Похороны Ахад ГаАма

Марк Блау
Когда мне было семь лет умер Ахад ГаАм.
Я не знал, кто такой Ахад ГаАм, но в продуктовом магазинчике Молчадского услышал, что полиция перекрыла движение на улице, где он жил, потому что он был болен, не выносит шума,  и телегам и автомобилям не разрешают проезжать мимо его дома. Это очень удивило меня и я понял, что Ахад ГаАм — наверное самый важный человек в городе.
Это запомнилось мне, но и разозлило меня немного. Почему Ахад ГаАму можно, а другим нельзя? Я заинтересовался.  Папа с мамой не знали ничего, потому что читали только русскую газету, приходившую из Парижа, а там про Ахад ГаАма не было ни слова.  Но в конце концов они тоже услышали про него от старика Молчадского. Он получал из Варшавы газету на идиш, которая называлась «Гейнт», и там было написано и про Ахад ГаАма, и про полицию, и про телеги, и вся эта история. Так она разошлась по кварталу, и все говорили об этом.
Я не любил старика Молчадского и боялся его. А еще иногда он давал мне конфету из тех, что продавал в своем магазине, и при этом дергал себя за щеку, будто бы вырывал из нее кусок мяса. Такая у него была привычка. Он ничего не давал бесплатно, только разговоры у него были задаром. Он очень любил поговорить, и если я спрашивал у него что-нибудь, то получал ответ: ответ куда как более подробный, чем тот, что давала мне мама, которая всегда была занята, или папа, который не разбирался ни в чем, кроме своего дела. А именно его дело никапельки меня не интересовало. Мне была, например, очень интересна вся эта история с Ахад ГаАмом, а папа говорил, что это глупости. Тогда я пошел к Молчадскому и спросил, что пишут в «Гейнт».
Сперва писали ни то, ни се. О том, что он болеет и что его состояние не ясное, но ему нужна абсолютная тишина, которую ему и обеспечила полиция. Я уже говорил об этом. Но потом написали, что его состояние ухудшается, а после уже открыли всю правду. Выяснилось, что Ахад ГаАм — не Ахад ГаАм, а Гинзбург. И что он в своем городе писал опасные вещи, а чтобы его не схватили замаскировался под Ахад ГаАма, но все-таки должен был убежать и бежал в Англию, работал в магазине, в котором продавали чай, и неплохо зарабатывал. А потом он приехал в Эрец Исраэль и получил дом возле гимназии «Герцлия». Родители говорили мне, что если я буду хорошо учиться и закончу начальную школу с хорошими оценками, меня пошлют в гимназию «Герцлия». Поэтому я знал это название раньше, чем  узнал про Ахад ГаАма. И оттого для меня не было ничего нового, когда я узнал, что Ахад ГаАм живет по соседству с гимназией «Герцлия».
И, наконец, в газете напечатали его фотографию и написали, что он умер, старик Молчадский дал мне посмотреть снимок, и этот снимок меня ужасно удивил, я ведь думал, что у человека, который пишет, и особенно у человека, который пишет опасные вещи, должно быть много волос, большая борода и выпученные глаза, может быть оттого, что ему приходится много писать, а это тяжело для глаз. Но у Ахад ГаАма было лицо — как бы это сказать — вроде треугольника. Сверху — широкое и лысое, а снизу — маленькое и заостренное.  После того, как я увидел его портрет, я изменил свое мнение о людях пишущих и понял, что у них главное — мозг, потому мозг у них развивается и раздается, а остальное лицо немного усыхает, потому что остальное лицо не так важно для них, как мозг. У него также были очки, как у всех людей этого сорта. Эти его очки были без золотой оправы вокруг стекол и даже без двух таких дужек, которые зацепляют за уши. Я знал такие очки, у моего папы тоже были похожие. Два стеклышка, соединенные пружинкой, и пружинка эта зажимает нос между глазами и оставляет на носу красные следы, и потому эта штука  не падает. Не удобно, но производит впечатление. Только всегда следует беречься, чтобы это не упало и не разбилось.
Я думаю, что все эти проблемы не интересовали Ахад ГаАма. Но по фотографии было видно, что у него были другие заботы. Его лицо было очень озабоченное. И в самом деле, как рассказал мне Молчадский, Ахад ГаАм все время беспокоился о судьбе нашего народа и пытался разрешить все проблемы. Поэтому он был очень известен, этим объясняется и отношение полиции к нему.
Я спросил у Молчадского, когда похороны, потому что чувствовал, что я обязан быть там. Во-первых, это без билетов, а во-вторых, интересно. Молчадский посмотрел в газете и сказал, что во вторник, в три часа дня процессия выйдет из дома покойного. А сказал мне это он в понедельник, в самую последнюю минуту.
Вечером я сказал родителям, что хочу пойти на похороны. Папа сказал: «Не говори глупости», а мама сказала: «Только сделай сперва уроки». И так я пошел во вторник, приблизительно в половине третьего к гимназии «Герцлия» и присел на лестнице дома, в котором был магазин, где продавали книги и письменные принадлежности, как раз напротив дома Ахад ГаАма, и принялся ожидать. Лучше прийти на полчаса раньше, чем опоздать на два часа.
Я терпеливо ожидал, но был удивлен, что нет никого, кроме меня. Через несколько часов я решил пойти прямо на кладбище на улице Трумпельдора.
Там было достаточно тихо, только несколько женщин плакали у разных могил, но не у могилы Ахад ГаАма. Было неприятно спрашивать, и я не разу не разговаривал еще с посторонними женщинами. Потому я решил возвращаться по улице Аленби. Похоронная процессия обязательно должна была пройти там и я надеялся встретить ее. Наверное, что-то случилось из-за чего все так сильно опоздали.
Думаю, что я уже очень устал, когда решил возвратиться к гимназии «Герцлия». Я сел отдохнуть на скамейке на улице Аленби как раз напротив улицы Геула, и оттуда я мог видеть каменный дом, где находилась парикмахерская, в которой стригся и брился мой папа. Хозяин парикмахерской приехал в Эрец Исраэль на одном корабле вместе с моими родителями.
Я сидел на этой скамейке и ожидал, что похоронная процессия пройдет мимо и я к ней присоединюсь, вместе с ней мы повернем направо, на улицу Пинскер, до кладбища. Таков был мой план, и я задремал.
Я не знаю, сколько времени я спал, но вдруг я почувствовал, что кто-то положил мне руку на плечо, и очень красиво, вежливо, без крика сказал мне:
— Мальчик, проснись, мальчик!
В первую секунду я почувствовал что было ужасно темно, и даже немного прохладно, но не холодно. А потом я увидел, что передо мной стоит человек, не такой старый, как Молчадский, но и не такой молодой, как я, а среднего возраста, скажем, лет шестнадцати. Позже до меня дошло, что было ему двадцать три года, но сначала я об этом не знал.
— Слушай, — сказал он мне — я живу здесь напротив и несколько часов назад увидел, что ты сидишь на скамейке. А сейчас уже ночь, и я подумал, что может быть, он спит, а дома о нем беспокоются.  Пойдем, я отведу тебя домой. Где ты живешь?
Я встал и почувствовал, что у меня затекла нога, но все же я встал и посмотрел на него. Хороший парень, он производит хорошее впечатление и говорит красиво. Я сказал ему, пусть не беспокоится, я доберусь домой сам. На самом деле мне было бы неприятно пройти вниз всю улицу Геула и дальше идти вдоль улицы Яркон до мечети Хасан-Бек. Не то что бы я боялся, но ночью из-за темноты ничего не видно. Я надеялся, что он не даст мне идти одному, так и случилось. Он говорил со мной вежливо, но настойчиво, и когда он предложил мне проводить меня, я подал ему руку, и мы пошли вниз по улице Геула.
Все взрослые, когда видят ребенка в первый раз, спрашивают, как его имя, он тоже спросил и я ответил ему, что меня зовут Эликум. А он сказал, что его зовут Виктор. Я подумал сперва, что он врет, но после поверил ему, потому что узнал его ближе, и увидел, какой он.
Он также спросил у меня, сколько мне лет, и я ответил, что семь, а он сказал, что ему двадцать три. После я рассказал ему, что я учусь в начальной школе «Геула», а он сказал, что уже закончил учиться, и сейчас работает на трех языках. На иврите, на арабском и на французском. Я сперва подумал, что и здесь он врет. Откуда ему знать все эти языки? Но сейчас я уверен, что он не лгал.
Мы шли потихоньку, потому что по песку нельзя идти быстро, все время в сандалии набивается песок, и можно даже упасть. Он видел, что мне тяжело идти из-за песка и сказал мне в шутку, что израильтяне шли по песку сорок лет от Египта досюда, но они шли без сандалий, и поэтому это не заняло у них восемьдесят лет.  Мы оба смеялись, потому что я тоже знал эту историю, но не мог ее рассказать так смешно.
Когда мы проходили мимо моей школы, я сказал ему, что я здесь учусь, и он спросил меня, нравится ли мне учеба, а я сказал, что когда как.
Потом он спросил, почему я вообще спал на скамейке, и я рассказал ему про Ахад ГаАма, и сказал, что я знаю, что его настоящее имя Гинзбург, и всю ту историю с чайным магазином,  и с Англией и с прочим, и сказал, что хотел участвовать в похоронах.
Тут Виктор остановился, посмотрел на меня и сказал:
— Что? Ты хочешь сказать мне, что спал на этой скамейке двенадцать дней?
Услышав такой вопрос, можно сойти с ума. Двенадцать дней я спал на скамейке, и родители не знали, что со мной случилось, это уже слишком. Если даже пол-дня я не возвращался домой, они делали из этого целую историю. Так что же будет сейчас, я не знал.
— С чего это вдруг двенадцать дней? — спросил я у Виктора.
— Потому что Ахад ГаАм умер ровно двенадцать дней назад — ответил мне Виктор. — И я своими глазами видел его похороны из моего окошка.
— Так с чего же я решил, что похороны сегодня? — спросил я у Виктора.
— Кто сказал тебе, что это сегодня? — сказал Виктор.
Я ответил ему, что сказал мне об этом наш бакалейщик, Молчадский.
— А он откуда взял такую глупость? — спросил Виктор.
— Из газеты.
— Из какой газеты?
— Из газеты «Гейнт» — и я рассказал ему, что родители читают русскую газету из Парижа, а там не написано ничего, а вот в «Гейнт» писали все время, и это абсолютная правда, потому что «Гейнт» приходит из-за границы.
— Откуда? — спросил Виктор.
— Из Варшавы — ответил я.
Тут он принялся смеяться, как сумасшедший, и объяснил мне, что что газеты из-за границы приходят сюда по почте, что иногда занимает две недели, и что газета, в которой я видел портрет Ахад ГаАма, вышла приблизительно две недели назад. А если посчитать, двенадцать дней и две недели это почти одно и то же. Виктору было смешно, а мне — нет. И когда он увидел, что я не смеюсь, он сказал:
— Не беспокойся и не печалься, Эликум. Если бы не эта ошибка, как бы мы подружились?
Я услышал, что он сказал и замолчал. Но я почувствовал, что я рад так, как не был рад еще ни разу. И тогда Виктор спросил, слышу ли я звук моря. Я сказал, что слышу, и он сказал, что это — признак того, что море близко, и что еще немного и мы повернем налево, на улицу ГаЯркон. Я ответил ему, что хотел бы, чтобы это было далеко, потому что хочу чтобы мы с ним шли еще долго.Виктор сказал, что время измеряется не часами, а дружбой, и что у нас впереди целая жизнь, какое нам дело до времени?
Я не думаю, что тогда понял его, но сегодня я понимаю. Но где сегодня Виктор?
— Ну, пошли — сказал мне Виктор.— Слушай, я спою тебе песню.
И он пропел песню «Все корабли  уже зажгли субботние свечи» с начала до конца. Он попросил меня спеть какую-нибудь свою любимую песню, но я постеснялся. Тогда он спел мне еще одну песню: «О, ночь!» Потом он сказал, что поэты — самые великие люди в мире. Я спросил его:
— Больше даже Ахад ГаАма?
— Конечно — ответил он.
Я очень удивился, но не спорил с ним.
Вдруг я увидел, что мы уже рядом с домом, потому что мы были уже рядом с магазинчиком Молчадского, и я почувствовал, что мне хочется заплакать, но от радости, и это действительно было странно, и хорошо, что было темно. Я сдержался и показал ему, где находится магазинчик, а он засмеялся и сказал мне, чтобы завтра я сказал бакалейщику, чтобы тот начал читать газеты на иврите.
— Скажи ему: еврей, говори на иврите. — сказал Виктор.
Мы поднялись по лестнице и он сам постучал в дверь. Едва мы вошли, он ничего не успел объяснить им, как папа дал мне пощечину, а мама заплакала и обняла меня. Виктор сказал «до свидания» и ушел.
Мне это было совсем не все равно, потому что он видел, как я получил пощечину, и едва я вырвался из рук мамы, я побежал на балкон, поднялся над перилами, и увидел, что Виктор выходит из нашего дома и поворачивает направо. Я изо всех сил закричал ему вслед:
— Виктор! Ты хороший человек! Я люблю тебя!
И быстро нырнул под перила, чтобы он не знал, кто это кричал. И, пригибаясь, так сильно стукнулся подбородком,  что прикусил губу, и понял, что у меня пошла кровь, почувствовав во рту ее привкус.
Мама всполошилась, и папа тоже, и стали хлопотать вокруг меня, помазали меня йодом и перевязали, и делали еще что-то, но тут я заснул. Не потому что я очень устал, а потому что хотел быть один, то есть снова с Виктором.
В ту ночь он мне даже не приснился. Но потом снился. Снится до сих пор.