиданным переходом в кладбищенский «гоп-стоп»: «Света, Светочка, Светила, без тебя мне жизнь – могила...» наводил на мысль о том, что Гниде остались считанные дни так вот тоскливо скулить. Он, по сути, и будущее потерял. Гроб где-то стоял в стороне, поджидая певца, но деревенеющие руки его упорно продолжали обнимать единственную и верную подругу, гитару. Дворовая карьера Гниды порядком затянулась: он всё пел и пел – в репертуаре его появлялись время от времени новые «хиты» – до тех пор, впрочем, пока благополучно не переместился на «райский» Север, где, наверное, имел успех уже у солагерников.
Сие несоответствие натолкнуло меня, когда я подрос, на вывод, что выстроенная цепочка есть фиксированный результат предполагаемых, а не случившихся, утрат. Возможно, что Светка, «падла», в действительности и потеряла серёжки, но автор, по законам и жанра, и нарастающего трагизма, решив сделать вину её очевидной, всю тяжесть мук – силой воображения – взвалил на героя. То бишь Гниду. С мочками, неотягощёнными изящными кольцами, Светка заведомо не могла быть чистой, как горный снег. И если парня, с которым она того... значит... сошлась, не было, его стоило придумать. Потому как, в противном случае, Гниде ничего иного не оставалось как вопить «Гимн коммунистической молодёжи».
Теряют, – вволю пофантазировав, со вкусом, охотно, много всего сразу, со слезой. И надолго. Если не навсегда.
***
Профессор-филолог А. потерял себя. Он уехал из СССР в середине семидесятых. Спустя почти четверть века профессор решил посетить места, где прошли его детство и молодость. На дворе стоял 2000-й год. Здесь сентиментальная часть эпизода заканчивается. Ибо заграничный гость вернулся в совсем другую страну. Изменилось не всё, но – многое: поведение людей и их одежда, выражение лиц и причёски, содержание плакатов на улицах и сам вид улиц, оформление витрин магазинов и, самое главное, движение на дорогах – всюду, чего он, свободолюбец и «западник», сторонник экономической глобализации, не ожидал увидеть, сновали иномарки, отчего это движение и казалось более упорядоченным. Ну, не изменились только контуры гигантской лужи, что как была, так и осталась на своём месте – напротив областного краеведческого музея.
По приезде профессор сразу же связался по телефону со своим школьным товарищем Б., которого не видел все эти годы, и предложил, встретиться. Хотелось, знаете ли, посидеть, поговорить. И, конечно же, выпить. Ужасно хотелось выпить. Чтобы, знаете ли, ещё лучше сиделось и говорилось. Б. звонку обрадовался, но с сожалением сообщил, что прийти не сможет. Как раз была его смена. В общем, встреча отодвигалась на неопределённый срок. Тогда А. решил сделать круг по городу – сам, полагаясь на свою память. Вон ту площадь, как он вроде бы помнил, должна пересекать улица Колмогорова. А её в свою очередь, – Уманского. Время было вечернее, сумерки накапливались, как раздражение после отвратного обеда, грозя через час подмять под себя профессора всей чёрной тупой массой. И тогда, немного поплутав, он понял, что ни черта сейчас не найдёт. Память по отношению к хозяину повела, прямо сказать, непорядочно, по-хамски – вдруг взбунтовалась.
– Простите, – обратился возвращенец к пробегавшему мимо молодому человеку, – улица Колмогорова далеко отсюда? Я, если быть точным, двадцать шесть лет не был здесь. Подзабыл, признаться, некоторые детали пейзажа, знакомого когда-то. Будьте любезны, помогите.
И он виновато улыбнулся, как бы предлагая своему невольному собеседнику отнестись к нему снисходительно. Молодого человека, было заметно, многословие прохожего поразило. И с ним ещё никто так красиво не разговаривал, а полжизни ведь – как корова языком слизнула. Посему и он постарался более развёрнуто и складно рассказать, как добраться до упомянутой улицы, избегая, по мере возможности, употреблять привычные междометия-связки.
 Направо. Налево. Направо. Ещё раз направо-ё! Вот там,где памятник на углу Цыдорчуку-ё! Местному поэту,что недавно по пьяни утоп,- переход на другую сторону - усёк...ли?
– Повторите ещё раз, пожалуйста, – попросил филолог, которого смутили две топографические привязки «ё».
Следует отдать должное молодому человеку: и во второй раз он терпеливо перечислил все повороты и извивы, включая спорные места. А. оставалось поблагодарить и двинуться дальше в путь, но тут ему зачем-то понадобилось уточнить: Цыдорчук ли на самом деле «в камень» одет или кто иной. Фамилия неизвестная. Странно как-то... Может, это Пушкин? Помнится...
– Заколебал ты меня, – сорвался внезапно гид поневоле, – со своим Пушкиным.
– Заколебал? – Удивился филолог, про себя и вспомнив, что в романе Гуля о Бакунине, есть фраза – «голос заколебал воздух в комнате». Память – ага! – работала исправно. Но это... – Как понять?
– Достал, достал! Вот что это значит. «Двадцать шесть здесь не был». – Разорялся молодой человек, передразнивая А. – Ты что, дед, шлангом прикидываешься?
– Заколебал, – значит, достал, – нисколько не обращая внимание на крикуна, спокойно рассуждал филолог. – Но достать ведь: дотянуться, добыть, хватить. Так? Не понимаю. И – «прикидываться шлангом»... Интересно!
– Слушай, дед, – не выдержал рассказчик, – ну-ка, жопу в жменю и огородами дуй отсюда.
По тону его профессор понял, что пора в путь-дорожку. Ночь. Уже темно. А у молодого человека, кажется, сорок пятый размер обуви.
Улицу Колмогорова он нашёл, но недоумение осталось.
Открытия сыпались как из рога изобилия. А. пребывал в растерянности. Кстати, о «жопе». Слово стало общеупотребительным. Кризис в стране – «жопа». Радость по поводу забитого гола – «жопа». То же самое – удивление: «Вы вчера были в театре, видели последний спектакль Захара Маркова, что он привёз из Москвы? Это же полная жопа». То есть нечто необыкновенное. Или – наоборот, дрянь. Поди разбери, если интонация нейтральная. В 70-х А. точно знал, что это лишь – задняя часть тела.
Профессор был за единение рынков, но протестовал против всеобщей англо-американизации. Его раздражали попытки французов, например, привить на своём музыкальном дереве черенки рока и рэпа. Ничего путного из этого не получалось, невнятица и ерунда лишь. Хотя сам профессор, старый рокер, «шестидесятник», и любил «под настроение» послушать хороший джаз и «The Beatles». Европу захлестнул поток американских фильмов, сплошное дерьмо, с мордобоем и дурацким юмором. Но более всего филолога выводило из себя – наверное, потому и выводило, что он был филологом, – внедрение в речь словечек из английского. Кое-как перелицованные и адаптированные, они в рамках национальных языков звучали явно нелепо.
Конечно, и здесь повсюду вываливали, без всякой надобности и улыбки – «о’кей», «йес», и то тут то там слышалось – «пиар», «маркетинг», «консалтинг» и пр. Но ход мыслей профессора, то бишь А., был неровным по иной причине. И в Италии, и во Франции, и в Германии, и в Израиле, где он бывал по служебным делам, говорили, например, как и положено – fuck. Не корежа при выявлении чувств благозвучное это слово. «Раскрой смысл, – попросил А. у школьного товарища, с которым он наконец на шестой день встретился за столом, передавая подробно разговор двух проходивших мимо девчушек, услышанный им вчера, – она (то есть одна из Мальвин) сказала “Надьку факнули”?». «Наказали, значит», – довольно равнодушно перевёл друг детства, то бишь Б. «Откуда ты знаешь, что именно так?» – пытался докопаться до истины возвращенец. «Возраст и интонация соответствующие», – пояснил Б. (Впоследствии А. узнал, между прочим, что, помимо основного и уже известного определений, «факнуть» – это ещё и: а) обмануть; б) разбить-поломать; в) кого-то привести к финансовому краху. Естественно, существовал и возвратный глагол. Суть зависела от силы звучания голоса). И тут же, разливая в стаканы, Б. добавил:
– Кончай мозги компостировать. Выпьем.
Профессиональный интерес у А. был ещё алкоголем не заглушен:
– Мозги компостировать? Это – как?
Никуда не уезжавший Б. и поднявшийся за эти годы до уровня начальника смены на одном из заводов доходчиво растолковал:
– Ну, как ты не врубаешься? Мозги компостировать – то же самое, что и – доставать. Или колебать понапрасну.
Круг замкнулся.
– Ты что-то цвет лица потерял, – Б. с тревогой взглянул на старого друга. Это была, кажется, единственная фраза, что не требовала перевода.
– А вместе с ним и самого себя, – мрачно обронил А. После чего он произнёс, заглянув для чего-то в наполненный стакан, нечто странное, невообразимое – профессора-филологи избегают подобных оборотов. Точнее, ввернул опять же им где-то здесь подслушанное, но, несомненно, изменённое под нынешнюю ситуацию, пролетарское приветствие. – Здравствуйте, товарищ ****аускас!
Заметьте, явился к нему в воображении не джигит с солнечного Кавказа, не украинский гарный хлопчик, не узбекский хлопкороб с соответствующей фамилией, а хороший литовский парень. Что и говорит, apropos, об ориентации населения, опосредствованной странным именем, на всё тот же прогнивший Запад. Скажи он просто уже известное ему – «жопа», и не возникло бы ощущение апокалипсиса. Собственный крах, замаячивший на горизонте, был похож отчего-то на белокурого статного прибалта.
Чем он, филолог, занимался в своём Лондоне все двадцать с лишним лет, живя прошлой жизнью и на расстоянии составляя академические словари? По приезде профессор «переквалифицировался в управдомы», нашёл иное занятие в иной абсолютно сфере. Столь сильно было его потрясение. Проступившая бледность на щеках на территории бывшей родины обернулась, по законам нарастающего трагизма, не только неожиданным визитом нашёптанного вестника из края янтаря и селёдки, но и – потерей любимого дела. Которое, в свою очередь, утратило для него всякий смысл.
***
Генрих Рейнгольд, чистенький аккуратный немец, казалось бы, «рыбья душа», однажды удивил всех соседей тем, что напился, как говорят, в стельку. Он стучался подряд во все двери и, пошатываясь и пьяно икая, рассказывал со слезой в голосе, как потерял деталь удивительного прибора, над которым работал целую вечность. Прибор, по его словам, запросто вычислял преступника. Для этого стоило лишь произвести забор воздуха – в том месте, где, например, случилось убийство или ограбление. Вопреки распространённому мнению, молекулы газа, пытаемые любопытством, от центра события не очень-то спешат улетучиться. Напротив, точно добрые знакомые, они передают друг другу информацию. И таким образом, горько рыдал Рейнгольд, жестами показывая, как весь процесс совершается, – в центре, где посиделки мельчайших сплетниц, с чаем да пряниками, – самый сгусток знаний, а всё дальше и дальше от него, на периферии – рассеянное, ослабленное облачко, из которого тем не менее можно выудить, в прямом смысле слова, частицы полезного. У великого изобретателя почти было всё готово. Мы видели, и вправду, Рейнгольд что-то сооружает, похожее на механический гробик. Аккуратная, как и он сам, прямоугольная крышечка при нажатии на красную кнопку приподнималась, на зелёную – опускалась. Дело оставалось за малым – за какой-то деталюшкой, отчего и весь прибор пока нужного результата не давал. Деталюшка колбасилась, сопротивлялась и в гробике не желала оставаться. Выскакивала оттуда без разрешения на то хозяина. Рейнгольд её потерял. В очередной раз штуковинка, как парашютист-десантник лихо выпрыгнула с борта механизма в воздух, но приземлилась неведомо где. Многочасовые поиски ничего не дали. Рейнгольд строил прибор без чертежей. Соседи, как могли, его утешали. Некоторые сердобольные женщины самолично утирали Рейнгольду слёзы. «Ты же, Генрих, умница, –говорили они ему, – в голове, наверное, всё держишь». «Нет, не помню», – изобретатель звонко стучал по своей голове. И ещё пуще заливался: «вся жизнь ушла на одни лишь формулы». Вдова Нюшкер, особа начитанная, но прямая, как штык-нож, и грубая, точно наждак, – непристойности запросто слетали с её губ, – примерно с четверть часа настойчиво собиравшая платочком с холодноватых очей конструктора солоноватую влагу и с какой-то тайной целью даже погладившая его дважды нежно по голове, громко произнесла басом, успокаивая бедолагу, так чтобы соседи слышали, историческую фразу: «Ой, да ну, Генрих, я вас не понимаю, перестаньте вбивать мне сопли в душу. Из-за какой-то паршивой хреновины так убиваться. Ну и что, что пропала? Вот если бы вы потеряли деньги, так это было бы несчастье! Вы что, извините, – член потеряли? Что вы квохчете, точно курица». К концу сей сентенции Нюшкер осторожно переместила голову Рейнгольда к себе на пирамидально выпирающие груди. Нос изобретателя точно пришёлся на гигантскую выемку. «О, майн гот, – вспомнил внезапно родной язык давно уже обрусевший Генрих, сморкаясь в удушливое межбулочное пространство. – О, майн гот! Я потерял паршивую хреновину, это да. Но однажды я потерял нечто более важное, уважаемая Софья Львовна, чем то, о чём вы сейчас высказались довольно определённо». Нюшкер витиеватость слога Рейнгольда не понравилась: в конце концов – что есть в жизни более важное, чем это? Она непроизвольно опустила глаза, точно могла сквозь брюки определить, имеется ли что-нибудь у Рейнгольда ещё в остатке. Генрих всхлипнул и, давясь рыданиями, рассказал душещипательную историю. Начав её со слов, что когда-то давным-давно он потерял мечту.
... Однажды у маленького Генриха, или, как звали его родители, Гени украли карандаш. Карандаш был чудо как хорош. И цвет имел необыкновенный. Нежно-розовый. Геня любил рисовать им слонов. Слоны получались выше домов с кривыми окнами и хоботом упирались в звёздное небо. Генрих ещё любил рисовать людей, но они как раз выходили маленькими и горбатыми. Потрудившись над листом бумаги, Геня, приученный родителями к порядку, аккуратно складывал карандаши в коробочку. Самый любимый нежно-розовый был во втором ряду третьим по счёту. Папа Карл не раз, глядя на творения сына, говорил ему, малышу, что он будет, определённо, великим художником. И Геня верил этому. Мечтал. Он так и говорил всем, кто его спрашивал, «кем ты хочешь стать?»: «великим худозником». И вот надо же – у маленького аккуратного, чистенького мальчика украли карандаш. И порядок, которому он с охотой подчинялся, вдруг нарушился. Он принялся рисовать слонов синим карандашом, но они отчего-то странно усохлись и прежней высоты не достигали. Люди же, наоборот, выпрямились и головами, пробив космос, устремились за край листа. Их лиц потому не было видно.
Все эти года Генрих помнил о пропаже. Горячая мысль узнать, кто взял карандаш, со временем оформилась в страстное желание изобрести прибор, что позволял бы определять преступников.
Годы ушли впустую. Бедный Йори..., пардон, Генрих. Сначала у него, сжимающего магическую палочку, украли мечту. Он её заново придумал, приспособил под свою холостяцкую жизнь, но – собственноручно потерял.
Самое интересное, что Софья Львовна к «карандашной» версии отнеслась со всей серьёзностью. Она даже согласилась, что мечту потерять – это не то, что остаться без детородного органа. О чём можно, конечно, поспорить.
Накал шекспировских страстей позволяет говорить о высоком полёте души? Но я уверен, меня не переубедить: такое не могло случиться с каким-нибудь Гансом где-нибудь, скажем, в Нюрнберге. Ганс и его добропорядочная муттер просто бы пошли в магазин и купили другой карандаш. История, у нас – непременно приобретающая трагический оттенок «достоевщины», там – иссякла бы на подступах к кассе. Великая сила – язык, помноженный на бытие, что определяет сознание!
Ну что ж... Поехали дальше.
***
Один мой знакомый рассказывал, смеясь, как его в середине тех же 70-х исключали из комсомола. Во время оно это слово – комсомол – ещё что-то значило. То есть, конечно, если говорить начистоту, запал энтузиазма «строить коммунизм» вообще как-то в те годы поугас, и все речи о «шагающем уверенной поступью передовом отряде молодёжи», произносимые с высоких трибун, вызывали в лучшем случае – зевоту, в крайнем – отвращение, а вид вожаков – этих тяжеловесных сорокалетних жеребцов, партаппаратчиков, с обрюзглыми мордами от беспробудного пьянства и блуда, что-то постоянно «организующих», то демонстрацию протеста против апартеида в ЮАР, то субботник, то какой-то псевдофестиваль с псевдопевцами и псевдопоэтами – радости не прибавлял. Но сам принцип, принцип стадности, – быть как все, быть, как положено, со всеми и гордо при том зваться комсомольцем – молодых людей ещё завораживал. Некомсомолец автоматически приравнивался к убогому. «С ним, – гадом, думали окружающие, – и в разведку не пойдёшь – сдаст как пить дать, и знамя над рейхстагом не водрузишь: в самый ответственный момент выронит святыню из рук, и «Интернационал» не споёшь – мотив переиначит, сто пудов, под боевик Deep Purple». Так вот знакомого, настоящее имя которого мы по понятным причинам не назовём, исключили из комсомола в два счёта только лишь потому, что он потерял комсомольский билет. Конечно, это был серьёзный проступок. S. – прибегнув к таинственному профилю сей латинской буковки, обозначим всё же нашего героя – никому о пропаже не сообщил. Заметим, что мой знакомый не был легкомысленным человеком – напротив даже, и учителя, и товарищи отмечали его основательность во всём: учился он прекрасно, намереваясь поступать в довольно престижный институт, занимался усиленно спортом, поручения, что ему давали по «общественной линии», всегда аккуратно выполнял в срок и, самое главное, в распитии алкогольных напитков и курении, как другие старшеклассники, не был замечен, словом, как тогда говорили, «положительный – аж тошнит». По простоте душевной S. решил, что дело выеденного яйца не стоит. Ну, потерял и потерял. Что тут такого? Факт пропажи билета стал известен вскорости, а именно: в тот момент, когда комсорг класса, собирая членские взносы, обратил внимание на отсутствие инициативы со стороны нашего в общем-то дисциплинированного героя. S. на просьбу сдать две, кажется, копейки не отреагировал поначалу никак: сделал вид, что не слышит. При повторном обращении он – коротко хохотнул, вздохнул, замялся, опять хохотнул – на этот раз с издёвкой, выказывая тем самым отношение к классному вожаку, – и наглым тоном, но – придерживаясь официальной формулировки, доложил, что документа члена союза коммунистической молодёжи у него нет. «И, комсорг, – добавил вдруг S., теряя остатки терпения, резко, – отвали и – не морочь голову людям».
Ещё всё было поправимо. Уверен: ответь S. на заданный вполне миролюбиво последующий вопрос комсорга, «а где же он?», что – не знает, и на том бы разбирательство завершилось. Может, билет вывалился из прорехи кармана. Может, его украли люди, занимающиеся подделкой документов. Может, затерялся он среди учебников и тетрадей, а затем непременно, дай только срок, отыщется. Да на одно «может» тысяча догадок напрашивалась. Восстановление «краснорожей» книжицы не заставило бы себя ждать. Но S. уже попала вожжа под хвост. «А в толчке он плавает и не тонет», – пошутил вызывающе знакомый, упор делая на последнее слово. У собеседника с чувством юмора, однако, были нелады. И хотя S., видя, что переборщил, попытался прибегнуть к авторитету автора поэмы «Василий Тёркин» – «вон, – сказал он, – и у того в стихотворной форме заявлено, что г... не тонет», – ничего уже нельзя было изменить. Кажется, дело только ухудшилось после такого заявления. Ну, действительно, что за намёки?
Нашего знакомого мы стыдливо обозначили латинской буковкой, мелкая сошка, комсорг класса, ввиду незначительности отведённой ему роли и собственной серости, внимания повышенного вообще не заслужил; зато общешкольных деятелей с пламенным взором, осколков идиотического мировоззрения, назовём полностью. Страна должна знать своих героев.
Костя Дьячук немедленно созвал бюро. Он сидел, вальяжно развалясь на стуле, чуть в стороне от стола, за которым теснились остальные «товарищи», рангом помельче; и этот отрыв от коллектива, им, доморощенным психологом, предусмотренный, как бы подчёркивал его особенность. Главенство.
– Говорят, – и это «говорят» также указывало на Костино, отличное от большинства, положение: ему снизу «доложили», видите ли, – что ты, S., потерял комсомольский билет. И почему-то в туалете. Может, ты объяснишь мне (не нам!), как это произошло?
Даже если брать в расчёт Костину принципиальность, думается, вопрос был бы улажен и на бюро, вздумай только S. повиниться. Но он отчего-то упорно шёл наперекор блеющей на одной ноте отаре. Потому радостно, будто и не с ним всё произошло, воскликнул:
– Понимаешь, Костя, мне просто захотелось какать. И я направил стопы свои к дворовому туалету...
Доверительность, с какой S. сообщил эту новость, на двух девушек, присутствовавших на экстренном заседании, подействовала оглушительно: они конфузливо потупились и, подумав секунду-другую, одновременно заткнули уши пальцами. Что же касается Дьячука, то ему нечего было возразить: возможно, как старший комсомолец школы, он бы предпочёл вообще обходиться без физиологических потребностей, но, увы: Костя был сотворён из того же теста, что и S.
– А покакав, – разудало продолжил преступник и вместе с тем хороший ученик и спортсмен, – я полез в задний карман брюк, где и находился комсомольский билет. По ошибке вытянув документ, я уронил его в дырку. Всё.
– Нет, не всё, – Дьячук побагровел, поняв, что над ним прилюдно насмехаются. Завтра по школе пойдут гулять слухи, как S. его отбрил, – билет можно было спасти.
– Спасти? Прыгнуть, что ли, за ним надо было? Рискуя жизнью, как наши деды и отцы? – Цинично рассмеялся S. – В г... за г..? Костя, это же алгебра: глупость в квадрате.
Надо ли говорить, чем закончилось бюро? Костя и сотоварищи дали волю чувствам.
Роман Барбарей вспомнил, что несмотря на успехи в учёбе и аккуратность в выполнении «общественных» заданий, S. с трудом согласился вступить в комсомол – именно так! «Его ещё и уговаривали. Убеждали, – бросил в сердцах оратор, – он согласился – за полгода до окончания школы, и то, потому, что для ВУЗа требовалась характеристика, подписанная комсоргом школы, – а это о многом говорит»!
Тёзка комсорга, Костя Епифаньев, попытался провести расследование, сыграл роль эдакого детектива, выясняя, не желал ли злонамеренно использовать «дорогую всем книжечку» S., не по назначению, вытягивая её из кармана. («Там же корочки, жёстко. Да и формат малый», – обиделся ужасно знакомый. «Вот, – с воодушевлением вскричал, встревая в диалог, Дьячук, точно поймал уже преступника за руку, – видите, он всё-таки пробовал – он знает, что жёстко!»).
Одна из девушек, Инна Кац, на всякий случай, освободив уши и стряхнув серу, набившуюся под ногти, в духе времени, прочитала лекцию о международном положении, упомянула зачем-то голодающих детей Африки, связав непоследовательно сказанное со словами S. о глупости в квадрате. Вышло в итоге престранно: «это билет-то – г..?, – тоскливо вопрошала политинформаторша со скорбным лицом обманутой, – и это тогда, когда другим есть нечего...». Как будто бы отосланные голодающим детям комсомольские документы в рамках дружественной помощи могли заменить продовольствие, а S. – принятое уже решение саботировал.
Другая, Сонечка Тарасова, натура утончённая, утратила покой по иной причине. Её взволновало поведение – безобразное, надо признать, «комсомольца» S. «Неужели ты не мог выразиться, что ли, помягче, S., сказать – «по большому» вместо этого...». «Какать? – подхватил невозмутимо знакомый и пояснил свысока. – В некоторых случаях эвфемизмы неуместны». А так как никто не знал, с чем едят эти эвфемизмы, то градус кипения собравшихся достиг критической точки.
Следующий участник судилища, Юрочка Бриль, ослепительный красавец с ослепительной улыбкой на узких губах, использующий умело ротовой аппарат и в других целях – он был чемпионом школы, кстати, по плевкам, – стал плести нечто несусветное, вычитанное им из газет о диссидентах. Но каким же диссидентом, по большому счёту, был S.? Юрочка, смекнув, что заступил за ограничительную черту, к которой лучше бы было вообще не приближаться, смутившись, повёл разговор – более осторожно – о стоящем на страже интересов страны КГБ. Кто бы сомневался? Но для этой могущественной организации никакого интереса S., семнадцатилетний, самонадеянный мальчишка, точно уж не представлял. Копали выше, глубже. И не там.
Но более всех, по-видимому, взбеленился Костя-комсорг. Вопрос-замечание S. о возможности спасения документа будто ставил под сомнение умственные способности вожака. «Лучше бы ты сам в эту дырку упал, – поделился сокровенным он с S. «Спасибо, – скромно поблагодарил S., – и тебе, Костя, того же желаю».
Расставание с комсомолом – всего через месяц после вступления – знакомого не расстроило.
– Ну и для чего ты так упорно противопоставлял себя всем? – Спросил я его. – Хамил ведь, сознайся. И никакого поступка в содеянном тобою нет. Скорее, это дуракаваляние, фронда, ребячество. Не бунт.
– И ты о том же. Как хочешь называй: всё приму. – S., ничуть не огорчившись моему вопросу, залился смехом. – Но это они, сбившись в стаю, противопоставили себя – мне. Суть не в «краснорожей» книжице, как ты не понял, а в том, что я всегда подсознательно стадности сторонился. Все эти мероприятия игнорировал... Бр-р-р... Коллективные походы, коллективные ёлочки и пьянки «в куче» за углом школы. Вышло то, что и должно было, очевидно, выйти.
– И вот что. Если бы я не потерял билет, – заключил он опять же на весёлой ноте, – то так и остался бы понукаемым со всех сторон рабом. А для меня главное – независимость.
Конечно, далёкое с высоты лет выглядит по-иному. Но! Определённо, моему товарищу просто факта пропажи было мало. Кусочек картона, исчезнув в глубинах предполагаемых удобрений, стал ассоциироваться у него с личностным суверенитетом. Ни больше ни меньше.
***
Другой мой знакомый попал в довольно неприятный переплёт. Честное слово, даже неудобно уже писать на эту тему. Классический треугольник. Муж, жена, любовник. Классическая ситуация. Муж возвращается невовремя домой. Анекдот, переставший давно быть анекдотом.
Ну, приехал бы муж, как человек, в положенный срок, и ничего бы не случилось. Во всяком случае – ничего бы он не знал. Так и продолжал бы в неведении пребывать. Так нет же – принесла нелёгкая. Что-то он, новатор и рогоносец в одном лице, вдали от родных мест успешно ввёл в эксплуатацию, и ему там сказали: молодец. Пожали горячо мозолистую руку и отпустили пораньше домой. Только не забудь, попросили, передать привет жене: повезло ей – с таким замечательным человеком, как ты, бок о бок жить.
А у моего знакомого хорошее лицо. Правильные черты. И взгляд – лучистый, как принято говорить. Светлый. Излучают, стало быть, доброту его глаза и, если хорошо присмотреться, честность.
– Ты не подумай, – едва начав рассказ, он оборвал себя на полуслове, – между нами ничего не было. Клянусь!
Я молча кивнул головой: конечно. Верю. Безоговорочно. В отсутствие законного супруга, что в данный момент вдали от домашнего уюта бьётся над запуском чудо-установки, к жене приходит мужчина, даже не знакомый с хозяином, – и для чего? Чтобы выпить чашку чая и побеседовать о трагической судьбе Блока. И вообще – о поэзии. Очень убедительно. И, как можно предположить, приходит не впервые и всё о том же заводит речь, приглашая обсудить: поэма «Двенадцать» – вершина ли творчества Александра Александровича или, напротив, глубочайшая пропасть, и как шло прозрение поэта, восторженно принявшего революцию, под конец жизни – по нарастающей или враз в сознании что-то сдвинулось – последние его записи указывают на полное разочарование, глубокую депрессию...
Тут я его перебил, повторив:
– Верю. Вы ничем предосудительным не занимались.
Поднадоел мне в последнее время как-то дискуссионный пыл, охвативший людей.
Встрепенувшись, знакомый изложил суть.
Итак, они сидели и пили чай с мятой (упор на мелкие детали делался неспроста, с той целью, чтобы подчеркнуть невинность отношений). В тот момент, когда мой знакомый, эрудит и книгочей, что правда то правда, излагая последовательно эволюцию взглядов Блока, стал пересказывать жене новатора содержание письма классика к Зинаиде Гиппиус, дабы затем двинуться собственно к разбору поэмы, – «октябрьское величие», «мир уже перестроился», фразы уже были готовые, – в замке двери что-то загремело.
– Муж приехал, – пролепетала жена и как-то уж, что не вязалось с возвышенностью беседы, лившейся до сих пор ровно, по-уркагански присовокупила, – чмарики нам.
Знакомого это замечание несколько покоробило, но разбираться было некогда. Он отставил с поспешностью стакан, накинул одежду («курточку, курточку», успокоил он меня, «осень близилась») и, пока новатор переносил через порог чемоданы, вдыхая с упоением привычные запахи дома, успел выпрыгнуть в окно. Вполне удачно. Благо, что квартира находилась на первом этаже. Он бежал по улице с рекордной скоростью, опережая автомобильную колонну, поклонник не только Блока, но и – Ахматовой, и Пастернака, утончённая натура, и чувствовал себя, – если мог тогда что-то чувствовать, страхом подгоняемый, – какое-то неудобство. Рельеф местности, не всегда гладкий, отдавался в срединной части тела, непонятным образом прибавляя ему свободу, и влиял, определённо, на шаг. Шаг стал шире. Шаг стал раскрепощённее. Это и насторожило знакомого, перешедшего разумно с бега на спортивную ходьбу. Брюки облекали, как и должно, ноги, отчего рекордсмен, опустивший наконец глаза, возрадовался. Впрочем, поднятие духа тут же сменилось унынием: просунув руку под брючный пояс, атлет ничего не обнаружил. Ни-че-го! Весь ужас заключался в том, что он во время чтения лекции о метаниях поэта, характерных вообще для любой крупномасштабной личности, увлечённый мыслью, как доступнее донести это до слушательницы, между глотками чая, незаметно потерял нижнее бельё. Это было, кстати, вовсе не смешно.
Оставим же пока беднягу, заглядывающего с надеждой в тёмный провал, как будто там могло за истекшее мгновение что-то появиться, и со слов женщины опишем, как разворачивались события в оставленной им квартире. Наш герой имел мужество после того с верной слушательницей встретиться и выслушать в свой адрес много нелицеприятного.
Новатору, внюхивавшемуся с воодушевлением в знакомый до боли воздух, показалось, что на заднем плане мелькнула какая-то тень. Он было насторожился, но враз и размяк, оголодавший, от терпкого поцелуя в губы жены.
– Как я по тебе соскучилась, – заявила она, порывисто дыша и уводя меж тем его в сторону от открытого окна.
Что-то в привычной консистенции атмосферы жилища, однако, нарушилось. Возможно, к запахам пригоревших сковородок и ношеной обуви добавился аромат одеколона «Витязь», коего на себя не жалея – полфлакона, для «дружеского контакта» – вылил гость.
– Здесь кто-то был? – Спросил ведомый инстинктом супруг, вытанцовывая с повисшей на его груди подругой жизни к месту, где только что так замечательно складывалась беседа о предназначении поэта. Голос его налился какой-то свинцовостью, отяжелел, стал глух и неприятен. Неверный ответ грозил не бурей – выжженной землёй. Семейной Хиросимой. Посему, догадливая, обернувшись и заметив, что взгляд ревнивца направлен на стаканы, жена воскликнула:
– Ты разве с ним сейчас не встретился на лестнице? Нет? Как жаль. Сослуживец был. Ты с ним не знаком: Кондебрякин. Пришёл проведать, я ведь отгул взяла. А он решил, что – приболела. Чай пили. О литературе говорили. Только что ушёл.
– О литературе, значит, говорили? – Радость, которую он, хозяин, копил по дням, как нищий – мелочь, там, вдалеке, чтобы при встрече с ней, любимой, выплеснуть разом – океаном, пересохла, оказывается, и жалкого ручейка даже не осталось.
– А то, мля, – отчего-то уже уверенней заявила супруга, в привычное для себя русло переводя разговор, – о литературе, да. Ну, чё – вон и листок, свидетельство тому, есть.
Действительно, на столе рядом со стаканами лежал смирнёхонько клочок бумаги, листок, вырванный из блокнота, с какой-то непонятной схемой. В центре скрещения лучей, опутывающих густо лист, находился квадратик с вписанной в него ровным почерком фамилией – Блок. Некоторые линии были прерывисты, иные, сочностью щеголяя, имели вдобавок ещё на конце указательный треугольник, стрелку, а одна вообще, рассекая насквозь всё малое молочное пространство, лишь задевая чуть площадочку с обозначением «Ахматова», (что было непонятно: то ли рука у чертёжника дрогнула, то ли так и было задумано), стремилась сознательно к одиночеству.
– Бродский, – прочёл медленно изобретатель, – Иосиф, что ли?
– А кто же? – Удивилась бестолковости мужа жена. – Он самый.
– Мандельштам. – Перекличка продолжалась. – Пастернак. Цветаева. Заболоцкий. Гумилёв... Вон оно как: и Маяковский тут обитает.
Внезапно пробудившийся интерес супруги к поэзии требовал осмысления. Посему новатор производства был задумчив и тих. Какой-то странный переворот свершился в их семейной жизни. Пока он колдовал над чертежами в чужих краях, тайная рука здесь выписывала тоже – свои, ему непонятные, схемы. Изумляли стремление жены проникнуть в заоблачный мир и тяга её к знаниям. И оцивилизование, видимо, шло полным ходом – она ведь говорила «ложить», кофе был у неё среднего рода, и походя сыпала жаргонными словечками. Разбор стихотворчества дал толчок. Пугала же недавнего командированного – перспектива остаться на обочине, быть в итоге непонятым и ненужным; и вообще, чёрт побери, куда это может всё привести, ухало сердце, склоняя истосковавшийся организм к радости.
– Тута весь цвет поэзии русской, – ощущая перемену в настроении благоверного и покусывая мочку уха его, податливого на ласку, прошептала жена. – А всё от Александра Александровича пошло... поехало...
– И мы пойдем. – Изобретатель поднял супругу на руки и понёс в спальню. Что-то, однако, не давало ему покоя, и он с ношей, приобретшей после внутренней борьбы особую приятность, повторил неопределённо. – Вон оно как: и Маяковский, значит, при деле.
Тело супруги, ещё полное Ахматовой, помнящее Пастернака, утомлённое Блоком изласканное рифмами и оглаженное строчками, изготовилось вновь отзывчиво на постели.
– Я сейчас, мигом, – заторопился муж, освобождаясь от дорожной формы и ныряя в чём мать родила под одеяло. Тут же и всплыл он на поверхность, озабоченный чем-то, с подтянутой к животу ногой. На нижней конечности, вокруг лодыжки обернувшись, полыхали красным знаменем трусы с фирменной наклейкой «Spirit».
– Размер не мой, – помертвев, догадался супруг. – Фасон не мой. И цвет не мой.
Порядком уже просвещённая жена, близкая также к обмороку, хотела пошутить, мол, вызвал ты необдуманно дух Маяковского, революционного поэта, да не успела. Со спокойствием, очень даже страшным, рогоносец произнёс: «Смерть Кондебрякину», после чего и стал вколачивать методично кулаком вылинявшее от страха лицо той, кого любил, в подушку. Наступили чмарики.
Словом, были милые беседы о поэзии, что и подтверждал листок со схемой, был чай с мятой, фигурировала курточка: близилась осень, – с одной стороны, с другой – клятвенно: «ничегошеньки не было». А брак распался. По причине нахождения в супружеской постели инородного предмета.
Знакомый рассказывал, что хотел повернуть и честно обсудить с новатором проблему, ибо сердце вещало ему разрушение чужого семейного очага. Но вот же мистика: шаг, будучи таким широким и быстрым в направлении от места потери исподнего, к нему – до мелкого шажочка выродился. И жаль времени, потраченного на установление истины, стало. Потому, никуда уже не торопясь, скорбно побрёл наш герой прочь.
Когда он мне не по забывчивости рассказывал в очередной раз сей случай – дополняя повествование новыми деталями, отчего и смысл, порой до противоположного менялся, так что я, бывало, приходил к мнению, будто это кто-то из поэтов-гениев и виноват оказался, оставив бельё в постели, – рядом сидела его жена. Ничего в этом странного не было. Она была в курсе всех похождений мужа и относилась к ошибкам и изменам спутника жизни снисходительно, по-матерински, что ли. Супругу умиляли его эрудиция и способность складно излагать вещи, она даже иногда позволяла себе посмеяться, когда, видно было, ей вовсе не весело. Она умела прощать – у слабого женского сердца имелся защитный механизм – и чем более муж каялся, тем делала это охотней.
– Да что там говорить, – признался знакомый огорчённо, подводя итог, – потерял я тогда голову.
– Вы знаете, – его благоверная обращалась ко мне, – с тех пор он потерял интерес и к поэзии.
Ещё бы! Спустя годы между «мужскими панталонами Собачинской швейной фабрики» с липовой фирменной наклейкой и высоким искусством, по законам жанра, был поставлен знак равенства.
О чём и было ранее извещено: всё начинается с малого – с неброского изделия...
***
Есть писатели, что под конец диалога с читателем любят обращаться к Богу. Семьсот страниц сплошного ёрничания, скоморошничества, и жонглирования фразами, довольно двусмысленными, – идут коту под хвост, и автор вдруг – бац! – в заключительной главе, когда самый раз ставить точку, возносит глаза к небесам и смиренно шепчет, что нашёл путь к истине, что гордыней был обуян, оттого и паясничал, и что, – лбом упершись в заднюю обложку, – просит аудиторию следовать его примеру: покаяться и прозреть, и, найдя точку равновесия, познать Его величие и собственную слабость. Всё: с семисот первой страницы исчисление времени началось с нуля. Всевышний, присутствовавший, как выясняется, в сюжете до сих пор незримо, молча сносивший болтовню рассказчика, становится полноправным участником завершающихся событий. Для того лишь, чтобы рельефнее выделить значимость повествователя – который в противовес прочим ничтожествам добрался самостоятельно до сияющих высот. Божий промысел – следить лишь за движением планет и судьбами человеческими, общеизвестно. Но выбор за нами – между глупостью и умом, подлостью и добром. Аминь. Конец абзаца.
Вот и я украдкой взгляну вверх – не для того, чтобы у Него спросить, как это всё вышло, а по привычке. Когда вспоминаю недавнее.
Меня попросил срочно явиться Гоша. В девять часов вечера. Голос его был ужасен. Голос его дрожал. Порой срывался. «Приходи, – бормотал он сбивчиво, – там разберёмся». Затем в трубке послышался то ли плач, то ли нервный смех. Объяснений не последовало. Ничего хорошего это не предвещало: к Гоше липли несчастья, как мухи к мёду. В последний раз Гошу, прогуливающегося по набережной, укусила собака. Бродячий пёс подбегал к прохожим, дружески повиливал хвостом, обнюхивал ноги, за некоторыми даже пристраивался. Полаивал. Чин-чинарём всё было: кто-то животное отгонял, кто-то, наоборот, приманивал – «цуцик, цуцик, уй, какой хорошенький». И вдруг с разбега этот четвероногий мерзавец впился в штанину моего приятеля, имевшего несчастье в тот миг проходить мимо. Чем Гоша псу не угодил? И почему именно его он выбрал из сотни окружающих? Пришлось мчаться в поликлинику, становиться на учёт, делать уколы – ещё та волокита была! А за месяц до случая с милой собачкой Гоша продал часть своих книг. Очень даже выгодно. Пока не выяснилось, что он отнёс в букинистический магазин именно те тома, в которых хранил, как в банке, деньги. Сумма, впрочем, небольшая была. Но человек, даже потеряв шнурок, радости не испытывает.
Я обгонял машины не по правилам, проскакивал на красный свет, рискуя быть оштрафованным, и всё гадал: что на этот раз? Может, не с ним произошло несчастье? Может, с его женой? Может, с ребёнком? Поди, проглотил малыш подобранный с земли ржавый болт – и мучается с такой тяжестью в желудке. Но чем я могу помочь?
В квартире Гоши царило оживление. Хозяин стоял у наспех накрытого стола и принимал гостей. Водки было хоть залейся, явный перебор. Что же касается закуски, то с ней дело обстояло похуже: предполагалось, видимо, что пара-тройка консервных банок с вялой скумбрией да кольцо набитой жиром колбасы вполне нейтрализуют лошадиные дозы спиртного.
Собралось уже человек двадцать, и народ всё подваливал. Выстроилась очередь – чтобы с Гошей поздороваться. Я видел, как один за другим, по установленному образцу, к нему приближались только что прибывшие, протягивали для пожатия руку и, ничего ещё не зная, спрашивали тревожно: «Что?». Но, вопреки ожиданиям, Гоша широко улыбался и – молчал. Значит, никого не убили, не изнасиловали, и ребёнок целёхонек. Пугало молчание. На фоне ломящегося от изобилия стола. Все ждали, когда Гоша объяснит причину своего странного поведения.
И действительно. Через десять минут, когда, по мнению хозяина, собрались все, кого он желал видеть, была объявлена сногсшибательная новость. Гоша выиграл в лотерею главный приз – в пересчёте на «зелёные» – полтора миллиона долларов. Час назад был показан по телевизору очередной розыгрыш. Тютелька в тютельку – все цифры совпали. Гости бросились Гошу поздравлять. У многих на лицах, правда, была жутковатая смесь чувств: вроде-бы-как-радости-за-друга с – и-почему-именно-этому-ублюдку-повезло.
– Обмыть! – Рявкнуло собрание, хватая потными ладошками бутылки.
Празднество началось.
Я тоже поздравил Гошу, подловив себя на мысли, что – неискренне. Голос мой слегка стал скрипеть, в нём будто появились опилки – признак надвигающегося дурного настроения.
Возбуждённый Гоша рисовал перед гостями просто замечательные картины будущего. В паузах между принятиями на грудь. Паузы всё укорачивались. Число принятий на каждого давно уже перевалило за десять. Ребёнок Гоши крутился рядом, тоже, кажется, пьяный.
Багамы! Таиланд, непременно с массажем! Новая квартира! Новая машина! Естественно, Гоша – широкая душа – кое-кому поможет, он не жмот, как некоторые. Кивок в сторону неясно кого. Бог то, что у него отнял, честно же и вернул, приумножив сумму щедро!
 По решительному и одновременно страдающему виду жены, одиноко сидящей в углу, я понял, что и Таиланд, и Багамы, и Биг Бэн – всё это ждёт Гошу в селе Кукуево, где у супругов есть небольшая дачка, куда он будет приезжать, как и было до сих пор заведено, на электричке, чтобы окучивать картофель. И только.
Пили долго и беспорядочно. Разошлись далеко за полночь. Хотя всем было завтра идти на работу.
Но на следующий день разразилась катастрофа.
Позвонил Гоше уже я, спросив, сдал ли он на проверку лотерейный билет. Он прерывисто дышал, сопел, сглатывал слюну, наконец выдавил:
– Обвал...
– Что обвал? – Не понял я. Тем не менее ощущая какое-то облегчение. Ну? – что опять произошло? Потерял билет? Вместо закуси использовал?
– Невероятно, – Гоша заговорил как нормальный человек, видимо, успокоившись, – никогда прежде такого не было. Почему именно тогда, когда я выиграл? Почему? В этом розыгрыше...
 Тут он, кажется, всё-таки, не удержавшись, всхлипнул:
 – ...двести шестьдесят четыре человека получат первый приз. Ну, два – ещё куда ни шло. Ну, три. Ты подели полтора миллиона на двести шестьдесят четыре. Никогда ещё... никогда... слышишь...
Я поделил. Вышло не густо, но лучше, чем вообще ничего. Наверное, я вздохнул слишком уж участливо. И чересчур скорбно, прошелестев в ответ:
– Ты потерял состояние.
Потому что Гоша вскипел. Направив, впрочем, гнев свой в обход меня.
– Чувак, – истошно закричал он, – это он во всём виноват. Он.
– Кто – он?
– Бог. – А кто же ещё, ясен перец? Как говорят англичане, в окопах атеистов нет. Когда нам плохо, мы Его вспоминаем. – Он. Он.
– Гоша, не мели чушь...
Он меня не слушал, да и бесполезно было с ним сейчас говорить. Гоша визжал:
– Это не я потерял состояние. Это он – ум, честь и совесть...
Знакомо. И даже – приелось. И более того: раздражать стало.
Старая и привычная схема, разработанная когда-то Володенькой Ульновым, оказывается, продолжала исправно работать: мы говорим партия, подразумеваем Бог. В реверсном направлении язык к гортани липнет.
Жаль, что я не видел Гошиного выражения лица.
 Жена потом рассказывала, что, отрывая его, беснующегося, от трубки, выговаривала: «Вот тебе, дурак, Багамы, вот тебе, идиот, машина, вот тебе, сволочь, массаж тайский. Не празднуй заранее, говорила ведь, – сглазишь». На что Гоша убито бубнил всё о том же: об уме. Совести. И чести. У Гоши этого добра было навалом, в отличие от обитающего наверху Владыки. Аминь. Приехали.