Письмо, которое он никогда не получит... часть вторая. окончание

Матвей Белый
Окончание.Начало см.
ПИСЬМО, которое он НИКОГДА не получит...
часть первая.НАЧАЛО



«Сколько раз в своей памяти, я возвращался туда…
Стоял на гребне перевала, устремив взгляд в синеющую дымку,
обдуваемый юркими чужими ветрами, всматривался в рокочущий
где-то там внизу, в ущелье горный поток.
Пытаясь сквозь шум векового ручья, услышать хоть что-то о тебе…

Раскинув руки-крылья, парил над горными отрогами Гиндукуша.
Пытался разглядеть в сплетении ущелий, дорог, скал,
барханов дикой, испепеляющей все живое  пустыни Регистан,
среди серых, пятнисто-зеленых, обугленных и полусъеденных
восемнадцатилетней ржой твою бронемашину, с заветным номером на приземистой башне.
Пытался разглядеть, надеясь на чудо, которое уже не свершится  не сейчас, никогда,…раз оно не свершилось тогда, восемнадцать лет назад.

Я могу, у меня есть такое право: но только единожды прикоснуться к тебе, твоей боли, к твоей горячей крепкой ладони, чтобы сжать ее по-братски, в сильном приветствии.

Только раз!

Я боюсь этого, и оттягиваю это мгновение.
Потому что знаю, как мучительно сладко и больно будет оно.
Потому что второго раза уже не дано.
Прости, но твоей фотографии у меня нет.
Но даже если бы она и была,  ничего бы не изменилось сейчас.
Ты остался для меня двадцатидвухлетним, как и для всех,
кто знал тебя.
Таким же я и помню тебя, брат, спустя восемнадцать лет!
Мне хочется верить в проведение, которое вело нас все те два года.
И не довело тебя…»

Сейчас, когда я думаю, о том, что  я напишу в этом письме, я пока не знаю о чем буду с тобой говорить…

Тебе было проще.
У тебя была только война…
А у меня?
Невозможно рассказать о своей жизни, которая была поделена
на «до» и «после» войны.
Ты мог бы спросить меня: « А как же тогда эти два года?
Куда делись эти два года,вместившиеся между «до» и «после»?»
А на это у меня есть давно готовый ответ, которым я  прикрываюсь, как щитом.
Я бы ответил: « А я, вычеркнул их из своей жизни, как выбрасывают вещь, когда-то нужную, а теперь, приносящую своими воспоминаниями только боль".
Да, я стараюсь показать, что все хорошо, что я сильный…
А когда остаюсь один на один с собою, и своей памятью…
даже не хочется думать…
А когда начинаешь думать, понимаешь, что нет иного выхода
из того лабиринта воспоминаний.
Понимая, отодвигаю несколько приметных только мне паркетин,
и достаю купленную по случаю гранату, привычно зажимаю ее
в своей руке, и замираю, согревая свое примитивное избавление от всех проблем.
А согрев, привыкнув к мертвящей тяжести, хочется сразу решить - на счет «раз!», и чтоб на пальце только кольцо, и чтобы легкий щелчок...ударил  кровью в висок, как на перевале четырехтысячника...
Но дрожь проходит, я успокаиваюсь…и привычно прячу свою
ребристую колбочку с эликсиром смерти  в прежнее место,
до поры, до времени. Пока опять не нахлынет тоска, и опять
рука не потянется к заветным трем паркетным дощечкам…
Так  бывает.
А потом…потом стыдно смотреть на себя  утром в зеркале.
Но я сильный, я научился держать прямые удары жизни…
Правда порой, пропускаешь чей-то хук с  правой.
В такие ночи, а это именно ночи - где я остаюсь один, потому что днем среди вас, мне легче – я опять гипнотизирую сам себя: «я опять в форме, я опять сильный»,  я вспоминая тебя, в который раз беру ручку, стопку бумаги, и пишу, вернее пробую в десятый, сороковой  раз написать тебе письмо.
И представляешь, я – не страдающий отсутствием красноречия,
журналист, поэт, не могу связать и пары слов, чтобы
выстроить очередное предложение.
Сижу за столом, свет яркой луны, преломляясь в тяжелом
высоком стакане в котором отстаивается терпкий коньяк,
с плавающим островком- кружочком пахучего лимона,
виснет кровавыми бликами на единственной строчке:
«Сколько раз в своей памяти, я возвращался туда…»

Но это только тогда, когда я один.
А этого в моей жизни, оказывается чем дальше, тем все больше и больше…

Днем же, насилуя  и  ломая себя,  пишу всякую потребиловщину, которая, после теракта в Америке, и начавшимся возмездием по Афганистану, опять так модна сейчас: "Я - афганец, один из обманутого поколения: солдат и убийца, мародер- насильник, оккупант, и наркоман, в одном лице.
 Я – афганец, и олицетворяю все земные пороки, когда-то поставленные вне Вселенского Закона самим Господом.
За эти годы, я привык носить на своей спине мишень, со всеми эпитетами той  неизвестной, необъявленной и долгой
как путь на Голгофу  войны, вместившейся в короткую фразу «ограниченный контингент».
Да, я никогда и не был человеком, я никогда им себя не чувствовал в том Союзе братском и нерушимом.
Я был всего лишь на всего одним из контингента: точкой в серой обезличенной массе…
Маленькой буковкой в нескончаемой книге истории государства Российского».

Меня хватает лишь на треть страницы подобного журналистского бреда.
А  потом я откидываюсь в кресле, достаю помятый  ночной листок с единственной строчкой, закрываю глаза и начинаю представлять, что я напишу тебе.
В такие минуты все знают, ко мне бесполезно подходить, без толку спрашивать, что-то предлагать, взывать к чему-то. Меня - нет.
Я - умер.
Я - вознесся над суетной мирской жизнью. 
Я в нирване своей войны, где-то там, за полчаса, до твоего подрыва.
Там, где ты улыбаешься мне, глядя в объектив, сощурив глаза под ярким солнцем.
Живой...


«Я, конечно же, расскажу тебе о твоем пацане…
О нашем баче*.
Ему сейчас неполных девятнадцать, как мне тогда, восемнадцать лет назад.
И он, к сожалению, знает о тебе, только по рассказам матери,отчасти моим, да по пожелтевшим фото, которые мы собирали всей ротой.
Их набралось сто семьдесят пять.
Целая коробка из под кроссовок.
Фотографий самых разных: веселых и грустных, больших и не очень, от скромных черно-белых «фэдовских» до шикарных цветных, снятых добытой в «рейде на караван» японской «зеркалкой».
Их объединяло одно: на каждой из них - был ты…»

А сейчас, утопая в мягком обволакивающем тело, словно саваном  кресле, я вспоминаю, как мы передали ту коробку нашему старшине, который был с тобой рядом в тот, последний твой день, и еще целых пять, сопровождая тебя домой.
Я не знаю, как вас встречала Родина…
Но знаю, что на Чкаловском военном аэродроме под Москвой,
у старшины не могли разжать руку с зажатой накладной на  груз «двести» - твоим пропуском на небеса.
Не могли разжать, чтобы сверить номера с номерами на остро
пахнущем таком мирном, сбитом из сосны ящике, в котором притаился цинковый символ  Афганской войны.

А помнишь?

«…как мы мечтали и завидовали каждому отпускнику-счастливчику?
Наш старшина, за три года службы в ДРА, побывал на Родине четырнадцать раз.
Но мы не могли даже в мыслях завидовать ему, потому что каждый раз,он летал в новое место, совершенно противоположное его дому, в котором за три года, не был ни разу».

Ему «повезло» в пятнадцатый, когда он полетел с тобой…
Вы были земляками…
И мы видели, как два противоположных человека боролись
в душе нашего старшины:
- Останься…пусть летит другой, и не увидишь всего того,
что видел до этого четырнадцать раз,- говорил один.
- Лети,…лети с ним, успокой мать, отца,…если сможешь.
Повидаешь своих,- вторил другой.

Он знал твоих родителей: с отцом - учился, служил в армии - в Забайкалье.
После судьба бросила одного домой, на родной завод, к станку.
Другого, тебя - на сверхсрочную.
Потом на два года…Демократическая Республика Афганистан. Восток.Экзотика.
Четырнадцатый век по мусульманскому календарю, в котором тесно переплелись родоплеменные феодальные отношения и революция…
За два года привык, но… Не хватило.
Остался еще на два… Старшиной - отцом солдатским.
Спрашивали – отмалчивался.
Разве объяснишь каждому, что под занавес службы, уже меньше
всего думаешь о себе, о том, что этот твой шаг, который только и родные одобрили, и то по причине того, что знали - все равно сделаешь по-своему, может оказаться последним.
А он просто не мог смотреть спокойно на «зеленых», необстрелянных пацанов, как те гибли на его глазах, и которых он потом, проглатывая слезы горечи и утраты,
вез в Союз, исполняя свой последний долг. Отцовский.
Каждый раз корил себя, не пытался оправдаться-хотя какая его вина: война есть война!
Но совесть не отпускала.
Не уберег…сначала пятерых, на второй год - еще троих…
Третий год, самым кровавым оказался: забрал семерых.
А в тот день, когда погиб ты, он как  судья-рефери, стоял меж двух, парирующих внутри его словами-ударами людей, и не мог решиться.

Мы видели это…

Видели, и как ротный подошел к нему, отводя взгляд в сторону:
не мог он смотреть в твои глаза.
Потому что и свою вину на цинке том, траурном ощущал.
Да, и какой может быть взгляд сквозь стекло боли, залитое дождем слез?
- Матвеевич! -  тихо сказал он, - надо родной, надо!
Сейчас, как никогда надо - тебе  надо лететь.
Только тебе, и никому другому, понимаешь?

- Да, не рви ты мне душу, капитан.…Не рви…
Нашли робота безотказного, бездушного.
Думаешь, три года летаю с ними - привык?
И неожиданно:
- Вот скажи, ты – русский человек, ты – любишь лес?
Березовый, сосновый? Любишь?

- Ты это к чему, старшина?
- А я спрашиваю тебя, гвардии капитан Звягинцев - ты, лес любишь?
- Матвеич, ну о чем ты говоришь.…Среди этого сухостоя,
камней и песка, о чем ты говоришь…глупый вопрос.
- А вот я, представляешь, лес теперь – ненавижу!
В сентябре на Брянщину Сашу Карпенко отвез…
Хоронили.
Все село было.
Я –то на это уже насмотрелся…А они - впервые…
У них вдов в селе с самой отечественной не было.
Ты представляешь, с войны - ни одной похоронки!? А тут…
Если бы ты слышал, капитан? Какой вой стоял над селом…
Бабы голосили так, как ни один зверь не голосит по своему детенышу.…
У меня волосы зашевелились на голове, от того воя…Извини.
Старшина отвернулся, смахивая слезу, и уже не стесняясь, проглотив комок в горле, продолжал…
- А тут…Какой-то ступор нашел на меня.
Задумался я крепко, капитан… Задумался впервые.
Скажешь, о чем раньше думал? О том же и думал. Но молча думал.
А вот теперь хочу спросить тебя командир  мой, друг Звягинцев – зачем мы здесь?
Ты? Я? Они? – он ткнул пальцем на нас, стоящих поодаль…
Твоя хата где? В Кинешме? А моя - на Смоленщине, и его там же…была.
А пацанов этих, что поотвез в Союз, забыть теперь как…уже…разве мы…эх…
В общем, напился я тогда, капитан. Нарубался самогона до полного отупения.
К вечеру проспался, захотелось пройтись по лесу,
очухаться малость.
Вышел за околицу…
Представляешь: сосны, что мачты корабельные.
Руками, во - не обхватить! Брянские леса, партизанские.
Красотища, да!?
Иду –  воздух сосной настоянный. А мне…запах гробов чудится.
Смотрю по сторонам: стволов сосновых не счесть,…а я…вижу только гробы, гробы…одни гробы.
Лес из гробов сосновых.
Ты знаешь, сколько их там?
Нет, ты мне в глаза смотри, знаешь, сколько их там?
На всю нашу сороковую армию хватит.…
И на этих бородатых воинов Аллаха тоже…останется…на всех,на всех.
- Ты это брось, Матвеевич, брось.…Не надо!
Агитацию здесь разводить не надо, старшина.
И понизив голос, отчетливо произнес:
- Десяток их надо всего, десяток – чтобы одеть этих,…и он показал пальцем куда-то в небо, - наших выживших…из ума правителей.
Понял, старшина?
Десяток всего!
И как бы подводя точку, ударил крепким кулаком в раскрытую ладонь, словно вбил гвоздь, в один из тех десяти гробов.

«А я все-таки надеюсь на нашу встречу…
Нам будет что вспомнить, и о чем с тобой поговорить.
Только о том, что твой Володька, наш Володька – бача, уже полгода как на войне – об этом ты не узнаешь…
Я промолчу.
Я не буду писать об этом, ты не поймешь…
Как не понимаю я, живущий сейчас в этом перевернувшемся с ног на голову бардаке, под красивым именем Россия, где часто, даже очень часто  черное выдается за белое…
Тебе не понять  этой войны, уж точно.
Он молод - ему проще…
Вспомни, какими были мы, когда входили на броне туда?
Туда, где мы потеряли тебя.Где я...тебя потерял...
Но верь мне, братишка, пока я жив, сделаю все, чтобы подобное этому ПИСЬМО, и он НИКОГДА не прочел…
Я не прощаюсь!
До встречи!»


Матвей БЕЛЫЙ не прощается...
Матвей БЕЛЫЙ говорит - до встречи!



--------------------------------
*бача (фарси) - пацан,мальчишка




Матвей БЕЛЫЙ © 01/2002