Белый танец

Павел Новокшонов
Колония стояла на перепутье. Старая Чунская тропа, торили которую лет двести назад казаки-землепроходцы и которая проходила через тунгусские стойбища, где казаки не только собирали ясак но, и , как свидетельствует бесстрастный летописец, "имали баб и девок для кратковременного воровского блуда", пересeкалась здесь с трассой строящегося БАМа. И речка Турма излучиной протекала; местный, волею судьбы оказавшийся в этом краю люд, смягчал название речки до "тюрьмы".
Кто бы ни двигался: по трассе ли, по лежневке, вдоль Турмы-тюрьмы, по тропе – непременно старались остановиться на ночлег в колонии. Непроизвольно глохли тут машины шоферов-бесконвойников. Командированных вохровцев тянуло сюда же. Всякие экспедиторы, снабженцы тоже учиняли остановку. Колония в просторечьи называлась "Букинград". По фамилии начальницы Марии Марковны Букиной, грузной, немолодой, с голосом зычным и матершинницы. "Манькой-пулемтчицей" звали ее заглаза, потому что она часто одевала кожанку и красную косынку. И – "всеобщей тещей" В колонии сидело восемьсот женщин, в большинстве законвоированных, да много обитало и бесконвойниц рядом за зоной в различных хибарках, сараюшках, балках.
И здесь, в зоне и около, царила лагерная любовь. Скоротечная, воровская-продажная. Но нередко и хорошая, крепкая. Отсюда, случалось, после освобождения уезжали в Россию вновь возникшие супружеские пары. Колония числилась нерабочей, вспомогательной. Нечто вроде лагерного дома отдыха, даже санатория. Вконец измотанных женщин с общих работ направляли сюда как бы на поправку. Нравы тут царили особенные. Был в зоне барак "мамок", в котором размещались беременные , и с новорожденными. Рассказывали, как две мамаши, поссорившись, вместо поленьев дубасили друг друга младенцами.
А забеременеть в лагере хотели почти все. Это верный путь избежать общих работ и досрочно освободиться. Правительство наше иногда снисходило до гуманности. Правда, это политических не касалось. Только – бытовых досрочно освобождали. Для общества как бы менее опасных. Забеременеть, или просто побыть с мужиками хотели все. Потому в одном из бараков, под названием "индия" – топили там жарко – на нарах лежали совсем голые бабы и, если заходили в барак мужчины, бабы поднимали и раздвигали ноги и становились в различные призывные позы.
Была и у меня зазноба. Не в "индии", а в бараке поскромней. Встречались мы в уголке, отгороженном одеялами. И в первую же встречу она заботливо спросила: "А где твои валенки? "Да, под нарами –" ответил я беспечно". "А давай лучше под подушку (телогрейка в серой мешковине-наволочке). Ведь украдут под нарами-то".
Попадать в зону и мужикам-лагерникам и мне, вольнонаемному, несложно. тем более зимой. Режим тогда послабей. Да и женщины редко уходили в побеги. И к тому – же зима. Это летом сманивал "зеленый прокурор"-тайга... Но – повторяю – не женщин, а мужчин.
В канун нового года и я нашел повод побыть в Букинграде. И встретиться с зазнобой. И после скудного ужина, это называлось "немножко попастись", пошли мы в баню, где предполагался быть новогодний концерт. В этот день баня работала только до обеда. К вечеру она просохла, хранила тепло и вполне могла стать концертным залом.
Усадили меня в первом ряду, прямо на полу, между двумя глазастыми воровайками. А зазноба позади сидела, почти в затылок дышала и стерегла, чтобы милёнка не увели. У меня же вился иной замысел...
Концерт шел вяло. По обязательной программе, составленной по приказу Марии Марковны и ею же собственноручно утвержденной. Свой лагерный хор спел "Катюшу" и официальный шлягер тех времен "на просторах родины чудесной, закаляясь в битвах и труде, мы сложили радостную песню о любимом друге и вожде. Сталин наша слава боевая, Сталин нашей юности полет, с песнями борясь и побеждая, наш народ за Сталиным идет". Своя чтица воспроизвела монолог Зои Космодемьянской перед казнью. Исполнили несколько чеховских пьесок, в которых все мужские роли сыграли свои же лагерницы.
Ждали приезда ансамбля КВЧ (культурно-воспитательной части). Он – прибежала и сообщила очередная посыльная с селектора – был где-то на подходе, километрах в сорока. Короткое выступление в зоне на двести двенадцатом километре, потом – колония на перевале и наконец – Букинград. Это еще часа полтора. А воровайки уже прижимались коленями и моя зазноба-Шурочка волновалась и тихо материла вороваек.
И вот блеснули фары грузовика у самых ворот зоны. На вахте бабы –"вахрушки" крикнули "ура" и вместе с промерзшим в открытом кузове ансамблем – три мужика из областных театров, актриса из столичной филармонии отбывавшая срок за мошенничество, аккордеон, гитара, и бубен – разместились в бане. Сценой был полок – там теплее. Ансамбль быстренько оттаял и сразу грянул танго "брызги шампанского", а вся баня запела: "новый год, порядки старые. колючей проволокой лагерь обнесен". Манька-пулеметчица конечно отсутствовала. А то бы гаркнула – "запретить"! Вольнонаемные встречали новый год за зоной в клубе и ансамблю предстояло минут на тридцать, внепланово, завернуть и к ним с поздравлением.
Потом принесли балалайку и состоялись танцы. Кавалеров было от силы трое-четверо. А распорядительница торжества раз за разом объявляла "белый танец", и шли кавалеры без перерыва по рукам.
Танцевал в ту ночь и с девчонкой, имевшей семь лет "за колоски", и с кладовщицей, у которой украли спецодежду, и с булгаковской "штурманом Жоржем" – она редактировала на воле газету и в заголовке в слове "сталинград": пропустила букву "р", и со стрелочницей – вроде бы по ее вине груженый состав врезался в тупик, и с девчонкой "бендеровкой" (А я вас узнала, вы летом меня из под кузова на этапе выдернули. Помните, когда грузовик перевернулся). Танцевал и с эвеночкой-тунгусочкой с примесью русских кровей – ее пра-пра-пра-бабушку, видимо, "имали" казаки-землепроходцы на чунской тропе. И со скромницей из предуральской Ижмы, где все в разговоре так нелегают на "о", что моя партнерша спела задорную припевку таким вот образом: "пойду в тОнец, пойду в тОнец, пойду в тОнец тОнцевать". И бог знает с кем еще тОнцевал. Даже с самой Марией Марковной – она после полуночи все же заглянула проверить как веселятся девочки.
А я плясал и глазами искал одну, которая в баню не пришла, хотя, откровенно говоря, из-за нее я и в Букинград примчался. В бане остро пахло дешевой парфюмерией, но не от разгоряченных женских тел и одежды, а, в общем, скажу позднее... Женщины, были среди них и "индийки", после объявления каждого очередного вальса, подходили ко мне, томно, чопорно, благовоспитанно, жеманно делали книксен и позволяли взять за талию не более, чем позволяют целомудренные приличия и правила самого хорошего тона. И в чем бы ни были одеты – в невесть откуда добытой модной "вольной " кофточке, в телогрейке и валенках, в тюремных "котах", или ботинках "чтз" на подошве из автопокрышки – на каждой словно светилось белое бальное платье, сияли бриллианты и жемчуга и банный пол струился лощеным дорогим паркетом. А балалайка превращалась в симфонический оркестр. Жаль многого в ту ночь не запомнил. Знать бы, что стану литератором и полстолетия спустя буду эти воспоминания писать, уж набрал бы деталей не менее, чем Лев Николаевич Толстой, описавший первый бал Наташи Ростовой.
В начале третьего я сказал Шурке, что мне пора . Шурка хотела проводить до вахты, но была легко одета, и я присоветовал ей остаться в бане. Мол, простудишься. А – сам мимо вахты в пекарню... Там обитала королева сих мест, дивной красоты Настенька, из-за которой дрались кавалеры. На Настеньку и я имел виды . Как говорили в лагере – "бил под нее клинья."
– Здрасьте.
– Здрасьте.
– А почему так невесело?
– Да причина есть.
– А почему на концерте не была?
– Тесто подходит, да и настроения нет.
– Ну это мы сейчас наладим.
Я достал из грудного кармана заветный пузырек одеколона "Шипр", очень удобный тем, что он плоский и в кармане незаметен. Это был второй флакон, а первый я хотел разлить за ужином, когда мы с Шуркой "паслись". Но, выхватив у меня емкость, Шурка обидчиво сказала, что она не такая дешевка, чтобы опуститься до одеколона, хоть он по виду и зеленый, как шампанская бутылка. И что ее папа, начальник какой-то приличной районной конторы, предпочитал одеколон "кремль", но не пить, а после бритья.
"Парикмахерской" же в бараке и концертной бане пахло явственно, хотя никто здесь не брился. Просто женщины тоже запаслись "Шипром" из вольного магазина за зоной и теперь, в отличии от шурочкиного папы и его скромницы-дочки, приняли прямо внутрь.
Настенька почти не выпила, лишь пригубила и кружку отставила. Разговор как-то не клеился. Хотя никто и не мешал. И за печкой на мучном ларе уже виднелась разобранная постель. И уверенность моя, что все получится нормально, уже твердела.
Смотрела как-то странно. Она старше меня лет на восемь и что-то заботливо-материнское чудилось во взгляде. И все мои попытки свести разговор к размещению под одеялом не поддерживала. А когда я руку, как бы ненароком, на колено положил, вздохнула и тихо, но решительно отодвинула.
Ну ладно, черт с тобой, лагерная принцесса. Видали мы таких.
Стрелки на ходиках приблизились к трем. Настя сказала, что вот и у нее дома в Кустанае наступила полночь. Я плеснул в кружки еще. Чокнулись. На этот раз она, как-то отчаянно залпом выпила. Но поцеловать себя не позволила.
Раздосадованный я ушел спать за зону, где остановился у вольнонаемного нормировщика. А утром попутным грузовиком покинул колонию.

Через неделю кто-то из знакомых был проездом в хозяйстве Букиной и, возвращаясь, заглянул в нашу, спрятавшуюся в сугробах, изыскательскую палатку.
– Ну какие новости в бабьем царстве?
– Да никаких, вроде. Постой! А ты помнишь Настю-пекариху?
– Ну, помню, – безразлично ответил я, а сам весь напружинился. Ведь из-за нее-то и спрашивать стал.
– Так вот, убрали из пекарни. В вензону к Братску перевели. Крепкий сифилис.