Яблоки - глава xxi - прощание с кузьмичом

Гринзайд Владимир Старший
— Быстро ты обернулся, — радушно и как-то особенно элегантно и непринужденно Бобби протягивал руку Дмитрию, и было заметно, что он подкурил. — Тонн девятнадцать есть, и все идет по плану.

— Стало быть, особенно много было приключений? Или даже иначе: начинаются приключения?.. Вернее, как бы это поточнее сформулиро­вать: разверзается бездна?

— Узнаю тебя, старик! Сейчас начнется холодный душ. А все так хорошо шло! Смотри сколько работников: ты, я, Миша Плевакин, Витя, Юра, Лева, Коля-служащий, Валек-сантехник. И еще сбоку Виолетта, Алик, Леха-музыкант. Впрочем, тут вышла одна ужасная история...

— Ужасные истории с самого начала у нас, а теперь пойдут косяком, — нагнетал привычно Дмитрий. — А что все-таки стряслось?

— Да как тебе сказать? Егорка, говорят, Виолетту прижал за штабелем, рот ей зажал рукой и стал не то насиловать, не то в любви клясться, но все грубо так, и неоднократно сукой называл. Когда я прибежал, она плакала так горько, а он уехал уже...

— Вот, так сообщение! Это же начало конца, это сигнал. Давай плюнем на все и уедем, невозможно терпеть...

— Какой сигнал?

— Ну... что все позволено, что ли, отныне? Идет последняя затарка пырсовская, они сюда больше не вернутся. И почему бы им не поку­ражиться, не пошалить напоследок? И Егорка вместе с ними. Все идет, как Кепка предвидел. А кстати, где он?

— Он, видишь ли, поехал за какой-то Ольгой в родной совхоз.

— А Повара, друга сердечного, бросил? Ты, знаешь, Бобби, чего я больше всего хочу? Никогда не поверишь. Я хочу перестать удивлять­ся и делать открытия. Даже если бы яблоки были чужие и со стороны на это смотреть, то слишком много впечатлений. А тут мне общак уже пятьсот пятьдесят должен. Сам я опутан моральным долгом перед Юрой, Витей, Левой. Я уж о Любе не говорю.

— А когда же мы были ближе к цели, чем сейчас? Our work takes its normal course![50] Вот только денег на вагоны и на дорогу будет в обрез, если еще взятки давать: людей пришлось нанимать, и сегодня двое работают. Завтра удар будет пять тонн минимум, а денежки, брат, бегут. А надо-то сорок тонн, включая Людку и Повара. Те, кто сейчас работает, Витя, Коля-служащий и прочие, растят КТУ бешено, все идет великолепно. И дай Бог, довести и продать по три рубля.

— Это все, — печально улыбнулся Дмитрий, — экономика, а вопрос упирается в политику. И зреет безвластие, анархия и хаос.

— Согласно мертвой марксистской догме, экономика и политика переплетаются, — ответил с улыбкой Бобби, — и если бы все обстояло, как ты говоришь, то не было бы и нынешнего нашего затаривания. Конечно, уехало уже большинство, а мы заждались...

— В этом вся неприятность.

— А в чем же именно? Правда, далеко ходить не надо...

Один из блатных, не сходя с крыльца столовой, мочился, несмотря на то, что сумерки еще не сгустились.

— А в том неприятность, что по пути на станцию, мы встретили Пырсова с Витькой-худым, Сусликом и шофером-телохранителем. Для Пырсова это выглядело так, что Подриз, ограбивший его на много тысяч, теперь увозит его Людку... вернее, твою Людку.

— Я ее измены, — захохотал Бобби, — не боюсь.

— Тут вообще все с ног на голову поставлено. Обычно как бы­вает? Слабые, бессильные безнадежно влюблены.

— Почему же? Мы богема, хоть мы и слабые, — женщины с нами! Да не такие мы и слабые.

— Но сила-то у них, а мы три месяца подхлестываем их ненависть разными способами. Месть будет ужасной. Они гнались за нами, зашли в вагон, а потом еле спрыгнули. Арнольд много раз ви­дел его бешенство, но такого еще не видел.

— Я давно говорю, что не было бы человека интереснее тебя, если бы ты так сильно не сгущал мрак, не нагнетал обстановку. Вот ты, например, упустил из виду, что и Пырсов, и Кузьмич заинте­ресованы в тишине на “холодильнике”, так как дело Филимона их обоих затрагивает. Между прочим, блатные изгнали Повара и он тарится с нами, а сейчас бухнул и спит.

— А то, что Егорка открыто на Виолетту нападает, разве не зловещий симптом, не предвещает варфоломееву ночь?

— Да, это правда, она тогда так плакала. Эта скотина Егорка напал на нее так бесстыдно. Хорошо, что я пришел — он уже ушел, а то был бы у тебя еще один повод сгущать мрак. А почему она с Любашей не уехала?

— Это тебе видней, ты гораздо лучше знаешь ее причуды. Уж лучше бы в Питер подалась с Сашей.

— А не потому ли она задержалась, что места в машине не наш­лось, а она деликатнее всех оказалась?

— Давай ее сегодня отправим.

— Ей специальный конвой понадобится, а надо тариться, и по но­чам яблоки охранять.

— Кузьмич обещал нам, если мне не изменяет память, в хранилище пристроить.

— Триста метров до хранилища, восемьсот ящиков, кара здесь не пройдет. Машину нанимать?

— Давай новые ставить в хранилище. Давай, если на то пошло, тариться из хранилища — он нам и такое ­обещал.

— Если рядков не хватит. В чем-то ты, конечно, прав: просидим еще недели две, и снег может выпасть.

— Сами не уедем и яблок лишимся. Нет, сами-то мы уедем, но с травмами. Одним словом...

— Одним словом, давай еще Кузьмичу рублей семьсот зашлем и затаримся из хранилища. Найдешь ты штуку, Митя?

Дмитрий хотел ответить, но так и остался с открытым ртом. Хорошая шутка! Да если бы ему сказали, что надо поехать сейчас привезти еще тысячу, одолжив у того же Аркадия, с книжки сняв последние, он бы под страхом смерти только поехал, какого бы журавля в небе ему ни сулили. Только через минуту он заговорил:

— Ты думаешь, Бобби, это поможет нам? Нет, давай лучше я тут буду из кожи вылазить, или придумаем что-нибудь. Но вкладывать новый капитал в это дело? Ты, конечно, извини меня... Давай зна­ешь что сделаем? Откажемся от услуг батраков и на двести рублей купим из хранилища тонны четыре или пять. Я имею в виду купим право тариться из хранилища, а не дополни­­тельные пять тонн. Коро­че, то же, что ты предлагал, но пропор­­ци­онально.

Они как раз проходили мимо хранилища, двери которого были открыты. Вот люди Пырсова везут на каре поддон с двадцатью ящиками, отборнейший Уэльс — пойдет по четыре на базаре. Они стояли, как завороженные, пока прекрасное видение не исчезло за углом. Яблоки перегрузили на машину, и карщик поехал за новыми. Здесь и отношения с весовой и станцией были какие-то другие: возить позволялось по частям прямо в вагоны, или они чего-то, как всег­да, не понимали и у него есть где-то перевалка.

Не могут же вагоны на станции неделями стоять, если они их потом все вместе гонят. И никаких санкций со стороны директора, ника­ких грозных проверок...

В те благословенные времена не знали еще слов “теневая экономика”, “мафия”, “коррупция”, “застой”. По отдельности-то их, понятно, знали, но они не думали сливаться в лавинообразный поток разоблачений. Да и не об этом наше повествование. Скорое всего, блатным и батракам пришлось немало попотеть, затариваясь и более честными способами. Но впечатление от “Уэльса” было потрясающим — так дразнили упакованные, переложенные бума­­гой красные плоды! Интересно, много ли таких поддонов возьмет он? Ну, один-два, еще куда ни шло. Они все стояли, не в силах оторвать восхищенный взгляд и онемевшие от бессильного возмущения, а катил уже четвертый поддон. И тут из хранилища собственной персоной появился Борис ­Пырсов.

— Что, таритесь, пархатые? А зря, все равно не ­довезете.

— Как то есть не довезем? — спросил Бобби, глядя с нена­вистью на угреватую рожу. Потом Бобби перевел взгляд на Дмитрия, не ища моральной поддержки, а как-то уныло, тускло и с укором соглашаясь, что он, Дмитрий, так верно угадывает... и несет несчастья.

— А чтоб, суки, в чужой огород не ходили. Я вас всех насквозь вижу, гнилушек. Откуда вы вообще тут взялись? Тут при­личные люди работают, а вы ж ворье. У-у, падлы! — прошипел он, пуская в ход вечный блатной прием устрашения, то есть целясь вам в глаза вилкой из двух пальцев. От ненависти в углах рта его обильно скапливалась и пузырилась слюна, он словно весь пенился и кипел, и брызгал ядовитой пеной, как будто самые скверные человеческие пороки соединились в одном человеке и бурлили в нем, и искали выхода.

Подкуривший Бобби тоже проявил здесь отнюдь не христи­анское смирение и попытался донести свое презрение до ненавист­ной физиономии наилучшим способом.

— Не пойму, зачем так кипятиться. Если ты про Людку, так на что вообще тебе рассчитывать? Ну купил ты женщину за боль­шие деньги, а как ты еще можешь? У тебя кожа нечистая. С тобой не то что женщине — последней ****и подзаборной спать противно. От тебя воняет, рыхлый ты и сопля из тебя...

— Рыхлый, не рыхлый, а на тебя хватит, абрам, — прошипел Пырсов, записывая без разбора всю бригаду в евреи и толкая Бобби в грудь.

Ни Бобби, ни Дмитрий не заметили, как пристроился у Бобби за спиной клубочком блатной. Бобби сильно ушибся, но вскочил сразу и бросился к Пырсову. Блатных, однако, вокруг оказалось много, а подлости им было не занимать. Один — кажется, тот, что отличился в первый день при раздаче матрацев — поигрывал желез­ной палкой. Бобби затравленно озирался, но благополучно вышел из круга, тут же один из блатных подошел к Дмитрию и стал рисовать пальцем у него на груди.

— Пошли, Митя! — позвал Бобби, но Дмитрий замешкался, испугав­шись своей болезни гораздо больше, чем всего остального, вместе взятого.

При виде такого странного поведения товарища, Бобби прибли­зился. Блатные ухмылялись, и неизвестно, чем бы все кончилось, если бы на мотоцикле не подкатил Кузьмич.

— Что у вас, хлопцы?

— Да вот лечим образованных.

— Глядите, чтоб вас не подлечили тоже.

— Ты, Кузьмич, не зарывайся сильно.

Блатные выходили из повиновения.

— Ты подожди. Худой с Сусликом с тобой поговорят, — зарего­тал один из “паханов”.

Блатные не боялись самого Кузьмича. На что же нашим оста­валось рассчитывать и надеться? Бумаги Пырсова на вывоз яблок визированы самим директором, блатные знают, что им сюда не воз­вращаться, а презрение Кузьмича прежде часто их задевало. Однако же странным был этот Кузьмич и очень не любил, когда наступали на мозоль.

— Был уже такой один. Мне таких сусликов на завтрак подавай штук...

— Что он духарится, ребята, — возражал “пахан”, — если он от одного вида директора ссыт?

Кузьмич протиснулся к обидчику и стал теснить нахального “пахана”. Толкать Кузьмича, как Бобби, никто бы не осмелился, но и любви к нему у блатных, как выяснилось, искать не приходилось.

— Филимон ваш, выродок, уже учил меня. Или и ты тоже хочешь? — наседал он на “пахана”.

— Ты, Митька, не разбрасывайся словами. Нет нашего Филимона, — брызгал слюной Пырсов.

— А чей, как не ваш? Директор казал, эту нечисть выведем. А то можно и придержать кого в свидетелях.

— Не по зубам тебе, Кузьмич, и нет у нас никаких свидетелей. Ты Повара, бандита, или Копку-придурка бери в свидетели.

— И вас достанем. Вашей бригады Филимон! А то ­чьей же?!

— Не знаем, у него свой наряд... А прошлый год, может он на тебя батрачил, Кузьмич?

Бессмыслица обвинений, сумбур во всем, даже полнейшая глу­пость — все говорило о том, до чего въелся Кузьмич в печенки су­димым своим презрительным отношением.

— А я знаю! Работник бригады, — усмехался ­Кузьмич, — с но­жом на милиционера напал и ранил сильно. Вся бригада ваша в ответе — такой порядок в совхозе. А чей же он, как не ваш? Он зимник у вас заслуженный, у него яблок гора. Ишь, батрак! Нет вообще у нас батраков с семнадцатого года. Бандитская ваша бри­гада — вот она ­какая!

— А чего ж ты прошлый год не вылазил от нас, если мы бан­диты?

— Прошлый год не при чем, — отрезал Кузьмич, но заметно стуше­вался и свернул разговор. — Все, наговорились, голуби. А если стекла будут побиты в столовой, как прошлый год... или пожары на хоздворе, или еще какой бандитизм, найдем вас. И то правда, последний год бандитов у совхозе терпим.

— Что нажрался уже, сука, через горло? — сказал кто-то из блатных. — Так теперь мы бандиты для тебя?

Разобрать, кто это сказал, было уже трудно в темноте, да и бесполезно. Не доказывать же, что он мало с Пырсова имел, что нажрались директор с Тафиком, а он, Кузьмич, честно строит свое счастье.

— Я запомнил тебя, собака. Чай, не последний день у совхозе.. — говорил Кузьмич, покидая поле отнюдь не победителем и не желая слушать дальше.

— Езжай, езжай на трещотке своей, козел рогатый, — неслось ему вслед.

Бобби с Дмитрием брели к сараю, понимая и видя теперь, как беспощадно обнаружилась только что их незащищенность. Эдик уедет завтра, в крайнем случае через два-три дня, если что-ни­будь не заладится. Останутся одни пырсовские. Сегодня должна была уехать последняя бригада из ждановских, но тоже что-то у них сломалось. Завтра, вероятно, последний день работы столо­вой. Гигантский хоздвор опустел, сарай тоже, чуть ли не тысяча пустых контейнеров, масса поддонов, горы разбитых ящиков, свалки из бумаги, газет, бутылок и консервных банок. Как бы не им пришлось все это убирать — точь-в-точь по антиутопии. В любой день дожди обрушатся. Барак тоже пуст, они одни в нем, защищать надо и себя, и свое имущество, и свои бесценные ящики. И как можно тариться, а по ночам нести вахту? Где взять столько сил? А вагоны тоже еще не оформлены, документы не в идеальном порядке. У простых шабашников и бандитов нет затруднений с бумагами, а нашим “образованным” все время что-то не дается. Есть еще и такое подозрение, что Кузьмич сложит на них работу по разборке государственных яблок, которые несколько дней стоят во дворе неприкаянные. А их — ох как много! Это отбракованные шабашниками контейнеры — никто не хотел ими тариться, и Кузьмич — наверно уж, не бескорыстно — согласился их отставить, и так они и повисли. Есть и такая проблема: игра в ложные следы. Не дай Бог, чтобы Пырсов знал, куда они едут. Господи, как далек еще этот Казахстан! И где силы взять? И сколько же уродоваться ради нескольких тысяч?

Все вопросы, и риторические, и практические, сплетены в один безнадежный клубок. Странная получилась встреча после все­­го лишь двухдневного отсутствия. И вот они стоят возле сарая, в глу­бине которого Юра, Алик, Лева и Виолетта прилежно сортируют, укладывают и заколачивают. Хранилище тоже видно, оно еще освещено, но вот-вот Арсентьич закроет его мощными засовами и замками. Фантастическая картина, видение, фантом, картина абсурда. Невоз­можно вообразить, что все это имеет реальную цель. Яблоки держат их мертвой хваткой, и до любой из его антиутопий рукой подать. Ему кажется, что и Бобби думает теперь в таком же ключе, что вот-вот Бобби обрушит на него слова, полные горечи. Савельев уже и сам чувствует себя виноватым, это его невезение, его честность, его обязательность и беспросветный пессимизм, загнали их в дурац­кое положение. Если бы не он, Дмитрий Савельев, с его верным взглядом на вещи, с его синицей в руке, с его учетом, а главное, с его невезением, — была бы у Бобби красивая, легкая и удачливая шабашка. Неужели Бобби так думает сейчас? А если да, то есть ли в мире большая несправедливость?

Они стояли несколько минут, не зная о чем теперь говорить, пока не увидели свет фар. Машина, качаясь, подплывала и делала не очень осторожные маневры. В последний момент, выруливая на ровное и свободное место, машина так опасно качнулась, что они оба закри­чали и готовы были себя подставить, лишь бы не упали на землю верх­ние ящики.

— Почему так много ящиков? — спросил в изумлении Бобби у вы­бравшихся из кабины Миши и одного из наемных, тогда как через борт перелазили измученные тягчайшей поездкой Валек, Коля, Леха, Витя и второй наемный. Как-то они ухитрились доехать, ютясь на крошечном пространстве и то и дело хватаясь за ящики, упираясь в них и цепляясь за верхние, которые сами угрожающе ползли на них. Ерзали ящики и от боковой качки, а при наклонах верхние опасно ползли, вовлекая нижние. И казалось, что вот-вот все это войдет в резонанс и сломает с виду прочный, а на самом деле достаточно уяз­вимый наращённый борт. Машина была более чем опасно нагружена, но кроме того, и происхождение яблок было загадочным. Поэтому риск был двойной, и недоумение Бобби было законным, и все это вызывало двойственное чувство, но в любом случае надо было разгружать.

— Оставалось в саду раза в три меньше, — нерешительно и как-то не к месту раздумчиво проговорил Бобби. — Тут больше двухсот пяти­десяти.

— Потом вопросы, Бобби, потом! Погнали разгружать!

— Оно тебе надо? — грубовато спросил один из батраков, закури­вая и подмигивая. — Он сегодня штабель построил из краденых ящиков: у Эдика надергал и у ждановских.

— Так что же вы экспроприировали экспроприаторов? — вяло улыбнулся Бобби, сознавая смертельную опасность смелой акции.

— Не бери в голову, Бобби! — лукаво сказал другой батрак.

Откуда взялись эти батраки, толком не знали, да и знать не было необходимости. Мало ли в совхозе забулдыг? Но то, что они ни за понюх табака проболтаются кому угодно, не вызывает сомнений.

Только Миша, нацеленный всегда на какую-нибудь поганку, мог санкционировать такое.

Пошла лихорадочная разгрузка, доходило до того, что Виолетта норо­вила одна тащить ящик. Леха, едва тащивший свои ноги, сгибался чуть не пополам, но носил без остановки. Приблудные полублатные батраки-поденщики все ухмылялись, но носили исправно.

К Бобби вернулась способность соображать, всегдашняя его щедрость и сноровка командира. Остановив залетных, он каждому из них вручил по четвертному, покупая их молчание и стараясь по­­крепче связать участием в краже. В том, что они навели на идею, не было сомнения, но теперь сопричастность их была особенно подчеркнута ­и психологически им гораздо труднее совершить предательство. А главное — не сбавлять темп, сумасшедший темп. Скорее, скорее! Только бы замести следы, лишь бы смешались ворованные тонны, затерялись, обезличились. Теперь уже и Юра, Алик, Лева и Виолетта нервни­чали не меньше Бобби и Дмитрия. Юра носил только бегом, а однажды, стараясь получше смешать ящики, схватил сразу два, пытаясь их переставить, но чуть не упал, споткнувшись. Он удержался ценой ог­ромного напряжения, но отдыха себе не дал и побежал дальше. Дмитрий, задыхаясь, тоже возвращался бегом. Лихорадочно мотаясь, он думал почему-то о том, что не будь у них огромного морального оправдания и будь они самыми последними мерзавцами и ворами, он бы так же прилежно заметал следы. “Интересно, понимает Алик, чьи яблоки носит? Неужели опять, как блаженный, станет настаивать, чтобы ящики вернули Эдику и ждановским. Пусть Бобби его тогда увещевает, вопрос этот ни на каком этаже (с третьего по пятый, разумеется) вообще не разрешим. Можно ли украсть краде­ное с большим риском для себя и взять себе или необходимо вернуть потерпевшим? Или по каждому ящику отчет представить с моральными соображениями? Слава Богу, машина уже пустая”.

Но это еще далеко не все. Необходимо заметать следы по­­скорее: перекладывать в свои ящики, заколачивать — и в штабель, только там они в безопасности. Так обладатель фальшивой купюры спокоен вполне только тогда, когда разменяет ее. И не одних блатных надо остерегаться: Эдик и ждановские тоже могут опо­­знать свои яблоки. Страх часто обостряет изобретательность: есть такие плотные по заполнению и прочные ящики, что их надо тут же заколачивать. Замечательная идея — уплотнить чуть-чуть, на­­крыть газеткой, заколотить и до свида­ния! А там, где тара сомни­­тельная, это не проходит. Значит, надо любой ценой смешивать, запутывать, заметать следы, мешать пепин с “памятью Мичурина” и с макинтошем. И какое большое утешение каждый ящик с отборными плодами, плотно уложенный, забитый и отправленный в штабель!

В любой момент зайдет кто-нибудь, трудно придумать большее испыта­ние для нервов. Сгруженные ящики все еще стоят кучно, растащить их любой ценой, вплоть до того, что ставить в готовый штабель открытые и накрывать другими ящиками, а потом подправить между делом. “Алик молчит и трудится: должно быть, рассудок в нем победил. Рассудок один только и может совести подсказать, когда заговорить. Слепая совесть тоже и мертва, и бессильна. А сколько из высочайших побуж­дений зла творилось... Недаром говорят, благими намерениями... и так далее...” Бредовые мысли не мешают трудиться в поте лица; рост штабеля на глазах и великолепные плоды в ящиках невероятно повышают настроение. А раз так — болезнь тут как тут...

Бобби необыкновенно возбужден: сразу будет сегодня двадцать шесть тонн, завтра любой ценой собрать триста ящиков, и будет виден финиш. Не в силах совладать с новой эйфорией, он подходит к Дмитрию.

— Видишь, Митя, как все удачно, какая затарка сочная. Сарай запрем изнутри, и все тут ночевать будем.

— Слушай, Бобби, а кто в бараке вещи наши охраняет?

Тут Дмитрий спохватился, что так и не переоделся. Но джинсы чудом не порвались, рубаха тоже очень мало пострадала, вернее, сов­сем не пострадала. В тревоге он ждет ответа Бобби. Неужели так дале­ко идет простота и рассеянность? Но Бобби достал мощный ключик, какие бывают у амбарных замков. Теперь, пожалуй, с этой стороны прикры­ты. А вещи все равно не мешало бы в сарай ­перетащить.

— Знаешь что, Бобби, потрать завтра хоть целый день, но поставь вагон под погрузку. Тогда будет такой рывок огромный — если вагон будет заполнен! Тогда уж второй волей-неволей зубами выца­рапаем, и через три дня затаримся и...ту-ту!

Это ведь такое счастье — уехать отсюда, в какое и поверить невоз­можно. И вот оно рядом, рукой подать...

Вдруг наступило большое оживление в сарае. С одного конца приближались двое блатных, а с другого веселая компания питер­ских, готовящихся распрощаться с постылым совхозом, и среди них Метла и Сироп. К превеликому счастью, то, что осталось нерассортированным, уже имеет настолько рабочий вид и так перемешалось, что опознать невозможно, тем более, когда все говорят о скорой отправке, закури­вают да прикидывают, каких можно ожидать цен на рынке. А вот и трещотка снова, Кузьмич с Егоркой на мотоцикле с коляской. Сколько у них теперь мотоциклов — все уже запутались, и очень просто иметь много мотоциклов при таких доходах.

Странно только, что машину Кузьмич не покупает в совхозе по госцене. Бойкий Яша все это обсуждает, все разговоры вокруг того, как разбогатеть, как подняться поскорее, куда ехать. Практик Яша не забыл и “Москвич” спрятать в частном дворе.

Эдик едет в Петропавловск, центр Североказахстанской области — вопрос решенный.

— Бобби, а почему бы нам туда же не закатиться? — спрашивает Леха, прозрачно намекая на свой интерес.

— Во Леха, во молодец! — хохочет громко и заразительно Яша. — Знает человек, что ему надо: едет бабки снимать с Метлы.

Теперь, когда в сарае оживленно и весело возле их штабеля и сам штабель радует глаз, Бобби вот-вот готов принять опромет­­чи­­вое решение, а спотыкаться тут есть где. Ну разве можно так засвечиваться перед блатными, которые все слышат, с местом поезд­­ки? Но подправлять Бобби, снова что-то крутить, отводить его, а в итоге опять что-нибудь испортить, — нет на все это у Дми­­трия уже нет сил. Пусть все идет на самотек.

Конечно, для Бобби очень соблазнительно поехать вслед за Эдиком, хорошим коммерсантом. Пусть по отголоскам, но есть все основания предполагать, что цены там наивысшие. Неплохо и для Лехи получить с Метлы хоть часть из этих тысяч. Бобби, конечно, заинтересован, чтобы Леха, его должник, крепко стоял на ногах. Но эмоциональный Бобби не готов принять решение, скре­­пить его чем-то вроде торжественного согласия в присутствии мно­­гих и при всеобщем ликовании. О блатных же, вынюхивающих и бес­стыдно стоящих в нескольких шагах без всякого повода, он в этот момент и не думает. А батраки, получившие только что по двадцать пять рублей? Что может быть ненадежнее этих забулдыг, которые продадут кого угодно и кому угодно? Счастье еще, что успели следы замести, но слишком дешево куплено молчание этой пары батраков. А дай им хоть и по тысяче, разве надежнее были бы?

И вот вторая система уравнений. Надо как-то с Яшей договориться увезти завтра Виолетту в Харьков. Егорка окончательно сбесился, он не намерен так легко их всех выпустить. А где ночевать сегодня: в бараке или в сарае? 25 тонн! Только что казалось очень неплохо, а сейчас кажется до смешного мало... Надо сегодня хоть их допаковать, и заночевать надо всем в сарае, и вещи перенести сюда, а то и амбарный замок не поможет, дверь сломать ломом — раз плюнуть...

Между тем Миша при всем своем недавнем колоссальном конфузе снова и друг Егорки, и член большой тройки, особенно после сегод­няшнего своего подвига.

В сарае холодно, гнусно и грязно, но люди все не расхо­дятся, и уже явственно ощущается самогонная идея. Егорка, пожа­луй, съездит с Мишей в деревню, а оплатить, понятно, должен Миша, то есть Бобби. Чудовищно, но факт! Не Кузьмич, получивший тысячи, а именно они, несчастная бригада. И вот уже Миша подхо­дит к Бобби с озабоченным и деловым видом.

Именно в это время Бобби посмотрел на Виолетту, уныло курившую на ящике, закутавшись в штормовку. Громко, так, чтобы слышал Егорка, Бобби очень резко отвечает Мише:

— Отстань, Миша! Денег на бухалово нет и не будет! Даже на прощанье не выпьем по сто граммов. Все! Баста! Сухой закон!

Тут же, бросив Мишу, он энергично подошел к Кузьмичу. Через минуту он был уже возле Дмитрия.

— Решай, Митя. Кузьмич говорит, что возьмет наши ящики в хранилище и перевезет завтра с карщиком, совсем бескорыстно, просто так, по дружбе. Но Арсентьич требует по пятнадцать копеек в сутки за каждые два ящика.

— Это же разорение. Если нам суждено проторчать тут десять суток, то девятьсот шестьдесят рублей. Теоретически, — улыбнулся Дмитрий, — если считать, что сегодня двадцать четыре тонны.

— А если за пять дней управимся?

— Где нам взять четыреста восемьдесят? — беспомощно и тревожно спросил Дмитрий. — Бобби, я, честное слово, не знаю. У меня голова кругом идет. Давай сперва Виолетту отправим. Смотри, как эта тварь снова на нее глядит. Ты знаешь, Бобби, я как вспомню, что Пырсов за нами на продажу увяжется.... А офор­мление окончательное вагонов, а полный расчет с бухгалтерией? Да мы в десять дней не уложимся... А заморозки?

— Слушай, Савельев! — скулы Бобби играли, а тихий голос выдавал сильнейшую истерику. — Послушай, Митя, голубчик! Нет у нас никаких яблок, нет у нас шабашки. Ну потратил ты три месяца впустую, поигрались в шабашку. Оригинальных людей ты посмотрел... Жизнь увидел с новой стороны, друзей новых приобрел, наконец... Нет у нас никаких яблок! Зачем нам яблоки?! Ну зачем нам яблоки?..

Бобби тряс перед лицом Дмитрия кистями рук, зациклившись на этой фразе. Дмитрий встал с ящика, стал уговаривать Бобби, так что невозможно было понять, кто же кого утешает. Говорили они шопотом, следя при всей истерике, чтобы слов не было слышно. Со стороны казалось, что Бобби просто отстаивает какой-то вариант. Два члена большой тройки что-то обсуждают, только и всего...

Через пять дней, уже накануне их отъезда, Леха, Алик и Дмитрий сидели в сарае и курили.

— Ты знаешь, Митя, если бы мне сказали четыре месяца назад, что придется спать на этих матрацах в бараке, я бы не поверил, — говорил Леха, — но последние пять ночей... Если мы переживем эту самую последнюю ночь, я поверю в пресвятую богородицу и поставлю свечку, когда вернусь в Питер в плюсе. Кто бы мог представить, куда заведет меня безобидная игра с Бобби?

— Вы, ребята, родственные души. Бывает, что одна маленькая чер­точка делает людей очень разных похожими как близнецы, — сообщил им зачем-то Алик.

— Алик, ты хоть в последний день не препарируй нас.

Дмитрий улыбался и был доволен, что удержался от язвительной гадкой шутки о том, что, дескать, обезьянам все люди кажутся как близнецы.

— Я честное слово, ребята, рад за вас и сочувствую вам от всей души, видя как вы стараетесь из последних сил доплыть до твердой земли.

— Хорошо, хорошо, Алик. Мы признаем, что ты выдающийся психо­лог. Еще будет время все обсудить, когда разбогатеем.

— Сколько буду жить, столько буду вспоминать, как в первую же ночь, когда мы покинули барак, кирпич в окно влетел... — вспоми­нал Леха.

Алик встал и поплелся продолжать уборку сарая.

— И уезжают благополучно, несмотря на два выбитых стекла, — продолжал Леха.

— И чудодейственным образом не туда, куда мы. Хотя как  знать, неиз­вестно еще, кто кого перехитрил.

— Нет, это уж было бы чересчур закручено. Тут и без того материала на десять детективов хватит. Интересно, Митя, сколько Яша с нас взял за отправку Виолетты.

— Не знаю. Ничего, надо полагать не взял, просто подбросил и все.

— Или расчет натурой?

— Прекрати, Леха.

— Я забыл, что она хранит теперь верность Саше. Как легко Бобби с ней расстался! Бобби неотразим, в него и Людка, богиня-буфетчица, влюблена. А может быть, потому все женщины сходят от него с ума, что он согласен их делить с кем угодно. Саша говорил, что у него в Питере такие телки были, что любой народ­ный артист или валютчик позавидует. А твоя Любаша успешно прошла испытания, — совсем развеселился Леха, — но я бы поостерегся на твоем месте на продажу ее брать.

Сказано это было шутливо и нисколько Савельева не обидело, он даже ответил в этом же духе:

— Слишком много яблок у нас, одному не управиться.

— А согласись, Митя, хороший ложный след мы придумали, — не уставал Леха радоваться правильному развитию событий. — Великолепно! И едем, куда надо, и придурок-бандит, он же миллионер, он же обманутый любовник, уверен, что мы едем в Кокчетав. И там рассчиты­вает покарать обидчиков и вернуть себе Людку. Фантастика! Как в хорошем старом целомудренном романе. И добро так легко побеждает зло. Главное, Митя, чтобы ты в Харькове грамотно переадресовку сделал. Просто замечательно все складывается! Он поэтому и охотить­ся за нами перестал, а в ту ночь, когда был кирпич, я уже думал, что конец ­всему.

— И ты, Леха, даже не верил, что Кузьмич способен хоть как-то прикрыть нас, и в подтверждение рассказал мне...

— Ничего я, Митя, тебе не рассказывал. Это просто чудо, что один вагон уже загружен. Невероятный всплеск энергии у Бобби, и такой своевременный...

— А у меня не идет из головы все то, что ты рассказал после кир­пича.

— А что я мог видеть, Митя?

Но неловко как-то было Лехе запираться даже сейчас перед Дмитрием после того, как он все уже рассказал.

Когда они в то утро обнаружили эту дикую диверсию, совершенную рассудку вопреки, первой мыслью у многих было убираться немедленно восвояси. Бобби стоило немалого труда уговорить их, а больше всех потрясен был Леха. Он, конечно, по привычке кинулся к Дмитрию, ко­торый тоже был деморализован, а меньше всего Леха надеялся на Кузьмича. Вот тогда-то он и рассказал Дмитрию, как он представляет себе Кузьмича и что ему померещилось, когда он сидел в кустах. Леха сразу об этом и пожалел. И вот теперь все так замечательно складывалось. Действительно, жизнь качели — лучше не придумаешь, а Бобби — ­супермен.

В тот же день все у них пошло на лад. Бандиты, пере­­борщив­­шие с кирпичом, умерили пыл, а еще через день Пырсов, узнав куда они едут, кажется, и вовсе от них отвязался. А сейчас Леха очень сожалел, что даже перед Дмитрием открылся.

— Ну показалось мне, померещилось. Это все от страха, Митя. Я и вспоминать это не хочу.

— Ты говоришь, от страха, но именно страх часто обостряет восприятие, каждая мелочь может на всю жизнь запомниться.

— Может трещина на штукатурке запомниться, но чтобы можно было исподволь направлять... Это ведь какой запас сил требуется. Я и сейчас в это не верю. Я тогда говорил и сейчас повторяю, что это мне показалось.

— Есть этот запас сил, это не однажды мы видели.

— Все равно это трюк, это все из области цирка или фантазии.

— А Петро норовил “сподручнее взять” несчастного Филимона. Ты сам очень хочешь забыть то, что опасно или страшно.

— Ты вроде Алика нашего...

— Нет, я просто понять хочу, додумать, хоть сейчас и не время.

— Или дофантазировать.

— Да, насчет руки — возможно. Но самое интересное, что он гово­рил, якобы цитируя Петра. Вот что из головы не идет!

— А зачем нам воспроизводить это?

— Подожди„... сейчас... Я и сам это очень хорошо помню с твоих слов. “Эту нечисть, Филимона этого...

— ...посадить надо, эту нечисть вывести надо, землю от нее освободить, от нечисти-то...”

— Да-а! — задумался Дмитрий, совсем забыв, что им еще пред­стоит много скверной работы по уборке.

Он забыл про цейтнот и про то, что Юра, Витя, Миша и Бобби грузят на станции в поте лица и вот-вот вернется машина, и что двор еще убирать, как и предполагалось.

— А ведь из рассказов Кепки видно, что простоватый детектив Петро совсем не так к Филимону относился. Как ни сильно Петро раздражал Филимона, как ни изводил его дурацкими вопросами, но самого Филимона он мало подозревал. Петро все доискивался, кто у кого был враг, кто кому угрожал, мог ли Васек зарезать Пе­трен­­ко. Вот его вопросы простейшие. А такого типа смер­­тель­­ной вражды, которую хотел изобразить Кузьмич в момент, когда Филимон и без того от бешенства задыхался... Это, Леха, не такая уж безумная фантазия...

— И ты думаешь, удалось ему заронить новую ненависть в душу Филимона?

— В этом уже никто и никогда не разберется. Они к тому же пили перед этим. Невозможно вообразить, чтобы таким образом кто-нибудь хотел от кого-то избавиться... Но можно понять, почему хотел избавиться...

Дмитрий осекся, не желая обсуждать свои предположения и чувствуя, что его мутит от этих мыслей, которые были не что иное, как новая навязчивость. Надо работать немедленно, да и перед Аликом неловко, работы еще уйма.

Но не успели они подняться, как из-за контейнеров появился сам Алик, желавший, как видно, присоединиться к ним и отдохнуть перед погрузкой. Контейнеры стояли в два яруса, и им с Лехой одновременно пришла в голову мысль, что Алик мог стоять за кон­тейнерами некоторое время. Леха побледнел, а Алик смотрел на них, широко открыв глаза и как-то виновато, но и непреклонно.

— Вы извините, ребята, но я случайно услышал окончание раз­говора. Я не собирался подслушивать, но...

— Алик, это всего-навсего глупейшие предположения, за кото­рыми ничего, ровным счетом ничего нет.

— Но ведь от этого зависит судьба несчастного Филимона. Всякий честный человек должен дать показания.

— Какие показания? — занервничал Леха. — Ты что нибудь знаешь? Тогда ступай к следователю и дай показания.

— Алик! — не выдержал Дмитрий, чувствуя, что случилась очень нехорошая вещь и от Алика трудно будет отвязаться.

— Я сказал то, что я думаю.

— Алик! — закипал уже Дмитрий. — Кто тебе сказал, что я должен помогать правосудию разбираться, кто из них прав: бандит-рецидивист или взяточник-коммунист, он же сталинист, он же кулак, он же кровосос. Самое-то главное, ты ведь понятия не имеешь, о чем идет речь. И еще один пункт, по которому ты сам должен придерживаться определенного мнения вполне в духе твоих воззрений. Кто ты такой, что можешь судить, в чем заключается долг того или иного человека?

— Я знаю другое. Никто не должен безвинно страдать, будь он хоть десятикратным рецидивистом.

Прибывшая машина с Юрой, Витей и Мишей положила конец дис­куссии. В погрузке теперь не ценилась удаль, а нужна была больше всего осторожность, которая тоже требует силы. От Лехи­­ной веселости не осталось и следа, а когда закончилась погрузка, он снова подошел к Дмитрию. Оба они понимали и каждый понимал, что другой понимает, как они выглядят перед Аликом, но, может быть, это было и лучше, чем теперь разбежаться. Именно Алик и стал предметом их беседы. Слишком много у Дмитрия против него накипело, а Леха теперь вообще нервничал, и беседа их была на сей раз вполне согласной.

— Знаешь, когда с блаженным имеешь дело, то бешенство охва­тывает иногда. Он начинает от тебя жертвенности требовать, он хочет добро твоими руками творить. Он, надо признать, готов и сам принести любые жертвы.

— Я еще подметил, что он выборочно людей судит.

— Это ты прав. Миша разбойничает — значит творит добро. Шабашка рушится — не в ней истина. Саше вообще все без ис­ключения прощается, потому что он много страдал. А кто-то, мо­жет быть, еще больше страдал, но он этого не понимает, а стало быть, этого и нет вовсе. Он все мерит и взвешивает, кто больше стра­дает и мно­гое может простить людям. Одного он только не прощает — если кто-то хочет прочно на третьим этаже обо­сно­вать­ся.

— Он даже мне скорее что-нибудь простит, чем тебе, Митя, потому что у тебя есть теории в области человеческих отношений, а я заведомо плохой, жадный и алчный, — сказал Леха и даже немного развеселился.

— Да, да, так Алику все и представляется, и объяснять ему невозможно, да и не нужно, а истина очень глубоко спрятана. Но не идет далеко проницательность Алика. Это я о себе говорю, что истина глубоко запрятана. Зато стоит сплоховать, он тут как тут и в позе не то глупого судьи, не то блаженного обличителя. А глупость — страшная вешь.

— Митя, а это не на ту тему, что “простота хуже ­воровства”.

— По-моему, не на ту. Нет у Алика простоты, как нет ее и у Арнольда. Какая же это простота у Алика, когда он судить хочет.

— Он разве хочет?

— А то как же. Только не по законам юридическим, а по зако­нам совести.

— А юридические законы разве есть у нас?

— Это уже третий вопрос, Леха.

— А законы совести — что это такое?

— Это законы, надо полагать, пятого этажа.

— А какие же законы на четвертом?

— Законы чести, — ответил Дмитрий, и они оба улыбнулись и засмеялись, что все наконец выстроилось у них.

И Леха почти забыл о скверном происшествии с Аликом и все еще улыбался тому, как забавно все сложнейшие вопросы улеглись в простую схему. Леха даже непрочь был еще поимпровизировать на эту тему с таким оригинальным собеседником, когда произошло нечто такое, что немедленно отбило у него охоту говорить о чем угодно, а тем более на подобные темы. Приближались Кепка и Алик. Алик, подойдя, сразу же решительно объяснился.

— Митя, ты не думай, что я специально подслушивал или спе­циально обстановку накаляю или тенета плету, чтобы кого-то поссорить. Я все отлично понимаю, мне деньги тоже очень нужны. Я просто пошел сейчас воздухом подышать, думал, как нам двор будет тяжело убирать. И тут вижу: в беседке Повар, Кепка и его девушка. Я пошел сказать им, что надо прямо сейчас двор убирать. Подхожу, а они в таком трауре и говорят, конечно, о Филимоне и о том, что он погибнет и не выдержит. Тут я вспомнил, о чем только что с вами говорил, это ведь не случай­ное совпадение. И если Леха что-то видел или слышал, надо помочь все расставить в этом следствии по местам.

— По каким местам? — Леха смотрел на Алика и во взгляде его читались такое презрение, такая ненависть ­и вместе страх, что Алик отступил немного, хоть у Лехи и успела сложиться репутация осторожного человека и последнего труса.

— Ты, Алик, — закричал Дмитрий в бешенстве, — ты выродок слабо­умный и идиот. Что ты на чужом горбу в рай едешь? Какой тебе еще спра­ведливости надо, — бил он рукой по ящику, загоняя занозы в руку.

— Вот видишь, Митя, ты и раскрылся весь, — говорит побледневший Алик. — Я подлости не совершал, а случайно услышал, из твоих уст, между прочим, как Леха слышал, что Кузьмич сам провоцировал Филимона напасть на Петра-мента.

— Что же ты, сука рыжая, не сказал сразу, что Кузьмич сам своего дружка зарезать хотел? — спросил сердито Кепка.

— А я и сейчас этого не говорю. Это только в бреду может при­видеться.

— Так вот же Митя подтверждает. Молчит, значит под­­тверждает. Та Митя все б прощелкал, если б у него очко не играло за те яблоки гнилые.

— Вот с Митей и говори, фантазируй, Кепка, сколько хочешь. А лучше — с Аликом. А я от всех вас устал, я с нормальными людьми давно не общался. Ты проиграл мне восемь, стал меня с грязью мешать, где только можно. А я скостить тебе собирался половину.

— Чего, чего? Собирался? Та я тебя, гниду, в гробу видел. Ты и скос­тил мне! И шесть, а не половину! Когда Повар ваши бабки с Миши-бухарика вытряхивал.

— Но мы с тобой не договорились окончательно, если у тебя память есть, конечно. Ты сам рвался играть, засадил мне восемь. Мне проще их получить с тебя, чем входить в какие-то хитросплете­ния. Зачем мне все это: Миша, Кузьмич, Филимон, драки, взятки, странности и скандалы, — чуть не плакал Леха, причем довольно искренне.

— Ты это бабушке расскажи. Где б вы были, если бы мы с Поваром не помогли вам. А посмотри, что делается с Поваром. А о Филимоне ты подумал?...

— А почему я должен о ком-то думать? И кто обо мне подумает?

— Подожди, Леха, — вмешался Дмитрий. — Ты прав, Кепка, это Леха нехорошо говорит. Давай разберемся до самого конца.

Он говорил теперь с усталостью и безнадежностью в голосе, словно учитель, смирившийся уже с тупостью учеников, но про­должающий объяснять с большой доходчивостью. И искренность была полной и честность, но Кепка все равно смотрел недоверчиво.

— Пусть мы какие угодно скверные, но мы не напиваемся, никого не режем, трудимся прилежно. Хорошо, хорошо, я понимаю, что это скучно. Давай иначе. Мы хотим забрать свои деньги и вам с Поваром помочь. Разве я поссорил Кузьмича с Филимоном? Или я тебя с Лехой толкал играть? Или Арнольда с Пырсовым? Ты скажешь: бригада, люди, отношения и тому подобное... Нет, это снова не то. Возьмем главное. Вот он Алик, моралист великий, и ты, Кепка. Вы скажете: жизнь Филимона дороже этих яблок. Но ведь он нам совсем чужой. В мире каждую минуту величайшие несправедливости творятся. А часто ты видел, чтобы кто-то пожертвовал благополучием семьи и бросился кого-то вы­ручать? Вижу, что и это не убеждает. Но самое-то главное заклю­­­чается в том, что не помогут никому эти безумные пока­зания. Сколько людей видели, как он хватался за нож? И через нес­колько минут этим ножом был ранен Петро-милиционер, который побежал разнимать.

— Его дело показать, что он видел, — опять вмешался Алик.

— Правильно, пусть расскажет, что он слышал, а они нехай решают. Или ты, Митя, про смягчающие обстоятельства не слышал?

— Нечего мне показывать, ничего я не видел и не слышал. Кто слышал, тот пусть и показывает, — закричал Леха, испугавшись, что они убедят Дмитрия.

— Нет, Кепка, не будет это смягчающим обстоятельством. Это будет воспринято как бред, и Леху-музыканта в дурку пошлют. Да, да! В дурку пристроят. А кто вправе требовать таких жертв?

Валек-сантехник и Коля-служащий старательно убирали в стороне, не подозревая, какие страсти кипят рядом. Вот-вот должна была прибыть машина. Кепка, поняв, что склонить Леху к показаниям дело безнадежное, заявил:

— Ладно, сука рыжая, ты еще пожалеешь. Дай приехать на про­дажу. А бабки ты мне скостил — Митя свидетель.... А от тебя, Митя, я не ожидал...

— Чего не ожидал?

Но Кепка уже уходил в беседку к Ольге и Повару. Алик топтался неподалеку и сосредоточенно курил. Разговор ни к чему не привел, но вконец расстроил всех, впрочем, каждого по-своему.

То, что произошло на следующий день, т.е. в последний день их совхозной эпопеи, не смог бы предсказать никто. Если бы Дмитрию сказали, что ему придется испытать, заранее, то он, надо полагать, и ночевать бы не остался, а пешком пошел бы на стан­­цию или случи­лось бы с ним что-нибудь еще страшнее. Что каса­ется остальных, то для них финал так и остался вечной загадкой.

Сюрприз был, что и говорить, необыкновенный. Оставалось нагрузить три машины яблок по сто двадцать ящиков. Было два часа дня. Погода вполне благоприятствовала, вещи были уложены, и это создавало обстановку какой-то торжественности. Вагоны должны были уйти только в одиннадцатом часу. Валек, сам Бобби, Миша грузили, Витя, Юра и Коля — на вагоне, Дмитрий, Алик, Лева и Леха с особым старанием ставили последние точки в уборке двора, в том объеме, как договорились с Кузьмичом, а уж он постарался выжать все из “образованных”. Устали они страшно, ра­ботая с пяти утра, но зато теперь было время отдыха. Было решено, что с вагонами отправляются Бобби, Миша, Коля-служащий и Валек-сантехник. А в Воронеже к ним присоединятся Юра Кацман и Лева Калугин, которым очень хотелось съездить домой. В Воронеже и пе­реадресовку собирались сделать, что вполне осуществимо и весьма просто, как уверил их Эдик, знавший это твердо. Известно еще было, что Пырсов едет с ними в Кокчетав, но стоят его четыре вагона по счастливому случаю на другом пути и поставят их теперь в другой состав.

Все было, как и тогда, когда катили в Яшином “Москвиче”, до неправдоподобия хорошо. Дмитрий должен был уехать с Юрой, Левой и Витей через несколько часов. Что касается возможных нападений на станции, то и здесь не было оснований для беспокойства: ваго­ны запирались изнутри кустарным способом, но очень надежно. Были у них фонарики и хорошие палки. А кроме того, на станции было во время маневров немало людей: сцепщиков, каких-нибудь учетчиков, маневровых машинистов.

Эдик погнал уже в Петропавловск, а нашим теперь только доехать до Воронежа, а там переадресовка и... прощай, Пырсов!

О том, что нет Повара, Кепки и Ольги, мало кто тревожился, никто не требовал с них работы. Повар мог спать где-нибудь в ба­раке, а Кепка с Ольгой тоже нашли себе дело после долгой разлу­ки. Кепка мог, кроме того, подкурить и снова спать. Часов в восемь все трое принимали участие в трапезе, и Леха еще подумал, что Ольга эта очень грациозна, такой трогательный стебелек, и вспом­нил, что Кепка рассказывал о ее художествах. Леха уже скоро три месяца как обходился без женщины и, глядя на Ольгу, о чем только не думал. Больше всего он радовался, что будет скоро в Ленин­граде. Он и за Кепку способен был радоваться, но если честно, то лишь оттого, что Кепка теперь оставил глупые свои идеи.

— Кузьмич идет к нам, — говорит Алик, — принять работу, должно быть. И прощаться скоро будем.

Когда Кузьмич приблизился, всем стало не по себе. Один Лева не подозревал, о чем может идти речь, а просто поразился, видя Кузьмича в таком состоянии. Остальные сразу поняли все, и Дмитрию не понадобилось на сей раз большей проницательности, чем осталь­ным. Взгляд Кузьмича уперся в них, а брови грозно сдвинулись. На могучей шее вздулись вены, кулаки сжались так, что костяшки побелели, а ногти больших пальцев казались жестяными. Страшные эти кулаки готовы были вершить расправу, ­но разум подсказывал, что это невозможно и не в этом ­опасность.

Кузьмич стал разить словами, которые бывают страшней кула­ков. Теперь они были для него не “образованные хлопцы”, не “голуби”, не “ласковые мои”.

— Так вот вы какие, сволочь пархатая. Послали до следователя сказать, что я друга моего Петра порешить хотел. Отдать вас надо было, падаль поганую, сявоте этой блатной. Ладно, пущай так будет. Оставайтесь у свидетелях.

Алик не открывал рта. Лева вообще не представлял, о чем идет речь. Двое других смотрели на Кузьмича с испугом, не в си­лах поверить, что Кепка побывал у следователя в районе. Сообщение было громоподобное и в такой форме, что надо было ждать чего-нибудь еще. Не такой человек Кузьмич, чтобы просто жаловаться или угрожать, или душу отводить в сетованиях.

— Не мыльтесь, сволочь пархатая, бриться не придется. Позвонил я уже на весовую. А если захотите безо трех машин смыться, то позвоню зараз Егору Ивановичу, он на участке возле станции. А нет, так сам доеду скоро, яблоки ваши арестуем пока. Пересажаю вас за клевету. Я вас научу яблоками торговать.

Подошел Бобби, который был уже в кузове, но почуяв неладное, соскочил.

— Кузьмич, ну что такое страшное могло случиться за несколь­ко минут?

— А то случилось, что сука она и в Африке сука, — перефрази­ровал Кузьмич присказку, которую часто слышал от Лехи, глядя сейчас на этого Леху, как на червяка, которого беспощадно разда­вит.

Как ни велик был паралич, но Леха, видя, что теперь и Бобби смотрит на него, почувствовал огромное желание оправдаться. Не слыша сам себя от волнения, он говорил:

— Не видел я ничего, кроме общей потасовки, — Леха остановился и посмотрел на Алика. — Видел я нож у Филимона и как он ударил Петра, а больше ничего не видел... и не слышал. Я поклясться могу чем угодно.

— А как же тогда получилось... — зарычал Кузьмич, но тут же и осекся.

Никто ему и не собирался указывать, что эта его претензия, вернее, одно только начало еще невысказанного удивления, его же и вы­дает отчасти, если задуматься. Никто вообще не в силах был ничего говорить какое-то время, пока не вышел вперед Алик. Но Кузьмич, словно почувствовав, что Алика не просто будет заставить замолчать, тут же пошел прочь, а на прощанье сказал, как отрезал:

— Забудьте пока про ваши яблоки. Война — она и есть война.

Дмитрий, словно спавший с открытыми глазами, сорвался вдруг с места, когда Кузьмич был уже в сарае.

Описать, что с ним творилось, едва ли взялся бы кто-нибудь: совсем отказалась служить голова или, наоборот, лихорадочно рабо­тала. Не раз он потом спокойно анализировал все это. Разве не вы­годнее было бы Кузьмичу, чтобы они сегодня же уехали в любом слу­чае? И что стоило спокойно ему это объяснить? Но ведь Кузьмич мог представлять дело и так, что это их укол напоследок за все те унижения, что они испытали...

И мог ли вообще Кузьмич задержать их яблоки, когда у них все бумаги в порядке, включая доверенность от Кепки, который офор­мил ее, давно вынашивая мысль съездить за Ольгой. И почему вообще они должны оправдываться, а не Кузьмич?

Но, с другой стороны, весь их предыдущий опыт показал, что не имеет значения, кто прав. И как можно триста шестьдесят ящиков оставить? Лучше руку себе отрубить, ей-богу. А что стоит загнать пока в тупик их вагоны? Значит, что же тогда? Упросить Кузьмича и уговорить Леху пойти к нему или даже к следователю и дать прямые показания против Филимона? Но ведь есть еще Алик и Кепка — послед­ствия здесь совершенно непредсказуемы. Пойти Бобби к директору? Уговаривать медленно и спокойно Кузьмича, что ему ровным счетом ничего не угрожает? Нет, нельзя Кузьмича упрашивать, слишком большой удар для самолюбия. Нельзя и Филимона так вот в лоб предавать, давая против него показания. Одно дело не спасать его, другое дело — активно топить... Нет, нет... Что угодно — только не вредить Филимону...

Могли ли все эти мысли промелькнуть у него тогда? Он и сам этого так и не узнал никогда. Может быть, это и был тот безотчетный поступок, когда голова понятия не имеет, что творят руки, ноги и язык.

Прибежав в закуток Кузьмича, где стояли у него сейф и теле­фон, Савельев сразу же, чтобы не пропала решимость, лихорадочно загово­рил:

— Слушай, Дмитрий Кузьмич, я тебя упрашивать не собираюсь или прощения просить. Да я и не виноват ни в чем, и было бы бесполез­но объясняться теперь. Я вижу, что ты готов растерзать нас. Я беру просто последний маленький шанс мирно расстаться, но ты обязан послушать. Не мне — понимаешь? — не мне это нужно, а тебе, точнее, обоим нам... А тебе все-таки больше, — добавил он, опасаясь что Кузьмич раздумает слушать.

Переведя дух, Дмитрий продолжал:

— Ты ведь умнейший человек, Митя. Это не лесть, нет. Ты не бойся, ты слушай только.

Он все ходил вокруг да около, всячески упреждая и готовя Кузь­мича, но еще больше себя самого.

— Ты, тезка, пустое не молоти, если нечего тебе сказать. А чтобы ты ни сказал, с яблоками, падло, не уедешь!

Хороший удар — ничего не скажешь, зато и слушать он еще не отказался. А уйти сейчас — поставить жирную точку на всей их шабашке. А Юра, Витя, Лева? Но самое главное, они с Любашей!

И он все ходил вокруг, никак не решаясь броситься в ледяную воду. Бывает, что контрразведчики убалтывают в кинофильмах друг друга, стараясь дать почувствовать силу своих козырей, чтобы не испортить дело, пустив в ход преждевременно главный козырь.

— Знаешь, Кузьмич, встречаются, наверное, такие версии, кото­рые нельзя опровергнуть, но нельзя и доказать, а пятно может быть несмываемым. Прошу тебя, Кузьмич, что бы я ни говорил, ты слу­шай только. А уж потом решишь, задушить меня или в суд подать, или отправить с яблоками, чтобы больше не встречаться. Или мы друзьями станем, что, конечно, сомнительно.

— Ну давай, давай, плети дальше кружева. Интересно, на сколько еще хватит: на час аль на полтора.

— Да, вот я и говорю. Каким бы ни было чудовищным и несправедливым обвинение, но сила его в том, что его опроверг­нуть невозможно. Так что ты ничего не опровергай, Митя, не надо ничего опровергать. Это все неправда, что я буду рассказывать. Или правда — это ведь безразлично, и на детали не обращай внимания.

И бросаясь наконец в холодную воду, он без паузы перешел к делу, глядя не на Кузьмича, а в сторону.

— Едут Кузьмич с Егоркой на охоту на мотоцикле с коляской. Объявляют, что едут на восток, а потом передумали и поехали в другую сторону, на водохранилище, совсем близко. Допустим, что выпили они славно на берегу, а потом встретили там близ деревни Маслова Пристань Васька и Петренко. Васек злой на Кузьмича за его презрение, придирки, да мало ли за что. Разумеется, Васек и Пет­ренко тоже нетрезвые. Мало ли что дальше могло произойти. Скорее всего, ничего этого вообще не было. Допустим, хватается Васек или Петренко за нож, а Егорка пьяный хочет стрелять в него.

Дмитрий боялся посмотреть на Кузьмича, увидеть улыбку или смертельную непримиримость, или даже простую неуступчивость. И излагал свои мысли, каждую секунду опасаясь реакции Кузьмича, молчавшего пока.

— Кузьмич отвел ружье резко, а уже потом Егорка выстрелил. Это очень нормально выглядит, пусть даже этого не было никогда: Егорка ни Петренко, ни Васька не знает, сумерки, а тут с ножом... Все вроде на местах. Потом Кузьмич довез Егорку пьяного до садов, почти до участка Чепелева. А бухалово-то все равно действует, и амбиции, ­и все такое. Кузьмич пьяного Егорку с обожженным слегка порохом подбородком отпустил и пожелал спокойной ночи, а сам вернулся. Почему? Это уже психология целая — почему его так за­брало. А дальше события могли так развиваться... Но в этот момент, умоляю тебя, Кузьмич, не бросайся на меня — у меня же выхода дру­гого нет. Отпусти нас с миром, и я клянусь, этих глупостей, кото­рых и не было, наверное, вовсе, никто не узнает. Их и так никто не знает. Никому и в голову не заходит связать возвращение Егорки с тем случаем, зато обожженный подбородок Чепелев подтвердит, если его спросят. А хронология изумительно совпадает. 23-го, к примеру, они ушли “до кумы”, где-то шатались дня четыре. Потом происходят собы­тия, о которых идет у нас речь, и 27-го утром Егорка, отоспавшись у ­Чепелева в каптерке, едет домой и заводит бороду... ­А что же близ водохранилища могло произойти? Да что угодно. Одного можно в версии застрелить, когда обоюдная нена­висть достигла кипения, Васька, например. Откуда ненависть? Да он же рвань, не способная работать, уголовник, нечисть та самая, что землю портит. Возможно, он, подобно Филимону, Иосифа Виссарио­но­ви­ча не жаловал или грозился во сне самого Кузьмича замочить. В конце концов, он с ножом только что бросался... Петренко кинул­ся бежать. Теперь уже как ни жутко — надо догонять, и нож Вась­ка сгодился. Потом заметался, вернулся к Ваську, где более тяже­лая улика. Лопаты-то нет... Вот беда! Уложил его в коляску, а тут дождь и мрак, и стемнело уже. И забыл совершенно, где Петренко ле­жит. Мысль об отпечатках мелькнула, но вспомнил, что нож ряд­ом в грязи лежит, и дождь... Черт с ним. Не искать же в потемках... Догадался ли Егорка, кого они встречали, не берусь судить. Он их до того не видел в жизни. Но и сам факт встречи он никогда не станет обнародовать, ему лишь бы история с порохом забылась. А для блатных все тоже на местах, всем известна вспыльчивость Васька. Кто слышал, как Васек грозился Кузьмича замо­чить, понятия не имеет про историю с бородой Егорки. А Чепелев знает, что ездили на охоту совсем на другое водохранилище, знает, что Егорка озорник, рад, что от него избавился.

— Складно брешешь, сволочь! — впервые за весь рассказ загово­рил Кузьмич. — Но какой же дурак тебе поверит. Это даже полоумному ясно, что версия твоя, как ты же сам всегда говоришь, чистый бред. Тебя же в сумасшедший дом и посадят. Потом обследуют — може, выпустят.

Реакция была неплохая — обычная человеческая реакция, так что можно было торговаться дальше.

— Сила этой версии не в ее правдивости, тем более достовер­ности, а в ее логической непротиворечивости. А то, что следова­тель ее не признает, это его дело. А Петро?

Дмитрий сам увлекся и стал говорить спокойнее.

— Все тут на местах. Кепке сейчас и в голову не заходит, хоть он и знает от Повара, что Кузьмич шибко не любил Васька, Филимона, Петренко. А у Кепки смекалка прекрасная.

Кузьмич встал, потягиваясь, но это был не жест равнодушия, а скорее большое волнение.

— Конечно, Кузьмич, это тебе тоже покажется бредом — тут ведь один сплошной бред. У Кепки этот мост никак не пере­бра­сы­ва­ет­ся, потому что он истории с порохом не знает. Только зная про ту поездку вашу, а она бесспорна, можно все собрать воедино: и почему тело в дождливую погоду пролежало в посадке пять дней, и почему вообще в посадку никто не заходил? Дожди шли... Но самое интересное еще не это.

— А что же? — натянуто спросил Кузьмич с улыбкой. — Сочиняй уж до конца, сволочь.

— А то, Кузьмич, что ты Петра очень не любил последнее время. Тебе все казалось, что чем больше Петро-дурак узнает о ненависти между тобой и Васьком с Петренко... Ну и так далее. Одного я не могу понять — зачем ты продолжал ходить туда, словно взра­щивал в себе ненависть к уголовникам. Но здесь уже вопрос идейный: ты и нас не жалуешь, и взятки берешь и на щитке Сталина таскаешь.

— Кончил?

— Еще два слова. Самых искренних. Вот Леха сейчас под пистоле­том не покажет, что ты якобы спровоцировал Филимона, или еще как-то старался Петра подставить.­ ­А представь, что ты наши яблоки арестовал. Леха в бедственном положении, у него долги большие. Понятно, Леха скорее всего сочтет за благо исчез­нуть и забыть все, как кошмар. А вдруг он так расстроится — он ведь очень наде­ется на несколько тысяч от продажи, и выиграл он тысяч десять, а получить их только на продаже можно, хотя бы часть какую-то, — да, так значит, расстроится и начнет показывать все, что ему по­мерещилось. Вот тогда-то все и сольется в стройную картину.

Дмитрий снова очень занервничал, чувствуя, что новыми словами может только испортить дело, и замолчать было страшно.

— Кепку сегодня любой с его глупостями сочтет сумасшедшим. А задержав нас всех, вернее, отняв у нас яблоки и затеяв эту войну, ты сам себя похоронишь, во всяком случае репутацию свою у одно­сельчан. Версия будет укрепляться из года в год, пока Васек не объявится. Ну и нас, разумеется, ты угробишь. Гнев, Кузьмич, плохой советчик.

— А когда ж это ты изобрел все? Алик-еврей, говорил как-то, что ты должен писателем работать и профессором в ... как его?..

— В Оксфорде?

— Во-во...

Кузьмич помолчал. В глаза они так и не глядели друг другу.

— А сам-то ты веришь в свой бред? Алик тот же сказывал, что ты сильно больной на голову, вроде Саши контуженного, который уехал. А так он тебя уважает сильно за быстрый счет и перебор вариантов.

— Я, Кузьмич, сам не знаю. Я только в одно верю: что у Егорки следы видели от пороха.

— Ладно, выпущу я тебя подобру-поздорову, а где гарантия, что свою фантазию, подлую свою фантазию опять в ход не пустишь?

— А зачем мне? Хоть ты и говоришь, что я похож на сумасшедшего, но я не враг себе. И месть меня, как некоторых, не ослепляет. Я же взятку тебе дал, я работал здесь, не уволившись, у меня и здесь, и дома восьмерки в табеле ­стоят. Если хоть одному члену нашей бригады придут в голову эти мысли о прошлом годе, я уже буду неспокоен, потому что при любом разби­ра­тельстве все выплы­вет. Я хотел бы забыть все это, как тяжкий сон.

— Ладно, езжайте, сволочи поганые. Позвоню я на весовую. Но сюды забудь дорогу.

Дмитрий презирал себя за то, что не поворачивается у него язык, из страха все испортить, прилепить на прощанье пару теплых слов проклятому кровопийце. Кое-как он вышел из положения, сказав уходя:

— Даст Бог, не свидимся.