РАК 19. Муки

Иван Кирсанов
19. МУКИ

У меня началось осложнение. Меня обследовали и опять обнаружили опухоль. Снова возвращались боли. Я постепенно задыхался, стал хрипеть, все больше и больше, пока голос не превратился в сиплый шепот. Клешня фантомного рака, вцепившегося в мое горло, сжимала с каждым разом сильней и сильней. Рак мстил за своего когда-то съеденного мной собрата, вернее, за самого себя; я начал представлять себе предсмертное состояние свариваемого рака в консервной банке, до тех пор, пока у него вода не закипела. И однажды когда-нибудь он перережет мою глотку, раздавит позвонки, и моя голова отделится от туловища. Это и будет называться моей смертью.
В этой войне насмерть теперь я был зависимым от него. В его власти находились все, и никто не мог вырваться от него, если он того не желал. Помилованных им были единицы. Более-менее долго люди мучались - могли сопротивляться даже десятками лет - но все-таки сдавались чешуйчатому чудовищу. И ни лучшие лекарства, ни отчаяние, ни водка не помогали от этого. Я снова послушно поглощал пилюли, проходил все процедуры, подчинялся авторитету врачей, строго следовал всем медицинским предписаниям, но знал, что окончательное, решительное, слово остается за ним.
Хотелось схватить себя за глотку и разорвать ее, вырвать опухоль, оторвать от себя рака, вцепившегося мертвой хваткой. Он безжалостен и беспощадно лишал жизни людей. Рак забрал Валю и положил ее на холодную жесть разделочного стола морга. Я ненавидел его и боялся. Со всей серьезностью умолял отпустить меня. К своей болезни теперь я обращался не иначе, как господин Рак. И без всякого издевательства.
Силы уходили, я слабел и от этого становился сентиментальным (если этим иностранным словом можно обозначить мою сопливо-слезливую реакцию на происходящее со мной и остальным вокруг). И часто жалел, что не слушался советов старших о том, что надо беречь свое здоровье.
Вначале было слово. Я как будто бы сам изобрел слово “мука”. Раньше никогда не понимал его значения. А теперь эти четыре буквы ощутил всем существом. Это слово как бы само по себе родилось во мне.
Никогда серьезно не страдая от болезни, я не понимал тех, кто был нездоров. Болезнь, когда я лежал в военном госпитале, и болезнь сейчас - это разные вещи. В госпитале я просто преодолевал препятствие, возникшее на моем пути, ущемляющее мое развитие. Здесь же против меня был сам закон развития. Пришло понимание, что это не чужеродное. Оно впаяно в плоть. Рак - это даже не болезнь, рак - это свойство плоти. Это неотвратимое, непреодолимое, как старость, свойство, заложенное в саму природу вещей. Когда закончился весь запас жизненных сил. Я просто исчерпал все свои моральные, этические ценности, растратил то, что мне было заложено природой для утверждения жизни, для человеческого развития. Мне нечего было терять и не за что держаться. И поэтому, из-за своей ненужности, как исчерпанный до дна колодец, я был обречен. Действительно, это как преждевременная старость.

* * *
Меня стала мучить больная совесть. Как приговоренный к смертной казни в одиночной камере, я оправдывал себя и искал справедливости. Я беседовал с воображаемым судьей.
Невольно вспоминались совершенные мной грехи. Мне становилось до слез жалко Егорушку, при воспоминании о его упрямом взгляде, когда я обижал его. Хотелось просить у него прощения. Мне становилось стыдно оттого, что изнасиловал Тосю и издевался над ней. Тося все делала ради ребенка. Она спасала от меня Егорку. Есть люди, перед которыми мы виноваты, но не хватает сил вслух признаться в этом, не хватает мужества попросить прощения. Тося была одной из таких. И я, конечно, не мог не оправдать Тосино семейство. Я подставил своего товарища Ваську Палача, плохо обходился с женой Зоей. А Витек, Витек Анофриев, которому я так и не смог помочь, из-за того, что не выучил приемы оказания первой медицинской помощи! Бросил девушку Маньку. Почему-то чувствовал вину перед другом Егором, если бы я в это время был с ним, то все было бы иначе. Вспоминалось все, вплоть до детских грешков, когда воровал в чужих садах яблоки.
Внутренне я целыми днями стоял перед всеми на коленях и просил у всех прощения. Но вслух прощения попросить не решался. Только перед окончательным расставанием, наверное, хватит сил и мужества попросить прощения. Даже боялся проявить нежность к своей матери, когда она изредка приезжала ко мне. Даже с ней я был привычно грубоват и внешне не допускал телячьих нежностей.
“Прощай” люди говорят только перед смертью или когда им встретиться больше не суждено. Я не знаю, для чего люди перед смертью ищут прощенья, мира, успокоения. Кажется, какая разница, что о тебе будут думать живые? Ведь тебе уже все равно. Но мне хотелось просить прощенья почти у всех моих знакомых, перед всеми я находил свою вину. Казалось почему-то, что после этого мне будет легче, что это мне поможет. Было такое предсмертное желание. Мне хотелось жить.
Кроме фантомного рака, стали чудиться погубленные мной тушканчики. Они появлялись без шкурок. У некоторых не было даже мяса, одни скелетики. Голые тушканчики собирались около меня и, то печально, то с угрозой, смотрели на меня. Тушканчики требовали отдать свои шкурки. Я орал от ужаса, просил дать мне время, призывал их к пониманию, говорил, что мне самому не сладко, у меня нет денег, я неплатежеспособен, поскольку нездоров, и обещал сразу же рассчитаться с ними, как только встану на ноги. Они мне не верили на слово и снова выдвигали свои требования, как демонстранты, топали своими задними ногами. Мне становилось невыносимо страшно, и я опять орал. Равномерный топот ритмично раскачивал больницу. А это, оказывается, не тушканчики, а немецкие солдаты идут. Они маршируют по плацу и выжигают огнеметами наши казармы, и оттуда вываливаются наши обуглившиеся черные солдаты. А на трибуне вместо командира полка Кошкина стоит Гитлер. Он тоже обгорелый и черный. Я кричал. Но на самом деле только сипел, и просыпался от боли в горле.
Импульс моей жизни, столкнувшись с неодолимым препятствием, пошел обратно, круги памяти покатили по болоту моей жизни, вытаскивая то, что я уже успел забыть и не придавал большого значения, не считал это большим тяжким грехом. То, о чем повествовалось до сих пор, на самом деле оказались верхушкой айсберга моей жизни. Мелкие грешки выпятились необычайно - оказывается, многое я уже позабыл и простил самому себе.

* * *
Муки физические и муки совести доканывали меня. Сознательно я признавал свою вину перед многими. У многих мне следовало бы просить прощения. Но внутренне я сам же начинал оправдывать себя, и самооправдания всегда побеждали.
Что я такого особенного сделал? Боевого товарища Витька Анофриева, конечно же, не вернешь - произошла нелепая случайность. А вот Манька сама виновата, что не дождалась меня из армии. Зоя часто скандалила, поэтому нельзя отрицать процент ее вины. Изнасиловал Тосю. С Тосей, конечно, сложнее. Но кто об этом знает? Где свидетели? И что это такое с юридической точки зрения, если нет доказательств? Ничего! Не пойман – не вор. К тому же, потом я повел себя честно, женился на ней. И тогда, вообще, что произошло между нами? Это была только прелюдия к браку! Все мои преступления чисто бытовые, которые встречаются на каждом шагу. По сравнению со мной, Гитлер - чудовище, многие убийцы гораздо хуже меня, а живут нормально, ничем не болеют. И часто чувство собственной правоты побеждало.
Но со временем стало появляться новое мнение. Оно противоречило бесспорным, давно установившимся моим привычкам. Сначала оно было небольшим, но затем вырастало, доказывало все убедительнее, и стало даже побеждать. Это было также моим мнением, но искренне обвиняющем меня самого же.
Раздвоение личности возникало часто. Я спорил сам с собой. Одна половина оправдывала меня, а другая обвиняла. И нередко правда оказывалась за стороной обвиняющей, я смирялся.
Но тяжела наука смирения. Я оправдывал себя, защищал со всей беспардонностью. Временами я начинал глубоко философствовать, что самого удивляло.
“Все такие, и я такой” - оправдывался я-прежний, который оказался обвиняемым, когда начинали обостряться муки совести. “Ты за себя отвечай” - говорил я-обвинитель. “Да, я не ангел, - опять говорил я-обвиняемый, - но задача моих поступков заключалась в том, что я хотел завоевать Марину, понравиться ей, стать таким, тем, каких она любит. Идеалом быть трудно. И я, как и любой нормальный человек, имею свою грешную индивидуальность. “Узнав конкретные проявления которой, Марина, конечно же, вообще бы никогда не подошла к тебе”, - продолжил я-обвинитель. “Каждый человек имеет свои взгляды и причины, оправдывающие его существование. В свою очередь, они железно определены другим множеством причин - человеческим темпераментом, средой воспитания, внутренним составом, кислотно-щелочным балансом его желудка и прочим-прочим”, - залетая в высокие материи, достигая предельных космических высот своего понимания, не сдавался я. “Ну ты забурился, брат! Хотя бы немножко самостоятельности и ответственности надо бы иметь. Как ты думаешь, господин Бельмондо? - стыдил меня обвинитель. - Твои размышления продиктованы эгоистической самовлюбленностью, только твоей принадлежностью к двуногим”. “И каракатицы должны иметь свою, “каракатицевскую”, философию, оправдывающую их жизненные позиции. Мы не должны ущемлять право на существование любого мнения. Демократия, старик” - говорил я. И тут понимал, что пришел к мнению обвинителя.
Так бывало часто - проходя какой-то заколдованный круг, я приходил к единому мнению с Обвинителем. Хотя до сих пор не могу ответить на вопрос, когда-то навеянный Боренькой: кислотно-щелочной баланс формирует характер человека или от характера человека зависит его кислотно-щелочной баланс? Что первично, а что вторично? На этот вопрос верующие и атеисты отвечают по-разному противоположно. Но для меня это похоже на спор, что сначала появилось на свете - курица или яйцо.
Как приговоренный к смерти, в застенках ждущий исполнения приговора, я имел многослойное мнение, я постоянно перескакивал из одного уровня на другую глубину рассуждений. Оппонент и Постоянное мнение, Обвинитель и Обвиняемый кувыркались в отчаянной борьбе друг с другом. Я обвинял себя с одной точки зрения, и сразу же оправдывал самого себя - с другой.
И заслужил ли я за это все смерти? - уже не требуя, а привлекая к пониманию, спрашивал я, обращаясь к третейскому судье, господину Раку, или к тем высшим силам, которые он на данный момент олицетворял.
Я боролся с самим собой. Если проигрывал, то снова начинал вести споры, при этом допуская некоторые раскаяния. По сто раз пересматривал свое прошлое, и все-таки, в конце концов, приходил к выводу, что, в общем-то, человек я даже положительный. И получалось, что смерти вроде бы и не заслужил, страшная болезнь незаслуженна мной.

* * *
Чувство героизма в моем единственном бою уже много раз подвергалось критике. Позже я определил это чувство чувством причастности к убийству человека. Я еще не знал, что эта запретность дошла со времени Каина, убившего своего брата. Отголоски этого кое-где сохранились до сих пор, если до сих пор не живут в нас полнокровной жизнью. Оно отзывалось в наших душах своеобразной гордостью, дерзостью нарушения табу “не убий!”. Именно оно приказывает вести поголовный счет убийствам: заставляет индейцев снимать скальпы с побежденных врагов, маньяков отмечать свои жертвы насечками на окровавленных топорах и стволах обрезов, снайперов на ложах своей винтовки, а летчиков-истребителей рисовать сбитых им противников звездочками на борту своего самолета.

* * *
Для чего-то нужно, чтобы человеческая душа постоянно источала страдание. Случайно я прочитал теорию, что какие-то жестокие невидимые существа питаются нашим страданием и поэтому не дают нам покоя. (Теперь как человек размышляющий, хотя познания которого в основном черпались из “Спид-Инфо”, случайных просмотров телепередач или из радио, я задумывался и над этим). Может быть, действительно нашими страданием и переживаниями питаются космические чудища?
И тогда не надо искать справедливости и надеяться на высокие добрые силы...

* * *
Тоскливое состояние безнадежности, посетившее однажды меня на миг, когда я висел над взорвавшейся гранатой, растянулось на неопределенное тягучее время.
Смерть... - грань, разделяющая бытие и небытие, неотвратимость, после которой нет возврата. Никто не верит в свою смерть, каждый надеется, что он не умрет, умирают другие. А именно он - когда-нибудь, в далеком будущем. Но, рано или поздно, этот момент настает. Страх близкой смерти выявляет человека до конца. Смертельная опасность может быть мощнейшим стимулятором человеческих действий, и та же угроза может подавить его волю. Ее ледяное дыхание одним махом сметает весь театр, который мы создаем на протяжении всей жизни. Уничтожаются все наши помыслы и чаяния, наши надежды, наши переживания, все наши капризы и почти все наши принципы. Опыт каждого человека наживается большим трудом, и это большое богатство. И неужели он исчезнет, превратится в прах? В этом несоответствии - разности человеческого душевного содержания и телесного бытия - заключалось вопиюще несправедливое несовершенство мира.
Но почему именно я? Разве я это заслужил? Я еще молодой и достоин самого лучшего. Не будет меня, единственного и неповторимого, с уникальным набором генетических хромосом! Пусть не я, так, может, мои дети, мои далекие потомки будут гениальными, может они сделают много полезного для людей. Может, они даже спасут человечество когда-нибудь. Неужели нельзя смилостивиться надо мной? Других не так жалко. Им, кажется, не так страшно умирать. Тем более, все мои соседи - люди пожившие, что-то повидавшие на своем веку. Ну неужели никак нельзя договориться, Господи? Неужели никак нельзя оттянуть срок? Может быть, просто произошла судебная ошибка? Ведь когда приговор будет приведен в исполнение, невозможно будет все исправить, меня уже не будет. Как говорит один герой кинофильма, дырку ведь потом обратно не заштопаешь. Если произошла ошибка, а меня обратно не вернуть - это будет справедливо?! Жизнь действительно самое дорогое, что есть у человека. И нельзя с такой легкостью отнимать ее. Это смертный грех. Тяжелейший среди всех остальных.
Мне было страшно, я боялся смерти. Егор шутил, что “на том свете выспимся”. Я тогда вторил ему, что, действительно, хорошо быть на том свете. С тебя никто ничего не требует, ни с кем не скандалишь, спишь, сколько хочешь. Мертвому уже ничего не нужно. Одним словом - покойник. Егора уже нет, а я выспался вдоволь, и спать больше не хотелось.
Ночи переживались особенно тяжело. Я боялся, что артерия вот-вот будет совсем пережата именно ночью, и я не проснусь больше. Тот, кто смотрит через глаза Кости Галушкина, однажды встретит жуткую холодную тьму, которая никогда не закончится, для которой нет рассвета. Меня заколотят в ящик и закопают на два метра под землю. Оставят одного, рядом с другими гробами, ночью. Там же страшно! Там же невозможно дышать! Не хочу! Помоги, помоги, Господи! Ведь это же я! я! я! я!...
Мои предки в трудные моменты давали обеты. Я тоже давал обеты. Я клялся мыть всем ноги, если только выживу, божился на всю оставшуюся жизнь спать на голых кирпичах, а под голову класть только один валенок. Я зарекся больше протестовать и возмущаться, говорил, что ни разу не пикну, даже если об меня все станут вытирать ноги. Я соглашался на полное уничижение собственного достоинства, соглашался на любые условия высших сил. Лишь только бы выжить.

* * *
Свои двадцать шесть лет и очередной Новый Год я встретил в больнице. Даже по сравнению с безалкогольной свадьбой Петьки Смуглова мои день рождения выглядели как настоящие поминки. Сестра принесла водочки, и соседи по несчастью, скрываясь под одеялом, выпили за мое здоровье. Но веселья не получилось, все сразу же улеглись спать. Новый Год справляли тоже не очень весело. Шутки были вроде мрачных предположений, что, возможно, наступающий год окажется последним для нас. Самым удачным тостом оказался: “Чтобы мы окочурились только тогда, когда рак свистнет”.

* * *
Я жил в страхе смерти. Но постепенно по-другому открывалась моя плоская личность. Оппонент и Обвиняемый развивались согласно единству и борьбе противоположностей. Они перерождались в нечто новое, более общее и глубокое, более глобальное, хотя и по-прежнему противоборствующее. Это нечто имело одну сторону пылкую и страстную, ставящую женщину на пьедестал божества, а другую - прохладного мыслителя, которая, правда, не знаю, насколько боялась и избегала женщин. Оппонент и Обвиняемый переходили уже к космическим войнам, на околоземной орбите.
Странно, что одновременно на одном и том же земном шаре существуют противоречия, существуют горе и веселье, кто-то веселится, кто-то переживает горе, кто-то тонет от избытка воды, кто-то гибнет от жажды. Свадьба и похороны только философски умещаются на одной строке, рассматриваются только как фазы жизни. Реально же насколько неприятной кажется встреча свадебной и похоронной процессий.
Я размышлял о том, что имеется протяжение моей истории, тысячелетней истории вещества, из которого я состою, истории предков, цепь которых, начиная от химического вещества и от обезьян, привела к образованию меня, негодяя и мыслителя. Я заключаю в себе их жизненный опыт, опыт выживания и инстинктов. И в то же время - проблем. Человек сам по себе есть проблема.
И вот теперь я пришел к кризису, до того, что все должно разрушаться. Разрушение всего рано или поздно происходит. Но тогда, для чего все нужно?
Моя жизнь привела к нулевому результату. Наступал момент, когда ничего не хочется, ибо последовало открытие, что все на свете есть чушь. Ничего не имеет смысла. Сложнейший человеческий организм, как множество кропотливо создаваемых систем (как говорил Канделябров, вентиляции, адаптации...), имеет сыпучее свойство обыкновенного песка. Результатом всего является прах. Тибетские ламы печальный вывод о бессмысленности всего мира демонстрируют следующим образом. Они несколько лет подряд делают из цветных порошков большую символическую модель вселенной, а затем в один миг разрушают его. Мы в детстве тоже делали нечто подобное, правда, без всякого философского подтекста. Мы всей ватагой целый день лепили снежных баб или строили крепость, а затем, перед тем как уходить домой, перегоняя друг друга, накидывались на свои творения и разрушали их, через несколько тысячелетий после библейского пророка Экклезиаста подтверждая его простой вывод - все суета.
Я пришел в состояние пляжного старика. Хотя еще не жил.

* * *
Хотя в Древнем Риме средняя продолжительность жизни составляла как раз примерно двадцать шесть лет. То есть, с точки зрения древних римлян, я прожил нормально.
Но за это время я ничего не сделал. В то время как средние римляне создали великую римскую империю, Будда Шакьямуни приблизительно в моем же возрасте понял, что все на свете чушь собачья и пошел странствовать по бессмысленному белу свету в поисках смысла, поэт Лермонтов также почти в этом возрасте завершил свой земной путь, успев многое создать.
Но это было давно. Даже Михаил Федорович, - хотя он мне не очень нравился, но я должен признаться, - наиболее мужественно боровшийся со своей болезнью, по крайней мере, скрывающий перед нами свой страх перед приближающимся концом, грустно признался, что жизнь пролетела как один миг. И он надеется, что все еще, самое главное, у него будет впереди.
Хотя у глобальной природы может быть по отношению к нам другая точка зрения. Природа, наверное, опасается переселения земного шара. Ведь население достигло пяти миллиардов человек. Число людей растет, и природа в лице самого человечества затормаживает свой прирост. Что для пятимиллиардного человечества судьба одной микроскопической клеточки? Оно придумало войны, нервы, массу болезней, катастрофы, сигареты...
Но отдельно взятую, даже раковую, клетку, конкретного человека с именем, с адресом, с родственниками, с любимыми это не устраивает. Отдельно взятая личность, индивидуум, не хочет отдавать свою жизнь по рациональному требованию всемогущей природы.

* * *
Но требования природы исполняются. Миллиарды людей-песчинок приходят и уходят бесследно. Неужели все умирающие люди испытывают столько переживаний? Я об этом никогда не задумывался. А люди на земном шаре умирают каждую секунду... И никак не оценивается внутренняя работа мысли, опыт, нажитый каждым из нас. Смысл жизни опять не найден...
Но я снова возвращался к его поиску. Конечно, предел мысли не достигнут. Свойства песчаного пляжа достигаются за счет сложнейшей внутренней организации песка, который тоже, наверное, имеет свои проблемы. Но неужели такой ценой достигается даже такой пустяк, чтобы мы могли просто полежать на берегу теплого моря?! А ведь надо еще учесть организацию моря, солнца и самой земли. Как же все дорого получается на белом свете! И получается парадокс, что все в мире бесценно, хотя и не имеет смысла.
Но я парадоксальные выводы не люблю. Они рождаются от незнания и непонимания вещей.

* * *
Звезды, существующие миллионы и миллиарды лет, великие светила, живущие в других пространственных и временных масштабах, бесстрастно смотрят сверху на нас, определяют нашу судьбу и даже подозревают, что мы переживаем муки бабочки-однодневки. Мы сами, в свою очередь, глядя свысока, не замечаем жизненных этапов и мучений самих мотыльков... Да и сами звезды потухают, и, наверное, испытывают колоссальные, соответствующие космическим масштабам муки. И мы тоже не знаем о их переживаниях. Каждый живет отдельно, в своих мирах.

* * *
Соседи менялись в нашей палате не слишком часто. Но время от времени изменения происходили. Охотника и рыболова Гришу перевели в другую палату недели через три после моего прихода, к безнадежно тяжелым, и до последнего времени нас оставалось пять человек, так как палата была тесноватой для шести человек.
- Все, выписывают меня, выписывают. Вот так! - Альберт Зигмундович вернулся от лечащего врача напуганно-расстроенным. - Назначили домашнее лечение. Что это такое?
Он разводил руками, ища у нас сочувствия и поддержки.
Мы все молчали. Только Е-моё пытался его успокоить, гнусавил об улучшении, если домой выписывают. Раздосадованный Альберт Зигмундович не успокаивался.
- Да сейчас, подожди немного! - раздраженно огрызнулся он на супругу, стоявшую у дверей и торопившую его, продолжая причитать, наклонился к своей тумбочке, стал там рыться.
Вытаскивал свое добро. С потрепанной книжкой в руках оглядывался вокруг. Почему-то выбрал меня, своего главного идеологического противника в нашей палате.
- На, Костя, почитай Деяния, у меня есть дома.
- Спасибо, - чуть слышно просипел я.
Из уважения к моменту, я не посмел отказаться от подарка. Но мысленно уже складывал деяния и измышления святых отцов в самый дальний угол своей тумбочки. Я один раз пытался от скуки почитать жития святых отцов, но они нагнетали тоску. Брался также читать и Библию, но только нашел, что она очень хорошо помогает засыпать.
Таким мне и запомнился Альберт Зигмундович, православный немец. Причитающим и что-то вытаскивающим из своей тумбочки.
Он ушел, и без него стало скучно. Мне было его жалко. Его не хватало. Он был из тех людей, которые надоедают, но если они уходят, то после них остается пустота. Потом я узнал, что он протянул еще полгода и скончался от обширной метастазы.
На место Альберта Зигмундовича положили «чернобыльца» с лейкемией. Но мне было не до него.

* * *
Я осип окончательно и перестал говорить. Пищу глотать стало невозможно. На сердце и в желудке была какая-то чернота. Видимо я нахлебался в те памятные сутки в луже и никак не мог избавиться от нее. Если бы я смог выплюнуть эту черную гадость, то мне сразу стало бы легче. Но я уже понимал, что гадость имела происхождение от душевного неблагополучия. Видимо, как говаривал мой друг Егор, засорились чакры. Скоро будут ставить капельники. Потом последует новая операция.