First

Xameleoh
                В ракушке порока, зализанный локон.
                Под вздернутым оком. От срока до срока.
                хотя бы до...
                Уильям Бредли., 13 стих, XXVI в. до c. э.,

Привет, дорогая моя лазутчица.
Как живешь ты теперь без тревог и сомнений? Умеешь ли ты еще сочинять и фантазировать, хочешь ли отвечать на мои письма? Если "Yes", пришли несколько бумажных страничек, выдранных из твоей до сих пор никем не разгаданной, разлохмаченной, протертой до дыр тетрадки, в глянцевом конверте с изображением основателя того города, в котором ты теперь обитаешь. Я хочу дорисовать ему обслюнявленным химическим карандашом длинную предлинную бороду и бароновские усы, какие я лицезрел у посетителя одной Мюнхенской пивной, пытавшегося расплатится с хозяином Шекелем грубо зажатым в неврастенично подергивающейся у плеча правой руке, а в левой, со следами коричневой, плохо отскобленной краски (видимо художник) на белых от чрезмерного сжатия в кулачок ногтях, держащего массивную пинтовую кружку. Думаю, синеусобородым ему будет лучше чем сейчас. Только бы Сам не наступил, когда будет водить хоровод со своими сестрами вокруг плешивой горы.

Нет, лучше позвони. Позвони... Что бы в памяти не оставалось ничего лишнего, как после весеннего ливня (Libretto), так редко балующего нас своими журчащими от восторга полученной свободы, ручейками, которые, все равно, едва коснувшись земли, устремляются назад в зародивший их Океан. Но мы любим надежду и поэтому, несмотря на то что иногда чувствуем обман, полны какого-то совершенно неосмысленного, но преданного доверия к ним. Мы бесстрашно вверяем своих одноногих оловянных солдатов, капитанов бумажных корабликов на волю этих разыгравшихся ребятишек.

Память же моя и без фальшивых картонных крестов ужасно похожа на засаженную кострами городскую мусорку. Только огня не всем видно. Видимо пламя — это зерна, выброшенные из нагрудного кармана джинсовой куртки, проходящим мимо путником: затертые до неприличной стыдливости, трижды использованные, поддельные проездные талоны на междугородний Владимирский (по имени водителя) автобус. Люди же увидели в этих спиритических семенах лишь претендент для своих изуродованных нужд и искусственных безрадостных страстей. Они стали вываливать сюда выметенный из личных, перекошенных от жары и духоты, печей сор, комочками слипшийся. Когда куча разрослась, они пригнали сюда карьерный экскаватор и пытались, в тайне от других, закультивировать всю эту грязь. Пытались поместить большее количество в меньший объем. Хотели увеличить плотность, наивные, да только потливость свою повысили. Ничего не вышло. Обломился у них весь банный день. Старший Прораб вывихнул ногу, поскользнувшись на мыльных, замоченных корочках, когда они всей сворой, в объеденный перерыв, играли в футбол прямо на крыше свалки (Не завидую я самому молодому из этой стаи. Всем игра, а ему без лифта туго пришлось). Оконечность прорабовская опухла, выросла фиолетовыми лепестками с красными прожилками, температура тщедушного тела повысилась, и через три дня он умер от жары, так ни разу за все свое бытие не придя в сознание. Но хоть в этом случае не оплошали кромешные — обвинили во всем того известного негра, доктора М., который потом оказался маньяком, садистом и убийцей. Он, мол, предписал напихать прорабу во все отверстия сухой синий лед. Лучше больному конечно же стало, но не недолго. Да и лучше ли? Все равно же отошел. Доктора М. же приговорили к пожизненному окончанию посредством новой модной штучки "Water Table" и он струсивши плюнул себе в висок перьевой ручкой и улетел из города навсегда (бывает или не бывает), кажется в Мексику. Мне совсем не жалко ни прорабствующих, ни проповедующих, ни того, ни другого, хотя если бы не этот казус, убить их я бы все равно не смог. Оставшиеся же отщепенцы не знали как запустить эту громоздкую, желтую машину (О!) и потихоньку рассосались кто куда, как партизаны по разным засекреченным опушкам при виде одного моего друга, имя которого Непримиримый Авдустин.

Только один остался, с мутными глазами и выщипанными кончиками бровей. Абсолютно лысый. Он ждет когда из Центра Системы пришлют Нового Прораба, проводит время, прячась в сточной канаве и играет там звенящими от соприкосновения с его холодными, излучающими неживой, свинцовый свет тонкими пальцами, ракушками. Я ему даже завидую, когда созерцаю, как он, постоянно облизывая толстым шершавым языком (бедный Эрик!), липкие английские губы, гложет поросячьи лопатки, подносимые ему на ужин, слепыми женщинами из гуманитарной взаимопомощи. Ведь я уже ничего не смею поджидать, не хочу припрятываться да и ракушкам подыгрывать не могу. Боюсь. Для меня это слишком серьезно.

Хорошо все-таки, что все эти предки вчерашнего пока не смогли заглушить прорастающий где то в недрах этой горы отбросов (Когда же она начнет извержение?) огонь, хотя догадаться о его присутствии можно по мелким, извивающимся струйкам дыма, которые кое-как выползают на поверхность из забитых барахлом, извилистых отверстий серыми вялыми змейками. Дети. Через пять секунд, они уже забывают о том как был труден их путь наверх и, увидев друг друга, едва познакомившись, точнее даже не спросив имен, (да и зачем они) обнимаются, ласкают открытыми ладонями милые, чуть уставшие, но светлые лица и сразу же озорно заигрывая, сплетаясь и расплетаясь, улетают в небо, нарушая все законы Притяжения. Да и ты, наверняка, видела их, только, может быть, под другим углом и на расстоянии.

Так позвони, если можешь...



Светит же яркое круглое солнце в мое квадратное окно!



Если не можешь — ничего не нужно. Хотя, может быть, ты все таки расставишь знаки движения. На бездорожье это может помочь любому-любимому путнику. Изобрази их, пожалуйста, той люминесцентной краской, которой иконописцы очерчивают круги под глазами на лицах своих заказчиков, а безумные Madики на лицах своих клиентов. В этих значках, криптографических закорючках, можно найти немало интересного и прекрасного, если быть очень внимательным, (Это напрягает), и если выстроены они твоим невесомым, легким как пух подчерком. Обидно, только, что процент верно разгаданных строчек слишком уж ничтожен. Наверняка это потому, что часто слова, словно орешки, оказываются совсем пустыми, без косточек, хотя скорее пустота настигает их уже после расщелкивания, в тот неуловимый никакими счетчиками Гей - Гера, момент времени, когда я, утомленный от наблюдений за самим собой засыпаю, раскрыв лицо ладонями, соединенными между собой по последней моде — бинокулярной коммуникативной трубой, с помощью которой я в детстве шпионил за хитрыми звездами, пытаясь проследить хоть какое-нибудь их самое незаметное движение и не давая боковому зрению вторгаться в мою личную жизнь.

Даже не знаю, маленькая моя лазутчица, но кажется, ты все таки опять лукавишь. Мне, мнится, тобой все что было нужно, уже сделано, проверено — и мин нет...! Я уже видел, весной, в некоторых местах, вдали от панельных гнезд, в лесу, между космосом и порталом несколько пограничных шестов, больше похожих на шнурки от армейских ботинок, которые свисают с веток деревьев, сплошь усыпанных почками, из которых чуть позже вылупятся зеленые клейкие листики. Они были выкрашены именно этими волшебными красками, но не касались почвы, потому что та, самая ценная их часть, которая, возможно и была когда-то привязана к земле, по видимому, была отрезана специальной бригадой Шервудских полицейских, которых вызывают набором вдвойне двузначного телефонного номера и опять спущена в яму, плечистыми ребятами с мужественно-дружеским выражением на лицах, которые по другому случаю никогда пользуются полотенцами. Под каждым из этих мест росли одинаковые цветы.



С ветки, которая стучится, даже при легком ветре в мою раму, иногда спускается вниз паучок, и сплетает на моем подоконнике петлеобразную паутинку, с красивыми зимними узорами внутри окружности, садится в самом центре рисунка и думает что ждет, пока к нему попадется бабочка. Я же знаю, что он ждет смерти. Я прикармливаю на подоконнике жаворонков и воробьев.



Не так давно я наблюдал несколько необычных для других прохожих, вполне правильно поставленных театральных сцен. Не помню точно, но первыми, по-моему были Кришнаиты, все части тела которых были гадко выбриты (Почему они не купят себе "Жилетт"?, если нет денег, пускай украдут.) и на выпирающих из верхнего слоя кожи, переливающихся разноцветными знаменами, всегда замыкающихся бегущей строкой, татуировках, символы которых, я уверен, не понятны даже им самим, мне удалось рассмотреть небольшие, скатившиеся в ртутные шарики, капельки пота. Если бы не Это, я не обратил бы на этих поклонников Никакого внимания. Они стояли на площади Святого Юрия, около фонтана, струйки которого выпрыскивались под высоким давлением (не менее 26 атмосфер) из обыкновенных водопроводных труб. (Мой отец 10 лет торчал в канализации, и три года в плавал в артезианской впадине, зарабатывая на автомобиль, так что я в этом немного разбираюсь.). Расположение этих людей показалось мне интересным, но как это часто бывает, когда следишь звездами, я не смог уловить истины в их по меньшей мере неестественном построении. Почти сразу я смекнул (не знаю откуда это всплыло), и сам изумился своей прозорливости, что не случайным оказалось мое присутствие на этой желтой от папиросного дыма, заплеванной окурками с останками чужих, голодных поцелуев, перекопанной вдоль и поперек женщинами в спасительных оранжевых жилетах, площади. Вот так, милая. Один из Кришнаитов, видимо Координатор, с самой смешной тату, изображающей каркающего в позе орла Диониса со свитой и прической похожей на овечий хвостик, достал из под полы стоящего рядом друга на рясе которого был вышит ярко красными нитками Демон Огня, посох, который, отдаюсь на заклание, исстукал своим наконечником не одно никудышное шоссе, пока достиг Рима. К стати, очень многое трансформировалось в мире, с момента нашего последнего расставания. (Вижу, как ты рыдала у меня на плече, когда тебе неожиданно сообщили, что, не помню, по чьему заданию, пришла пора наряжаться в разведку.) Наконечники уже обрабатывают не ванилином и вазелином, а силиконом и детской присыпкой завозимой из Колумбии, хотя все знают, что на Востоке это привело к печальным последствиям, ввиду отсутствия присутствия толерантности. Так вот, веселенькая картинка, хозяин посоха был на голову ниже Координатора, он играл роль старого друга всех медицинских братьев и казалось даже в такой момент мучился вопросом: «Так каким же концом: тупым или острым правильнее использовать суппозитории ?». На голове же его, плешивой, как и у всех, красовался, блистая солнечными лучами, отраженными от отшлифованной алмазным наждаком металлической (МЕТАЛЛИЧЕСКОЙ !!!) поверхности таз. Вот он - симбиоз металла с тазом, такой же, каким бывает хронический тонзелит! Вот он — сыр комом, выковырянный кем то из озоновой дыры в жаркой Новой Гвинее. Вот же оно — пиво с рыбами, красноперками выпучившими глаза, сдохнувшими под пудом соли, в бочке из под селитры. Ничего я не могу сказать о них хорошего. Веселая наука! Даже не проси. Дальше — боль же. Координатор методично ударяет посохом по этому тазу, который в противодействие насилию издает плавный, тягучий, смертельно медленно но неумолимо нарастающий, заставляющий вибрировать все сильнее и сильнее мое тело, проникающий во все мои мягкие костные ткани, во все мои клетки, во все мои мысли, во все чем я жил, стон. Я раскачиваюсь, повторяя святой Витин танец, с простудной гримасой на лице, которое мне покрыли толстым слоем косметологического крема, по увеличивающейся амплитуде, не в силах сдерживаться этому неожиданному грубому натиску. Гирька на камертоне неумолимо и безмолвно ползет вверх, отталкиваясь, под воздействием антигравитации (Ньютон не знал об этом) от силовых полей Терры к синему небу. Когда она наконец то упирается в ограничитель (защита от дурака.), я падаю лицом в раскаленный до предела песок, местами уже превратившийся в тугую тягучую массу, из которой при наличии достаточно длинной трубки опытный вольнодумец запросто мог бы выдуть гармоничный прозрачный пустой шар. Мой же шар получился, слепленным из мутного серого теста, совершенно нелепый. Вдруг все проходит. Я лежу и думаю: «Когда же пойдет дождь?». Я тоже хочу быть чистым и хорошим — как ВСЕ!. Я даже клянусь себе, что никогда, никогда больше, моя прекрасная лгунья, не буду пятиться, не буду причинять боль своими клешнями тем рукам, которые тянутся, чтобы приласкать и вылечить меня. Я просто хочу жить. Я улыбаюсь, встаю, отряхиваюсь, открываю глаза и вижу ту же веселую картину, только она уже не производит прежнего впечатления. Мне даже лень пересчитывать этих долбаных Кришнаитов. «Вдруг кто ни будь уже ушел?». Теперь я слышу все звуки, даже те, которые исходят не от блестящей легированной стали. Слышу, а заодно и читаю по молящимся губам Координатора: «Всплыви, моя монетка, я не хотел бросать тебя в эту канализацию, я не хочу сюда больше возвращаться!.» Слышу как остальные подшептывают ему в такт: «Всплыви, Плыви...» Слышу легкий всплеск безответной воды. Они бы тоже услышали это, если бы меньше...



Светает у нас в 6 утра! И я наблюдаю через качающееся от шума проносящихся мимо, скорых видимо, поездов, стекло — девочек, с узкими спросонья глазами и затянутыми невмоготу на затылке косичками, спешащих в гимназию, старейшую в нашем городе, построенную по проекту гениального (как говорят) архитектора Циклина, которой недавно вернули ее исконное имя «Школа Франца и Иосифа». Во времена же предрассветного социализма по приказу генерального президента нашей державы «Союз Государства Архипелаг - Зулус", провозгласившего с трибуны лозунг: «Лучше был бы маленьким наш род, чем за главным задом наперед», она называлась просто «ЧП».



Несколько дней назад я видел издалека того прыщавого мальчика, которого мы с тобой встретили вчера в подземке. Тогда он стоял привалившись своим оголенным станом к прозрачной, ни разу не открывавшейся в этом году, автоматической двери, с проржавевшими до роликов подшипниками и трафаретной надписью, пугающей своими амбициями — "НЕ прислоняться".

Он судорожно подергивал своими красными трицепсами, размером со значок «У», которым часто залепляют лобовые стекла роговых очков неудачные пианисты, удачливые педиатры и вдумчивые педагоги (наш Вадик был на все горазд, Он...), оставляя на давно уже высохших литерах «НЕ» сальные отпечатки. (Все оставляют.) Он плакал, по-моему, от любви. Его кожа была покрыта мелкими, явно метаболического происхождения, прыщами (Похоже на географическую карту). Он безудержно икал и подрыгивал коленями, как проститутка от смеха, когда ей повторно расскажешь анекдот, которого она не поняла в прошлый раз. Затем он внезапно прекратил все свои нечленораздельные движения, насторожился, быстро забыл обо всем и мило улыбнулся, почувствовав колыхание воздуха, в тот момент, когда я сорвал стоп-кран, висевший на стене, причиндалами какого-то, забытого мною бога. По его гримасе, я понял, он ощутил твой запах, он испытал твой вкус, он узнал твою тайну, он насладился твоей безысходностью. Пристрелить его, как бешенного пса, чтобы через неделю, еще раз проехать в этом же вагоне и с наслаждением отскабливать специально подготовленными для этого, подточенными ноготочками с ржавых колесиков запекшуюся кровь молниеносно решил я, но ты пожалела его. Ты дала ему 10 флаконов OXY.

Так вот когда я встретил его снова, уже один, он выглядел гораздо, гораздо хуже. Он не смог напиться этими 10 флаконами. Он хотел еще больше и чаще того же кайфа, но жажда не проходила. Он совсем высох, милая моя.

Еще я встретил того поэта, который переводил для тебя «Смешных Памперсов» Сера Бодлемера. На его голове была надета та же сеточка, с помощью которой он всегда укладывает свои вьющиеся локоны, и я подумал, что когда он снимает ее на ночь, на приплющенных волосах остаются горизонтальные и вертикальные полоски.

Расскажу о нем, без надежды.

Пока.