Остров Причастия. Часть первая

Николай Кэобури
Your genus its worldwide,
your spacest sublime!
But, Holy Saltmartin,
why can’t you beat time?
James Joyce


- Пусть они не думают, что у тебя нет прошлого, - сказала старуха, засовывая фотографии в прозрачный полиэтиленовый пакет. Фотографии: цветные, черно-белые, разного формата, вперемешку с желтыми, красными, зелеными листьями какого-то гербария и бутафорскими купюрами, номиналом в миллион долларов каждая, падали в пакет как попало: вкривь, вкось, перекрывая друг друга.
- А когда мы уезжаем? – спросил Богдан.
- Скоро: дождемся, пока Пастух протянет руки Ткачихе и по сорочьему мосту перейдем реку, - ответила старуха.
- Какую реку? – удивился Богдан, - здесь же нет никакой реки.
- Дождемся, пока Пастух протянет руки Ткачихе, - повторила старуха, бросая пакет с фотографиями в огонь, прислушиваясь к потрескиванию крыльев вспугнутых ею искр, отступая, собираясь уходить, откладывая уход. Жаркое жерло чугунной емкости, в которой пряталось пламя, с неожиданным змеиным шипением развернуло: «смотри! – вскрикнула старуха, - видишь? вон та фотография! ты идешь в первый класс – помнишь?» растопило: «а это ты и дядя Ректус», разбрызгало воспоминания, обожгло старческий вытянутый указательный палец, ну иди же, подойди сюда, вот сюда, а то не видно.  Богдан подошел, сощурил глаза, наклонился к чернеющим снимкам, отпрянул, не увидел.
- Теперь пусть только попробуют сказать, что у тебя нет прошлого, - произнес в темноте старухин голос. Богдан протер тыльными сторонами ладоней слезящиеся глаза: темнота вздрогнула, расплылась разноцветными кругами, погасла.
- Склера Ивановна, - позвал он.

Склера Ивановна, такое вот необычное имя, цок-цок. Воспитателям богдановского детдома Склера Ивановна почему-то не понравилась, трудно так сразу понять – почему им не внушала доверие эта худенькая энергичная пожилая женщина, умеющая, что называется, преподнести себя: обходительная, искренняя и, что самое главное, неравнодушная, пусть даже немного со странностями, но кто не без этого. Неравнодушная, довольно размытое определение, если вдуматься. 
- У меня сердце кровью обливается, когда я смотрю на несчастных сироток, - говорила она воспитательницам. – По какому праву эти дети лишены родительского тепла, материнской ласки? – так она спрашивала. – Бог, если ты есть, почему ты допустил подобную несправедливость? – взывала она к высшим инстанциям, увлекаясь собственными эмоциями и направляя разговор в русло риторических вопросов, на которые воспитательницам нечего было ей ответить.
- До каких пор это будет продолжаться? – хотела знать Склера Ивановна.
- Я верю, что придет время, когда все дети будут счастливы, сыты, обуты, одеты, будут иметь свой теплый угол и жить под присмотром родительских глаз, - выражала надежду Склера Ивановна.
- Пусть моих старческих сил не хватит на то, чтобы помочь всем обездоленным крошкам, но я клянусь, что сделаю все, от меня зависящее, чтобы спасти хоть одного из них, - обещала Склера Ивановна.

Никто толком не помнил, откуда она появилась: как-то вдруг, нежданно-негаданно в директорском кабинете возникла представительная сухонькая женщина неизвестного возраста, собирающаяся оформить опекунство над обездоленным Богданом, приводящая неоспоримые, хотя и словесные, доказательства того, что является Богдану родной бабкой, показывающая семейные фотографии: вот, полюбуйтесь, это мы с внуком на дне города – и вообще плетущая несусветную чушь.  «Мне бы только взглянуть на моего мальчика, на мою крошечную сиротинушку», - попросила она директора детского дома, и та не стала с ней спорить, он либо на ужине, либо в палате, только не называйте себя так сразу, это может травмировать ребенка.   
- Кто же есть у тебя в целом свете роднее меня, ласточка ты моя! – объявила она с порога столовой Богдану, уплетающему гречневую кашу и потому не вполне готовому к чудесному обретению родственников, а также частично озадаченному внезапным произведением в ласточки.
- Бабка, в натуре, чокнутая, - рассказывал он своим друзьям после ее ухода. – Чо хочет, кого надо – непонятно.

А еще через пару дней – снова: как раз накануне богдановского дня рождения, цок-цок, в туфлях-лодочках, роняя на железобетонный детдомовский пол целлулоидные шарообразные звуки шагов, из желтеющей пены вялотекущей осени подобно спасительному кораблю с алыми парусами вплыла в комнату ее наполненная ветром ситцевая блузка, цок-цок, где мой мальчик? и дальше -  мимо укрытых шерстяными одеялами коек, прямо к – вот что, ребятишки, я запамятовала, где тут у вас столовая, вы меня туда отведите, а гостинцы я оставлю здесь, на его кровати, но смотрите, не съешьте все без него, отдать швартовы, цок-цок. И был вечер, и ужин с гречневой кашей, и был Богдан, поднимающийся из-за стола, выходящий на улицу, покидающий пределы детского дома, микрорайона, где находится детский дом, и так без конца.

- Я договорилась с вашим директором, чтобы тебя отпустили надолго, - взяв его под локоть, сообщила старуха.
- Но мне нельзя надолго, - сказал Богдан, - послезавтра я дежурный по комнате.
- Глупый мальчик, - сказала старуха. Они прошли молча несколько метров.  Богдан попытался освободиться от подлокотных пальцев, мешавших ему идти, задвигал рукой: вперед-назад, я пойду сам, не держите меня, куда мы идем, глупый мальчик, я тебе кое-что покажу, не ерзай.
- Отпустите, -  попросил Богдан, - мне нужно вернуться. Я должен сказать старосте, что не буду дежурить послезавтра, пусть найдет замену.
- Тебе нельзя возвращаться, - сказала старуха, - нас ждут, сегодня мы уезжаем к твоим дядям, они очень соскучились по тебе, да и староста твой давно спит.
- Староста никогда не ложится спать так рано, - возразил Богдан.
- Никогда и сегодня – разные вещи.
Еще десяток метров в молчании. Еще цок-цок. Он все-таки не выдержал, сдался, заговорил, уступая напору распускающихся в мозгу вопросов, не в силах противостоять щекочущему любопытству:      
- Откуда вы знаете, что староста уже спит?
- Твой староста, - отчеканила старуха, - похож на человека, который роется в чужих сумках, отыскивая съестное. Он не стоит того, чтобы уделять ему так много внимания. Лучше подумай об отъезде.            
Но ему не думалось об отъезде, отъезд никак не укладывался в его голове: какой может быть отъезд, когда в руках нет сумки с вещами? Эта бабка, ясное дело, сбрендила, отсюда и ехать-то сейчас некуда: автовокзал закрыт, а по-другому отсюда никто не уезжает, разве что у бабки есть своя машина, но почему тогда они идут, а не едут в этой машине? И вообще – интересно: умеет ли она водить машину? Даже представить смешно: старуха за рулем – ей тогда придется снять эти дурацкие туфли на каблуках, потому что если не снять туфли, то будет неудобно нажимать на педали, а если не нажимать на педали, то далеко не уедешь, разве что у нее какая-нибудь особенная машина, как в том фильме, но это вряд ли, цок-цок, подозрительно все это, а если резко выдернуть руку, заорать, или нет: не орать, а вырваться и бежать, этот подъезд проходной, потом через двор, она не догонит, куда ей – на каблуках, да и старая слишком – наверное, и бегать-то не умеет, на раз-два-три: пошел!
Возле нового девятиэтажного дома, напротив настежь раскрытой двери подъезда, Богдан резко выдернул руку, услышал, как за его спиной щелкнули обманутые пальцы, бросился в подъезд, вниз – заколочено – наверх – он хорошо знал этот дом – туда, где на третьем этаже, в квартире номер девяносто семь, слева от лифта, живет Жора Ткаченко, пацан из параллельного класса, эй, есть кто-нибудь дома, ну, давай же, открывай быстрее, да быстрее же, ой. Дверь – мгновением раньше такая твердая, неуступчивая, плотноприкрытая, цыкнула на Богдана задвижкой, кто-то перевернул девяносто седьмую страницу, а на следующей – испуганное лицо Жоры Ткаченко: ты чего такой заполошный? скорее, в твою комнату, да закрой же дверь, и на ключ, и на задвижку, ой.
В комнате Жоры Ткаченко, в комнате Жоры, в комнате, больше похожей на чулан, заваленной всяким хламом и сором: хоккейными клюшками, велосипедными колесами, старыми газетами, непризнанными деталями аллюминиевого конструктора и другими вещами с неясной этимологией, в тесной комнате неряхи и недотепы Жоры можно спрятаться так, что не увидит никто: можно, например, забраться в огромную закопченную кастрюлю, неизвестно для чего стоящую здесь – уж в ней-то точно…
- Ты напрасно торопишься, - сказала Склера Ивановна, закрывая дверь. – Еще не стемнело, у нас есть время.
Такое впечатление. Что. Существовало. Две. Старухи. Иначе как могла она оказаться тут, в комнате Жоры?
- Нам нужно собрать и отправить небольшую посылочку, - пропела неравнодушная, ласковая, елейная Склера Ивановна, симпатичная старушка, божий одуванчик, присаживаясь на корточки и сгребая старые газеты. – У твоего Жоры в квартире вечный кавардак, сразу видно, что твой друг двоечник и прогульщик.
Два паука, шустро перебирая десятью костлявыми лапами, шарили по полу, собирая газеты, сбивая их в одну кучу, укладывая в черную посудину, стоящую под люстрой. На пыльном полу, распластавшись, расплющившись, постоянно меняясь: то приспосабливаясь под цвет пыли, то мелькая на спицах валявшихся на полу велосипедных колес, мимикрировала тень старухи. Одинокая неяркая лампа, скрытая тремя рядами хрустальных висюлек, освещала комнату. «Неужели это правда? – подумал Богдан. – Неужели все это происходит наяву?»
- Конечно, правда, - сказала Склера Ивановна. – Давай-ка присядем на дорожку.
Они уселись – друг напротив друга – прямо на полу, не обращая внимания на пыль. Стараясь ни о чем не думать, боясь, что старуха прочтет его мысли, Богдан осторожно – впервые так близко – заглянул ей в глаза. Левый глаз Склеры Ивановны был больше и подвижнее правого; если хорошенько присмотреться, в зеркальной коньюктиве левого можно было разглядеть свое отражение, тогда как кофейная гуща правого была непроницаема, мертва.
В молчаливом, бездумном оцепенении сидели они: мальчик и старуха, и казалось,  они никогда не встанут, чтобы выйти на улицу, потому что для того, чтобы покинуть этот дом, город, планету нужно для начала как минимум выйти на улицу, которая так близко, а ночь за окном становилась все темней и темней и страшно было смотреть и в окно, и в глаза старухи. 

- Пора, - сказала Склера Ивановна, поднимаясь с полу. В руках ее громыхнул спичечный коробок; она достала спичку, чиркнула ею, бросила новорожденное пламя в чан с газетами. Пламя занялось; черные хлопья – такие же черные, как старухины ресницы – кружась, поднимались вверх, к искрящимся хрустальным подвескам. Откуда-то появился полиэтиленовый пакет, в который Склера Ивановна сложила разноцветные бумажки, фотографии, сухие листья.
- Пусть они не думают, что у тебя нет прошлого, - тихо молвила она.
Богдан не расслышал старухиных слов и, все еще не веря в происходящее, поинтересовался, когда они уезжают. В ответ старуха произнесла нечто маловразумительное о Пастухе и Ткачихе, и Богдан решил, что бабка точно не в своем уме. Огонь дожевывал последние островки бумаги, когда Склера Ивановна, увидев в костре что-то необычайно для нее важное, схватила Богдана за локоть и потянула к себе. Богдан подался вперед, наступил на старухину тень, наклонился и ойкнул: вместо огня и догорающих снимков перед глазами у него раскрылась бесконечная черная пропасть.
- Склера Ивановна, - позвал он, - мне что-то попало в глаза: я ничего не вижу.
- Добро пожаловать на Остров Причастия! – проорал ему в правое ухо незнакомый неприятный мужской голос.


Толстый  темнокожий мужчина с фонарем в руке спускался с горы вприпрыжку, выкрикивая на ходу нечленораздельные приветствия, звучащие на громогласном наречии толстых темнокожих мужчин так: Ха! Ха! Ха-э-хей! Хей! Хей! Хей-а-ха!
- Это дядя От, - прокомментировал удалую песню толстяка бледный остроносый профиль справа от Богдана.
- Как вы надоели своими выкрутасами, ректусы, - раздраженно сказал голос Склеры Ивановны.
- Ну, не нервничай, - попытался успокоить Склеру Ивановну профиль. – От очень милый, в нем столько, what we call, экспрессии, oui.
- Oui, oui, франкоязычная свинья, - передразнил голос Склеры Ивановны.
- Ха! Ха! Ха-э-хей! – продолжал кричать дядя От, спустившись с горы и подбрасывая фонарь вверх, к невидимым в темноте складкам ночного неба, ибо там, наверху, должно быть небо, не так ли? Взлетев на шестиметровую высоту, фонарь был подхвачен или подцеплен незримым крюком, ибо не упал обратно, в беспокойные руки дяди Ота, а так и остался висеть, освещая остров. Богдан огляделся: они стояли на берегу: он, старуха и узкоглазый обладатель бледного профиля. Пузатый От остановился в десяти шагах от кромки моря и, задрав голову, разглядывал висящий фонарь.
- Познакомься, - кивнула в сторону узкоглазого старуха. – Дядя Ут Ректус.
Дядя Ут Ректус причмокнул, словно хотел что-то добавить, но передумал и промолчал.
- А вон тот – тоже твой дядя, От Ректус, - показала на толстяка Склера Ивановна.
- От! – ткнул себя пухлым кулачком в грудь толстяк, переключая внимание с фонаря на мальчика.
- Богдан, - вежливо представился Богдан.
- Мы знаем, знаем, все знаем, - замахал руками Ут, подходя к Богдану вплотную, обнимая его за талию, подбираясь к правому уху. – Добро пожаловать на Остров Причастия!


- Островом Причастия называется часть суши, со всех сторон окруженная святой водой, - донеслось сверху.
Богдан посмотрел наверх: одно из окошек фонаря открылось и в проеме возникла физиономия дяди Ута.
- Попасть на Остров дано не всем, - вещала физиономия. – Лишь немногие, очень немногие мальчики, исключительные мальчики…
- Хей! Хей! – перебил От, подпрыгивая и пытаясь схватить дядю Ута за нос. Дядя Ут поморщился и заговорил громче:
- …исключительные мальчики, да и то – только при наличии определенных условий, как то: документально подтвержденного прошлого – могут быть допущены к Календарю.
- Хей! Хей! – опять вмешался От, в два прыжка оказавшись возле Богдана и подхватив его на руки.
- Вира! – скомандовал Ут.
- Хей! Хей! – отозвался От и подбросил исключительного Богдана в воздух.
Лицо дяди Ута исчезло, вместо него из окошка высунулась рука: хищная, гуттаперчевая, вцепившаяся Богдану в предплечье и втащившая его в ярко освещенный коридор фонаря.
- You know, - улыбнулась физиономия Ута, довольная воссоединением с головой и другими частями тела, - ты у нас первый, what we call, посетитель, oui.
Держась за излучающие свет стеклянные стены: холодные стеклянные стены, во время прикосновения с которыми кисти рук будто бы наливались веселым брусничным соком, они прошли несколько поворотов и вышли к железному подвесному мосту, переброшенному через ленивую речушку с матово-белой водой. У моста их ждала старуха.
- Календарь находится по другую сторону реки, - сказал Ут.
Склера Ивановна взяла Богдана под руку и, осторожно ступая по железным листам, возглавляемые бледным узкоглазым проводником, они перешли реку.
- Чувствуешь, чем пахнет? – спросила старуха, когда их странная экспедиция, оставив далеко позади мост, выбралась на заросшую полынью лужайку. Богдан втянул ноздрями острый, пахучий воздух и пожал плечами:
- Полынью, наверное.
- Подумай, - посоветовала старуха.
- Формалином, - подсказал Ут. – Это запах формалина. А если быть совсем точным, безупречно точным, то пахнет шестью часами.
- Чего? – не понял Богдан.
- Вечера, - пояснил Ут. – Пахнет шестью часами вечера.
- Шестью часами вечера? – переспросил Богдан.
- Убедись сам, - сказала старуха, подходя к огромному валуну, лежащему в центре лужайки. – Здесь всегда одно и то же время.
Торжественно и очень медленно, многозначительно поглядывая то на мальчика, то на старуху, Ут подошел к камню и, встав напротив старухи, прочел высеченную на нем надпись: шесть часов вечера, суббота, двадцать второе октября; и потом уже совершенно другим, по-отечески теплым тоном, обратился к Богдану:
- Ну, теперь давай сюда свои фотографии.
- Вот, - старуха протянула Уту полиэтиленовый пакет.
Ут достал фотографии, неторопливо просмотрел все снимки и опять посерьезнел.
- Это твои? – сурово спросил он Богдана, показывая ему фотокарточки, на которых в разных цветастых платьицах и платочках была запечатлена симпатичная чернокосая девочка лет пяти-шести.
- Мои, - робко ответил Богдан.
- Врешь, - процедил Ут, меняясь в лице. – Ты, маленький обманщик, все это время водил нас за нос. Это не твои фотографии, ты – лжец, самозванец и преступник, не имеющий ни прошлого, ни будущего. Вон отсюда!
Богдан вздрогнул.
- Это мои фотографии, - прошептал он. – Склера Ивановна подтвердит. Склера Ивановна…
- Виновен в отсутствии прошлого, - изрек Ут и растворился в воздухе.
- Не расстраивайся, мой глупый мальчик, - сказала старуха и тоже пропала.
Богдан повернулся и пошел туда, где, по его мнению, находился мост. Продираясь сквозь головную боль и усталость, спотыкаясь о камни, но не останавливаясь, он брел, думая, что сны когда-нибудь кончаются и он, конечно, рано или поздно проснется на своей койке, укрытый зеленым шерстяным одеялом, которое сейчас бы пригодилось, потому что становилось все холоднее и холоднее, а в молочном туманном небе, в сыром мареве густых облаков, где-то внутри небосвода, где нет горизонтов и границ, а есть только чередование дня и ночи, сквозь роящиеся тяжелые капли тумана мутно проглядывало мерцающее пятно то ли закатного, то ли рассветного солнца: пятно, означающее, что там, под облачным одеялом, начинается или заканчивается день, и все люди, вынужденные жить под своим солнцем, сейчас спешат с работы или на работу и, возможно, что через двадцать-тридцать минут  в его школе, если это все-таки утро, прозвенит звонок и начнутся уроки, такие обычные, ежедневноскучные, тоскливые уроки, к которым надо готовиться и писать календарно-тематические планы для отчетов и заседаний методических кабинетов – планы, которые я так и не написал, потому что всю ночь просидел за своей повестью, что вряд ли может служить мне оправданием в предстоящей неотвратимой беседе с завучем, председателем методического кабинета или директором школы.