Аминазиновые будни

Baelrog
Аминазиновый рассвет…

Пробуждение выворачивает километры измученного мозга наизнанку. С трудом вспоминаешь, как повернуться на другой бок. Через пару минут медленно опускаешь ноги с кровати, обнаружив, что еще умеешь ходить.
 К кровати уже подъезжает столик на колесиках, за ним медсестра, полная, некрасивая дурочка, и два санитара, обремененные лишь отсутствием причинно-следственных связей. На столике в колбочках кипит сульфазин, ядовито-желтая вязкая жидкость. Четыре кубика. Прямо под лопатку. Ежедневно. Через час – в ягодицу. На спине остаются уродливые вздутия и синяки.
Ты не можешь двигать телом, будто какое-то животное ловишь ложку поднесенной пищи, pаспластавшись на койке. И боль. Гнойное целое моpе боли. Зачем, зачем столько боли?
Тело выгибает судорога. Закрыв и открыв глаза, - не увидишь никакой разницы. Сульфазиновый сон бесконечен, как петля Мебиуса, и многогранен, как круги ада. Старик Данте гнал несомненно…

Сульфазиновый расстрел… Еще его называют «крест», - по четырем точкам, куда его вводят.

- Больной, назовите свое имя. - говорит медсестра.
- Холужный, 1534, - номер надо знать, наизусть, на столике стоят пузырьки с наклеенными кусочками пластыря, на которых нацарапаны номера. В пузырьках горсть желтеньких, красненьких, и банально белых таблеток. Съев их, хочешь встать, как только ляжешь и лечь, как только встанешь.
- Лекарства, - она вытряхивает на ладонь содержимое пузырька.
- Я сыт. Жертвую в пользу голодающих поволжья, - с трудом нахожу желание пререкаться.
Когда удается спрятать таблетки за щекой или в горле, мир расцветает и наполняется запахами. Снег за окном становится разноцветным из-за обилия выброшенных таблеток. Птицы клюют их, а потом тяжело падают с веток.
Иногда глицериновая облатка прилипает к гортани. Тогда приходится глотать, и снова серый туман заволакивает мозг.
Санитар заламывает мне руки, зверски ухмыляется.
- Ну, потрепыхайся, шиза.
- Представь, ситуация, я в гестаповской форме и со шмайссером, а ты раком стоишь, - еще не теряя сознания гогочу ему в лицо, за что получаю несколько чувствительных ударов.

Днем из состояния непрерывной бозы выводит низкий вибрирующий звонок. Обед. Надеваю стоптанные тапочки и, опустив голову, бреду вместе с шаркающей, бормочущей и всхлипывающей толпой.
Буйных кормят отдельно.

Аминазиновый день…

Сажусь за столик рядом с Шпалой. Он огромен, выше двух метров, но тихий. Однажды ночью он пятью взмахами топора отправил на тот свет свою спящую жену и четверых детей. Потом поджег дом, а когда приехали пожарные, стоял на коленях и громко читал «Отче наш».
Сидеть рядом с ним западло для «нормальных». «Нормальные» - зеки, до поры до времени симулирующие помешательство. Они боятся Шпалы, как боятся всех остальных реальных психов.
Я гляжу ему в лицо.
- Опять? – спрашиваю я.
- Угу, - кивая, невнятно бурчит он. – Они утром ввели мне эпоксидку вместо обычной  инъекции. Сейчас эпоксидка дошла до лица…
У Шпалы обычный глюк – ощущение, что в лицевые мышцы закачана пластмасса, отчего он абсолютно не чувствует своей мимики и говорит с большим трудом, с усилием двигая тяжелой квадратной челюстью.
Я киваю сочувственно:
- Почему не ешь?
- Каша нехороша. Полна толченого стекла. – Шпала отодвигает талелку и равнодушно замирает. Если это правда, – значит это постарались синие, они Шпалу не любят.
Пододвигаю ему свою тарелку. Мы едим вместе.
Наружу выносят чан с жиденьким компотом. Толстая повариха, хохоча, запускает в него руки по локоть.
Она любит сухофрукты, которые лежат на дне.
- А мне, Егоровна? – взвизгивает вторая, бросает ворох грязной посуды и, сотрясая жирными телесами, присоединяется к первой…

Аминазиновая ночь…

Из карцера всю ночь слышен нескончаемый крик.
Вчера одному больному в драке воткнули в бок пятнадцатисантиметровый гвоздь. Хирург сказал, что врачей вызывать не надо и увез пострадавшего на тележке в карцер. Там он с головой закрыл раненого простынями, оставив открытым лишь посиневший бок, из которого торчал гвоздь.
Когда утром открыли дверь, хирург, обожравшийся барбитуры, сидел рядом со столиком, задумчиво уставившись на мощную кварцевую лампу, светившую прямо на рану. Место вокруг гвоздя уже приобрело желтый, почти оранжевый оттенок. Когда раненый отключался, он отводил лампу, давал тому передохнуть, а потом вновь направлял ее на рану, предварительно потыкав вокруг нее пальцем, приводя того в чувство и добиваясь нужной интонации крика.
Днем больной с гвоздем умер.
Хирург попал сюда семь лет назад. Он убил санитара, застав его в своем кабинете, когда тот лил в глаза его кошке аккумуляторную кислоту…

Врач подходит к моей раскладушке, что-то записывает в блокнотике, гримасничая и улыбаясь, наверное опять нанюхался эфира или наглотался безедрина.
- Как самочувствие, пациент?
Издевается, сука. Только что он прописал мне лошадиную дозу нейролептиков.
- Готов порвать твое очко, чмо. Вставай раком. – губы уже не слушаются, я с усилием улыбаюсь.
Тот отскакивает, невнятно пищит. Потом, подпрыгивая и показывая на меня пальцем, кричит:
- В карцер, в карцер, в карцер пойдешь…
Я отодвигаюсь от него, насколько позволяет пространство раскладушки и мое измученное, пропитанное отравой, тело:
- Иди-ка ты, доктор…  к доктору сходи…