Вилъ Люзеп
                «  « Озверевшие от голода рыбы, стали бросаться на прохожих. Не спасали даже еловые ветки, привязанные ивовым прутом к лодыжке. Маленькая собачка чау-чау с выражением апокалиптического ужаса на лице, приглушенно повизгивая, жалась к витрине бакалейного магазина. «Кум, сучий кум»,- изо всех сил орал бухгалтер Торфило, мчась на велосипеде по вспученной дождевыми червями брусчатке. В погоне за ускользающей тенью, дорога то и дело норовила ударить счетовода в лицо. Но никто! Никто из боязлиово прятавшихся за толстыми, деревянными портьерами штор буржуев, не зажег и свечки за упокой души его. А он, величественный, грозный и бесконечно одинокий стоял и плакал, выскребая шелушащееся от засухи бетонное небо, среди целого поля низкорослых, мохнатых избушек, поплевывающих семена подсолнуха, сквозь щербатые оконца своих ртоф...»


          Число сегодняшнее, по-новому стилю, уже апрель. Из полукруглого окна «рогожной» мансарды открывается скверно намалёваный городской пейзаж,  он крив и скучен и большую часть дня сер, впрочем вечером, большие кипельно белые облака бывают окрашены  теплым, лимонным светом закатного солнца. Сквозь  синеющее небо проступает изрытая оспами кратеров бледная луна. Берёзовое колесо небесной машинерии скрипя поворачивается  на четверть и  пара ярких путеводных звезд, шилом протыкают вечернее небо, занимая своё привычное место. На прощание, последние солнечные лучи дня, палят кипящим золотом света по отполированным куполам звонниц, стрелкам башенных часов, или дотоле тусклым стеклам  верхнего этажа доходного дома, что в богоявленском переулке, и медленно гаснут. Рама окна становится всё светлее,  а это верный знак, что всё погружается в ночь. Со дна реки поднимается мрак. Постепенно он заливает улицы и мосты, его волны окатывают высокое здание ратуши и стены собора Праведного Зачатия. Неказистые двух этажные домики обывателей, в  кривоколенных переулках, тонут в густом мареве ночи, протягивая вверх лишь куцые фонарные столбы, да редкие трубы телескопов. Воздух насыщается сине-серой влагой сумрака, она сочится сквозь стекло, скапливаясь по углам комнаты и  поднимается к потолку. Воспаряет выше печных изразцов, старых воробьиных гнёзд и кирпичных труб на облупившехся жестяных  крышах. Тротуары, бакалейные витрины, конки, лотки и табачные киоски, всё скрывается в толще вечера, только где-то наверху под самым горлышком неба, ещё видна дрожащая поверхность зеленовато-оранжевого света, слабеющая с каждым мгновением. Все скрывается под черной сутаной  ночи, люди по всему городу, спешат в дровяные сараи и яростно вращают сложные механизмы огромных электрических машин. И вот по медным проводам бежит легкий ток рукотворного света. Сотни ламп, веселой гирляндой загораются по всему городу, разгоняя грусть одиночества и удлиняя тени деревьев. Где-то в подворотне лениво лает собака. Вздрагивает тихо дремавший трамвай, зажигаясь изнутри уютным желтым светом и стуча колёсами отправляется в путь по ночному городу, оставляя за собой нескончаемую череду монотонно бормочущих шпал, расчерченную холодным блеском несмыкающихся в пространсве параллельных прямых.
            
Я сидел сиднем и смотрел на огни большого города в меж пространственной щели антресольной  комнаты, выделенной мне домовладельцем Стузе,  пахнущей старыми газетами вперемешку с анисовой водкой, Маленькие гвоздики болезненного озноба покалывали мое тщедушное тело со всех сторон, напоминая, что пора жевать сушёный рогульник, прописанный доктором P. Через щели в полу изрядно тянуло ванилью с крысиным ядом и разудалыми крестьянскими песнями Марлен Дитрих, в исполнении  трофейной  радиолы. «Да…»,- бормотал я себе под нос. – «Я обречен жить и есть хрустящую меж зубов, замшелую гречневую крупу. Однако… стоит ли угождать моему самолюбию? Ведь именно гордость не позволяет мне просить соседку уступить мне, хотя бы немного маринованных груздей с копченой ежатиной.» Капли талой воды находили в ветхой кровле мансарды ржавые дыры и медленно, падали вниз, в тёмную пропасть бесконечности. Водопадом бриллиантовых слёз разбивались они о потрескашуюся  крышку футляра дуэльных пистолетов и звучали глухим, траурным бубном , напоминая мне о феерической кончине моего консерваторского наставника. Пух ему в будку…
 
                «  Sole fide »
   -«Темпо! Темпо!»- Кричал во всю глотку язычески взбешенный профессор Супирия и бил меня, смычком из ослиного волоса, по косматой голове. Стены комнаты множились и вращались вокруг меня с гомерическим хохотом. Пряди липли к потному лбу, лезли  в глаза, в черную, масляную крышку рояля смешиваясь с отражением действительности. Моё стаккато забрызгивало рыбьим жиром фуги, столпившиеся вокруг меня тени великих композиторов. Они уже еле держались и хором вопили: «Отстань изверг от сироты горбатого!» Селевые потоки  звуков смывали всё на своём пути. Корчась под ударами костяных молоточков моих пальцев, самое сердце медных струн, ревело иерихонской трубой, заставляя пульсировать вздутое как кровавый помидор, лицо учителя музыки. -« Бистрее-бистрее!»- визжал он наполняя вселенную нечеловеческим воплем зла. Его чёрный сюртук ужо трещал по швам. Святые угодники! Древнее пророчество близилось к своему исполнению, и  когда вспененная моей страстью фуга превратила его жирную спесь в глицериновый студень, я улыбнулся ему нежно и ласково и молниеносной стремительностью легато ударил  смертоносной нотой... Когда прах рассеялся, то я вскочил и по детски захлопал в ладоши, вскрикивая от радости и разбрасывая праздничное конфетти.   разметала на части главу моего надзирателя, уделав все вокруг  дерьмом перепелки его мозга вперемешку с томатным соком…
 И когда спустя многие годы, мне приходилось встречать его в чисто выбеленных коридорах моей жизни, по службе или так по-свойски, « под фонарём», то всегда на месте его головы красовался грубо сколоченный фанерный ящик (на подобии тех, в которых отправляют  почтовые посылки), стыдливо поворачивающийся ко мне своею тыльной стороной, где подле разломанной сургучной печати, были наклеены остатки волос его, отрезанные от сапожной щетки…»


     Входная дверь, туберкулезно кашлянув, несколько раз нерешительно вздрогнула и затихла, (пауза): - «Поль, от горшка не откажетесь? Только что из печи!?». –Это был сосед алкоголик, торгующий  похлёбкой из саранчи. -« Нет у меня денег Пётр, подите прочь.» Шаркающие шаги  лыжника нехотя и не без сожаления удалялись. Я не спал. Я сидел на старой треноге. Красная лаковая поверхность которой потрескалась мелкой паутиной трещин, а резные виньетки на спинке и ножках сохранили сусальные нити золотых цветов и шестерёнок,  работы неизвестного крепостного мастера. « Ах Пётр отчего ты страдаешь на этой земле? Мутноглазый дебил с симпатичными ямочками на щеках, валяться бы тебе в полях цветущей кукурузы, идти бы тебе по бесконечной лыжне счастья в арктическом сумраке торосов. Да только все это прах, миф в зазеркалье сознанья, и нет в нем никаго выхода.»….



                « Зеркало »
Покуда мерцала электрическая лампочка, вечно нетрезвая, на гнутом двужильном проводе, она освещала собой кучу разного, дорогого сердцу  хлама. Я собирал его годами скитаний , перевозя с места на место, волнуясь то за полировку  медного ночного горшка;  за сухость бальзамированных свиных голов; за коллекцию редчайших бедуинских накопытников; за души тибетских крестьян в сафьяновых мешочках,а то и просто вспомнив о куда-то задевавшейся в переездах моей любимой соломенной шапке ушанке. Я часто смотрел на ртутную поверхность, старого венецианского трюмо и мне всегда стоило больших усилий отождествлять видимое мною отражение с тем, что есть «я» на самом деле. Обтянутая морщинистой кожей, небритая черепная коробка, знакомая мне по еще более сомнительному изображению дагеротипической пластинки каких-то липовых документов, подобострастно сокращала мышцы лица, меняя форму темного отверстия чуть ниже носа, откуда высовывалось некое розовое, толстое, слепое уродство. По матерински бестолково тычась в ряды кривых, белых, костяных отрогов. Каждый раз оно пыталось вылезти далее невидимой границы, но каждый раз жалко, по собачьи скуля уползало внутрь мокрой, глиняной норы. Я мог бы поверить, что все это безоговорочно послушно мне, если бы не глаза, очи, дыры в мир иной, бесконечно другие, они смотрели на меня твёрдо и иронично, и я читал в них, как в утренней газете: «Не надейся, это всего лишь временная иллюзия мнимого единства.»  Я знал  это и без него, гдето в глбине чресл своих, но чем дольше он смотрел на меня, тем более я становился свободнее. Порою мне казалось, еще миг и острое, как дедовская шашка, лезвие не гласных законов метафизики породит желанное одиночество, но… уголок его губ саркастически вздрагивает, растворяя кривую улыбку победителя на меркнущей поверхности амальгамы…



                , Art
« В напряжённой тишине оркестранты замерли, сгорбившись в горелые баранки, подняли смычки как пилки для ногтей и растопырили пальцы. Клавдия Сульпиция натянула струну арфы и запрокинула голову так, что её бюст с волосатой родинкой стал выпирать дальше носа. Я выглянул с балкона четвёртого яруса, где сидел среди старых ковров, в окружении золотистой летающей моли. Чёрно белый омут саратовских крестьян сиял в партере бриллиантами от «Костера и Дюбуа», вытирая пот накрахмаленными рушниками и расчёсывая бороды оловянным гребнем товарищества « Жиль и Мигуль».Декольтированные дамы жевали брюкву, развязно гогоча и давя прыщи на спине друг друга. Я не видел сцены оттого, что у меня тонкий слух, и толстые стёкла очков, мешающие мне прилично видеть.Передо мною была преогромнейшая, восхитительная бронзовая люстра, медным кружевом из цветов и листьев, оплетавших мое видение, и я не рожна не мог зреть что либо другое кроме неё . И сквозь этот волшебный куст, пламенеющий  но не истлевающий, на меня полилась музыка голоса человеческого (ой ли?). Не помню я, что там давали, может быть «Кручу», но  не было в это мгновение ничего кроме дрожащей , преисполнявшей меня изнутри сияющей радости сорастворявшей меня в себе, ясной как осеннее небо и долгожданной, словно голубиная почта,( кучу наложила), словно толстое письмо из далёка пренесло родными ветрами. Еще децел, и я мог бы навсегда захлебнуться в ней , оставив сиротами моих недавно почивших родителей. Но я справился, стерпел, сдюжил утерев колючим рукавом шерстяной куртки вот-вот по льющиеся рекой слёзы.»               
Я вышел, выскочил, выплюнулся на площадь и как грибник, пробрался сквозь разноцветную рождественскую толпу к билетной кассе театра. Плоские, разряженные в пестроту блесток, картонные манекены обступали меня. «Дайте два билета на вечернее представление…В счет моих военных заслуг»,-потребовал я, следя краем глаза за смыкающимся кольцом враждебных масок. «Что?!»,-раздраженно не расслышал я, наклонившись к окошку. (Боже мой, эта толстая расфуфыренная кассирша заодно с ними! Ее странная шепелявая речь и эти безумные стразы, очевидно только для того, чтобы отвлечь мое внимание.) Но было поздно. В этот момент кто-то воспользовался моей оплошностью и вырвал у меня стул. Я резко обернулся, еле-еле удержавшись на ногах. Марионетки хохотали, качаясь из стороны в сторону. «Бесовское наваждение!»-вскричал я и схватив первую попавшуюся мне под руку кочергу, ударил в круг злорадных насмешников. Стаей белого лебяжьего пуха взлетели они ввысь синего эфирного неба, и подхваченные звуками полкового оркестра, нахально смеясь, растаяли мягким апрельским снегом в сияющем вихре карнавальной ночи.
Впереди открылся ночной бульвар, разрисованный тонкими нитями светящихся гирлянд. Спящие деревья негромко храпели качая кронами из стороны в сторону. Вдоль невысокой чугунной ограды, неспешно плыл пустой трамвай. Зевая, он ужо норовил исчезнуть за освещенным одиноким фонарем пригорком . Именно к нему со всех ног бежал от меня, черный как небытие Арлекин, держа под мышкой  мой позолоченный стул. Гад! Я бросился за ним перебирая босыми ногами горбатое колесо мостовой. Пытаясь хоть на йоту приблизить похитителя, я уже не чуял под собой ног. Слезы бессильной злобы поднимались мутной волной от самого сердца. «Верь, вор будет наказан!»-пел с неба хор чумазых братьев. От раскаленного до бела месяца во все стороны разлетались табачные клубы ошпаренных облаков. Млечный путь, бледной пеной взбитых сливок стекал за щербатый горизонт города, унося в себе сверкающую россыпь пыльных, рождественских звезд. Я был борзою и волком в погоне за ускользающей тенью. Я крепко ухватил его за край  плаща… но сдёрнул лишь с земли покров ночи,  обнажая легкую тунику предрассветной прохлады, да трепет листьев терновника…
Я стоял на мосту, трамвая нигде не было. Арлекин исчез за полуосвещенной рампой  ночного города. Он не выдержал погони, нарушив неписаное правило игры, правило существования рода  человеческого, выйдя четвёртой, незримой стеной из поля зрения настоящего. Это знал он и я. Чувствуя сладкую возможность великодушного прощения, не видя его, но слыша биение испуганного сердца где-то поблизости, я осязал восхищённые взгляды зрителей, весь цирк был на моей стороне, и вот-вот они закричат: «Убей, его! Отомсти за поруганную честь! Вырви у него из груди смелость.» Да сейчас это проще пареной репы ведь то, что он спрятался не более чем детская игра в прятки, когда неуместная щель платяного шкапа или нарочито торчащие  из-за портьеры ботики, с головой выдают неказистую фигуру  английского пенсионера Ноунэйм. Я твёрдо решил не идти на поводу у разгорячённой толпы и следуя правилам игры резко  задёрнул завесу. Раскурив дорожный чубук и выпустив острую струю паровозную дыма, я  негромко, но достаточно веско промолчал, дабы было слышно всем: « …!
По обе стороны реки, в цветущих яблоневых садах, прятались маленькие пряничные домики с белыми сахарными колоннами и  резными беседками. Оставленный на подоконнике не погашенный  керосиновый ночник, не давал покоя комарам,  а кусты смородины, что возле дома призрения, скрывали в себе  надтреснувшее пенсне библиотекаря Погодина, линзы которого покрывали крупные капли ночной росы. Сонная пожарная колонча, мерцая остроконечной рубиновой звездой, окрашивала пасхальным, малиновым светом старосветский девичий монастырь, прятавшиеся в садах которого античные  изваяния гипсовых людей и животных причудливо кривили рожи, пугая тени впечатлительных насельниц. Белесая сырость тумана, источаемая рекой, смешивалась с густым ароматом цветущих деревьев и висла маленькими прозрачными комочками влаги на электрических проводах, витой решетке ботанического сада, длинных иголках вековой пергамской сосны.
         Мне надоела погоня, я устал опережать и проигрывать, на бессмысленно короткой прямой собственной жизни. Ведь я всегда остаюсь сам с собой, самим собой. Осуществляя несбыточные надежды, каждый раз я полагал, что за внешней переменой последует неотвратимая встреча с другим, иным нежели я, тем который заберёт всё моё с собой. Закрывая глаза, я изо всех сил мысленно бежал вперёд, надеясь, что когда их открою, то обернувшись увижу себя чуть по одаль, стоящим в длинном осеннем пальто с поднятым воротником, ежась от утренних октябрьских заморозков, тот другой махнет мне рукой, денщик тронет лошадей и нагруженную скрабом телегу неловко дёрнет и больше мы никогда не увидимся…Но этого не случалось… Бог с ним, он мне не нужен. Пусть прячется, пусть бежит с этим стулом хоть на край света. Биение его сердца не более чем судорги кузнеца о наковальню или   перестукивание полуночного, пустого как жизнь трамвая, а я стою посреди нарисованного города, без хлеба и денег, и подомною каменный мост, и глядя чрез перилла в своё отражение глубокой, студёной реки с каждой минутой, я все более теряю связь прошлого и настоящего, забываю к чему я здесь. Мне нужно за что-то зацепиться, иначе я безвозвратно сойду с пъедистала так и не узнав зачем я родился на свет. И я увидел ее. Она стояла на мосту, чуть по одаль меня, в кожаной  гимнастёрке с серебренным позументом и противогазом на боку. По видимо линия фронта была уже близко. Белые вспышки то и дело озаряли предутреннее небо. Пахло гарью и ржаным хлебом.  Она смотрела вниз, на неудержимое стремление реки  унести ее отражение вместе с собой и наверно прощалась с этой мирной жизнью, может быть навсегда. Её лицо было спокойно и красиво, как весенний  перелесок на рассвете…но поезд тронулся и он исчез за мутным краем стекла оконной рамы.…«Карл? Карл!» - Я обернулся. Небритое лицо, водянисто желтые глаза зацветшего пруда, серая с ржавой капелькой крови полоса пота по периметру воротника белой рубашки. «Это Я, твой друг, ты узнал меня?» - навязчиво и заискивающе спросило оно. День и без того был насыщен событиями и я не выдержал: «Какой нахрен друг!». Две кровавые дорожки соплей потекли из его носа ярко красными фарами уезжавшего под гору автомобиля. Изумленный взгляд таял, в сумраке сознания, снова набегали волны тревоги .
Я огляделся, все тот же мост, но наступал день. Суетились служащие, стараясь поспеть за своими портфелями. Заспанные собаки, собравшись в тесный круг, соревновались кто зевнет шире. Открылись двери магазинов, попеременно всасывая и выплевывая, обделенных и наделенных продуктом граждан. Лишь только большое сиреневое облако мирно почивало на шпиле высотного конторского здания, не примечая за собой, что сползает все ниже и ниже к потокам шумного городского ветра. Ударили куранты, сгоняя птиц с  деревьев окрестного кладбища. В окне дома над набережной закашлялось утренним кашлем курильщика радио. «Доброе утро, начинаем утреннюю гимнастику». Тучная женщина с трудом села на ковер, еле просунула отёкшие ноги в  под гардеробную щель. «Выполним упражнение для мышц живота, исходное положение..»-произнес приговор диктор. Она подняла руки, глубоко вздохнула и откинулась назад безо всякой надежды вернуться в исходное положение. Фаянсовая статуэтка клоуна на гардеробе вздрогнула. Мир снова перевернулся.
Надо было куда-то убираться от никчемной суеты одинокой толпы. Я вскочил в проезжавший трамвай и невольно вспомнил о ночной потере. В вагоне было пусто, облупившиеся,  деревянные сидения смотрели друг другу в затылок, не смея на меня обернуться. Кондуктор спал, качая головой, он безоговорочно соглашался с незримым собеседником. Пейзаж за окном смазался. Мокрые ветки скользили по окну, забавляясь с ручейками сбегавшей воды. Остановок не было, трясти перестало, вместо куда-то подевавшейся кондукторши сидел усталый, серьезный Арлекин. Его твердый ироничный взгляд стал мягче и  пожалуй добрее…Передо мной лежал позолоченный трехногий стул. Вот и все…
Я встал. Вокруг меня была моя полутемная комната. Абстрактной мозаикой, выцветшего лоскутного одеяла, к  молочно-розовому горизонту убегали   крыши домов.  Я оглянулся. Сползший с инвалидной коляски человек, лежал на полу открыв рот. Он был чем-то похож на старого тряпочного клоуна, которого дети забыли в доме много лет назад.Набитое ватой тело, засаленный халат, широко открытые глаза выражали удивление неожиданному подарку никчемной свободы. Его фарфоровое лицо как и загромождённая вещами комната были мне знакомы, я вспомнил отражение в зеркале и невольно улыбнувшись, понял, что наш обременительный союз прекратил свое существование. Он получил, что хотел. Может быть ему это виделось по другому, не суь.  Я открыл окно и вышел на крышу. Поднимающееся солнце, сквозь легкие, перистые облака, поблескивало на мокрых обледеневших крышах. Я был рад что всё так кончилось и не задумываясь пошел вперед… Оставляя за собой не затворённое окно и позолоченный трёхногий стул работы неизвестного крепостного мастера.

                А. С. Г.  Май   2001