Эдем для дочки

Романчук Любовь
Вместо предисловия:
Как-то, подрабатывая в газетах, я написал статью, на которую  при-шло несколько писем, как то обычно бывает в газетах, среди которых меня поразило одно – собственно, и не письмо, а краткий дневник-исповедь женщины. Обратного адреса не было, так что кто писал, не знаю. Не ведаю и окончания изложенного в письме случая, и степени его достоверности (или же выдумки). Но не это важно. Поскольку литера-тура должна касаться по возможности всех проблем человеческой жиз-ни, в том числе и наиболее страшных, а я и без того (есть слабость) тя-готею к экстремальному варианту жизни, то и решила положить эту исповедь в основу литературной обработки. Собственно, можно было бы и не предварять ее подобным объяснением – кого интересует, откуда писатель черпает свои сюжеты? Делаю же это, дабы откреститься от чужой беды и, не приведи господи, не навлечь ее на себя! Охрани, боже, всех от подобного…

Сюжет.
Наверно, иначе я бы никогда не поехала с ней к морю. Это было послед-нее, чем она бредила. Мы стояли на косогоре, пьяные от усталости и до-роги. Сверху море казалось плоской застывшей лужей. Деревянный барак скрипел от ветхости и долетающих морских испарений. Ряды кипарисов, голубые реликтовые сосны, заросли можжевельника, предгорья, синие глубокие тени от которых по утрам прочерчивали спуск к морю косыми неровными квадратами.

Мы прожигаем дни точно годы. Строгость, в которой я ее ранее дер-жала - теперь ни к чему. Можно всё. Целый год - не так плохо, если пре-вратить его в сказку. Эдем на год. Дочка смотрит на меня большими ка-рими глазами.

Мы встаем рано. В окно я вижу, как дочка играет с ребятами, она компанейская. Солнце медленно выкатывается в небо. Я выкладываю на стол всё, что она заказывала: бананы, клубника, алыча. Рядом - любимые жвачки, шоколад. Я не напоминаю ей, что надо беречь зубы, мы забываем обо всем.
- Мама, а когда я вырасту, я буду некрасивой?
- Почему?
- Мне не нравится мое лицо.
- Почему?
- Нос пятачком. И синяк.
- Синяк пройдет.
- А почему Димка хочет на мне жениться?
- Значит, любит.
- А почему меня? Есть же и другие.
- Других другие полюбят.
- А можно целоваться с ним?
- Понарошку. А то ему надоест. Тебе ведь только шесть лет.
- А можно банан дать, чтобы не приставал?

Дорога к морю идет под уклон. По левую сторону, в низине - вино-градники, справа - Фирсова гора, на которой мы живем. Первый человек, который поселился на ней (и, наверно, построил первый барак) - еврей Фирс. Мы идем не спеша. Я подсчитываю, на сколько хватит денег. В за-пасе у меня - кольцо, сережки и кулон. Завтра мы решаем проколоть доч-ке уши, "я буду терпеть, - в восторге заверяет она меня, - вот увидишь".
Море - словно ровно выпеченный блин. Ни ряби, ни ветра. Мы купа-емся до посинения. Затем скрываемся от солнца в парке. Дочка забирается на аттракционы, косички ее разлетаются в разные стороны. Еще, еще.
- Мама, почему ты раньше не разрешала мне так кататься?
- Раньше ты была маленькая. И у меня не было времени.
- А теперь?
- Теперь - куча.
- Всегда?
- Всегда.

С утра - ветер. Видно, как штормит море, свинцовые плотные тучи сплошной грядой идут со стороны гор, прорвав их каменный неприступ-ный заслон. Дочки нигде нет. Зову, затем сбегаю вниз. Дурочка, как она могла убежать в такую непогоду? Мечусь по берегу. Валы волн разбива-ются почти у набережной, целиком накрывая пляж. Поиск затягивается, и я вдруг понимаю, что всё напрасно, что как бы ни готовилась, ни привы-кала, я НИКОГДА не смогу смириться с ее потерей.
Я нахожу дочку на пирсе, волны, разбиваясь, окатывают ее с ног до головы, ей весело. Поверхность пирса скользкая от намокшей, покры-вающей ее тины, она держится за изогнутый торчащий из плиты кусок арматуры, я бегу к ней, пытаясь успеть между накатами волн. Дочка сме-ется, я хватаю ее и, сбитые очередным валом, мы вместе катимся по зер-кальной зелено-бурой поверхности. Я не отпускаю ее, я держу ее даже то-гда, когда нас выбрасывает на гальку, и мы, дрожа, сидим на берегу, не-доступные бушующей чужой стихии. Я не наказываю ее, не говорю ни слова - просто плачу. От вдруг наяву ощутимой жгучей напрасности.
Утром замечаю на шее у дочки набухший перекатывающийся узелок. На месте соска - синеватый ветвящийся венчик с полукружьем красных изъязвлений, почти готовый развернуться, прорваться наружу красивым полыхающим бутоном, я почти мечтаю о симбиозе с ним, договоре (по-чему бы нет?). Провожу рукой по простынке: с края, повторно, - еще не засохшее желто-бурое пятнышко сукровицы. Лихорадочно листаю спра-вочники. Так, противопоказаны морские купания, загорание, массаж - почти всё. Захлопываю. Долго гляжу в щелистый облупившийся потолок. К черту, теперь можно всё!
Мы практически не вылезаем из воды. Солнце - как прорвавшая небо бомба. Мы уходим на дикий пляж, чтобы не смущать людей. Вскарабкав-шись на камни, дрожа посинелым щуплым тельцем, дочка прижимается к моим коленям - маленький тоненький стручок, которому уже никогда не вырасти.

Я не хочу, чтобы она очутилась в том диспансере, который виден с нашей горы. Хозяйка, работающая на кухне, рассказывает историю про трехлетнего мальчика с удаленным глазом, умершего от бластомы. Когда его хоронили, подходящие люди спрашивали: "В каком классе он учил-ся?", настолько тот повзрослел за год мучений. Мне хочется крикнуть: господи, за что ты допускаешь муки детей?!, но небо пусто. Редкие облака пролетают по нему, цепляясь за гребни гор, зависая над ними молочной вязкой кашей.
- Мама, а я похожа на королеву?
- Не знаю. Я никогда не видела королев.
- А Димка говорит, что похожа, потому что у меня на груди знак в виде короны.
- Твой Димка дурак, так и запомни.
- Тогда я не женюсь на нем, да?
- Не женись, пусть знает.
- На дураках ведь нельзя жениться?
- Нельзя.
- А что будет?
- Тоска.
- А дети?
- Дети тоже.
- Тоскливые?
- Помолчи, - я уже устаю, поправляю на ней купальник, схватываю-щую волосы резинку.
- А мы еще к морю приедем?
- Еще.
- Много-много раз?
- Много-много.

- Я давно наблюдаю за вами, - раздается голос сбоку. - Я знаю.
Мужчина. Тень от него перечеркивает мою ногу.
- Вы из диспансера? - отшатываюсь в ужасе.
- Из него. Но не бойтесь. Это не так страшно.
- Что?
- Умирать.
Встаю, чтобы уйти, но он удерживает.
- Я хотел сказать, что у вашей дочки есть шанс, потому что она рас-тет.
- Шанс? - переспрашиваю, точно эхо.
Мужчина садится рядом, вдавливает ладонь в песок.
- Я знаю, кто смог бы ей помочь, - голос его хрипл, слаб.
- А вам?
- Мне нет. Я не операбелен, к тому же у меня уже нет одного легкого.
Я смотрю на мужчину без легкого. Нет, вовсе не от среды и воспита-ния зависит темперамент и судьба человека, а единственно от конститу-ции тела и фактора здоровья. Один нюанс, изъян способен изменить всю его жизнь. Исток пессимизма, озлобленности и неверия может крыться в обыкновенной длине носа, форме ног, неровности спины.

Муж прислал письмо, смысл которого заключался в том, что я выро-дила калеку, и, значит... Смысл тот, что субсидировать он нас не собира-ется. У него своя жизнь, он и так ничего не успевает, и смотреть надо в будущее. А ребенок, который лишен будущего - это прошлое. Таков смысл. Я знаю, у него мечты о машине, он не понимает, что во время кон-ца света никакие машины уже не нужны и не спасут. Конец света - это не прошлое и не будущее, это сжимание времени в нуль, в маленькую болез-ненную точку, в тот перекатывающийся на шее узелок, готовый лопнуть и исчезнуть, как у ничего не знающей дочки. Мне нужны деньги на нарко-тики. Впервые с завистью рассматриваю вывески банков; ловлю себя на мысли, что кому-то ведь удается, рискнув, отвоевать себе Эдем. Мне ну-жен Эдем всего лишь на год. Мужчина без легкого сопровождает меня в молчаливой прогулке по городу. Он говорит, что ему нечего терять, мы молча проходим мимо роскошных витрин магазинов, невольно отмечая часы приезда машин. Игра захватывает нас, отвлекая от сине-красного растущего бутона. Я ненавижу все цветы мира. Как ложь. Как символ скорого увядания. Я вижу только один цветок, и это цветок смерти.

Мы с Мужчиной стоим под платаном, машина должна подъехать че-рез час, я стараюсь поменьше смотреть на него, чтобы не привыкать, при-вычка - страшное дело. Я постоянно напоминаю себе, что Мужчина обре-чен и, значит, привыкать нельзя. Я затыкаю уши, когда он пытается рас-сказывать о своей жизни, я не хочу ничего о нем знать, мне хватит одной потери, он должен остаться для меня белым пятном, мешком пустоты без единой запоминающейся черточки. Лица его я не фиксирую, не помню. Он говорит, что справится один, отлично. Потом пытается рассуждать о жизни, кажется, о любви. Мы пришли слишком рано, мне трудно так дол-го отстраняться. Я думаю о дочке, превращающуюся в цветок. Как мне с ней жить дальше, ведь я ненавижу цветы?
Последний телефонный разговор с мужем: он сообщил, что едет в за-гранку, он так долго ждал этого, у него радость, я спросила его, подарить ли ему живой цветок, он не ответил, не отвечал очень долго - конец света начался с молчания в телефонной трубке. Парализующее мир безмолвие. Когда - не докричаться. Ни до кого. Капли дождя успели высохнуть на стекле, когда он вдруг разразился коротким монотонным писком.
Мы с Мужчиной стоим под платаном, Мужчина говорит, что есть исцеляющие деревья, и если их найти и долго находиться под ними, то всё возможно; я отвечаю ему, что нам уже не дойти до таких исцеляющих де-ревьев, нам нужны деньги, и больше ничего другого. Наш замысел безу-мен, как всё на свете. Дочка спит дома, ее всё время клонит в сон. Она спит, а мы стоим. Мне страшно находиться с той стороны, где у Мужчины нет легкого, хотя внешне это никак не проявляется. Ну нет - и вроде не надо. Может, два легких - это роскошь, вполне достаточно и одного. Ведь он не задыхается. Я не хочу прислушиваться к его дыханию, я ничего не хочу, звуки лезут в меня помимо моей воли.
Машина не приезжает, мы просчитались. Или что-то случилось. Воз-вращаемся назад. По прибрежной гальке, под шум прибоя. Усталость, ди-кая. Дочка уже прыгает во дворе.
- Ты где была?
- Охотилась.
- Ты волк?
- Хуже.
- Ты волк?
Некоторое время дочка молчит, затем в страхе закрывает лицо ла-дошками:
- Ты не волк, ты мама, мама!
Мужчина закашливается и отходит в сторону. Его кашель помимо воли врезается в память, мне хочется убить его.
- Ты не волк, ты мама.
Я - волк, волк, я хочу, мне надо быть волком. Мужского рода. С ка-пающей из красной пасти слюной. Голодным и ощерившимся.

Мужчина неожиданно вывозит нас в горы, он заражен идеей насчет деревьев. Мы бродим по пахучим горным полянам, среди съеденных вре-менем скал, крутых спусков, тpопок, скрытых в зарослях небывалой вели-чины трав. Дочка хнычет, она устала, и я задумываюсь: допустима ли ус-талость в Эдеме? Как противовес последующему отдыху. Как оттеняю-щий наслаждение фон. Я не допускаю усталость в свой Эдем, потому что в таком качестве в него можно допустить всё, мне не нужен в Эдеме ника-кой фон, я беру дочку на руки и спрашиваю:
- Так хорошо?
- Хорошо.
Мы обходимся без фона. Бредни насчет необходимости контраста для лучшего ощущения и ценности наслаждений - чушь. От хорошего не-возможно устать, счастьем не пресыщаются.
В последний раз несу в руках живой трепещущий цветок. Завтра я отдаю его диспансеру, остальное зависит от удачи нашего предприятия. Врач-спаситель тоже человек. Не волк.

Странно устроен человек: вначале у него ничего нет, он весел и сво-боден; потом ему дают нечто, а через время отбирают, и человек умирает с горя. Но ведь раньше он, без этого обретенного им однажды, жил! В чем суть трагедий как таковых? Безлегочный мужчина, неизменно вышагивая рядом, разглагольствует о том, что для возникновения трагедии (или вос-приятия чего-то как трагедии) необходимо понятие меры, при беспределе трагедии быть не может - мне плевать на его объяснения. И на беспредел тоже. Значит, всему виной мера. В ней вся суть. Значит, извечное стрем-ление к свободе есть на деле всего лишь побег от меры - в безграничье, беспредел. Где ничто не может, не в силах стать трагедией. Но на самом деле человек жаждет меры. Он хочет клетки, из которой можно было бы рычать, зная, что твой рык услышан. Быть услышанным - цель человека. Свобода - это бредни. Моя мера, моя клетка ограничена посыпанной гра-вием узкой дорожкой к длинному зданию диспансера. Внутри довольно уютно. Коврики, картинки. Дочка играет на полу с забинтованным малы-шом. Она привыкла к бинтам, запаху лекарств, белым халатам, отсутст-вию органов. Она смотрит на всё просто. Ей уже нравится тут. В мир боли и трагедий она вошла своей.
- А ты можешь тут поселиться? - спрашивает она, прижимаясь к жи-воту светлой лобастой головой.
- Нет. Я ведь не больная.
- Заболей.
- Не выходит.
- А у меня как?
- Не знаю.
- А вчера Надю увезли.
- Я знаю.
- Она у меня игрушку отобрала.
- Но ты ведь у меня не жадная, правда?
- Она была противной: всё время дралась и слюни пускала.
- Она не нарочно, так получалось.
- У меня тоже так будет?
- Нет.
- А как?
- Не знаю. Я скоро заберу тебя отсюда.
- Почему?
- Ты ведь выздоровеешь.
- Здесь никто не выздоравливает.
- А ты выздоровеешь. Обязательно.
- И мы опять будем купаться?
- Конечно. Как раз потеплеет и песок прогреется.
- Тогда пусть меня больше не колют.
- Еще немного потерпи, ладно? Ты же у меня смелая.
- Я правда умру?
- Нет, конечно.
- Но ведь Надя умерла.
- То Надя, а то ты.
- Ее теперь в землю закопают или собакам отдадут?
- Не говори глупостей. Ее, может быть, еще оживят.
- Такого не бывает. Ты, мама, совсем шутишь.
- Бывает. Христос ведь ожил.
- Так его ведь уже нет. А хочешь, я тебе покажу, как я на голове нау-чилась стоять? Меня Витька учил.
- Вон тот, забинтованный?
- Ты что? Ты совсем ничего не понимаешь, мама. Витя же здоровый, как бы он иначе на голове стоял? Ему еще нигде не резали.
- Я сейчас спешу, ты покажешь мне в другой раз, ладно?
- А вдруг я уже не смогу?
- Сможешь, непременно.

Я спешу, потому что сегодня последняя попытка. Завтра выходные, а потом мистер ХХХ, как мы назвали наш объект, переезжает в другое ме-сто. Может быть, вообще сворачивается. Мы стоим на противоположной стороне, возле витрин. На улицах пусто, сезон уже отошел. Мокрые ли-стья жалостливо лепятся к тротуару, подошвам обуви, крышам. Киоски временно убраны, на их месте - мусор, вода, остатки гнили. Небо - как грязная промокашка.
Я пытаюсь провернуть сюжет в голове, предугадывая неожиданные нюансы. Вот подъезжает машина, визг ее тормозов при остановке специ-фичен - по всем манерам в водителе чувствуется бывший военный, и это чревато. Хотя весь смысл операции - в психологии, и в этом плане воен-ный, может быть, не столь уж плох. Мужчина подходит к шоссе, он пере-двигается намеренно тяжело, с одышкой; став на край тротуара, склоняет-ся к коленям, с губ его грязными рваными лохмотьями сползает вниз пе-на, с глухим чваканьем шлепаясь об асфальт - в его состоянии, говорит он, это сделать не трудно, чуть-чуть напряжения - и натура готова. Прием ужасно, непроходимо банален, и в этом вся суть. Потому что реакции лю-дей столь же непроходимо извечно банальны, от этого не уйти, и води-тель, открыв дверцу, обеспокоено выходит наружу. Он бывший десант-ник, не раз видевший смерть вплотную, он привык выручать, выдергивать людей из-под самого носа косой, игра с ней давно вошла у него в привыч-ку; срабатывает рефлекс спасания, возможно, и любопытства (у смерти бесконечное множество обличий), он подходит, помогает мужчине доб-раться до скамьи, в удивлении и тайном возбуждении рассматривает сгу-стки стекшей на асфальт пены, предвестницы приближающейся агонии, в его воображении возникают силуэты туманных чужих гор со смертель-ными простреливаемыми расщелинами, отдельные тускло выхваченные эпизоды, давящиеся криком лица, он о чем-то говорит мужчине (возмож-но, успокаивает или же пытается выяснить, откуда он и куда его отвести), но на самом деле капитально основательно "зависает"; моя задача в этот момент - спокойно, не спеша сесть в машину и немного отъехать, десант, естественно, дернется (боевая тревога!, хотя, собственно, боевого пока мало, машина ведь пуста), а мне следует просто выпрыгнуть и бежать. И вот в этот момент, когда водитель будет в секундной нерешительности насчет случившегося (а, собственно, ничего и не случилось) и своих даль-нейших действий (то ли догонять меня и выяснять причину и смысл по-пытки угона, то ли садиться и подгонять обратно машину, в которую, не исключено, подброшена бомба), - в этот самый момент и выйдет из зда-ния второй сопровождающий, которого мужчина возьмет на себя. Я не знаю, как именно, это его проблема, важно, чтобы в этот момент десант-ник-водитель находился к нему спиной, занятый случившимся недоразу-мением, чтобы он убегал и чтобы сопровождающий видел, что он убегает и тоже как бы оказался в недоумении, каковым и предстоит воспользо-ваться мужчине. Мы изучили всю запутанную ветвистую систему дорог, двориков и парков, мы знаем, как проще всего попасть в горы, в которых уже ничего не страшно, и, возможно, именно на близости гор держится успех всей операции, но десантник погонится за мной (скорей всего), мне видится именно это, хотя равновероятно всё, он погонится за мной, ибо догнать меня проще и, возможно, он просто не разберется в том, что слу-чилось за его спиной, но и это не страшно, ибо мне предстоит добежать лишь до упирающейся в склон развилки, где на этот крайний нежелатель-ный случай спрятана под камнем двустволка. Остается совсем мало: под-нять ее (она уже заряжена и взведена), поднять и спустить курок. Но что-то мне в этом не нравится, какой-то просчет, фальшь, я прогоняю сюжет вновь: вот я, срывая дыхание, бегу, десантник мчится следом, он далеко, но догонит быстро, подбегаю к развилке (всё верно, рассчитано с запасом, я по любому успею к ней добежать), я подбегаю к ней, наклоняюсь за двустволкой, стрелять мне не хочется, но иного выхода нет, в погоне де-сантник успел запомнить меня и потому легко сможет опознать, как мы ни переодеты и ни загримированы, я наклоняюсь за двустволкой (похи-тить ее никто не мог, это исключено, маскировка капитальная, к тому же совершенно безлюдная, нехоженая даже во время сезона местность - ту-пик, за которым следует лишь засыпанная во время последнего обвала до-рога в горы), я поднимаю ее (именно здесь, мне кажется, и должно слу-читься нечто непредвиденное, я не знаю, что: возможно, меня неожиданно укусит какой-то зверек (змея, жук, паук), или случится осечка, или польет дождь, и двустволка намокнет? (Что еще? Сорвется камень? Подвернется нога? Выстрелит раньше десантник? Окажутся люди? Землетрясение?), что-то случится, и всё провалится), я пытаюсь предугадать причину, кровь фонтанами стучит в артериях, я вижу, как я прицеливаюсь - нет, прицели-ваться ни к чему, я просто поднимаю двустволку и нажимаю на курок - стоп, я понимаю, в чем дело, до меня наконец доходит, что именно этот жест, жест нажатия курка, и фальшив во всей этой истории, потому что произвести его я не смогу. Я не смогу отщелкнуть курок, десантник или кто он там будет нестись на меня, и наконец повалит, и не выстрелившая рука моя тяжело откинется в сторону. Вот в чем весь кошмар: моя дочь вскоре ляжет под нож, а я, сволочь, дрянь, гадина, обязана, но не смогу нажать на курок! Этот момент совершенно провальный в нашем предпри-ятии, я хочу, мне надо быть волком, через несколько недель для меня на-ступит конец света - КОНЕЦ, беспредел, в котором уже ничто не будет иметь значения, может быть, тогда я и выстрелю, но это уже будет ни к чему, стрелять надо именно сейчас, здесь, перешагнув через все МЕРЫ - мне позарез нужен БЕСПРЕДЕЛ.
Я поворачиваюсь и говорю:
- Ничего не выйдет, пойдем.
Мужчина соглашается с явным удовольствием, не споря. У него свой отсчет, в котором каждый лишний выигранный день - победа. Он уходит победителем. Ветер гонит по склону сухие порыжелые стебли. Гаснущее небо точно последняя уходящая надежда.

Ночью мне впервые снится сон из отделенного от меня тремя неде-лями будущего. Я захожу в диспансер, где мне должны сообщить резуль-тат. Иду темным извилистым коридором, какими-то двориками, веранда-ми, террасами. Я знаю, что все умерли, сразу, и остывающие тела в при-открытых смолкнувших палатах отбывают свои последние часы на высо-ких больничных койках. Наконец выхожу в заставленный креслами и скамьями зал. Именно здесь мне предстоит узнать приговор. Я знаю: ни-какой Эдем после Страшного Суда невозможен. Но жду. Время превра-щается в липкий безмерный студень, через который невозможно про-драться. Я удивляюсь, как проходящие мимо люди не замечают облепив-шего их месива и как возникшей наверху процессии удается в этом студне обитать и даже совершать какие-то движения. Последний из них - врач. Уже без халата, перчаток. Я стараюсь не смотреть на него. Я вижу его в отражении зеркала, даже не в прямом, а в отражении отражения. Вот он спускается с лестницы, идет куда-то вбок, закуривает. Я уже не знаю, чего жду. Я вижу тройной огонек его сигареты - в трех огромных, стоящих под углом друг к другу зеркалах, три врача поворачиваются ко мне, одновре-менно разлепляя три узкогубых стиснутых рта, я жду, какие у них ока-жутся голоса, но голос почему-то один, и этот голос тихо произносит странную одинокую фразу:
- Ваша дочь... ”