Когда мне было 28

Ян Гамарник
 Когда мне было двадцать восемь лет, я отправился в Израиль навестить моего неутомимого дядю. Старику тогда, пожалуй, перевалило уже за шестьдесят пять, и жил он один в однокомнатной конуре в двадцати минутах езды от Хайфы в городке с каким-то очень смешным названием, теперь уже не помню каким.
 
   Приехал я к дяде под вечер, оставив дорожные вещи свои в гостинице, с удовольствием выбираясь из душной даже для января кабины шевроле.
 
   -Как ты там , в своих Штатах, живешь? Как папа? - спрашивал дядя, похлопывая меня по спине, тихонько на эту же спину и опираясь. - Я ждал тебя… Чувствовал - ты приедешь. Мое тело, теперь такое, что все чувствует. Ночью вчерашней уснуть не мог… Ветер чуть весь дом не развалил, менялось что-то вокруг…
 
   Мы зашли в дом, а вернее в комнату, которая была у моего дяди гостиной, столовой, спальней и кухней одновременно. Дядя засуетился, захлопотал, переставляя неуклюжие пластиковые стулья, перекладывая измятые русские газеты, грязные тарелки, сбрасывая с них разломанное печенье, куски соленого огурца, какие-то корки… Полусвет и слой пыли, проникая друг в друга, оседали повсюду.
 
   На безжизненной, совершенно гладкой стене, будто окно в другой мир, висела фотография дядиной семьи. Фотография старая, двадцатилетней давности, времен "исторических походов" нашей семьи "к дяде в гости" и "на дни рождения" к его сыну Виктору или дочери Насте.
 
   Мне всегда было скучно на тех "приемах". Отговорив положенные четыре часа, гости расходились под шум водопроводного крана над горой грязной посуды. Оттуда, из кухни, вырывались и звуки иного рода. Отец всегда отгораживал в таких случаях кухонную дверь, стараясь держать нас с братом подальше от нее. Из-за двери вскоре появлялась дядина жена Клава, и еще долго не появлялся сам дядя. Стыдно признаться, я боялся Клаву, мне казалось, что она меня вот-вот укусит. Я ее боялся и вспоминал о ней, когда мне читали детскую сказку про крокодила, проглотившего солнце.
 
   - Она всегда была красивой, - дядя подошел вплотную к фотографии.- Клава даже в госпитале была такой. Она не могла уже говорить тогда… Я очищал для нее апельсин и кормил ее, потом оказалось, что апельсин больше не нужен, а я уже очистил его и не знал, что с ним делать, все ходил по госпиталю с апельсином в руке. Потом пришел врач и попросил подписать бумагу, я переложил апельсин в левую руку и расписался. Когда в пятьдесят втором я встретил Клаву, я и не представлял, что на свете есть апельсины.
 
   Происхождение апельсинов долгое время было загадкой не только для дяди, но и для меня. Поскольку их сезон приходился на зимнее время, представлял я оранжевые шары, занесенные снегом, лежащими на грядке, как арбузы. Истину открыла мне Настя: "Апельсины к нам привозят теплоходом из Египта". После такого объяснения все стало на свои места, и я еще долго был уверен в том, что наш флот обладает теплоходом - красавцем "Изъегипта". Настя жила вместе с отцом и была последней, кто его оставил. Она училась в Тель-Авивском университете. Закончив курс, вышла замуж за египетского еврея и уехала с ним в Каир. Конец апельсиновой истории…
 
   Дядя заварил чай, но тут выяснилось, что нет в доме ни крошки хлеба. "Сиди тут, - приказал дядя, - все здешние лавки мне известны, вернусь через минут десять".
 
   Я смотрел на него, уходящего в холодный январский дождь, длинного и сутулого, неуклюжего и беспомощного, и уже очень старого, но так похожего на того уставшего, но крепкого еще человека, что приходил раз в неделю после работы к моей бабушке, целовал ее, говорил: "Здравствуй, мама", ужинал хлебом с молоком, подолгу молчал… Потом уходил, а мы с бабушкой провожали его взглядом, пока он шел по тропинке к лесу, и после, когда готические сосны принимали его под свой кров, как равного, ибо и сам он чем-то напоминал одинокую сосну, длинную и печальную, как бесконечный органный звук.
 
   Я ждал его долго, много дольше тех десяти минут, что он обещал мне. Долго-долго не приходил он, заставляя меня смотреть в пустоту дождя.
 
   Наконец он пришел, промокший насквозь, без хлеба…
 
   Мы пили чай, я говорил о себе и об отце, дядя все слушал и расспрашивал.
 
   -А чашки эти, - вдруг добавил он, - вот эти чашки, из которых мы пьем, Витя мне подарил. Два года и три недели тому назад был он у меня… Сидели тогда вот так же, как теперь мы с тобой, даже в шахматы играли.
   -Кто же выиграл, дядя?
   -Витенька очень старался, он играл достойно…
 
   О том, как Виктор играет в шахматы, я знал хорошо, приходилось и мне играть с ним. Играл он вяло, стремился окончить партию как можно скорее, предлагая порой ничью в позиции превосходной. В тяжелой, но не безвыходной ситуации - быстро сдавался. Когда его упрекали в нежелании защищаться, всегда шутил: "Пусть погибает король, а я уж лучше поскорее съем чего-нибудь, да пивом запью." Вот ведь и сейчас сидит где-нибудь в нью-йоркской пивной и потягивает свое любимое зелье.
 
   Дядя спрашивал о моей семье, о знакомых, о многом еще… Скоро устал, сидел, прикрыв глаза, слушал вечерний дождь.
   -Не останешься на ночь? - спросил он.
   -Нет.
   В семь вечера уже стемнело, мы едва видели друг друга.
   -Я не купил хлеб, - вдруг сказал дядя, - не мог… - почему-то добавил он.
 
   Мы прощались, я обещал вернуться через полгода, через год… Он не провожал меня, не люблю, когда меня провожают. Ночь и мокрый ветер подхватили меня на пороге дома, втянули в темное пространство остывшей пустыни, переходящей где-то далеко-далеко в еще более бесконечное темное море. Я искал в этой темноте свою машину и почему-то не мог найти. Тогда я закурил и рассмеялся и тут же увидел свою шевроле. Вдруг кто-то окликнул меня на иврите и я ничего не понял, но разглядел женщину, маленькую и сутулую, хрупкую и старую, как песок под ногами.
 
   -Извините, не говорю на иврите, - ответил я. - Вы знаете английский?
   -Да, знаю, уже лет сорок как знаю...
   -А я не больше десяти…
   -Выговор у вас не здешний, точь в точь как у старика Моше… Вы его сын?
   -Нет, не сын… Племянник.
   -Племянник? - удивилась она. - Моше сказал мне, что сына ждет… Ну, да все равно, сказали бы вы ему, чтобы он бросил свои глупые прогулки…
   -Что же в том плохого? Пусть гуляет…
   -Гулял бы в хорошую погоду, а не тогда, когда над морем вода с водой соединяется. Как толко дождь, он - за порог. Ходит где-то… Потом возвращается мокрый до нитки… Раньше не было с ним такого, этой зимой все началось, хоть бы зима эта скорей ушла и дожди вместе с ней… Скажите ему, чтобы не ходил неизвестно куда, не дай Бог заболеет, а ему ведь не семнадцать лет…
   -Хорошо, я скажу ему...
 
   Она кивнула и ушла в темноту, не простившись. И тогда я подумал, что напишу ему: пусть бережет здоровье. Еще в самолете из Тель-Авива в Нью-Йорк я вспомнил об этом чудачестве моего дяди и решил, что непременно напишу ему, да потом забыл.
 
   Больше никогда я его не видел, он умер через год после моей поездки в Израиль, но еще тридцать лет прошло прежде, чем я разгадал его загадку, тридцать лет прошло прежде, чем я понял, в чем было дело, понял и поразился дядиной мудрости…
 
   И теперь, когда мне уже почти шестьдесят, и когда сырое нью-джерсийское небо неторопливо причесывает дождевым гребешком неказистые двухэтажные домики, я отправляюсь на прогулку, всегда одним и тем же маршрутом, так что многие уже узнают меня и улыбаются мне.
 
   Я иду и вспоминаю всех тех, кто был когда-то со мной…, вспоминаю и моего дядю, помню его таким, каким видел в последний раз, пришедшего под дождём, без хлеба, помню его не по-современному доброе лицо, мокрое от дождевых капель…
 
   И не только от них…