Глава восьмая. Дорога в один конец

Илья Майзельс
   Похоронив жену, Алексеев некоторое время еще держался, хотя и не знал, зачем. По утрам он искал смысл в том, чтобы, встав с постели, сходить во двор за дровами и растопить остывшую за ночь печь. Готовил что-нибудь себе и собаке — после смерти Ольги Никитка подарил ему Шамана, потомка знаменитого Ганса. Судьба соединила Алексеева и Никитку Курикова у тела медведя со светлыми отметинами вокруг глаз, теперь они были соседями и дальними родственниками. По документам их родство было фикцией, но по любви к природе, что в крови у человека, родственниками они были  близкими.

Иногда Никитка вытаскивал его в лес, в котором он знал, наверное, каждое дерево и радовался, когда вновь ощущал родство или единение с этими деревьями или даже всем лесом. Как мать, состарилась, седой плесенью покрылась лиственница, которой он любовался в годы ее стройные, зрелые. Как дети, на глазах его из чудно-юной поросли, обступавшей спиленный, почти ушедший в землю кедр, выросли стройные и зрелые кедры…

И как много стало примечаться старых, уже сухих деревьев. Они стояли еще на корнях, но не было в них влаги, или она высыхала, по каплям уходила из их корней, стволов и коры. На них еще садились птицы, они еще бросали тени — неровные, колючие от острых ощетинившихся веток, но тени эти заслонялись молодняком и зрелыми, в соку, деревьями. Вокруг продолжалась жизнь, но старые деревья в ней не участвовали. Им дозволялось лишь молчаливо наблюдать, поскрипывать, разговаривая друг с другом, да шелестеть на ветру голыми, без листьев или иголок ветками. Все равно в звуках лесного оркестра было не разобрать, о чем они, старцы, все шебуршат. Недовольные чем-то, старые деревья принимались порой и громко, на весь лес, трещать, но их не боялись и белки, которые сушили на их ветках грибы.

Среди людей Алексеев ощущал себя таким же сухостоем. Он еще крепок был в ногах, но ходить, стараясь не горбиться, было все тяжелей. Жизнь продолжалась и вокруг него: где-то рядом, но не вблизи, — станет падать, никто, как старому дереву в лесу, плечо не подставит. Но Алексеева уже словно не было: пенсию не оформлял, медицинского полиса не получал, в выборах не участвовал — прописываться по новому месту жительства остерегался.

Жизнь продолжалась, но что она была для него? И что значил для нее Алексеев? Дуб или осина, если и постарели, если и превратились в трухлявые жерди, помирать будут дубом или осиной. А кем будет помирать он, старое дерево с фамилией по отцу Алексеев? Лесным человеком из рода Куриковых?

Он знал, что дням его приходит конец, и прикидывал, какие дела еще осталось сделать, даже место себе выбрал на кладбище. Там было просторно, могилы не наседали одна на другую,  а  сторонились — точно дома в мансийском поселении: они ставились в отдалении друг от друга, чтобы не стеснять, не надоедать соседу. Для бывшего сидельца такой простор был важен: ведь столько лет он провел в тесных, с зарешеченными окнами клетках; казалось, что боязнь тесноты уйдет вместе с ним в могилу. Вот и наметил он здесь местечко — у одинокой березы, и Никитке его показал, чтоб знал, где хоронить. Невдалеке был лишь Ольгин крест…

Бывая на ее могиле, он подходил и к месту своего будущего пребывания. Прислонившись к одинокой березе, думал о том, чем была его жизнь. Алексеев, официально уже умерший человек, был известен людям как вор и убийца. Родной братец и тот не захотел опознать его «поганый труп»; может, не захотела б и мать, если б была жива… И потому так неспокойно, так тяжко доживал он теперь эту жизнь. Больно сводили его душу судороги — точно воздух, которого он наглотался в родном городе, все еще оставался в легких и душил, душил его, будто вместо кислорода в нем был отравляющий газ.

Порой он жалел о том, что, инсценировав смерть, лишил себя и последнего слова, на которое имеют право и самые жестокие убийцы. Ничего не осталось от него — ни детей, ни хорошей памяти. Единственное, что связывало его с прежней жизнью, это архив Плетневой, в котором, помимо ее записей о нем, были и собственные его дневники и рукописи, включая недописанную повесть… Взять бы их за основу, приходила мысль, да написать книгу о своей жизни. Представить в ней весь свой путь: как стал преступником и как перестал им быть. Написать все как было, без прикрас и под собственной фамилией — иначе в зонах никто не поверит. Да, он был вором, но за кражи расплатился вполне, половину жизни проведя в лагерях. Продолжал бы воровать и дальше, в короткие «отпуска» между отсидками, если бы — на конкретном примере — не убедился, что и его жизнь может быть другой; жаль только, что так поздно. Полезная получилась бы книга, не один разуверившийся зэк стал бы ее читать, внимательно читать, примеривая к себе…

Да, он был вором, но не грабителем, не убийцей — тут у него совесть чиста. Эта книга стала б и заявлением в прокуратуру: чтоб сняли с него страшные обвинения, и тогда на его могиле, в облюбованном им местечке у березы, пусть не на кресте, а всего лишь на простой табличке, будут его, Алексеева, собственные фамилия и имя.

И ничего, если обвинения снимут с него уже после смерти, пусть на могиле его сначала будет фамилия Куриков: главное, умирать он будет с надеждой, что когда-нибудь это может произойти…

Однако мечта о книге была несбыточной: Алексеев, в прошлом общественный корреспондент, автор очерков, статей и рассказов, взявшийся и за повесть о своей жизни, почти забыл, как надо держать в руке карандаш или ручку. Все заместила природа, с которой у него была искренняя и чистая любовь. Растворяясь в ней, он примечал такое, что раньше, когда был Алексеевым, с нетерпением просилось бы на запись — хотя бы в дневники. Но только изредка, в первые пять-семь лет в мансийском поселении, он еще что-то записывал — кратко, точно для отчета. Порой и тетради-то под руками не было, и редкие эти записи делал на случайных листах бумаги.

Позднее он и вовсе перестал писать. Случалось, годами не брал в руки карандаш или ручку… Неизвестно, почему так устроено, откуда является потребность писать, потребность, которую ничем — ни женским вниманием, ни денежной удачей — не заменишь. Неизвестно, и куда вдруг эта потребность уходит, когда человек вдруг прислушается к себе и скажет: нет, не хочу, не тянет больше писать, можно и без этого обойтись. И обходится, на женщин ли расточая время, на погоню ли за денежной удачей...


В последнюю зиму Алексееву было совсем плохо — больше от тоски, чем от болячек; неизвестно, дотянул бы он до весны, если б не пара книг, которые он увидел у Никитки. Фамилия автора показалась знакомой, он взял книги в руки, полистал, прочитал сведения об авторе — и узнал его: это был Андрей Михайлович, бывший редактор многотиражки для осужденных. Алексеев стал отматывать назад ленту времени, прошедшего со дня их первой встречи, — без малого в четверть века получилась длина этой ленты... Без малого четверть века назад Алексеев был человеком совершенно потерявшимся; впереди была лишь тьмуща срока, беспросветная и бессмысленная, потому что и за этой тьмущей ничего светлого для него не проглядывалось. Но Андрей Михайлович сумел-таки пробить в ней брешь, и через нее к Алексееву тогда снова вернулась надежда — та хрупкая птичка, которая, казалось, уже отлетела от него, как душа от умершего…

Для Андрея Михайловича Алексеев стал точно крестник; он не забыл о нем и после перевода в другой город — Алексеев получил от него новый адрес и обещание помощи, если понадобится; среди зэков такое отношение дорогого стоит. Из архива Плетневой было известно, что Андрей Михайлович и приезжал по ее письму в Широковск...

Расспросив Никитку, Алексеев узнал, что прошлым летом Андрей Михайлович вновь был в этих краях и виделся со старыми друзьями. Среди них был и тот самый Петр Петрович, хирург и профессионал-добытчик, который после битвы с медведем сшивал Никитку, черного как головешка от запекшейся крови, по частям. Теперь охотник-манси был на инвалидности, Петр Петрович — на пенсии, но это не мешало им, ставшим большими друзьями, до сих пор вести серьезный добытный промысел. Пару дней охотники провели с Андреем Михайловичем на рыбалке, а на будущий год, в крайнем случае — через лето, он вновь обещал приехать.

Книги Андрея Михайловича, то, что он был в этих краях и, возможно, снова приедет, застали Алексеева врасплох. Второй раз этот человек появляется в его жизни — и именно тогда, когда жизнь эта теряла для Алексеева какой-либо смысл… И второй раз возвращает ему надежду…

Он решил во что бы то ни стало дождаться приезда Андрея Михайловича: поговорить о том, о чем так изболелась его душа, и передать ему архив Плетневой — с великой просьбой написать ту книгу о его жизни, которую сам он написать уж не сможет. Заодно он решил передать ему и карту местности — с маршрутом движения от некоего населенного пункта к лесочку на берегу неприметной речушки, где оборудован тайник с золотом. Это будет благодарность Андрею Михайловичу за помощь и участие в прошлом, за то, что и сейчас он есть — человек, к которому можно обратиться. А сможет ли он ему помочь или нет, снимут с него обвинения или нет, увидит ли свет книга о жизни Алексеева — это уже не имело значения. Главное, у него появилась надежда, с которой легче будет сходить в могилу.

Такой, решил он, и будет его последняя воля…
Конечно, Алексеев понимал, что карта с координатами тайника — это не вклад на предъявителя. Раньше он без особого труда, за два-три захода, так безопасней, превратил бы это золото в деньги. Часа четыре поездом до отмеченного на карте населенного пункта, от него с десяток километров пешком. Обернулся бы за день — и к «черному банкиру», заранее предупредив его по хитрой системе связи… Но и это было ему теперь не по силам — слишком быстро подобралась старость, принеся с собой болезни и немощь, с видами на одну лишь дорогу — к кладбищу…


Лето, которое так ожидал Алексеев, выдалось засушливым; старые деревья в лесу первыми вспыхивали, как свечи, и горели ярко, а ветки шумно отстреливались от них как огненные птицы… С утра он выходил из дома и сквозь утреннюю дымку безбоязненно смотрел на солнце. Оно было как малиновый шар, огромный и недоступный. Порой лесные пожары подступали так близко, что дымка от них позволяла смотреть на солнце практически весь день…

Он боялся, что засуха и лесные пожары помешают приезду Андрея Михайловича, а до следующего лета он, Алексеев, вряд ли доживет… В начале августа, чувствуя себя все хуже и хуже, он узнал через Никитку адрес бывшего редактора. Все, что хотел он сказать Андрею Михайловичу, о чем думал его попросить, Алексеев решил написать ему в письме, а для архива Плетневой и карты с координатами тайника купил посылочный ящик. Трудно давалось письмо — набрасывал его медленно, по страничке в день, чередуя написание письма с чтением и укладкой в ящик рукописей и дневников.

Наконец письмо было вчерне готово, архив почти весь уложен. Последними он взял в руки дневники, которые вел в Кедровке. Стал читать их, заново переживая события почти двадцатилетней давности, отмечая по записям, как чувствовалось в них приближение беды. И вот самая последняя запись — о Евангелии:

«Читай иногда, — сказала хозяйка, сняв эту книжку с полочки перед иконой. — Тебе поможет. Вижу, душа у тебя больная». А ведь тогда я уже выздоравливал. Господи, что же раньше со мной было, с моей душой?..

До этого сколько ни брался за Евангелие, читать его не мог — смысл написанного не доходил, застревал на ятях и церковных оборотах. Но сегодня я их почти не замечал, читал не отрываясь. А когда дошел до молитвы Иисуса в Гефсимании: «Отче Мой! если возможно, да минует Меня чаша сия…», то самому захотелось встать на колени перед иконой и помолиться.

Так и сделал.
Отче мой! Если возможно, да минует Меня чаша сия…»


Даже сквозь толщу лет те месяцы в Кедровке Алексееву помнились. От них берет начало его роман с природой — роман, который продолжался до сих пор… И в те же месяцы он сблизился с Надеждой, женщиной, так неожиданно, счастливо и так трагично вошедшей в его жизнь…

Много лет думал он о ее смерти: почему она умерла, за что? «Встретимся в Серебряном ручье…» Такими были ее последние слова. Он никогда не пытался представить, как она умирала — разум просто не допускал эти мысли, сразу становилось больно. Но где-то же ее похоронили? Могила-то ее должна существовать?

И вот теперь, находясь в метре от собственной могилы, он понял, что не сможет, не позволит себе умереть и лечь спокойно у одинокой березы, пока не узнает, где могила Надежды. Или хотя бы не попытается ее найти — в мыслях он допускал, что и не было этой могилы вовсе, вернее, того, что принято так называть…

Алексеев набрался сил и снова приехал в Широковск. Пришел на местное кладбище и долго ходил по рядам. Всматривался в надписи на памятниках, в таблички, прибитые к крестам или оградкам, и вдруг на одной из могил, огороженной низкой оградкой, на деревянном, чуть покривившемся с годами кресте обнаружил табличку со своей фамилией, именем и отчеством...

Сомнений не было: здесь похоронили то, что было опознано как его тело: об этом говорили точная дата его рождения и дата смерти — те самые злополучные дни поздней осени 1982 года. А чуть в стороне от креста вытянулась береза — с крепким белотелым стволом и прекрасной кроной, наверное, ровесница низкой оградки. У Алексеева потеплело на сердце — от посаженной на «его» могиле березы. И тут же он одернул себя: какое там посаженное? Кем? Вот ведь что надумал: будто был на свете человек, решивший посадить деревце на его могиле! Ветром семечко занесло, вот оно и проросло. Для людей это было последнее пристанище бандюги, с биографией простой, но ужасной: мелкий воришка превратился в злостного рецидивиста, а под конец своей никчемной жизни убил ни в чем не повинного человека. Как только схоронили еще здесь — то, что приняли за его останки. Наверное, это было что-то ужасное, пострадавшее не только от людей, но и от животных…

Стоп: а крест, а табличка с его именем, а низкая оградка? Неужто умершим преступникам ставят на могилы кресты и оградку? Вообще-то им могилы положены — на обычных кладбищах? Знать, хоронят где-то подальше от глаз, и на могиле — табличка с номером... Но тут и крест стоит, и оградка, и трава многолетняя на холмике, значит, и позже следили за могилой? Может, знакомые позаботились? Кирилл Кириллыч, к примеру, или Роза с Сергеем — его товарищи по оргнабору, он так сдружился с ними — тогда, в последние месяцы его «прошлой» жизни? Или…

Алексеев схватился за сердце. Задыхаясь, торопливыми руками он вытащил из кармана пластинку с таблетками, непослушными руками выдавил из нее пару штук и облокотился на ограду собственной могилы. Он понял, кто еще мог обустроить так его могилу…


О том, что Надежда могла спастись, он никогда не думал. Вспоминал лишь последние ее слова: «Встретимся в Серебряном ручье... И Стас, и Иван — деревенский сын, который лежит теперь в этой могиле, оба они говорили, что Надежда мертва. И даже платок показали — платок его покойной матери, в котором она была в тот день. Грозились и похоронить ее вместе с ним, в одной яме...

А что, если они обманули? Может, она вырвалась от них, оставив в их руках платок? И уехала в Серебряный ручей, его дожидаться? Только надо было сначала уехать, а ее, как и Алексеева, везде искали… Куда же она могла пойти? К Розе, в общежитие? Нет, это исключено — там шли обыски. На вокзале появиться было опасно — там могли ждать, он даже предупреждал об этом… Предупреждал? Не мог же он заранее знать, что случится? Ах, да — вспомнил! Они же вместе хотели где-то переждать до вечера, а потом — на вокзал, к московскому поезду! Вспомнил — они решили идти к цветочнице, доброй женщине с рынка, у которой он брал цветы для Надежды; она бы не отказалась помочь…

Значит — цветочница. Вот и ответ, почему на могилке многолетняя трава — она, видно, сажала. Только жива ли цветочница — и тогда, видно, была на пенсии. Может, здесь она уже, недалеко. Хотя бы фамилию ее узнать, а там можно будет походить по городу, снова зайти в паспортный стол, там помогут. Только б узнать фамилию, но как? Найти могилу по фотографии на памятнике или кресте? Но разве вспомнишь теперь — он и видел цветочницу всего раз или два.
И столько времени прошло, теперь и не узнать. Правда, пожилые люди не любят фотографироваться, на памятнике может быть и не последних лет фото…

Целый час он снова ходил по кладбищу, но чуда не случилось: женских фотографий видел много, но ни цветочницу, ни кого-то других, знакомых ему по Широковску восемьдесят второго года, узнать не смог. Некоторые памятники были без фотографий, многие могилы запущены, хорошо, если холмики виднелись… Цветочница могла быть и одинокой, цветы для нее были — как дети. Нет, дети у нее были: Алексеев вспомнил это по своему дневнику, который перечитывал совсем недавно, перед тем, как уложить в ящик для отправки Андрею Михайловичу. Хотя дети — это еще не гарантия от одиночества: у тех, кто лежал тут в запущенных могилах, тоже наверняка были дети, просто жизнь забросила их далеко от родных могил, а может, и сами уже переселились на кладбище…

У его родителей тоже, наверно, не ухожено — братец и себя-то как запустил. Зачем он так: тело покойного брата назвал «поганым трупом»… Знал бы, что было на самом деле и почему… Была бы книга о его жизни, послал бы ее Виктору, чтобы хоть в старости не плевался на брата Александра… Да на кладбище б экземпляр — в могилу родителей, пусть хоть так дойдут до них боль и страдания младшего сына. Но что об этом мечтать: если и будет эта книга, самому Алексееву до нее не дожить…

Ему б узнать, что Надя тогда осталась жить, и то радость была б великая. Но и казнить себя — за то, что не мог предвидеть эту возможность раньше, тоже б не стал: это судьба, решил он, что на нее роптать… Раньше душу бы себе рвал из-за этого, но с возрастом и в особенности после смерти жены он смиренно стал принимать все как должное. Любаша, жена Никитки, все к вере его подталкивала, чтоб хоть крестик поносил нательный, с ним бы и в могилу сошел… Точно с крестиком ходить или в церкви со свечой стоять — это вера и есть. А смирение его — это не вера? Или прощение? Вот Стас, злодей: разве то, что он сделал, можно простить? Мало того, он, возможно, и солгал, заявив, что Надя мертва, и Алексеев почти двадцать лет жил с этой бедой в своем сердце… А Надя, как сказала: «Встретимся в Серебряном ручье…», так, может, и ждала его там много лет. Быть может, и умерла, не дождавшись. Что мешает ему думать о мщении? «Бог ему судья…» — вновь услышал он в себе внутренний голос. Что это, как не вера, которую не подменишь ни видимыми обрядами, ни внешней праведностью?

Все эти годы Алексеев жил подальше от людей, в чистой и искренней любви с природой. Но Надя, если выжила — как смогла она жить дальше, какими соками, какой надеждой? Сознавая, что вот оно — счастье: встретила-таки человека, душу понимающую и близкую, и как быстро, как страшно все завершилось… Оставалось лишь руки на себя наложить или в монастырь, молиться за свою и его души. Алексеев и сам был готов молиться, упав на колени, только б знать, что догадка его верна, что Надя действительно осталась жить. Узнать бы фамилию цветочницы, но как? Снова походить по кладбищу — отдохнув: от усталости ноги гудели…

Алексеев осмотрелся — нет ли поблизости лавочки, и увидел, что между «его» могилой и следующей, такой близкой, будто родственник прихоронен, есть лавочка, одна у двух оградок. Присев на нее, можно было видеть обе могилы… Как и на «его» могиле, за второй оградкой был крест, и тоже без фотографии. Лишь табличка прикреплена, с женским именем, годами жизни и короткой надписью: «Помню, молюсь».

«Молюсь…» Алексеев снова хватился за таблетки и проглотил пару штук. Рядом была могила Покровской Екатерины Борисовны. Умершей два с половиной года назад, в возрасте восьмидесяти четырех лет. Значит, тогда, в восемьдесят втором, ей было за шестьдесят. Сходится — прикинул Алексеев. Он уже не сомневался: это могила цветочницы, и это она, Надя, молится за нее…

В паспортном столе Алексееву сообщили адрес в старом Широковске, в частной застройке, где проживала Покровская.

На такси (идти пешком было трудно) Алексеев добрался до старого города, нашел нужную улицу и дом — он оказался заколоченным. Постучался к соседям, порасспросил их о Екатерине Борисовне и узнал, что жила она одиноко, из всех родственников приезжала к ней лишь монахиня, не часто — раз в три или четыре года. Умерла Покровская зимой, холода тогда были сильные. Провожали ее соседи и бывшие коллеги по музыкальной школе, раньше она там преподавала. Незадолго до смерти оставила соседям адрес — чтоб написали, когда преставится, этой монахине. Но известили ее не сразу, приехала она только летом. Крест заказала, оградку и пожила здесь, обустраивая могилу. Адрес монахини не сохранился, помнят только, что писали ей куда-то на Волгу…
      
    
Через несколько дней, закончив, какие наметил, дела, Алексеев отвел собаку к Никитке, дал ему кое-какие поручения и простился — и с ним, и с Любашей, его женой, и с природой, и со всем этим северным краем. Сказал, что уезжает насовсем: сил набрался лишь на дорогу в один конец. И все же попросил Никитку присмотреть за домом — год или два…