4. По пути к фронту

Матюхин В.Н.
Путь из Ташкента в глубь России в пассажирском поезде через бескрайние казахстанские степи дал нам предметное представление о том, насколько «широка страна моя родная», хотя ни рек, ни озёр, ни крупных городов на этом полуторатысячакилометровом пространстве не встретилось. Первой большой станцией, где мы гуляли по перрону, была станция Чкалов (ныне восстановлено старое название Оренбург). Здесь за углом здания вокзала я неожиданно столкнулся с Ривой Дубинской, моей однокурсницей по техникуму народнохозяйственного учёта, в котором мы учились в 1936-38 гг., после седьмого класса. После радостного удивления и приветствий я попросил её рассказать о последних днях нашего родного города Сталино перед оккупацией.
- Ничего подробного и определённого не могу сказать. Знаю только про себя и нашу семью. Мой отец (он работал заведующим пошивочной мастерской) добился получения грузовой машины для эвакуации нескольких еврейских семей, в том числе и нашей. Как проходила эвакуация города - не знаю, только слышала, что металлургический завод и некоторые крупные предприятия вместе с рабочими и их семьями были вывезены в августе-сентябре. Эвакуация «неорганизованного» населения не проводилась, каждый решал этот вопрос сам. Соседи рассказывали, что почти за неделю до прихода немцев весь подвижной состав, все паровозы были отправлены на восток. Целых три дня город был без власти и кое-кто успел поживиться на брошенных без охраны складах и в магазинах.
Эта наша встреча могла бы выветриться из головы, если бы двадцать лет спустя не произошла другая встреча - с младшей сестрой Ривы - Фридой. Однажды - это было в начале 60-х годов - перед лекцией в аудитории Донецкого медицинского института я по списку проверял присутствующих студентов-вечерников. Когда я назвал фамилию Дубинская, в переднем ряду встала высокая представительная женщина с пышными русыми волосами и большими тёмными глазами. Во время перерыва я подошёл к этой студентке и спросил, знает ли она Риву Дубинскую. Она ответила: «Это моя сестра». Сообщила мне её почтовый адрес и у нас завязалась переписка.
В первом же своём письме Рива писала: «… А помнишь ли, Володя (так меня звали в семье, хотя я Всеволод), нашу встречу на вокзале Чкалова? Ты мне тогда сказал: «Извини, Рива, ничем тебе не могу помочь в твоём бедственном положении, у солдата ничего нет, кроме казённого имущества в виде того, что на мне надето, денег мы ещё не получаем, кроме символического курсантского довольствия… Могу тебе дать буханку хлеба, - мои товарищи, надеюсь, не будут возражать, если мы от своего сухого пайка сэкономим немного». После этого ты зашёл в вагон и оттуда вынес мне булку чёрного хлеба. Пока жива, не смогу забыть этого дорого подарка.»
Я же решительно забыл этот «факт своей биографии» - встречу с Ривой помню, а вот о хлебе забыл. Поистине, сытый голодного не понимает.
 В финансовом управлении армии в Куйбышеве (ныне это Самара) мне вручили направление в формировавшийся в Татарской АССР 210-й ОГМД - отдельный гвардейский миномётный дивизион (в последствии они назывались частями реактивной артиллерии, а в народе «катюшами»). Показалось странным, что дивизион, ни одного дня не бывавший в боях, назывался гвардейским.
Каких либо подробностей поездки от Куйбышева ло Казани не помню, если не считать названия узловой станции, которая была как бы перевалочной из Европы в Азию. Станция называлась Инзовкой*, и мне показалось необычным само название. О ней много говорили, как о станции, через которую проходит связь европейской части страны с восточной, азиатской.
В Казани, в штабе формирующихся дивизионов эрэсов (РС - ракетных снарядов) я встретил фельдшера из 210-го ОГМД, который вызвался доставить меня в село, в котором располагался штаб этого дивизиона. В голове возникает яркая картина: в маленьких санках-розвальнях, запряжённых резвой лошадкой, мы быстро скользим по широкому, ослепительно белому снежному полю. Фельдшер - небольшого роста с широкими плечами мужчина лет 30-35, с мясистым красным лицом, умело управляет лошадью, - было видно, что он хорошо знает это дело. Он практичен, вникает во все мелочи хозяйственного быта, - так мне показалось из его дорожного рассказа о том, как он устроился у одной пожилой татарки. Предложил и мне поселиться с ним у этой крестьянки, на что я согласился без колебаний, чем снял с себя многие заботы, которые всегда меня обременяли.
Дом, в котором мы с фельдшером поселились, был обычной деревенской хатой, состоящей из одной комнаты с русской печкой, широкими лавками-лежанками. Хозяйка, пожилая татарка, помещалась в пристройке, или, как в России говорят, чулане. Белья постельного у нас, естественно, не было, и хозяйка им, видать, не располагала, потому спали мы, не снимая гимнастёрок и галифе. Питались мы из «общего котла» - приготовленную в одном из домов пищу разносили по квартирам в котелках дежурные солдаты. Благодаря предприимчивости моего товарища, нам кое-что перепадало помимо котлового довольствия**. Рацион питания был скудный и мы были рады всякому новому источнику.
На другой день после прибытия я отправился представляться в штаб части, где впервые познакомился с начальником штаба старшим лейтенантом Колупаевым и комиссаром дивизиона старшим политруком (в петлице у него была одна «шпала») Опанасенко. Опишу первое впечатление о них, поскольку в последующем рассказе они будут фигурировать.
Начштаба Колупаев произвёл на меня благоприятное впечатление. Ему было не более 30 лет; широкоскулое, как у многих русских, лицо его было открытым, с приятными чертами. Ладно пригнанная гимнастёрка обнаруживала его крепкую мужскую фигуру. Распоряжения он отдавал чётко, но не резко, - чувствовалось его уважение к подчинённым. Как я понял, он был кадровым офицером, к тому же прошедшим фронтовые дороги 1941 года. Порадовался я, что такие хорошие командиры в части, в которой предстоит служить.
Комиссара Опанасенко в первый раз я увидел возле дома, в котором разместился штаб. Он стоял перед группой солдат и что-то говорил им, подкрепляя слова энергичными жестами правой руки, сжатой в кулак. На вид ему было лет 40-45, среднего роста, физически показался мне крепким, рукастым, однако некоторая сутулость не обнаруживала в нём выправки военного человека. Видимо, он был рекрутирован из числа партийных чиновников без прохождения должной военной подготовки. Тонкие губы, худое, аскетическое лицо, густые, постоянно нахмуренные брови - всё создавало такое впечатление, что он постоянно чем-то недоволен. Самым удивительным было то, что пока он говорил - а это продолжалось не менее часа, причём это была не беседа, а какой-то поучительный монолог, - ни один мускул не дрогнул на его лице, никаких эмоций, ни малейшего подобия улыбки - это была поистине железная маска, а не лицо живого человека. И этот человек - мой непосредственный начальник: финансовые документы подписывали либо командир, либо комиссар, у них во всём были одинаковые права (до осени 1942-го, когда снова было введено единоначалие, а вместо комиссаров вводились замполиты). От мысли, что необходимо будет общаться с ним, становилось как-то неуютно.
Вскоре мне пришлось испытать «железную правильность» этого человека на собственной, так сказать, шкуре. Во всём, что случилось, была, безусловно, и моя вина… Расскажу по порядку.
В часть прибыл врач. При первом же общении мы сблизились: он оказался моим земляком, окончившим в июне 1941-го Сталинский медицинский институт. Он описал, с жадным интересом мной воспринятую, картину последних дней родного города накануне захвата его немецкими войсками.
Получив диплом врача в конце июня, когда война на западе уже бушевала, Лукашенко - такова была фамилия моего нового товарища - «спокойно» (если здесь возможно такое слово) стал ожидать вызова в военкомат для призыва в армию. Так он прождал до того дня, когда узнал о приближении противника к городу. Подался сам в военкомат, но оказалось, что опоздал: двери его были закрыты; заглянув в окна, обнаружил, что в здании пусто, всё вывезено - военкомат эвакуирован. По телу прошёл озноб: так можно и к фашистам в плен попасть. Собрал Лукашенко вещички самые необходимые и  двинулся на восток, вместе с другими, по пыльным дорогам родной страны. На ж. д. станции, куда он бросился поначалу в надежде на «организованную» эвакуацию, не осталось ни одного паровоза, ни одного вагона, ни одного мало-мальского начальника. Впрочем, как потом выяснилось, противник был ещё далеко, километров за сто, и появился он у стен города только дня через три или четыре. Высшее начальство, узнав о таком «оперативном» бегстве нижестоящего, дало им указание вернуться из Луганска назад. Кое-кто вернулся, и наступило время пугаться тем жителям, которые, воспользовавшись безвластием, разворовывали бесхозное имущество и продукты с баз и из магазинов. Но через сутки механизированные части немцев вошли в город без боя: наши войска были обойдены противником с флангов, - который овладел сначала Мариуполем - и рассеяны на дальних подступах к городу.
Долго шёл молодой доктор по пыльным дорогам к Ростову - именно в этом направлении двигалась молчаливая толпа многочисленных беженцев, не желавших оставаться «под немцем». По пути заходил во все военкоматы, какие только встречались на пути, но только в Ростове один райвоенком осмелился призвать новоиспечённого медицинского специалиста, снабдив его обмундированием и направлением в медико-санитарное управление Красной Армии. После этого он ещё долго мыкался по запасным призывным пуктам - с июля по декабрь - пока не попал к нам.
Вскоре после прибытия Лукашенко мы поехали грузиться в эшелон на станцию Арск, ближайший райцентр, и на третий день уже были в 30 километрах от Горького, в маленьком деревянном военном городке. Сюда же прибывали формировавшиеся в других местах такие же отдельные гвардейские миномётные дивизионы под другими номерами. Отсюда, с этой перевалочной базы, доформированные здесь личным составом, дивизионы отправлялись в Москву за получением материальной части, а оттуда уже - на фронт. По своей должности я ничего ещё не делал, никаких документов не имел, да и не проявлял к этому никакого интереса, полагаясь на то, что всё в своё время встанет на свои места. Такая беспечность потом многого мне стоила, но могла бы обойтись - гораздо дороже. Последующие события принудили меня испытать свою волю и способность к действию.
Несколько дней жизни в лесной зоне, рядом с какой-то деревенькой, притупили нашу «бдительность», т. е. ощущение тревожного военного времени, грозного фронта, на котором мы вскоре должны были оказаться. И когда Лукашенко предложил в ближайшее воскресенье, не спрашиваясь у начальства, «прошвырнуться» в Горький, посмотреть город, посидеть в ресторане и вечером того же дня вернуться назад, - я колебался недолго.
На попутной машине мы добрались до города довольно быстро, и около 12 часов дня уже стояли в очереди в какой-то ресторан. Пообедали скудновато: ни спиртного, ни мясного в меню не было, на второе подали морковные биточки. Потом походили по городу. Мой земляк его совсем не знал и мне льстило, что я уже раз бывал в этом большом городе, при слиянии могучих рек Волги и Оки, несколько дней жил в гостиннице, знал маршрут от самой большой площади в мире, как утверждают местные патриоты, кажется, носившей имя 1-го Мая, по главной улице Ленина до областного драматического театра. Это был август 1939 года, прекрасная летняя пора, благоухала зелень бульваров, встречавшиеся девушки казались мне красивее и сталинских, и московских цветом своих лиц и более яркими нарядами. Возможно, это было субъективное впечатление 19-летнего юноши, приехавшего с группой студентов постарше на заработки во время летних каникул. В качестве экономиста областного дорожного отдела, в глубинке - в Вачском и Фоминском районах - я должен был собрать данные о грузопотоках с целью обоснования будущих шоссейных дорог. Без стыда не могу вспомнить свою беспомощность и почти полное непонимание своей задачи, неполноту и скудость собранных мною данных. К тому же на обратном пути из Фоминок в Горький, на пристани со мной произошёл позорный случай. В буфете закусывавшие моряки предложили мне, за компанию, полный стакан водки и кружку пива. Опыт по части спиртного у меня был небольшой: на первом курсе в общежитии во время вечеринки на 7 ноября я выпил сто граммов водки, от чего потом меня тошнило и в туалете вырвало. На фоне богатой летней природы и обширной водной глади Оки этот первый неудачный опыт был забыт полностью, и я легко согласился и выпил водку и пиво, не зная коварства такого сочетания, особенно без должной закуски. Результат был для меня совершенно неожиданным и страшным: рано утром я проснулся лежащим на деревянной палубе пристани; постоянных моих «спутников» - портфеля с документами обследования и схемы грузопотоков на большом листе ватмана, свёрнутом в трубочку - не было. Пока я, оглушённый страшной догадкой, неподвижно сидел, осознавая то, что произошло, - ко мне приблизился мужчина неопределённого возраста, как оказалось, начальник пристани, остановился надо мной и произнёс краткую речь:
- Так, так, молодой человек… Вы, конечно, вряд ли помните, что с вами вчера произошло, где оставили свой портфель и чертёж… И что вы вчера сделали на пристани? Сказать?.. Вы облевали всю пристань. За вами пришлось убирать… Не умеете пить, не пейте, нельзя терять человеческий облик. Ну, пошли, получите своё имущество.
Как побитый щенок, поплёлся я за своим спасителем и получил заботливо убранный им портфель и трубку с чертежом. С тех пор я верю в хороших людей, в их доброжелательность и желание помочь слабому, к которым я причисляю и тех, кто по неопытности напивается «в стельку».
… В пятом часу дня мы с врачём решили возвращаться. После долгих блужданий, распросов вышли, наконец, на ту окраину города, откуда шла дорога в сторону расположения части. День уже клонился к вечеру, надвигались сумерки, падал снег, началась слабая метель. Только теперь пришла мысль о том, что расчитывать на попутную машину не приходится: кому вздумается на ночь глядя, в выходной день ехать по делам из города в сельскую глубинку. Простояв с полчаса в надежде на попутный транспорт, решили идти пешком. Другого выхода не было: будем идти много часов, но будем приближаться к цели.
И миновав последний дом городской застройки, мы зашагали прочь из города. Но через 200-300 метров Лукашенко остановился и заявил, что дальше идти не может, так как растёр ногу.
- Ну, друг, ты меня удивляешь: пускаешься в далёкий путь, чтобы отведать кухню горьковских ресторанов, а сам не освоил простейшей солдатской операции - заворачивать портянки. Как бы наш поход в Горький не превратился в горькое разочарование…
- Не волнуйся. Что у тебя за привычка драматизировать события? Переспим где-нибудь, а утром снова двинемся…
Как ни сомневался я в справедливости его слов, другого выхода просто не видел: одному пускаться в далёкий путь, по снежной незнакомой дороге, в ночь было неразумно. Впрочем, я тоже до конца не сознавал возможных последствий нашего «предприятия».
В стороне от дороги, как по заказу, стояла одинокая сторожка с маленьким светящимся окошком, к которой мы и направились в надежде на ночной приют. В этой дощатой будке мы нашли старика; на полу толстым слоем лежала древесная стружка: как будто испытывая нас, судьба предлагала нам уютную постель. Хозяин не возражал против нашей ночёвки в его тёплой «гостиннице».
Улеглись мы на стружках и провалились в сон до 8 утра. Попрощавшись с хозяином «халабуды», вышли в открытое поле. Врач сразу заявил, что будет ждать попутную машину, пешком не пойдёт, так как натёртая пятка ещё болит. Я решил, не колеблясь, идти один, без Лукашенко.
Дорога была тяжёлой, снега за ночь намело порядочно, сапоги скользили. Часа через полтора-два, которые прошли в преодолении снежного пути, я увидел двигавшиеся навстречу грузовые машины с военными в кузове: одна, другая, третья… Кто-то меня узнал и крикнул: «Начфин! Едем грузиться на станцию». Перетрухнул я порядочно и заспешил в часть. Попалась вскоре попутная машина, и часов в 12 дня я уже был в штабе у командира и комиссара. Внешне они были спокойны, объяснили обстановку. Она была для меня достаточно грозной.
Оказалось, что накануне, в день нашей самовольной отлучки, в штабе получили команду всем комиссарам и начфинам дивизионов ехать в районный центр, в местный банк для получения денежного аттестата и денежного довольствия для личного состава. Ну, а так как начфина не нашли, то и комиссар, естественно, не поехал вместе с представителями других дивизионов в специально поданном автобусе.
Никто мне не сказал, что я должен сделать, как поступить в данной ситуации. Я вышел из штаба, не получив никакого приказа, не зная, что меня ожидает за мой проступок. Возможно, я преувеличивал значение факта получения дивизионами денег перед выездом на фронт, - это можно было слелать и в другом месте, куда мы прибудем. Но мне казалось, что совершилось что-то непоправимое, и я лихорадочно искал выход. Моё спасение в том, думал я, что мы ещё не едем на погрузку. Долго ходил я по лесу вокруг нашего деревянного городка, пока внутри не созрело такое решение: пойти в соседний колхоз и просить транспорт для поездки в районный центр***.
Было уже обеденное время, когда я входил в кабинет председателя колхоза. За столом сидел грузный, с грустными умными глазами мужчина лет пятидесяти. Он вопросительно посмотрел на вошедшего.
- Очень большая просьба к вам: выделить нам лошадь с санями для поездки в районный центр.
Председатель не стал распрашивать, а сразу дал положительный ответ, добавив: «С вами поедет наш паренёк».
Оставив за воротами военного городка сани с возницей, подростком лет 15 или меньше, я пошёл докладывать комиссару.
- Товарищ комиссар, - поднял я руку к виску, - транспорт подан, можно ехать в район за деньгами.
Видимо, такого оборота дела ни командир, ни комиссар не ожидали, поэтому ответом на мой доклад какое-то время было молчание: они обдумывали ситуацию. К моему удовлетворению, комиссар без колебаний согласился на эту поездку. Думаю, он понимал, что в какой-то мере тоже несёт ответственность за происшедшее.
Было уже около пяти часов вечера, до темноты оставалось часа полтора. Лошадка была молодая, она охотно отзывалась на понукания и бежала рысью. Опанасенко удобно расположился в санях на свежей соломе и когда выехали в поле, начал напевать.
- Ну, начфин, - сказал он с подобием усмешки на лице, - у комиссара хорошее настроение, - это не к добру.
Начало темнеть, пошёл лёгкий снежок, ехать стало труднее. Лошадь чаще переходила на шаг, приходилось понукать её и даже применять кнут. Это делал комиссар, мальчик же лошадь жалел, не взмахивал кнутом, и чтоб её ударить, политрук всякий раз отбирал у него кнут.
Въехали в райцентр только часов в 10 вечера, если не позже. В военкомате разбудили дежурного, тот позвонил военкому, а военком поднял «банкиров», - короче, служебная машина завертелась. Чувствовал я себя неуютно, причиняя людям столько неудобств из-за своей безалаберности.
В это время мы с комиссаром сидели в теплом помещении военкомата, молчали: говорить было не о чем.
  - Тебя надо расстрелять, начфин, - вдруг заявил комиссар.
Не знаю почему, но эти слова не произвели на меня впечатления, не коснулись души, остались на поверхности сознания. И я как-то бездумно ответил: «Да, что толку. Надо сначала дело сделать». И пока мы сидели в военкомате - это мучение тянулось около часа, - комиссар ещё не менее двух раз убеждённо повторял: «Тебя надо расстрелять», - на что я реагировал в том же духе, не выказывая ничем своего испуга. Видимо, я не успел ещё осознать всю глубину пропасти, которая меня подстерегала.
Приехал военком с деньгами и аттестатом. Вместо 40-ка получили всего 10 тысяч, больше в банке не оказалось, записи в аттестате были исправлены. Явно напрасный рейс: всё равно денег на всех офицеров и солдат, чтобы выплатить им месячное довольствие, не хватит. Потом где-то, куда прибудем, придётся дополучать.
Обратно ехать пришлось по бездорожью, разыгралась позёмка, путь замело. Надежда была на лошадь, которая сама выбирала направление. Комиссар всё время торопил парня, тот сердился, жалел лошадь, но открыто не смел возражать. Я тоже молчал, хотя мне было жаль бедное животное, лошадка была не виновата, она бежала рысью через силу, утопая в снегу. Надо было чередовать быструю и медленную езду, чтобы лошадь не лишилась последних сил, но Опанасенко был неумолим. Почему мы с мальчиком жалеем лошадь, а он беспощаден к ней, размышлял я. Наверно, никогда он не имел своей лошади, вообще ничего своего никогда не имел, а всем, чем он пользовался в жизни, ему не принадлежало, было как бы общим, он и всё в своём отечестве рассматривает как общее, а не своё, и относится поэтому абы как. Неужели именно в этом источник нашей, отчественной жестокости вообще?
Пока я мучился этими мыслями, лошадь пробежала оставшийся путь, но сделала большой крюк, и мы подъехали к селу с другой стороны. Но не дойдя километра полтора до крайней хаты, она остановилась окончательно, и никакие усилия, ни удары кнута не смогли сдвинуть её ни на шаг. Опанасенко вылез из саней и сказал: «Пойдём пешком». Паренёк тоже сошёл и с упрёком и дрожью в голосе повторял: «Я не поведу лошадь, вы её загнали», - и пошёл прочь от саней, а Опанасенко стал на него кричать. Утопая в снегу, мы двинулись с ним в сторону военного городка. Лошадь осталась стоять среди поля. Мы шли не оборачиваясь, не желая наблюдать за тем, что будет с нею и с мальчиком. На душе было гадко от совершённой нами подлости. К тому же я отдавал себе отчёт, что в конечном итоге причиной всего этого был я.
Почему мы, военные, оказались такими неблагодарными по отношению к крестьянам? Они нам доверили самое ценное, что у них было - тягловую силу, своего главного помошника… Они вошли в наше положение, пошли навстречу. Чем же мы им ответили?.. Нет, никогда не смогу, подумал я, смыть этот позор со своей совести. Ведь могли бы, в крайнем случае, приехать в часть на час, на два позже - что бы случилось? Что, нам эшелон бы среди ночи подали под погрузку?.. В любом случае мы бы на него не опоздали. Какой же был смысл гнать и избивать бедную лошадку?
Такая жестокость в обращении с животным, которую проявил комиссар, наводила на мысль о его бесчувственном отношении и к людям. К сожалению, это предположение подтвердилось: много зла принёс он тем, которыми командовал, жизни которых были ему доверены и, в конце концов, сам плохо кончил. Но об этом речь впереди.
Ещё двое суток после той по существу не нужной поездки дивизион находился на месте. На третий день был подан транспорт и оставшийся личный состав отвезли на погрузку. Через сутки мы уже выгружались в Москве, в районе Измайловского парка. Мы с врачом могли радоваться: замысел комиссара отдать нас под трибунал не удался. Как потом мне стало известно от военфельдшера, Опанасенко в разговоре с командиром настаивал, чтобы отдать нас под суд. Но командир дивизиона майор Утешев категорически был против этого и заявил: «Нет, они поедут с нами на фронт». При этом он проявил твёрдость характера и даже не стал обсуждать с комиссаром этот вопрос, - лёг на диван и отвернулся к стене.
Сейчас трудно преположить, какой приговор мог бы нам вынести военный трибунал. Не думаю, что нас бы расстреляли, - всё-таки проступок наш совершён был не в боевой обстановке - но, безусловно, нас разжаловали бы в рядовые и отправили в пехоту, и судьба наша была бы другой.
А вот то, что командир защитил нас, не прошло для него даром. Характер у комиссара был мстительный и, несомненно, благодаря его жалобам вышестоящие инстанции «списали» майора Утешева  в резерв командного состава.
Я случайно встретил майора на «главной» улице нашего района, примыкавшего к парку Измайлово, где расположилась наша часть по приезде в Москву. Мы обрадовались друг другу. До этого я ни разу с ним не разговаривал, не было повода к нему подходить. Это был коренастый, широкоскулый, восточного типа мужчина лет 40-45. Он предложил мне зайти в ближайшее кафе, выпить по рюмке вина****. Собеседником он оказался интересным. Мы говорили на разные темы, не касавшиеся служебных дел. Очень осторожно он намекнул, что «списан» он из части не без влияния Опанасенко, но в подробности не входил, и ни слова не сказал о своей причастности к нашему спасению от трибунала. Своими вопросами мне удалось «вытянуть» кое-какие сведения из его биографии. Был он по-интеллигентному скромен и я узнал только, что он закончил артиллерийское училище в Узбекистане, в армии служит более 15-ти лет и знает ряд восточных языков. Я насчитал 9 языков, на которых он мог говорить: узбекский - его родной, и родственные ему восточные языки: татарский, башкирский, киргизский и другие, среди которых оказался … японский. Настоящий полиглот! С сожалением попрощался я с майором Утешевым и с тех пор никогда не встречал его, и о его судьбе ничего не слышал.
По-видимому, формальным поводом для увольнения его из части, на который мог «нажимать» комиссар в своих доносах, было небезразличие майора к спиртному. Лично я этого не замечал, но фельдшер, уже после ухода командира, сказал мне, что иногда командир заходил к нему в санчасть и не отказывался от предложенного спирту. Допускаю, что у него была слабость к спиртному, но бывают ли люди без слабостей?
Опанасенко же не мог простить командиру его самостоятельности в принятии решений, в частности, в отношении нас с врачом. Поистине нас спас этот спокойный, уравновешенный, скромный человек.
____________________________________
*Сейчас есть город Инза в Ульяновской области. Есть ли кроме него ещё и станция Инзовка, или это один и тот же населённый пукт - неизвестно. - Прим. ред.
**Это слово - довольствие, у меня тогда вызывало ассоциацию со словом «удовольствие», только в ироническом смысле. Уже на фронте услышал я нехитрый анекдот о взаимоотношении фронтовых красавиц с военными разных рангов: если «фронтовая подруга» жила с рядовым или сержантом, то она имела много удовольствия, но никакого продовольствия, если со средним офицером, то имела примерно поровну и продовольствия, и удовольствия, ну а если с генералом, то получала много продовольствия, но никакого удовольствия.
***Сейчас его название я решительно забыл
****Кажется невероятным, что в самое суровое для Москвы время, зимой 1941-42 года, когда враг был на пороге, в городе работали какие-то кафе, в которых можно было посидеть, випить вина. Но это факт, о котором я слышал и из других источников. - Прим. ред.