Что он протягивал мне

Абакумова Марта
              ...ЧТО  ОН  ПРОТЯГИВАЛ  МНЕ.

Я шла с одной стороны полусквера, а мама - с другой. Полусквером это место назвал папа - в ответ на мой вопрос:
- А вот где травы-то много около продуктового, и тролли разворачиваются - это что?
- Это...  сквер, наверное... ну, не совсем... полусквер, вот! - воскликнул он радостно, как всегда, когда придумывал нужное слово.
На мне было то голубое платье с белыми бантиками, которое он мне купил на Новый год... мама тогда еще очень ругалась, что дорого. Сейчас она тоже должна была ругаться, потому что в таком красивом платье никто не ходит по улицам без родителей - но что ж я могла сделать, если она опоздала в сад почти на целый час! Елена Геннадьевна разозлилась, взяла меня за руку и повела домой. Ненавижу, когда меня водят за руку, особенно если воспиталки. Еще у них руки  иногда мокрые бывают, вообще противно!
Мы дошли до продуктового, и тут Елена Геннадьевна увидела на другой стороне полусквера мою маму.
- Ой, как хорошо-то! - воскликнула она - и прыгнула в рейсовый автобус. У нее застряла сумка, и водителю пришлось еще раз открывать двери-гармошки. Я тоже обрадовалась, потому что следующий автобус придет через сорок минут - ну и зачем мне стоять и выслушивать все, что они с мамой друг другу скажут? Лучше уж я выслушаю, что мама скажет мне... конечно, это тоже не так приятно, как есть мороженое в вафельном стаканчике, но зато мы быстро попадем домой. И я позвоню папе...

Я его обожала... нет, это, пожалуй, очень неточно сказано. Я тогда не знала, что такое любовь: при мне о ней не упоминали. Но папа... им были полны все мои дни.

Он, правда, не приносил мне дорогих игрушек, как Катькин; он вообще редко что-нибудь приносил, даже мороженое. Он даже не жил с нами, и денег маме на мое содержание не давал. Она так и говорила:
- Настрогал тебя, а денег на твое содержание не несет.
Мне очень интересно было, как это папа меня настрогал, и я спросила его об этом при первом же удобном случае. Сначала он засмеялся, потом рассердился, потом опять засмеялся - и так чередуя сдвинутые брови и огромную улыбку, сквозь курлычущий смех объяснил:
- Она с префиксом ошиблась. Не НАстрогал, а ВЫстругал. Как папа Карло - Буратино.
- Я же не деревянная, - недоверчиво сказала я. 
- Извините, мисс, дерева в тот момент под рукой не случилось! - тут он захохотал совсем громко, и нас стали оборачиваться прохожие.

...Я аккуратно обходила лужи, как он меня учил. В них же вода грязная, иногда даже не отстирывается. Это на даче можно из ручья брызгаться сколько угодно - там бьют ключи, а ключи всегда чистые. Мама, правда, и там не разрешает - ну, мы потихоньку, пока она не видит.
Ну, вот, я шла только по сухому асфальту и смотрела все время на нее. Она почему-то совсем не торопилась, как будто ее совсем не волновало, что я иду ей навстречу одна. А когда подошла, то ничего не сказала. Только на руки меня подняла зачем-то. Потом, правда, опустила: я же тяжелая стала, как слоник. И пошла рядом. Молча. Я так удивилась! Ладно, зато можно попридумывать немножко, или повспоминать... Я люблю вспоминать, особенно про папу.

Если бы мама согласилась жить с ним, было бы, конечно, здорово. Я бы его уговорила меня из сада пораньше забирать... Но с другой стороны, вот Лешка из старшей группы рассказывал, что его предки сошлись и теперь орут друг на друга и на него целыми днями. Интересно, кто такие предки и как это они сошлись? В неравной битве, что ли? Мне папа стихотворение читал, про то, как враги сошлись в неравной битве. Конечно, у меня нет никаких предков, но вдруг  родители тоже нечаянно сойдутся, когда будут жить вместе? Я не люблю, когда орут. И папа не любит. 

Центром папиного притяжения всегда были усы. Женщины оборачивались на них, как собаки на запах мяса, после чего с сожалением замечали меня.
- Какая симпатичная! - иногда льстиво говорили они. - Вся в папу...
Еще они заглядывались на него, когда он надевал серый полосатый костюм... о-о, это в самом деле было замечательно! Ему очень нравилось, что все вокруг смотрят на нас, и он все время шутил, пританцовывал и выделывал всякие штуки. Я называла его: "Лев в полосочку" и "усатый-полосатый", а он в ответ улыбался и вертел меня "каруселькой", держа за бока. И я никогда не боялась упасть, хотя все вокруг неслось в бешеном темпе.

Однажды я делала вид, что сплю.  (Взрослые такие странные! Не могут спать с открытыми глазами, а как только закрывают их в темноте - сразу засыпают...  Все мои знакомые девочки умеют делать вид, что спят, и знают поэтому много интересных вещей, которых им никто не рассказывал.) А мама с папой сидели на кухне и ссорились. У них это любимое занятие. Мама папу шпыняла, а он ей доказывал, что он - не верблюд. Странно, почему это доказывать-то надо... неужели она сама не видит? Я ей говорила, но она почему-то только смеется.

- Чего ты добился в жизни? Чего?
Она напрыгивала на него, как будто они играли в классики, а он был биткой. Мне было видно сквозь неплотно прикрытую дверь, что уж чем-чем, а биткой он быть совсем не хотел.
- Маша, сядь... Маша.  Я ни с кем ни за что не бился, понимаешь?
- Да? А следовало бы...
- Зачем, скажи? Зачем непремено надо сражаться, биться? Для чего это, Маша?
- Для будущего, идиот! Для твоего же будущего... Для ее вот, - выбрасывает указательный палец в сторону моей комнаты, от чего я по привычке натягиваю на голову одеяло, - для ее вот будущего. Устроился бы, наконец, на нормальную работу, с окладом...  с премиями, наконец!
- Маша, но я не могу... Я просто не могу.
- Зато ты можешь с ребенком носиться по улицам днем и ночью, у нее все ноги мокрые опять...
- Прости...
- Вот кто ты есть?
Молчание. Папа отвернулся от мамы и тяжело сопит. Только что он хотел ее поцеловать, но она - по-моему, совершенно некстати! - задала этот огромный вопрос. Я бы такие огромные вопросы вообще бы никому не задавала.
- Нет, ты скажи! Скажи: кто ты?
- Я писатель... - тихо говорит папа.
- Боже мой, посмотрите на него! Что толку от твоего писательства? Что?!
- Не хочешь видеть - не надо.
Отец вскакивает и начинает ходить по кухне взад и вперед.
- Лернер звонил вчера, предлагал мою статью взять - я отказался. И отказался принципиально! Потому что я ненавижу это жульничество, это выслуживание перед Капинским - и все только потому...
- Сколько? - закатив глаза, спрашивает мама.
- Что - сколько?
- Сколько он предлагал тебе заплатить?
- Ты... ты дура, Машк... Господи, что я с тобой разговариваю! У тебя же только одно на уме...
- Не одно! - кричит мать; она, кажется, в ярости. - Не одно! А одна! Одна! Дочь! У нас! Одна! Ты идиот, кретин, ненормальный...

Это правда, я у них одна. Сколько уже просила братика - ни фига не соглашаются. Папа говорит, что он меня ни на какого мальчишку не променяет, а мама каждый раз говорит: "Ха-ха-ха! А на какие шиши?" - и отсылает меня в комнату. Главное, по маминым словам, никто не знает, где искать эти пресловутые шиши, и как они выглядят. Папа, может, и знает, но я его почему-то спрашивать не хочу. Вдруг он тоже не знает?
- Марусь, ты знаешь, что Нинка для меня...
- Не смей называть меня так! Если бы она для тебя хоть что-то значила...
- ...то я работал бы директором универсама.
- Где тебе директором... Сторожем бы поработал. Хоть чуть-чуть!
- Маш, ну неужели тебе от меня нужны только алименты?
Только что она вслед за ним кружила по кухне - и вот остановилась. Щеки у нее сейчас совсем бледные, да еще обвисли вокруг подбородка.  Глаза тусклые. Фу, она некрасивая!
- Я не могу понять, - очень четко, почти по буквам произносит она, - зачем. Надо. Производить на свет детей. Если мы. Не в состоянии. Обеспечить им. Элементарный уровень бедности.
Пауза. Сейчас заорет... Точно.
- Ты понимаешь, что мы живем за чертой нищеты - и это официально подтверждено! - ты это понимаешь или нет, идиотина?!
- Маш, все... Я тебя предупреждал. На меня нельзя кричать.
Папа встает, идет к вешалке - за курткой. Мне его не видно... он сейчас уйдет - и все, все! Я подтягиваю коленки к подбородку и начинаю реветь в подушку.
- Я предупреждал...
Она почему-то молчит. Интересно, почему? Должна бы ляпнуть опять что-нибудь гадкое, она всегда его обижает напоследок.
Мне иногда кажется, что он поэтому и приходит к ней снова и снова: доказать, что она ошибалась, что он не такой плохой, как она думает. А то зачем бы он приходил...

- Я же не мазохист, - сказал он однажды в сердцах, когда после одной такой "профилактической беседы" (это она их так называет, и еще бабушка) мы с ним вышли на улицу.
- А кто такой захамист? - поинтересовалась я.
- Вот-вот! - в восторге сказал он - и с таким наслажденьем, с каким я ем маринованную селедку, повторил:
- ЗА-ХА-МИСТ! Слово-то какое получилось, доченька...
Я обрадовалась, что сумела придумать новое слово, и про свой вопрос вовсе забыла.  Потом бабушка мне объяснила,  что мазохисты любят, когда на них орут и даже бьют. Это тогда Павлик в старшей группе мазохист, и я ему так на завтраке и сказала, а он заревел. Ну и чего реветь, если тебя научными терминами называют? А меня еще в угол поставили...

Вот он сейчас уйдет, а я так и не узнаю дальше про Мымзу и Грымзу, он мне так и не дорассказал! Хотя, вообще-то...  Можно и самой попридумывать, особенно если мама на ночь будет петь песенку про ковбоя, который зачем-то врывается в дом и крадет какую-то крысотку... Интересно, крысотка - это маленькая крыса или, наоборот, очень большая? Надо будет спросить у па... а... А мама немножко похожа на Мымзу, вот бы она пришла петь, я бы тогда попридумыва...а...

- Не крЫсотка, Нин, - смеялся назавтра отец, возюкая туда-сюда на загорелой шее серебряный галстук, - не крЫ, а крАсотка, понимаешь? Хочешь, я тебя на вон тех качелях покатаю?
- А почему мама поет: "мы крЫсотку укрыдем"? - спросила я.
- Ну, это у нее с родной речью проблемы... Так на качели идем?
- А на вон те нельзя, пап, они посольские.
- Да ладно, вот еще!
- Точно нельзя.
Но он все равно посадил меня на гладкую-прегладкую, прохладную деревянную доску и стал качать. А я смотрела на него во все глаза, не отрываясь ни одно мгновение, - смотрела, потому что очень хотела запомнить. Потому что уже знала, что он уйдет.
Потом пришел милиционер, и тоже пытался ему доказать, что качели посольские, но папа его прогнал. А еще потом мне захотелось писать, так что мы тоже оттуда ушли, в садик около генеральских домов. Там есть калиточка, ее только на ночь запирают...
Вечером они снова поругались. Ужас какой-то прямо, думала я, сидя на горшке и слушая их разговор. Я бы на его месте даже в квартиру бы не заходила. А он всегда меня приводит и с рук на руки передает, и еще спать иногда укладывает - если она ему дает.
- Я Нинку уложу, ладно?
- Вот еще!
- Ну, Маш...
- Что - Маш? Нинку он уложит...
- Тебе же лучше будет.
- Ты все знаешь, что мне лучше! Прямо вот все...
- Маш, не начинай...
- А что мне начинать? Что мне не начинать? У тебя сердца нету...
- Есть, - сказал он. - Есть сердце. Стучит... вот послушай.
- Да ну...
Потом он меня все-таки выкупал и отнес в кровать.
- Лева, - сказала я шепотом, - а, Лева?
- Чего, Сонюшка?
Это мы так играем всегда перед сном: во Льва и Ореховую Соню. Лев рассказывает Ореховой Соне маленькие сказки, и она быстро-быстро засыпает. Ну, или притворяется, что засыпает - Льву-то какая разница? Он все равно уйдет...
- А ты правда писатель?
- Конечно. Вон сколько сказок знаю.
- А ты их все записываешь?
- Вообще-то... вообще-то нет, раньше не записывал, - сознался он. - Но теперь начну.
- А то они вдруг потом потеряются, - сказала я, - или ты их забу-удешь.
- Точно. Надо записывать. И издавать! - весело добавил он.
- Куда сдавать?
- В набор. Чтобы книжка получилась.
- Ура! - шепотом кричу я, чтобы мама не услышала. - А долго книжки получаются, пап?
- Долго, - грустно говорит он - и спохватывается:
- Я же не папа, я Лев! Сейчас я Ореховой Соне расскажу сказку...
Он опять рассказывал про Мымзу и Грымзу, и я почти заснула, даже не сразу поняла, что это так смешно колется... оказалось, что это были его усы.

А потом я проснулась. Она опять орала на него:
- Ты - никто! Ты это понимаешь? Ни-кто!!
- Маш, я...
- Ни-кто!!!
- Я писатель, Маш...
- Ни-кто!!!!
- Я писатель, я критик... просто сейчас такой период... ведь это творчество, Маш, как ты не понима...
- Да ты никто! Я пыталась... я так мучилась... я так хотела, чтобы тебя взяли в эту контору, там ведь реальные деньги платят... Но тебе наплевать, наплевать! Ты просто встал и ушел, да?
- Нет...
- Встал и ушел. Лернер мне потом звонил и рассказывал...
- Вот гад... Маш, да я в сто раз больше заработаю, мне надо только собраться с духом и дописать...
- Ты четвертый месяц уже собираешься с духом, а нам жрать нечего! И вообще...
Тут она остановилась и набрала воздуху. Так ей легче будет сказать что-нибудь окончательно мерзкое.
- Что? - спросил он.
- Тебя не публикуют, и не будут публиковать, потому что ты никто, ни-кто, понимаешь ты это или нет?!!
- Ладно, - вдруг сказал он так тихо, что я еле расслышала. - Ладно. Я - никто. Хорошо.
Потом наступила тишина. Я кое-как вывернулась из гнездышка, которое он меня всегда сворачивал из одеяла, и сползла на пол. Около кровати, между дверью и стеной всегда есть щель, через нее так удобно смотреть!
Папа стоял напротив мамы и смотрел на нее. А она смотрела в пол. 
Может, ей стыдно стало? Нет, навряд ли... Просто она не может выдержать его взгляда. Никто не может, даже я. И Лернер этот не может, кстати. Папа сто раз уже говорил: "Лернер мне даже в глаза посмотреть не может!" А чего даже-то? Никто не может, вот и Лернер...

- Пап, ты сегодня у нас останешься? - неожиданно для себя самой громко спросила я, когда из форточки подул ветер и приоткрыл мою дверь. - Оставайся, пап...
Было похоже, что он меня не заметил. Или не узнал.
- Нет, я поеду к себе, - кукольным голосом произнес он.
"К себе" - это на Бауманскую. Он там живет в комнате, где мне не разрешается бывать. Там огромное окно с крестом посередине, круглый стол с зеленой скатертью, стул и кресло, в котором четыре меня поместиться может, а по остальному полу можно бегать сколько хочешь, и играть в футбол. Папа меня туда редко берет, потому что, во-первых, мама может узнать, а во-вторых, я ему мешаю стучать по печатной машинке. Да, и еще его соседка тетя Света ругается:
- Привел свою балбеску!
Папа терпеть не может, когда на меня кто-нибудь ругается.

Он тогда взял куртку и ушел. На меня даже не посмотрел! Я прямо испугалась. А мама взяла меня за руку и отвела в постель.
- Спи, - говорит, - завтра в сад, а ты болтаешься, как фиалка в проруби.
Я подумала, что фиалка в проруби замерзнет... а потом правда заснула. Мне снился сначала Лернер: худой, в сером костюме, с вытянутой белой шеей, потом чучело кота, которое соседские мальчишки смастерили из всамделишной дохлой кошки, потом... Потом мне снился папа. Он мне вообще часто снится. Мы куда-то шли, и он рассказывал мне очередную сказку, и я только хотела сказать ему, что он обещал их записывать, как вдруг все вокруг потемнело, и папа куда-то побежал. Я видела, как он оборачивался и махал мне руками... Догнать я его не смогла.
Проснулась без двадцати семь, еще десять минут спать можно было, но мне не спалось. Я вылезла из кровати и на цыпочках подошла к телефону. Цифры я плохо знаю, поэтому все время считать приходится: вторая с начала, вторая в серединке, первая с начала, третья с конца...
Сначала были пять длинных гудков, потом тетя Света ужасно противным голосом сказала:
- Ал-л-лё! Я вас слуш-шаю!
А всегда папа трубку после первого гудка берет: у него телефон около кровати стоит. Пока там эта тетя Света в коридор выползет...
- Нина, ты кому там звонишь? - сонно спросила мама, подходя сзади. Ну, что за манера!
- Никому, - сказала я, - я просто так...
- Иди умывайся, нечего баловством заниматься с утра пораньше, - объявила она.
Потом мы завтракали, и она просыпала соль. Кинулась сразу вытирать - а я увидела, что она расстроена.
- Опять поссоримся, - пробормотала она.
- Не, больше не поссоритесь, - пообещала я ей. - Он к тебе вообще больше не придет, после вчерашнего-то.
- Придет, - хмуро ответила она. - К тебе придет.
- Не знаю, может, и ко мне не придет. Он от меня во сне убежал.
- Да? Странно... а от меня... от меня тоже...

Потом мы пошли в сад.

  - Особенно остро любишь то, что у тебя отняли, - как-то сказал он, думая, что я не слышу. - Боль свою, получается, любишь...
- А у меня тебе болит? - спросила я. Он так смеялся... Сказал, что да, болит. Еще как.

Сначала они хотели меня на похороны не брать, но я начала топать ногами и заявила, что с бабой Элей все равно не останусь, а на кладбище буду вести себя очень хорошо и никому не помешаю. Мне надо на папу посмотреть, и все.
Мама сказала:
- Ладно, пусть она едет. Это ее отец, я не могу ее лишать права увидеться с ним в последний раз.

Папа лежал в гробике в своем красивом полосатом костюме, который так нравился женщинам. На лоб ему положили белое полотенце, были видны только глаза, но все равно ведь он их закрыл. Мама встала с правой стороны, а меня взяла на руки. Спрашивается, зачем? Все равно ведь держать не сможет. Ладно, зато мне папу видно. Какой-то он желтый, или это покрасили - а зачем?

Дедушка Валя, папин папа, все время вздрагивал, будто кто-то его незаметно колол булавкой, и вытирал лоб платком.

Лернер оказался не худой, а нормальный, и шея у него не такая длинная, как во сне. Он много говорил о неоцененном таланте, и про то, что мы все в неоплатном долгу перед ним.

Я видела то, чего, думаю, не видел больше никто. Папа улыбался. Он улыбался мне из-под белого полотенца, съехавшего ему со лба на полуприкрытые глаза, улыбался и протягивал мне то морковку, то банку с горошком, то кочанный салат, то дымящуюся куриную ножку и к ней - сыр "Чеддер", чтобы мы с мамой приготовили его любимый салат. И я вынуждена была постоянно перегибаться через мамину левую руку, которой она крепко обхватила меня - чтобы я не упала с правой, на которой сидела. Папа улыбался и моим любимым вкрадчивым голосом говорил: "Горошек...", а мама сжимала губы, по которым катились слезы, и шептала: "Нина, не вертись... Нина, пожалуйста...пожалуйста, посиди спокойно".

- Я твои сказки запишу, па, - пообещала я на всякий случай: вдруг мне не кажется, и он меня действительно слышит?
- Тебе это не кажется, - прошептал он тихо. - Просто кроме тебя, никто не видит.  И не надо. А за сказки спасибо.
- Ты из-за мамы? - спросила я, беря у него банку с майонезом.
- Ну... - смутился он. - Частично - да.

Салат, конечно, пришлось попозже сделать. Баба Эля очень удивилась, когда я принесла ей банку с горошком.
- Как раз на оливье не хватало, - сказала она. - А я думала, больше нету...

Однажды я подслушала кусочек папиного разговора с Лернером.
- ...Сам не знаю. Она из тех женщин, что смотрят на тебя так, словно... так, словно, - он запнулся, потом продолжал:
- Смотрят так, словно у тебя все есть - и ничего нет. И потом...
Он помолчал.
- Потом оказывается, что действительно - ничего нет.

А тролли - это троллейбусы. Чуть не забыла.