Love is

Наташа Нежинская
Она жила на Крещатике.

Нет, конечно, она жила где-то на Борщаговке, в типичном доме, похожем на сигаретную пачку. Ходила по асфальтированной улице в школу, курила в заплеванной семечками подворотне, лежала на диване с наушниками и смотрела в окна соседней «гостинки» – там все время ругались двое. Но на самом деле, она жила на Крещатике.

Самая жизнь наступала весной и летом. Мать после девятого класса стала отпускать до двенадцати, хотя за одежду и обувь поругивала. Но она не могла по-другому, так как все, кто жил с ней на Крещатике любили рваные майки, джинсы, фенечки и много сережек везде. Еще они любили пиво и драп – кто вместе, кто по отдельности.

Она тоже любила. Её любовь была похожа на жвачку: такая же растянутая и уже невкусная от зажеванности.
 
Летом можно было помыть ноги в фонтане, настрелять денег у прохожих и не мерзнуть на мраморных лестницах. Летом листья каштанов в свете фонарей казались мультяшными, неживыми. Летом её старая жвачка, иногда, начинала пахнуть клубникой или переспелым бананом – Love is…

Она знала, что никогда не будет с ним. Только сидеть на газете и подпевать Макаревичу и Чижу, которые пели его голосом под его гитару. Иногда он разрешал проносить по рядам зрителей пустой футляр от скрипки. Иногда, по-пьяни, мог приложиться к ней на скамейке возле Пассажа.

Только на Крещатике, она жила с ним, в его глазах, остальное было "пофиг". Даже дороговизна.

***

Он сидел под Крещатиком, в переходе. Столько глаз, столько лиц, столько вопросов, мата, пустых бутылок, бомжей, тинэйджеров, гостей столицы, не услышанных ответов. Особенно по праздникам.

Жил среди всего этого, жил, играя на старенькой гитаре с треснувшим грифом.

Он просто играл. Пели сверху, на широких скамейках и парапетах - пели только что сформированными голосами. Им подпевали: девочки и мальчики, брюхоотвислые пижоны, алкаши, маленькие мулаты с блестящей кожей и украинским «Г», которые навязывали прохожим букеты васильков, ромашек, астр - по сезону. Он давно заметил, что в таких массовых песнях важна не мелодия, не голос исполнителя, а знакомость стихов, их близкость.

Гитара тихо с камертонным стоном пела о чем-то наверняка грустном. О чем-то несбыточном или, наоборот, потерянном. Его слушали. Кто-то меланхолично курил. Подростки шли мимо. Грустные женщины с характерным - «за тридцать» - бросали мятые гривны. Многих он уже узнавал. По утрам часто пробегала молодая, улыбчивая (почему улыбалась?), непременно: «Доброе утро!» с искрой на кончиках ресниц. Как-то не было ее целую неделю, потом услышал: «Доброе утро», - а глазами не нашел. Вернее не узнал. Улыбки не было, и с искрами не сложилось, лицо смятое в одну противящуюся слезам морщину.

А вчера мужик какой-то долго слушал, пачкая куртку о побелку колонны. Пил пиво, как-то рвано пил, будто тонул в зеленой бутылке и выныривал, хватая сырой воздух перехода. Мимо шныряли воскреснонаряженные сочные девчонки. Валька, местная собиральщица бутылок, уже взяла слушателя на мушку подпухших глазок. Мужик слушал гитару, молчал, болея всем телом. Потом, сжался в пружину, зажмурил глаза, с криком – «****ь!» разбил бутылку о затоптанный гранит и, заваливаясь на всполошившихся баб с сигаретами, пошел на улицу.

Он жил с гитарой под Крещатиком, пытаясь увидеть, как живут проходящие мимо.

***

Всю свою общажную молодость она мечтала жить здесь. В этих кружевно-пряничных домах центра. Смотреть из окна на каштаны, слушать главные часы города и ждать праздничные салюты, стоя у своего окна.

Теперь она видела салюты, видела подсвеченные тысячи радостных лиц, поднятых к небу, к огненному дождю и еще к ней, к ее окну.

Лица снизу были разными: молодыми, старыми, красивыми, не очень красивыми, совсем некрасивыми. Разноцветные вспышки стекали по струям фонтана, по брусчатке, по этим разным лицам. И во всем своем многообразии толпа снизу была едина в одном – в радости. Люди кричали, размахивали руками, смеялись и верили.

Она тоже верила.

Она ведь уже была на Крещатике.

Когда-то, живя в «гостинке» на Борщаговке не могла заснуть, так как боялась, что таракан заползет в ухо годовалому сыну. Потом сына пришлось отдать маме, уехать из «гостинки», учиться, работать, экономить, хохмить на вечеринках и сидеть до утра над конспектами. И верить. Верить, что все будет хорошо, что сын вырастет, что дом найдется и будут пироги по субботам, любимая работа и возможность уткнутся в чье-то плечо. Она грызла ночами подушку в косых надписях «Минздрав» и давала клятвы больше никогда в жизни не брать у родителей деньги.

Когда-то, она мечтала стать нужной. Стертый переплет «Овода» и слезы под «В бой идут одни старики» не стали «просто детской блажью». Несмотря на бразильские сериалы для заснуть, на «радио Шансон» для подумать, на газету «Бульвар» для доехать до работы.
 
Она стала нужной многим людям, звонящим по телефону, ждущим в очереди под кабинетом, пишущим письма. Каждый предотвращенный аборт стал праздником, каждый сделанный складывался на лбу новой полосой. Она нашла дом, любимую работу, даже пекла пироги по субботам для выросшего сына.

И глядя на салют верила, что возможность уткнутся в плечо еще появится.

Об этом играл музыкант в переходе, пели девчонки, сидя на газонах, шумели весенне-осенние каштаны. Этим пахла клубнично-банановая жвачка сына. Об этом плакал колокол Михайловского собора. Для этого салютные вспышки полосовали небо над Крещатиком и тысячи радостных лиц смотрели в ее окно.