Хроника одной обыкновенной жизни часть 1

Alex Krj
Автобиографические заметки 2001

 Я впервые увидел свет 23 апреля 1944 года в родильном доме имени Грауэрмана,
расположенном в начале будущего Калининского проспекта (впоследствии Нового
Арбата), своевременно покинув чрево 27-летней Юлии Кржижевской, став ее
внебрачным сыном от Дмитрия Чечулина — известного архитектора ( гостиницы
«Россия» и «Пекин», «Белый  дом», а также множество прочих шедевров советской
эпохи, возведенных в столице в стиле, который можно условно назвать
«социалистическим ампиром»).
   Из роддома меня привезли в 10-метровую комнатенку коммунальной квартиры,
которая  находилась на верхнем этаже 2-этажной развалюхи под №39 в Оружейном
переулке, что отделялся чахлым сквериком от шумной Садовой Каретной улицы. В этой
комнатушке мне предстояло жить, в основном,  вдвоем с бабушкой — маминой
матерью, Ольгой Ивановной Кржижевской, урожденной Шнейвас, родившейся в городе
Ташкенте за четырнадцать лет до начала безумного ХХ  века в семье обрусевшего
немца (по словам бабушки), а может еврея (поскольку происходил он из кантонистов) —
Ивана Ивановича Шнейваса (моего прадеда) — дворянина, действительного статского
советника, достойно выполнявшего государеву волю на поприще колонизации
Туркестана.
   Моя прабабка — Елизавета Александровна, в девичестве Яковлева, потомственная
дворянка, была родом из Санкт-Петербурга. Она окончила Смольный институт и
прожила 84 года, полжизни в девятнадцатом, полжизни в двадцатом веке, покинув мир в
1940 году.
   Кроме Ольги, Бог послал Шнейвасам  еще семь детей, большинству из которых
судьба уготовила недолгую жизнь и  не подарила продолжателей рода. Упомяну их всех
по старшинству:
   Александр — он, будучи молодым офицером, трагически погиб, упав с лошади на
скачках,  оставив двоих детей, чья судьба неизвестна.
   Николай  — этот отдал свою юную жизнь за царя и отечество на фронтах Первой
мировой.
   Виталий — метался и искал правды в разваливающейся России — пропал без вести
в Гражданскую.
   Иван — пылкий красавец, пустил себе пулю в лоб в 19 лет из-за неразделенной
любви.
   Мария — в замужестве Петрова, стоматолог, умерла в Ленинграде в 1964 году, имела
дочь Ольгу (1898-1975),  очень мной любимую единственную тетку (пусть и
двоюродную) .  Леля, как все ее звали,  была мудрой, склонной к философии,
остроумной. Она не блистала красотой, но мужским вниманием обделена не была,
имела не одного мужа, а вот детей рожать не захотела. В своей профессии актрисы
оказалась не слишком удачливой и к концу жизни сожалела, что посвятила ее сцене, где
«всегда кого-то изображала».
   Лидия — в замужестве Кайдан, бездетная, бывшая замужем за репрессированным
военным — прожила всю жизнь в Средней Азии и скончалась в 1959 году в Бишкеке
(тогда Фрунзе).
   Аркадий — врач эпидемиолог и напечатавшийся поэт,  всю жизнь боролся с
малярией в Узбекистане и, кажется, ее победил. Он жил в жарком Намангане со своей
бездетной женой — приемный сын погиб на фронте. «Кадя» был любимым братом моей
бабушки. Они были почти ровесниками, походили друг на друга внешне и по характеру,
в детстве очень дружили, их взаимная привязанность сохранилась на всю жизнь, но
общаться им приходилось в основном в письмах. Бабушка все мечтала познакомить
меня с «дедой Кадей», но не пришлось — Аркадий Иванович так и не собрался в Москву
и умер в 1953 году.
   
   
   Ольга окончила Институт благородных девиц в Оренбурге в 1904 году. Она в
совершенстве овладела французским и немецким языками, что впоследствии во многом
определило мою жизнь.
   Бабушка была трижды замужем. Первый муж — юный немец по фамилии Бедгер —
страдал манией преследования, был психически неуравновешен и, в конце концов,
застрелился. Родившийся от этого брака сын Коленька  проявил талант художника, но
трагически погиб в 14-летнем возрасте.
   Последний брак моей бабушки состоялся с адвокатом — Георгием Давыдовичем
Кржижевским, из поляков, успешно ведшим гражданские дела по защите рабочих от
ущемлявших их права капиталистов. Свою адвокатскую практику он продолжал до конца
НЭПа. В 1928  году он скончался в возрасте 50 лет. Георгий Давыдович стал моим
дедом: от него Ольга Ивановна родила дочь Юлию в «нескучном» 1917 году, а потомкам
досталась фамилия, непроизносимая на русском языке из-за неправильного
транскрибирования с польского. В переводе она звучала бы: «Крестовский».
   Овдовев, 42-летняя Ольга Ивановна осталась без средств к существованию и
поначалу едва сводила концы с концами, с трудом зарабатывая на кусок хлеба
неквалифицированным трудом (где могла дворянка с классическим блестящим
образованием работать в тридцатые годы?). Замуж она уже больше не вышла. Бабушка
была реликтом конца XIX начала ХХ века. Почти вся первая половина ее жизни прошла
в светском обществе в достатке и благополучии. За год до начала Первой мировой
войны, то есть в том самом легендарном 1913, когда экономическое и политическое
положение России было настолько прочным, что до сих пор тешит национальное
самолюбие отвергшей коммунизм части русского народа, импозантная чета
Кржижевских путешествовала по Европе, и многие годы спустя, сидя со мной за чашкой
чая в утлой коммунальной каморке, бабушка любила вспоминать, как  они с Жоржиком
пили шоколад на террасе летнего кафе в Лозанне с видом на Женевское озеро.
   Жорж был эпикурейцем, даже при большевиках  зарабатывал кучу денег, которые
неуемно тратил. К хамской власти относился философски осторожно. Безумных
коммунистических идей не воспринимал и скорей всего отправился бы в ГУЛАГ,
проживи он лет на семь дольше. Свою последнюю жену и младшую дочь Георгий
Давыдович обожал. Девочку баловал сверх всякой меры (от первого брака у него были
два сына, не надолго пережившие отца и не имевшие детей).
   Юлия, внезапно попавшая из беззаботного детства с няньками и иностранными
гувернантками в нищее полуголодное отрочество, оказалась девочкой энергичной с
задатками  авантюристки. В 13 лет, бросив опостылевший Ташкент, она одна рванула в
Ленинград к тете Марусе и кузине Ольге, а потом перетащила туда же свою кроткую и
беспомощную маму Лелю. Они поселились в микроскопической комнатенке в Царском
Селе.
   Таким образом, моя мама очень рано повзрослела и уже в 16 лет выскочила замуж за
столь же юного сокурсника по театральной студии, куда она уже успела поступить,
проявив незаурядные способности к лицедейству. Однако актрисой ей стать было не
суждено, а скоропалительный брак быстро распался, чуть не стоив Юлии жизни:
чересчур экзальтированный артистичный муж на почве ревности пронзил ее шпагой из
театрального реквизита. Надо сказать, что  мама к сильному полу была более чем
неравнодушна, и моими отцами могли бы стать многие достойные мужчины, среди
которых были яркие звезды отечественной культуры.
   В конце тридцатых годов Юлию потянуло в столицу, где она устроилась
стенографисткой на Всесоюзное радио. Освоив это ремесло еще в Ленинграде, она всю
жизнь любила свою профессию, которая давала ей независимость, приличный
заработок и возможность общения с интересными людьми. Юлия стенографировала и
перепечатывала произведения известных литераторов , работала на конгрессах,
съездах и прочих мероприятиях, включая суд над японскими военными преступниками в
Токио в 46-ом году, куда она упорхнула от двухлетнего  сынишки на несколько долгих
месяцев, подбросив капризного и болезненного малыша безропотной бабушке, никогда
доселе не имевшей дела с малолетними детьми в отсутствие нянек и гувернанток. Ну,
да Бог ей судья, моей мамочке, я же бесконечно признателен бабушке, которая создала
нравственно-культурную основу моей личности, что помогало мне с переменным
успехом бороться с низменными и аморальными наклонностями, щедро заложенными в
моем ego причудливым замесом генов малоизвестного происхождения.
    По сути, я должен быть благодарен бабушке и за мое рождение. С начала войны
Ольга Ивановна находилась в эвакуации в Свердловске, где зарабатывала себе на
жизнь, служа полуприслугой полугувернанткой у вдовы самого Якова Свердлова (по
рассказам бабушки, особы пренеприятной). В начале 43-го Юлия получила
вышеупомянутую комнату в доме на Оружейном, и всеми правдами и неправдами
добилась вселения туда своей матери — въезд в столицу был тогда строго ограничен. 
В еще затемненной Москве мать застала дочь в интересном положении, от которого та
решительно намеревалась избавиться. Но Ольга Ивановна пожелала, чтобы ребенок
непременно родился, и несмотря на убедительные доводы Юлии об огромных заботах,
которые выпадут на их долю с появлением младенца в бедное и голодное военное
время,  да к тому же зачатого от очередного любовника, мягкой и безропотной Ольге
Ивановне каким-то образом удалось ее убедить от ребенка не избавляться, и я
осчастливил этот мир, где еще меньше года  назад меня вовсе не ждали, своим в нем
появлением.
   Унаследованная, скорее всего  от немецких  Шнейвасов, наиболее надежная из всех
видов памяти — ассоциативная, более или менее четко выхватывает отдельные
картинки первых лет моей жизни, выпавших на вторую половину сороковых.
   Запечатлевшиеся в мозгу ребенка отрывки: мне 2 года, я выхожу из бреда после
токсической дизентерии, от которой меня чудом спасают американским пенициллином
— отечественного пока нет. Меня  везут в огромной черной машине из больницы мимо
поля, на котором пасутся овечки.
   Мне 3 года, я гуляю в скверике напротив дома. У меня день рождения. Появляются
мама и крестный. Дарят красный трехколесный велосипед — моему восторгу нет
предела...
   Мне 4 года. Конец лета. Вечер. Я иду за руку с мамой по тротуару тихой
Спиридоновки. Вместе с нами, но почему-то в некотором отдалении, идет мамин муж —
Михаил Александрович Цейтлин, которого я называю дядя Миша. Папы у меня, стало
быть, еще нет.
   — Алеша, — говорит мама, — это  твой папа, называй его «папой». Не надо больше
говорить «дядя Миша».
   С того дня я стал называть Цейтлина «папой», но всю жизнь испытывал при этом
неловкость, сначала, чувствуя ложь по-детски, а потом, осознавая обман. Мне и по сей день
неизвестно: то ли  Чечулин отказался от плода романа военного времени , то ли моя
матушка посчитала, что правильнее было бы сделать моим отцом Цейтлина (доводится
мне: не жаждал он обрести сыночка), но в результате, свидетельство о моем рождении
было переоформлено аж в 1950 году, я получил  чужое отчество «Михайлович» и
незаслуженное 50%-е еврейство. Что же до фамилии, то посчитали благоразумным
сохранить мамину.
   Пришло время рассказать о Михаиле Цейтлине — моем псевдоотце. Он родился в
1907 году на золотых приисках Восточной Сибири в небедной семье средней руки
управляющего. Михаил рано покинул отчий дом, при этом до того окончательно, что
больше не только никогда не видел своих близких, но даже не интересовался их
судьбой. Будучи отчисленным со 2-го курса Иркутского университета за неподходящее
социальное происхождение, юный Миша пустился в журналистику.
    Поскольку я взялся поведать о своей жизни, то не стану здесь биографом моего
отчима, однако не могу не рассказать о нем хотя бы немного, ведь эта личность во
многом определила среду моего, так сказать, культурного обитания, за что я отчиму
объективно должен быть признателен, пусть он и не ставил себе задачу меня
воспитывать, за полным отсутствием ко мне интереса, порой граничащего с
раздражением.
   Свои мемуары он так и не написал, а жаль. В моем присутствии Самуил Яковлевич
Маршак, за год до своей смерти, наказывал Михаилу Александровичу написать и
опубликовать воспоминания, ведь он, как мало кто другой, знал лично практически весь
цвет советской культуры и все ее перипетии в те лихие годы. Ограничусь лишь короткой
справкой, как пишут в анкетах,  о трудовой деятельности Михаила Цейтлина, 
журналистский псевдоним  «Михайлов».
   Тридцатые годы: ответственный работник РАППа  , ответственный секретарь
«Литературной газеты», редактор многотиражки МХАТа, литературный секретарь
издававшегося Максимом Горьким альманаха — где впервые печатались многие
выдающиеся писатели. Сороковые годы: главный редактор англо-американского отдела
Совинформбюро. И всю оставшуюся жизнь — в газете «Известия», где поднялся от
литсотрудника до члена редколлегии — редактора иностранного отдела и главного
редактора приложения «Неделя». Мой отчим верой и правдой служил советскому
режиму и в последние годы жизни опозорил себя соавторством в пропагандистских
брошюрках, клеймящих диссидентов — зато семья жила в полном достатке. Выражаясь
нелепыми словообразованиями девяностых годов, «элитарно» и «престижно».
   Круг общения Миши и Юли включал высший московский творческий, главным
образом, литературно-артистический бомонд. Упомяну лишь несколько наиболее
известных в народе имен: Аркадий Райкин, Леонид Утесов, Лев Кассиль, Сергей
Герасимов, Тамара Макарова, Борис Ласкин, Иосиф Прут, Борис Бабочкин, Мария
Миронова, Александр Менакер (Андрюша Миронов был моим товарищем в раннем
детстве). Эти люди часто бывали в доме, я с ними общался,  за что благодарен судьбе.
    На формирование моей личности, как я уже говорил, большое влияние оказала
бабушка с ее бесконечными экзальтированными воспоминаниями детства, юности и
молодости: братья кадеты, салонные стихи, французские и немецкие детские песенки
конца прошлого века (бабушка напевала их мне с русским произношением), балы у
генерал-губернатора, флирт с юными пылкими провинциальными офицерами, игра в
chemin de fer,   многочисленная прислуга, выезды в свет на колясках с «дутиками»   и
автомобилях «Паккард», которыми хорошо «правили» поклонники миниатюрной
миловидной Лели.
    Многократно повторявшиеся рассказы о belle ?poque  на всю жизнь вошли в мою
память и очевидно сказались на развитии моего мироощущения. От мамы и отчима я
мог воспринять интерес к литературе, музыке, театру и прочим составляющим
подлинной культуры. Родители обладали европейским вкусом, благо Цейтлин много
ездил по миру, что в 50-е годы было уделом немногих в СССР.
   
   
               
                * * *
   
   Несколько ярких воспоминаний раннего детства.
   Мне 4 года. Мы живем на даче в подмосковном Кратове. Недалеко железнодорожная
насыпь. По ней идут поезда. Я люблю смотреть на огромные черные пыхтящие паровозы. У
них есть имена: «Иосиф Сталин», «Феликс Дзержинский», «Олег Кошевой». На гладких
теплых рассохшихся досках дачной платформы продают мороженое. Мороженщик берет
круглую вафлю, потом большой ложкой достает из глубины своего ящика холодный белый
ком, шлепает его на вафлю и  сверху кладет еще один вафельный кружок. Мороженое тает,
капает на ноги и доски платформы..
   .
   Мне 5 лет. В милитаристском угаре Сталин одел в военную форму всех кого мог:
дипломатов, горняков, студентов и т.д. Мне тоже хочется быть военным — лучше всего
моряком. В детском саду мы разучиваем песню о нахимовцах: «Простор голубой, земля
за кормой...» Я канючу, умоляю маму с бабушкой, и мне шьют настоящий китель из
белого пике со стоячим воротником и латунными пуговицами в якорях. Первое мая. Я
гуляю по праздничным улицам с бабушкиной подругой тетей Моней —  простой
крестьянкой Марией Румянцевой из подмосковной деревни, куда мы с бабушкой иногда
ездим на трамвае. Идут колонны демонстрантов на Красную площадь. Они увидят
Сталина! Тете Моне удается упросить милиционера, и вот мы тоже в одной из колонн.
Музыка, цветы, плакаты. Демонстрация приближается к Красной площади.  Всех, и меня
в том числе, охватывает волнение: ведь там — Сталин! К моему огорчению, наша
колонна оказывается самой дальней от мавзолея. Какой-то мужчина подхватывает меня
и сажает на плечи. Я вижу на трибуне маленькие фигурки людей, и в центре он —
родной, великий, в таком же, как у меня, белом кителе. Уши закладывает от
оглушительного: «Сталину — Ура!»
   
   Мне 6 лет. Мы с мамой едем в Ялту. Бесконечно долгое путешествие сначала в
поезде, где мы едим, спим, смотрим в окно, общаемся с соседями по купе. Наконец,
поезд приходит в Симферополь. Раннее утро, меня, заспанного, ставят на платформу и
знакомят с встречающей нас первой женой моего отчима и его взрослой дочерью, моей
«сводной сестрой» — Аэлитой. Потом долгая мучительная тряская дорога в Ялту в
длинном, очень медленном и пахнущем бензином, автобусе. Когда едем по горному
серпантину, меня начинает укачивать. Наконец, остановка в Алуште. Меня буквально
вынимают из автобуса. Я впервые вижу море: что-то серо-голубое бесконечное в
тумане, но меня нещадно рвет...
   
   Как положено детям, я часто болел. Кроме стандартного набора хворей, Бог целых
три раза насылал на меня жуткую болезнь — дизентерию, с которой я дважды попадал
в больницу. Тем, что, в конце концов, я все-таки не отдал ему свою детскую душу,
несмотря на несовершенство лекарств и некомфортабельные условия жизни, но вырос
и стал практически здоровым мужиком, я обязан домашним докторам, которые лечили
меня, а не мои болезни.
   Леонтия Яковлевича Босика — высокого старика с ежиком и в пенсне — этакого
доктора Чехова, начавшего практиковать еще в последние годы прошлого века, я помню
смутно. Сам, будучи уже преклонных лет, он вытащил меня с того света, когда мне было
два года, с помощью своей ученицы — Нины Георгиевны Дементьевой, которая стала
нашим семейным врачом на долгие годы. Ее пациенткой была даже моя дочь Ольга,
лет до десяти.
   
   
   Нина Георгиевна была не педиатром, а волшебницей от педиатрии. Маленькая,
какая-то стерильно-чистая, совершенно седая, бойкая, подвижная, с необыкновенным
юмором и фантастическим оптимизмом, она, казалось, поднимала детей с постели
одним своим появлением. Никакие лекарства, уколы, примочки, банки и горчичники не
оказывали такого эффекта, как общение маленького больного с Ниной Георгиевной.
Она безошибочно ставила диагноз своим звонким голосом, еще не подойдя к ребенку, а
только взглянув на него  от двери. Она общалась с маленьким больным часами, и тому
не хотелось, чтобы она уходила. С Ниной Георгиевной  было очень интересно — она
охотно рассказывала все, что тебя интересовало о твоих болезнях и развитии
растущего организма. Она давала подробные инструкции  мамам и бабушкам: как
ухаживать, какое лекарство когда принимать, чем кормить и т.д. и т.п. Все, что говорила,
она слово в слово записывала своим бисерным, но совершенно ясным почерком. Что
может тревожить больше, чем болезнь ребенка? Это страшное чувство опасности, когда
малышу вдруг становится плохо. Но в дом  входила Нина Георгиевна со своим
любимым: «Граждане, что за паника?». И на сердце мам и бабушек мгновенно отлегало
— любимое чадо в безопасности. И вот ребятенок уже улыбается, говорит, что ему
лучше, просит еду и игрушки.
   
   Я с малолетства не выносил разлуки с близкими,  долгого пребывания в коллективе
себе подобных и ночной сон в общем помещении.  Это впервые проявилось при
попытке родителей приучить меня к детскому саду. Такой эксперимент, в самой
жестокой  его форме — «пятидневки», в «известинском», очень хорошем саду,
находившемся в глубине Петровского парка, продолжался недели две или три и
закончился звонком на работу Михаилу Александровичу  однажды поздним вечером.
Опытная, добрая, милая воспитательница попросила: «Пожалуйста, немедленно
заберите вашего мальчика. Он очень скучает, все время плачет и не может заснуть».
   Помню, как  я бросился к примчавшемуся папе и как мы ехали домой по
Ленинградскому шоссе в большом черном лимузине «ЗИС-101».Как ни странно,
несмотря на эту душещипательную историю, родители умудрились два раза запихнуть
меня в летний детский сад под городом Александровом, откуда маме оба раза
пришлось меня забирать больного, голодного и очень грустного.
   
   Среди бабушкиных подруг — старушек разночинно-дворянско-интеллигентского
происхождения была уже известная читателю простая женщина — Мария Румянцева,
попросту тетя Моня.
   У нее был муж, которого, как и моего отчима, звали Михаилом Александровичем.
Супруги имели дом с палисадником в деревне Иваньково, живописно расположенной на
крутом берегу канала, точно напротив — Тушина, тогда — города, а ныне московского
района. Столица давно поглотила деревеньку, но и полвека назад Иваньково
находилось столь близко от Москвы, что добирались мы туда на трамвае №6 (этот
маршрут существует по сей день) от станции метро «Сокол». Трамвай довозил нас до
ворот загородной больницы МПС, а оттуда мы шли пешком через сосняк, километр или
чуть более того.
   Дом Румянцевых был настоящей избой с русской печью, сенями, половиками,
высокими кроватями с металлическими набалдашниками и горой подушек, большой
отретушированной фотографией молодых хозяев, покрытым кружевной скатертью
комодом, на котором стояла чудная штука — точная копия мавзолея Ленина, сделанная
из картона (трогать мавзолей мне не разрешали, так как это была какая-то реликвия
дяди Миши) и металлическая коробочка с костяшками домино, сработанная хозяином
собственноручно  на его секретном авиационном заводе из отходов самолетного
сплава. Эти костяшки мне брать было дозволено. Я учился играть в домино, но больше
любил выстраивать их одну за другой и глядеть, как они змеевидно заваливаются с
тихим звоном, стоит лишь легонько сбить пальцем крайнюю.
   Поездки с бабушкой к тете Моне были для меня праздником. Здесь я впервые жил на
даче в 2 года и, кажется, еще в 3. Сюда мы приезжали зимой и даже провели первые
зимние школьные каникулы с моим другом Колей. За городом, на природе, мне было
хорошо с детства. Особенно запомнилось зимнее Иваньково. Несмотря на сильный
мороз, мы совали босые ноги в деревенские валенки, теплые, как печка, тащили
тяжеленные самодельные санки к высокому берегу канала и... вниз, так, что ледяной
ветер свистел в ушах, и рыхлый снег вихрем летел от обитых железом деревянных
полозьев.
   В избе жарко топили печь. Зимними вечерами бабушка, тетя Моня, с лицом сплошь в
морщинах, и дядя Миша, кривой на один глаз, любили  сидеть за круглым столом под
низким матерчатым зеленым абажуром, пропускали по рюмочке-другой  «белой
головки» — водочные бутылки тогда запечатывали сургучом, потом пили чай с сушками,
карамелью «Раковая шейка» и леденцами «Монпансье». Бабушка — из чашки, а
хозяева из блюдца с колотым сахаром  в прикуску. Я, вымытый в тазу, медленно
отходил ко сну в соседней комнате, слыша их негромкие разговоры. Дядя Миша
рассказывал, что как-то раз, в молодые годы, его — красноармейца, поставили
пропускать участников какого-то собрания. И вот, подъехала машина, и из нее вышел
Владимир Ильич. Михаил вытянулся по стойке «смирно»: «Здравия желаю, — говорит,
— товарищ Ленин. Предъявите ваш мандат, пожалуйста». Все как положено. Ильич
показал мандат, похлопал бдительного красноармейца по плечу и сказал: «Огхёлик!».
Так всю жизнь дядя Миша в ВОХРе и прослужил. Во всем аккуратность любил. Жене
говорил, умирая: «Ты эти занавески с помпончиками с двери сними. А то будут меня
выносить, гробом заденут и порвут...»
   
   
                * * *
   
   Нельзя сказать, что мой кровный отец — архитектор Чечулин не желал меня видеть и
что-либо обо мне знать. В моей памяти остались четкие воспоминания о мамином друге
«дяде Диме», который с определенной регулярностью встречался со мной и с мамой.
Помню, как мы ездили с ним ужинать в далекий, почти загородный, ресторан на речном
вокзале в Химках, славившийся в те годы своими рыбными блюдами. Дмитрий
Николаевич почти всегда делал мне подарки ко дню рождения — как правило,
прекрасные наборы красок и цветных карандашей. Этим он как бы способствовал
развитию во мне склонностей к изобразительному искусству. Я, заочно, через маму,
получал его ценные рекомендации по технике рисования. До сих пор помню, что
«вредно раскрашивать готовые картинки» и  «надо как можно больше рисовать с
натуры». Мама  показывала ему мои рисунки, а он сообщал свои критические
замечания. В последний раз мне довелось увидеть моего родителя мельком, на улице,
когда мне было уже лет 14. Он встречался с мамой у метро «Площадь Революции», мне
почему-то кажется, только для того, чтобы взглянуть на меня, почти взрослого и уже
больше никогда не увидеть. Внешне я на него похож. В этом можно убедиться, если
взглянуть на фотографии знаменитого архитектора, например, в стоящей у меня на
полке его небольшой биографической книжке, которую я случайно купил относительно
недавно и из которой я узнал, что отец происходил из семьи брянского
железнодорожника (стало быть, во мне течет пролетарская кровь) и был в какой-то мере
self made man  . Д.Н. Чечулин умер в почестях и славе классика советской архитектуры в
1981 году в возрасте 81 года, о чем я узнал из некролога в «Правде». Насколько я знаю,
других детей у известного зодчего не было, но я для него, видимо, давно перестал
существовать. Во всяком случае, мне ничего не «обломилось» из его, я полагаю,
немалого наследства. Взять хотя бы роскошную квартиру в «его» доме на
Котельнической набережной. Ну, да ладно...