Подарки князя Бермудова сказка для пьющей интеллигенции

Поручик Ржевский
..........................Другу и антиподу лирического
..........................пространства Валерию Бондаренко
..........................(Сайбербонду) ПОСВЯЩАЕТСЯ

Позднее осеннее утро, часа этак два. Поручик сидит в своей постели и трёт глаза. Всё вокруг тихо, мирно тикают ходики и попискивают свечки у изголовной иконы над кроватью. На иконе — кучка пузатых ангелочков, летающих в нижнем просторном белье, с подушками в пухлых руках, и надпись: «Боже, как я люблю спать!»
В спальню входит Коперже (Конь поручика Ржевского — для тех, кто ещё не знает) с докладом и горшочком гречневой каши, вкусно подгоревшей по краям и с пирамидкой млеющего масла посерёдке. Коперже подробно докладывает о происшествиях в поручиковом Трижопье и соседних Старых Марципанах. Он работал над докладом всё утро, и пока всё идёт гладко. Ржевский слушает и ест кашу.
— Наряду с очевидными успехами, достигнутыми петухом Бонапартом в обоих наших курятниках за истекшие 12 часов, наметились и отдельные недостатки, — тут Коперже интеллигентно кашлянул и перевернул страницу. — Так, например, кошка наша, Муся Чемоданова, опять не ночевала дома, и на западном берегу канавы не уродилась картошка.
Коперже уже готов был продолжить доклад и перейти к международной обстановке, но вовремя заметил, что поручик перестал жевать, громко сопит и смотрит на него исподлобья.
— Я этого так не оставлю! — заявил поручик и, энергично спрыгнув с кровати, прямо в ночной белой рубахе ниже колен отправился на западный берег босиком.
Доклад Коперже был по военному точен: на западном берегу поручика ожидала вялая ботва, равнодушно глядящая в канаву.
— Как же так, — обратился к ней поручик, — мы ж тя сажали, ращитывали на тя а ты, сразу видно, — американский продукт…
— Поливать надо было, балбес, окучивать — а он: «Естественно чтоб всё было, органически…» Так тя, растак! — бубнил про себя Коперже.
— Значит так, — возвысил голос поручик и ударил себя в грудь. — Я тя посадил — я тя и растопчу!
И как давай топтать пожухлые зеленя ногами.
— Где ж тут непротивление злу насилием? — ехидным голосом вступился за картошку Коперже.
Поручик перестал безумствовать и, набрав побольше воздуху в лёгкие, готов уже было заорать: «В пи…» Но был неожиданно прерван:
— Гусары молчать!!
Коперже и Ржевский оба обалдело обернулись. Опершись на забор, на них смотрел улыбающийся и помолодевший князь Панкрат Бермудов, приятель поручика с лицейских ещё времён.
— Ё-о-олы-па-а-алы! — простонали одновременно поручик и Коперже. — Неужто ж! — И бросились обнимать приехавшего издалека князя.
К вечеру отпаренный в баньке, но всё равно по-заграничному пахнувший Бермудов выпивал с поручиком у камина, а счастливо возбуждённый Коперже хлопотал на кухне.
— А я ведь те подарки привёз, — заявил вдруг князь и приказал внести свой дорогой сак, из которого он достал приличного размера ящик. — Нет, это потом, — заявил он и спрятал ящик обратно. — Сначала это, — и достал конверт дорогой флорентийской бумаги. Глаза поручика по-детски загорелись: он обожал подарки. С жадностью он набросился на конверт и достал оттуда пожелтевшую от времени толстую тетрадь в клеёнчатой обёртке. Тут же он узнал её, и сладкая волна воспоминаний хлынула ему в душу.
— Боже мой, — завопил он, — это ведь моя курсовая по классу философии профессора Удоевского! И ты хранил её все эти годы?
— Ржевский, в тебе умер большой учёный, — почти серьёзно заявил Бермудов, явно довольный произведённым эффектом.
Ржевский жадно листал свой труд. Вот избранные места из него:

«Идея объединенной Европы, блуждавшая в умах завоевателей и социалистов столь долго, подобна призраку, не подкреплённому телом матушки-реальности. За суетой перекрашивания карт беспристрастный глаз наблюдателя видит три источника и три составные части европейского баланса.
Первая такая часть, вдохнувшая в себя цивилизацию раньше других, названа мною условно “Кривой Рог Изобилия”: упирается она одним концом в Палестину и, расширившись в Греции и Италии, проходит через юг Германии и Франции, элегантно завершаясь раструбом Пиренейского полуострова.
Это царство Вина и виноделия! Ох, недаром божественный Август, взирая на границы своей империи, объявил Pax Romana и запретил расширение границ за пределами виноделия. Мудрость императора заключалось в понимании, что не силой оружия и не стройным сводом законов скреплена его империя, — нечто более интимное и фундаментальное заставляет людей, верующих в разных богов и говорящих на разных языках, жить мирно и созидательно. Я имею в виду Чудо Винопития.
История — наука точная, и я далёк от попыток исследователей типа Борщевского и Жарких мистифицировать события. Под Чудом Винопития я понимаю национальную склонность к виноградным напиткам, колеблющимся в пределах 6–16 градусов крепости on volume Именно между 6 и 16 градусами крепости развилась и окрепла средиземноморская культура, в основе которой лежит скрепляющая объект и субъект Поэтичность Бытия, пронизанная светом рифмованной словесности. Другими словами, Библия и “Илиада ” созвучны. Иудеи и христиане, благословляющие единого Бога за создание вина и язычники, производящие винные возлияния во славу богов — различны, но в то же время подобны, и в этом — истина Кривого Рога Изобилия.
Мой личный опыт подтверждает это как нельзя лучше. Однажды мне не спалось: бессонница. Я спустился вниз, открыл бутылочку Кьянти, потом другую, и что-то мне вздумалось почитать Гомера. Читаю — а там, в “Илиаде”, первая глава — список кораблей: вроде скучища — прочёл её только до половины. А тут вдруг во мне как бы наполнились ветром тугие паруса, и я как давай гекзаметром петь: “Пою-у-у тебе-э-э, бог Гимене-э-я-а, тебе, что соединя-а-ает неве-э-эсту с женихо-о-ом!..” Вот оно, поэтическое Чудо Винопития.
Вторая часть европейского баланса вплотную примыкает к первой и напоминает по форме пивной жбан. Простирается она от Голландских высот на западе до прусских дзотов на востоке, и от Приальпийской Баварии на юге — до туманного Эль-биона на севере. Да, это пивное варварское царство, не ведающее благородства Шадерне и нежности Шампани.
И тут мы наталкиваемся на европейский парадокс, заключающийся в том, что крепость пива и вина не выходит за рамки одной стандартной девиации (standard deviation) с с медианой где-то в 7 градусов. Причём за внешним сродством не нужно далеко ходить: муниципальная демократия и отсутствие обоссанных парадных бросается в глаза как в Гибралтаре, так и где-нибудь в провинциальной Дании. Но это лишь внешнее сродство: суть — во внутренних противоречиях. Градус крепости, без сомнения, — один из краеугольных камней цивилизации, но отбросить содержательную основу национальных напитков грозит прямым извращением истории и науки в целом!
При внешнем сходстве по градусу крепости пиво вину не товарищ. Даже взяв в учёт современные развращённые нравы, редкий потребитель смешивает эти два напитка… И тут не нужно быть голословным: вспомните кровавое гугенотство или Столетнюю войну в Германии. Сотни тысяч замученных войною европейцев в междоусобной околесице со времён Цезаря до времён Черчилля так и не примирили дух вина с пивным духом. Линия, разделяющая протестантизм и католичество (читай: пиво и вино), прошла по границам южной Германии прямо по виноградникам. И даже после трёхсот лет разброда и шатания виноделы не отступили!
В этом смысле значительным фактом представляется нейтралитет гористой Швейцарии — страны, не очень приспособленной к виноградарству и пивоварению. Об этом подробнее — в работе профессора Удоевского “Сыро-колбасные перевалы Европы”.
Итак, пивной дух, протестантизм — при всей внешней романтичности (Шиллер, Вагнер, Шопенгауэр), особенно заметной вначале (влияние прародителя винной цивилизации), — являет себя полностью только в ХХ веке, превращаясь в то, чем всегда по сути был, а именно — в белокурую бестию  прагматизма-индивидуализма. Парамаунт  пивного духа — не в гегелевских выкрутасах с совершенством прусской монархии, и не в шпенглеровских завываниях грядущего упадка, но в вечно сияющем 600-м Мерседесе, завоевавшем, наконец, мир.
В Амстердаме, чуть ли не на родине Ван Гога, есть музей этого рыжего безумца — между прочим, туда нужно стоять в очереди чуть ли не 20 минут! Короткая прогулка по парку — и вы натолкнётесь на один из заводов «Хайнекен». (Как дрожит душа моя при упоминании этого золотистого чуда!) Там тоже музей, билеты — но стоять нужно не 20 минут, а записываться за три дня!
Потребление пива есть процесс особый: пьющий (субъект) практически никогда не выходит за свои рамки (объект). Пиво не надувает парусá подсознания, не гонит вас в поэтическую страну, где вдруг падаешь на землю и видишь звёзды, которые крутятся, крутятся, крутятся перед глазами. Пиво — напиток заставляющий серьёзно задуматься над жизнью, над собой: он как бы оставляет нам пространство для инжиниринга. Объект и субъект не сливаются здесь в поэтическом единстве вина, а как бы немного двоятся. Противоречие это преодолено вполне протестантской этикой созидания (working ethics), но не самим Кантом. В принципе, смысл гносеологических шарад кантианства ускользает без двух-трёх пинт смуглого мускулистого напитка, покрытого белоснежной альпийской пеной.
Пивная (протестантская) цивилизация как бы заявляет, что мир — это кроссворд, и его можно и нужно разгадать; мир можно построить, улучшить, облагородить, заставить пениться, прогнав его через трубки прогресса… Одним словом, прохладительный напиток. Подробнее о пиве — в работе Жореса и Санчеса Задушлевых “Перерождение кваса”.
Если взбираться далее и выше по шкале крепости, то с 15–16 градусов (самые крепкие из приличных вин) начинается культурный вакуум, не считая пошлых выходок, называемых ликёрами. И только на священной отметке 40 градусов возобновляется культура — трагическая и своенравная, являющаяся третьей составной частью европейского баланса.
Некоторые исследователи выделяют водочное пространство из общеевропейского Дома напитков, искусственно изолируя его, подталкивая к Азии. Взгляд ошибочный и незрелый. (Подробнее об азиатских водочных изделиях — в работе Зиона Залцмана “Роль Будды в Просветлении рисовой водки”).
Водка — напиток пшеничный, и это роднит её с пивом; причём родство это являет себя не только в духе политической независимости и стремления к военному господству над соседями, но и в естественном содружестве самих напитков, в России называемом “ёрш”. Сама идея коктейлей бесплодна и пóшла: в каком-то смысле смешение напитков — как, впрочем, и плюханье в напитки льда — компрометирует их ценность и достоинство, как бы отражая тенденцию к вырождению. Виски с содовой, джин с тоником, ром с чаем и что угодно с томатным соусом или соком — тому яркие примеры. Ёрш в этом смысле — явное исключение из правила. Причём водка является как бы мужским, одухотворяющим компонентом ерша: именно водку (специалисты видят пропорцию один к пяти как наиболее приемлемую) добавляют в пиво — и никогда наоборот!
Другой исторической ошибкой является провозглашение России единственным водочным регионом. Неплохую водку производят в Финляндии; польские водки достойны похвал и поощрения. Скажем так: водочное пространство лучшим образом очерчено границами Российской империи 1913 года. “Ну, а как же Украина с её горилкой и самостийностью?” — спросит меня уважающий историю читатель. Вопрос этот не простой…
Замечательный знаток и исследователь мировых национальных напитков Николай Подпёртый, автор знаменитой монографии “Водковидение” , в своей замечательной работе “Измена идеалам” уделяет много внимания этому вопросу. Он пишет: “Всё могу простить я брату своему — раздел отцовского дома, обидные слова, суету с чемоданами, заигрывания с врагами моими. Но не горилку — мерзкую маслянистую жижу, возведённую тобой, брат, в идеал!”
Да, в России всегда был и, видимо, будет самогон, но это от несчастий, бедности, пробелов в образовании. Чуть становится легче — и самогон забывают, водка возвращается на своё исконное место в душах и на столе. Никогда мутный самогон не имел значения национального напитка в России — и как может быть иначе в стране, подарившей миру Достоевского и Менделеева? На Украине иначе: при огромной популярности российских и местных водок именно она, горилка, захватила национальное первенство. И что есть горилка? Стремление к свободе, свойственное всем славянам, привело здесь к халатности в смысле градуса крепости. Всё в горилке тяп-ляп, и столько много лишнего, включая отвратительный вкус и запах. Результаты самые прискорбные: в крае, напоенном изумительной песенной лирикой, мы не находим духовных вождей общечеловеческого масштаба. Гоголь, вполне способный разбудить украинскую литературу и воспитать её до уровня мировой, уходит и становится светилом литературы русской… И это произошло там, где общеславянское язычество создало медовуху — загадочный напиток богатырей. Обидно, что ушёл он от нас, — именно его иногда и не хватает. А за горилку, господа, обидно вдвойне!..
Другим аргументом против теории изолированности водочного пространства является факт присутствия в Европе благородных 40-градусных напитков, а именно французских коньяков (виски я исключаю как напиток подражательный, второстепенный и неблагородный). Коньяк, в смысле градуса крепости, находится вровень с водкой, что их роднит; основа, между тем, — различная.
Коньяк, как высшая и последняя стадия виноделия, очаровывает носителя водочного пространства: ведь недаром русский двор и дворянство так долго говорили по-французски, и отнюдь не случайно взоры пьющей интеллигенции устремлялись именно в Париж, а не в Копенгаген. Не для красного словца заявил однажды Бодлер, что его сгубила «Зелёная Фея», а не какой-то там красный портвейн… Коньяк — напиток витиеватый, позволяющий употребление глотками (немыслимый способ в отношении прямой, честной водки); и вместе с тем где-то на астральном уровне «Найнесси» и «Столичная» — близнецы-братья. Именно такой вывод делает знаменитая оккультная писательница, прожившая бóльшую часть жизни в Париже, — мадам Беленькая-Горячева. (О возможных славянских корнях французских коньяков — в статье Подпёртого: “Gaston de la Grange, или всё же Густослав Гранёный, опричник Ивана Грозного”. — Прим. автора.) Похожих взглядов придерживается и автор этой работы.
Говоря о Франции, не стоит забывать, что именно там производят одну из лучших в мире водок — “Grey Goose”. Если оставить в стороне фиглярство в оформлении, цену и несколько странное название, то «Грэй Гус» вполне даёт представление о лучшем, что заключено в водке. Я говорю о духе трагедии, который выходит из духа музыки водки; не просто об ощущении абсурдности местных и центральных властей, но и об ощущении собственной абсурдности, характерной духовной черты водочного культурного пространства.
Водка остаётся единственным напитком вечно юного максимализма, гибельного восторга; не просто голой правды, но обнажённой истины. Человек пьющий вдруг понимает, что он невразумительно широк, широк, как Россия, — и, как Россия, открыт азиатскому хаосу мироздания…»

Поручик оторвался наконец от потрёпанной тетрадки.
— Неужели я всё это когда-то понимал?.. — спросил он грустно. Бермудов необидно рассмеялся в ответ:
— Ну конечно!
— Между прочим, — продолжил поручик, — много позже мне попалась одна статья, где автор утверждал, что современник Менделеева, академический учёный и известный мистик Бутлеров, обратился к Столыпину с прошением реформировать водку, изменить градус крепости. Он уверял, что, согласно его исследованиям, в мистическом мире 40-градусная водка смещает точку сборки нации в область трагического кровопролития. Он предлагал 42 градуса, чтобы избежать…
— Панкрат, — замахал руками Ржевский, — я тя умоляю… Я давно уже в Трижопье, прошу тебя!.. Скажи лучше, что в ящике?
— Угадай из трёх раз, гы-гы-гы! — Бермудов опять достал ящик из сака.
— Ну, не знаю… Ласты?
— Гы-гы-гы-гы, нет!
— Не мучьте, князь! — сказал поручик почти обиженным тоном.
— Ну хорошо, я тебе подскажу: второй курс, весна…
— Ну и?..
— Бал, Бухельбеккер, ну?..
— Блюхербеккера помню: я у него в карты выиграл.
— А Палашу помнишь, гы-гы-гы?
— Именно, Палашу. Как же я могу её забыть! — Поручик вдруг покраснел.
— А ты помнишь, какие у неё были глаза?..
— Глаза удивительные! — воскликнул поручик. — А какие ноги! Ты помнишь, какие у неё были ноги? Я иногда часами смотрел на её ноги, гладил их, гладил… боже мой!..
Оба вдруг заговорили, как давно уже не говорили, — совершенно серьёзно.
— Знаешь, Ржевский, я ведь в неё тоже был влюблён.
— В неё все были тогда влюблены, и как её можно было не любить! Но, знаешь, бывают моменты в жизни, когда вдруг в полной мере ощущаешь собственную судьбу. Я когда её в первый раз увидел, она мне как бы даже и улыбнулась, и я увидел её зубы. Помнишь её зубы?
— Зубы ладно. Глаза, осанка, а походка какая — ведь плыла же!..
— В общем, я как её увидел, сразу понял: она моя — моя, и ничья больше!
— Ты всегда был решительным — я другой. Как легко ты добиваешься любви — просто удивительно! В чём твой секрет?
— В первый же вечер я прижался к ней не просто телом — всей душой: помнишь, в Писании, — как одна плоть. Сначала всё шло немного медленно, я и не собирался гнать; а она сама вдруг пошла быстрее и быстрее, а потом ещё и ещё, а потом — просто ужас какой то, ужас и восторг. Именно ужас и восторг — это ведь так сближает!
— Был бы я посмелее, всё с Палашей могло получиться иначе, — сказал князь каким-то странно печальным голосом.
— Так ты мне в ящике дуэльные пистолеты, что ль, привёз? — поручик вдруг встал. Коперже в это время стоял в дверях с подносом, на котором пузырилась новомодная пицца с рыбой, им же испечённая, и боялся встрять в разговор, принявший столь серьёзный оборот.
— Отнюдь нет, поручик. Я привёз вам подарок от Палаши — она теперь в Париже, блистает и счастлива. Вас, однако, помнит и, может быть, ещё любит.
— Князь, что же вы такое говорите! Я похоронил и оплакал Палашу собственноручно, а пистолеты у меня найдутся, так что я к вашим услугам, — почти тихо произнёс побледневший поручик.
— Простите, князь, ради бога, что встреваю, — заговорил вдруг Коперже. — Кобыла Палаша, что у поручика была до меня, действительно умерла. Я этого не видел, но мы с поручиком каждый год в день её смерти ездим на её могилу.
— Какая ещё кобыла? — удивился Бермудов.
— Что в ящике? — голос поручика немного потеплел.
— Я не смотрел, но она сказала: галстук и письмо.
Князь достал, наконец, ящик — Ржевский и Коперже склонились над ним. Ящик открыли — галстука там не было, письма тоже. На золотистой соломе лежала видавшая виды уздечка, скромно украшенная бляшками «под серебро».
— Так ты мне всё врал! — голос Коперже дрожал, он явно готов был разрыдаться. — Она не умерла, просто бросила тебя и уехала в Париж… Какой ужас!
Поднос с пиццей шмякнулся на пол, и Коперже пулей выскочил из комнаты.
— Ничего не понимаю: о каких кобылах вы говорите? Я привёз вам подарок от Палаши Удоевской, племянницы профессора Удоевского. Только зачем она сказала, что там галстук?..
Ржевский не спешил объясняться, он всё смотрел на уздечку.
— Да, да, Палаша Удоевская. Я в её честь назвал…что б не путаться... Ну, не важно… Глуп я был. Уздечки — и там, где надо, и там, где не надо. И про пиво вот глупости писал… В общем, мы, князь, с вами друг друга не поняли, а сейчас простите меня!
Тут поручик сам выскочил из комнаты… искать Коперже.

На следующий день, в воскресенье, все помирились и поехали в Старые Марципаны к отцу Онуфрию. Отстояли службу, исповедались, причастились. Решили было двинуть на рыбалку, но засиделись у отца Онуфрия.
В понедельник Бермудов уезжал. Поручик уговаривал его остаться еще на недельку, чтобы вместе открыть памятник Чарльзу Дарвину в Трижопье, но князя действительно ждали важные дела. Провожать его собрались все домашние Ржевского — были тут и пироги в дорогу, и стопочки на посошок, и дружеские объятья. Все почему-то чувствовали одно и тоже: князь уже не приедет в Трижопье, и, возможно, это его последняя встреча с поручиком. Впрочем, все гнали эту чепуху от себя — все, кроме кошки Муси Чемодановой: она всё терлась о дорогие сапоги князя и вообще была на виду все эти три дня…
Удивительно!



Старые Марципаны, 2002г.