Жизнь в лесу

Shadrin
I.

Вспоминаю случай из далёкого уже прошлого, когда о демократии говорилось ровно столько же, сколько и сегодня, и теми же словами. Да и самой демократии было тогда ненамного меньше, чем нынче. Просто если сегодня почти вся наша свобода сводится к возможности не ходить на выборы, то прежде нас почти насильно заставляли изъявить на выборах свою свободную волю.

Знаю, что такой зачин непременно наведёт тоску на нормального читателя, поэтому перейду поближе к теме разговора... Было это лет тридцать тому назад, летом, в день каких-то выборов. Уже не помню, был ли я членом избирательной комиссии, или прикипел к этой самой комиссии как корреспондент районки, – да это и неважно, в обоих случаях я всё равно был обязан написать репортаж о голосовании.

Вместе с вечным начальником среднего районного калибра (чем он только не руководил в своей жизни! Я знал его, к примеру, и управляющим отделением совхоза, и заведующим районо), так вот, с этим неуклюже-справненьким и чрезвычайно весёлым Михаилом Георгиевичем мы должны были почти весь день летать на вертолёте над тайгой, время от времени приземляясь на больших полянах, на специально подготовленных площадках, а то и просто на песчаной или галечной речной косе. Везде нас ждали: там геологи или геодезисты, тут один-два охотника, лесник, а здесь несколько дорожных рабочих, в такой праздник застрявших на вахте.

Кому-то мы передавали письмо или записку, для кого-то привезли железную печку (готовь сани летом), кто-то получал переданный с оказией долгожданный пакет с куревом, но главным для нашей маленькой миссии было другое действо – поставить на пенёк опечатанный красный ящичек – урну для голосования, внести в списки тех, кто не был в них внесён, выдать бюллетени и деликатно отвернуться, пока тот или иной избиратель делал вид, будто задумался, отдавать или не отдавать свой голос в пользу блока коммунистов и беспартийных. Потом, согласно всем правилам демократии, бюллетень опускался в урну, а мы, попрощавшись, поднимались в воздух.

Нет, вру. Прежде чем отпустить вертолёт, мужики непременно хотели выпить с нами, у всех находился какой-нибудь неприкосновенный запас. Вертолётчику Паше было нельзя, а мы с Михаилом Георгиевичем, поначалу расслабившись, быстро поняли, какая угроза нависла над нашей миссией, и стали по очереди отказываться от угощения. Отказываться обоим сразу было невозможно – это попахивало оскорблением («ты что, меня не уважаешь?») и враз делало всенародный праздник вовсе не всенародным праздником.

Кое-кто из лесных избирателей ворчливо, а порой сердито журил и даже ругал нас: зачем прилетали, зачем, мол, керосин зря жечь? А попробовали бы мы не прилететь к ним!.. Да что там говорить, любой понимает, как приятно было этим людям «исполнять свой гражданский долг» и реализовать свои права, как они были довольны, что о них не забыли.

Мы уже разок заворачивали на аэродром, чтоб дозаправиться топливом, теперь вот и вторая порция керосина была почти на исходе, и вообще пора было возвращаться в посёлок... Жара и грохот наполняли кабину-салон нашего Ми-2. Мой напарник по выполнению важного задания сидел, прижимая к пузу главное наше сокровище – опечатанную урну, и дремал, не забывая улыбаться. В определённый момент сработал его внутренний счётчик, и он стал беззвучно кричать мне что-то, показывая пальцем вперёд и вниз. Я поднялся со своего ложа, сооружённого из плотно смятого безбрежного куска брезента, и подставил ухо к его рту.

- Сейчас. К Савельеву. Завернём. Вон туда. (Тычок пальцем в толщу однообразных зелёных волн таёжного моря). Пять. Минут. И домой.

Про Савельева я немало слышал. Но не видел его ни разу. Савельев все время жил в лесу.

II.

Эти люди, таёжные отшельники, всегда будоражили моё воображение.

Я рос без отца, он умер, когда мне было семь лет, и мать жила по-монашески скромно и благочестиво. Поэтому взрослые мужчины существовали для меня в каком-то отдельном мире, в мире взрослых мужчин. Друзей среди них у меня не было. И в отличие от других мальчишек, которых отцы брали с собой далеко в тайгу, я знал лишь лес наших индейских игр, тот лес, который стоял сразу за околицей да на сопках, долгими клиньями врезавшихся в посёлок.

Взрослые, повторяю, были из другого мира. Каждый мужчина в посёлке главной частью своего существа был связан с тайгой. Нечего и говорить о тех, кто работал в лесу, а они составляли большинство. Но и та меньшая часть, в которую входили служащие, небогатая числом интеллигенция, весь год жила в ожидании отпуска, причём зимнего отпуска, когда можно было идти на промысел. Самым главным и многолюдным в посёлке было то собрание, на котором шло перед сезоном перекраивание и перераспределение охотничьих участков. Здесь кипели такие страсти...

Странное раздвоение сознания, с другой стороны, заставляло меня слишком буквально разделять мир книжный и мир действительный, тот, что рядом. Бредя героями Фенимора Купера и Майн Рида, вовсе не понимал я, что многие из моих односельчан абсолютно ни в чём не уступают Кожаному Чулку, что жизнь и быт их ничем не отличается от его жизни и быта. Но ведь и в самом деле трудно было в другое время разглядеть Следопыта и Зверобоя в скучном и занудливом учителе труда или географии, в куражистом и вечно пьяном баянисте из Дома культуры, в педантичном очкастом начальнике почты, в недотёпистом конюхе из больницы или в строгом райкомовском инструкторе.

Однако были и те, кто постоянно жил в тайге, наведываясь в посёлок один-два раза в год. Фигуры колоритнейшие. Тогда они казались мне просто местными чудаками, а сегодня... Сегодня они занимают моё воображение стократ мощней всех героев приключенческой литературы. Впрочем, этот отвлечённый разговор мы продолжим чуть позже, а сейчас вернёмся в дикий грохот вертолёта, тем более что Паша уже положил машину на борт и пошёл на снижение к той невидимой пока поляне, о точном местоположении которой знают лишь Паша и сам Савельев.

III.

Вертолётный буран примял траву, заставил пригнуться молодые деревца и кусты поблизости, мощным гребнем уложил в правильную причёску непокорную шевелюру взрослых деревьев. Ветром взметнуло безрукавную телогрейку на встречавшем нас хозяине поляны и распрямило густые кудри позади его обширной лысины, но сам старик стоял неподвижно, как скала, и смотрел на гостей с неба, даже не прищуриваясь. Должно быть, он так же спокойно взирал бы на нас, будь мы, скажем, космонавтами или вообще пассажирами летающей тарелки.

Ни слова не говоря, он кивнул Паше, пожал руку Михаилу Георгиевичу, принял у него красный избирательный ящик, вмиг оценил меня как взрослеющего пацана на подхвате и повернулся к тропе, которая ныряла в густые влажные заросли. До избушки было примерно полкилометра, но Савельев явно не собирался совершать государственной важности акт здесь, на поляне, каким-то коротким петушиным наскоком.

Паша чуть подумал и, убедившись, что при взлёте на пути лопастей не встанет никакое распрямившееся деревце, остановил двигатель и взялся за детектив.

Старик шел ровным неторопливым шагом, за ним косолапил Михаил Георгиевич, я замыкал шествие, безразлично перешагивал замшелые валежины и весь погрузился в подыскивание свежих сравнений и красивых эпитетов для завтрашнего репортажа, а может быть, и для сегодняшнего эссе (которое вы сейчас читаете, если у вас хватило терпения добраться со мной до этой страницы и этой тропы).

Тропа закончилась резко, как отрезок из задачки, соединяющий пункт А (поляна с вертолётом) с пунктом В (лесная избушка). Место для избушки Савельев выбрал неописуемо прекрасное. Впрочем, я давно убедился, что все лесные картинки неописуемы – в буквальном значении этого слова.

Все потуги   и н д и в и д у а л ь н о  обрисовать тот или иной уголок леса, чтоб читатель мог точно представить его, – дело бесполезное – из ста человек, прочитавших одно и то же описание, каждый представят себе свою картинку, непохожую на остальные, чаще всего ту, которую он  с а м  помнит душой, и это будет сто разных пейзажей. (Кстати, и фотографии так же, как и слова, не передают своеобразия той или иной местности в лесу – здесь объективу тесно, а деталей слишком много, – и на всех снимках все избушки выглядят как-то одинаково, а приусадебная тайга и вовсе не входит в кадр). Поэтому ограничусь инвентарным перечнем: быстрая река с небольшим водопадиком, один берег гранитный; живописно перекошенный мостик с одним поручнем – из грёз художника-славянофила; отличный естественный луг, обнесённый стеной хвойного леса и в дальнем углу заканчивающийся огородиком в пару соток. Избушка из лиственничных брёвен смотрела на мир двумя небольшими окошками на смежных стенах. Редкая для таких строений деталь: над крышей из лиственничного же колотья торчала настоящая – кирпичная! – печная труба.

Летняя железная печка под одинокой и пышно раздавшейся вширь елью уже остыла, но большая кастрюля наваристого крупяного супа держала в себе нужное тепло. Всё так же молча Савельев наполнил две миски и поставил на вросший в землю стол. Мы уселись на росшие из земли широкие скамейки, и Михаил Георгиевич открыл свою папку со списками и бюллетенями.

- Ты поешь сначала, – сказал Савельев.

Приказ хозяина был нами безропотно выполнен. А две кружки жуткой на вкус браги на время отодвинули нашу жажду.

- Тэ-эк-с, – послеобеденным голосом произнес начальник передвижного избирательного участка, вновь раскрывая папку, – значит, Савельев... э-э... Дмитрий Сергеевич, – успел он подглядеть в своей бумаге.

И Савельев получил бюллетень и отдал свой голос за кандидата нерушимого блока. Одна из его собак смотрела на него с неодобрительным любопытством, другая с детской непосредственностью выразила своё удовлетворение итогами выборов, забросив передние лапы ему на колени. Это были два чудесных кобеля, в которых смешалось столько кровей, что разговор о какой-либо породе сразу снимается с повестки дня. Именно такие многопородно-беспородные особи чаще всего оказываются лучшими собаками в тайге: они всё умеют, они преданны, смелы и выносливы, зато когда можно отдохнуть – нет на свет тварей дурашливей и ленивей.

Вот, в общем-то, и всё о Савельеве. Михаилу Георгиевичу он стал безразличен, как только опустил в урну бюллетень, а мои попытки достать блокнот для интервью начальник сразу пресек, по-фронтовому коротко и деловито сказав: «Некогда». Савельев проводил нас к вертолёту и, прощаясь, просил передать кое-что на словах своему внуку Саньке Игнатьеву. Вот те на, в школе я сидел с Санькой за одной партой, а деда его не знал.

Вертолётные лопасти вновь родили ветер, машина взмыла вверх, и через минуту поляна исчезла из виду, а дед Савельев навсегда исчез из моей жизни. Впрочем, так ли это? Я ещё много слышал и думал о нём, а теперь вот и написал. Он остался в моей памяти как человек, который ушёл в тайгу не на работу или на промысел, а – жить. Он, будучи, конечно, зависим от случайных и специально к нему шедших гостей, сам не выходил в посёлок лет десять. Там, в тайге, он и умер. Подробностей я не знаю, но похоронен он на поселковом кладбище.

IV.

Записи, которые вы сейчас читаете, ни в коем случае не стоит воспринимать как некое исследование, поставленное на прочную методологическую основу. Даже если те или иные мои утверждения с виду категоричны и убедительны – это только видимость, их легко может опровергнуть любой, в том числе и я сам – с неменьшей убедительностью. О чём бы мы ни рассказывали – мы всегда в первую очередь рассказываем о себе. Следовательно, мой разговор о лесных отшельниках – это скорее примерка ситуации на себя, либо проецирование себя на ситуацию.

Вчера, заканчивая описывать свои ощущения от давней встречи с Савельевым (и неизвестно сколько наврав при этом), я решил перелистать свои старые дневники. И сам удивился тому, как часто я обращался к теме таёжных отшельников, пытаясь понять их (и себя). Одну из этих давних записей я приведу ниже. Но хочу перед этим отвлечься и поговорить о феномене общения с собой прежним.

С собой прежними мы общаемся постоянно. В конце концов, это и есть то, что называется жизненным опытом. Обращаясь к былым ошибкам, мы иногда не делаем новых. Любое сегодняшнее знание – это продукт вчерашнего ученья. И так далее. Иными словами, сегодняшнее «я» – сумма всех предыдущих наших «я».

Сумма эта не имеет формы, хотя, как вода, может принять форму любого сосуда (но, в отличие от воды, может и не захотеть этого), она постоянно ускользает от зафиксированности, от затвердевания. Любое наше «я» может зафиксироваться только в   с в о ё м   настоящем, и оно тотчас материализуется в изречённом слове, поступке, записи, каком-то изделии, в ребёнке, наконец, – и отторгается от нас, начинает жить своей жизнью. В то же время абстракция этого «я» продолжает жить в нас и развивается по нашим внутренним законам.

Кто автор приведённого выше рассказа о встрече с Савельевым? Я, конечно. Но о случившемся со мною молодым рассказал уже я сегодняшний – почти старик. Быть может, рассказал лучше, чем сделал бы это четверть века назад, но... Пусть моя тогдашняя запись (а я так и не написал тогда о Савельеве) была бы подобна любительской чёрно-белой фотографии – однако в ней была бы своя прелесть, совсем иные повороты, детали и суждения. Сегодня я передал лишь впечатление. Сегодня зрение моё стереоскопичней, рука крепче держит кисть, а картина несёт на себе отпечаток всего последующего жизненного опыта. И в ответе за всё, в том числе за просчёты письма и за явные глупости, только один человек – я сегодняшний.

В этом отношении дневник является прекрасным алиби для нынешнего ego автора. Мысль, материализованная прежним мной, – не совсем моя мысль. Я могу если не отказаться от неё (это было бы нечестно, особенно когда речь идет не просто о мысли, а и о поступке), то хотя бы оспорить её, посмеяться над ней. Её слабость и недостатки можно списать на возраст, на неопытность и т.д. И наоборот – старая, давно записанная мысль может принести дивиденды в будущем, и это тоже алиби либо реабилитация.

Разговаривать с собой прежним – автором старых дневниковых записей – одно из самых больших наслаждений, которые я знаю. Этот человек чище и непосредственней, чем я, он удивляет меня своей искренностью, хотя иногда один только я вижу у него скрытые приступы скрытности, нехитрые его хитрости и даже обман. Но особенно приятно (и чуть обидно) вдруг заметить, что он не глупей, а порой опытней меня, что он умел писать лучше, нежели я, был смелей, находчивей, добрей. Он записывал то, что я сегодня уже забыл и уже не вспомнил бы никогда, а если б и вспомнил, то совсем иначе...

О, я вижу, что неуклюжее моё отступление от темы затягивается и уже начинает томить читателей. Будем считать, что я просто извинялся за неровность своего рассказа и за противоречия, которые могут в нем встретиться. А теперь я открываю старую тетрадь... 1980 год. На календаре, по удивительному совпадению, тот же день, что и сегодня – 21 июня.

V.

«Жить в лесу – в этом для них сливаются и привычка, и необходимость, и приятность. Можно ли утверждать, что все до одного лесные затворники, вальдманы, стали таковыми по великой своей охоте? А если и так – то долго ли продержалась эта охота, когда прелести безвылазной жизни в тайге при близком рассмотрении оказались не столь уж несомненными, когда и в брошенном прошлом осталась масса вещей, без которых бедно, трудно, неуютно душе. Когда ещё душа успеет наработать мозоли в местах нового трения о действительность!

Редкий человек впечатывается в лесное своё одиночество органически, без драм и ссадин – разве что с рождения был к этому готов. Но сколь часто отшельничество начинается с надуманного повода, с надуманной теории. Уединение в таком случае связано с болячками и ушибами, которые норовит человек сбросить перед входом под полог леса. Зря старается – болячки идут с ним, и уж потом, долго после, может произойти полное исцеление средствами лесной аптеки как для тела, так и для духа. Но зато сколько новых травм, сперва совсем не видимых, нанесёт скитнику его одиночество, окружающее его дыхание леса. Задуманный как стадное животное, человек, дичая, вовсе не здоровеет психически.

Здоровый человек, живя один в лесу, расценивает своё одиночество как некоторое   о г р а н и ч е н и е  общения   с другими, но никак не полный его обрыв. Этот человек несёт за собой под крышу лесной избушки должное количество друзей и близких, чуть поболее числом – врагов и недругов, ну и ещё определённое число  р а з н ы х,  которые в воспоминаниях и размышлениях будут играть роль предохранительных опилок и стружек. Он научается видеть нужные ему сны, он наяву приноравливается говорить с невидимым собеседником. Часто даже собака служит ему в первую очередь не помощником в охоте и не сторожем, а заменителем брошенного общества.

Большинство же черт их скорее разнит, нежели объединяет. Попав в общество, один из них выглядит неуёмным болтуном, мюнхгаузеновым оттаявшим рожком после одиночества; другой продолжает хранить молчание, начавшееся ещё в лесу и кажущееся окружающим людям «угрюмым», по стереотипу их книжек. Один хвастлив; другой стегает себя розгами лишней скромности, давит нелепыми веригами самопринижения. Один, едва успев купить самое необходимое, пропивает всю плату за отшельничество; другой вовсе не пьёт, не желает перебить накопившееся в душе напряжение клином необъяснимого ощущения вины после крепкого загула. Словом, разные они, как и всегда все люди разные.

Есть еще несколько   р а з н я щ и х   моментов. Одни из них молоды, как мой старый (?!) приятель Володя Соломатин, другие не были на моей памяти молодыми. Одни местные, сугубо местные, в двух-трёх-четырёх коленах (а это в наших местах –   д о   у п о р а,  раньше просто не было здесь русских), другие часто не просто приезжие, а даже горожане и даже (а в заповеднике и часто) москвичи. Кто-то имеет в посёлке жену-детей, а есть закоренелые холостяки.

VI.

...Дед Глинский держал пасеку где-то далеко, где мне не довелось побывать. Был он очень рослый старикан, поболе иного акселерата, одет был вечно в красивые и добротные меха, как классический охотник либо полярник. Красивое русское, крестьянское и дворянское одновременно, лицо его украшали усы, борода всегда была брита (не знаю, как там, на пасеке), глаза ярко голубели между загорелым лбом и мешочками щёк, седые волосы были достаточно густы и крепки, чтоб ломать расческу, если б Глинский имел привычку расчёсываться.

Он являлся в посёлок раз в полгода, обычно дней на десять, обязательно с ружьём, с которым, видимо, вообще не расставался ни на минуту. Родной брат Глинского, милиционер Глинский, разряжал ружьё и забирал боеприпасы (если они были), но самого ружья у деда не мог отнять, и тот так и ходил от одной компании к другой, все в районе магазина, пока не напивался, наконец, предостаточно. Тогда он шёл на стадион в центре посёлка (самое, надо сказать, пустынное место), находил укромный уголок и укладывался там спать, благо на нём были меха, в любое время года и в любую погоду. Брат приезжал на милицейском мотоцикле, забирал ружьё, а потом, по пробуждении старика, возвращал...

Историй каких-то особенных от старика Глинского нельзя было услышать. Если и были какие-нибудь интересные случаи в его лесной жизни (а это несомненно), то они оставались при нём. Он, видимо, не умел складно говорить. Не надо думать, что он был стеснителен. Просто он заменял речь страшно значительным видом, который умел напускать на себя (повторяю, у него было очень умное лицо), всё время поддакивал или качал головой, а если к нему шёл прямой вопрос, то тоже вовремя умел поднять стопку и поднести её к губам...

Это, кстати, было характерной чертой для мужиков, которые редко выходили из лесу в посёлок, – крепко, от души попьянствовать. Да и как иначе. Думается, такая перспектива даже помогала им легче переносить издержки длительного одиночества, хотя, полагаю, у каждого и там, в тайге, непременно стояла в неприметном месте молочная фляга с бражкой. В нашем посёлке, как в любом другом уголке страны, всегда наличествовала та социальная прослойка, с которой все мирятся как с неизбежным злом и которая носит название – «местные пьяницы». Каждый персонаж здесь самобытен и весьма колоритен, но в целом эта братва везде одинакова, поэтому поэкономим бумагу. Ну, так вот, большинство лесных робинзонов вмиг забулдыжисто ассимилировались в этой среде без всякого видимого отторжения. Тем более, что любой штатный поселковый пьяница и сам был, если можно так выразиться, как бы кентавром: значительная часть его существа жила в лесу.

Это могло быть прошлое, когда он считался полноправным таёжником (да он и в настоящем мог бы многим дать фору, но...) Могло это быть и частицей настоящего – если это был, скажем, пережидающий долгое зимнее межсезонье «геологический бич», пропившийся в доску раньше, чем его товарищи доехали до городской камералки, и в лучшем случае перебивающийся по поселковым кочегаркам. Наконец, это могло быть будущим: случалось, кто-то из них исчезал бесследно, и лишь много спустя в лесу находили останки отчаявшегося бедолаги.

Ясное дело, у магазина и за магазином все говорили на одном языке, в разговорах бродили по тайге, и если кто-то умудрялся заблудиться, его тут же находили, выводили на верную тропу и снабжали ориентирами. В словесных блужданиях по тайге, которые шли тут же за магазином или на стадионе, случались и стычки – чьи-то тропы пересекались, спорщики вставали на тропу войны и дело порой кончалось мордобоем.

Тут тоже всё непросто. Драка дракой, но она обычно заканчивалась перемирием, которое припечатывалось очередной бутылкой и уверениями во взаимном уважении. Зла один на другого долго не держали... Зато бывало и по-иному. В самых мирных разговорах некоторых собутыльников можно было угадать тяжёлую обоюдную неприязнь друг к другу. Это случалось, когда пьяные маршруты сводили за чаркой представителей разных кланов. Разветвлённые родственные и приятельские связи затрудняют выделение кланов в чистом виде, но всё равно их можно было определить даже невооружённым глазом. Таким образом, полный внутреннего напряжения разговор на обочине футбольного поля являлся как бы слепком с того ежегодного собрания в клубе, где шло распределение охотничьих угодий.

Хоть и не шибко часто, но с достаточной регулярностью встречались в таких компаниях и лесные мизантропы. Эти пили молча, больше слушали, и вместе с вином наливались злобой и недоброжелательством. Тайга умеет улучшить характер человека, но точно так же может и испортить его, особенно если он и раньше был подпорченным. И это не особенно зависит от того, в одиночку дичал данный индивидуум или в коллективе. Просто лес выявляет то, что в человеке было заложено, проявляет в нём ту фотоплёнку, что была экспонирована в детстве. И коли тайга кого-то «перековала» – значит, она достала его поглубже и извлекла кое-что из укромного уголка.

VII.

Мизантроп везде одинаков, и раз уж он живёт в лесу, то и слава Богу, он хоть не давит на настроение окружающих. Неизвестно, как он там реализует своё критическое отношение к человечеству. К нему обычно избегают заходить в гости. Сам он тоже не рвётся в свет и выходит в посёлок лишь по крайней необходимости. И, как правило, в очередной раз убеждается в несовершенстве людском.

...Помню, как в отрочестве, классе в шестом, довелось мне участвовать в двухнедельной экскурсии в лес, называвшейся геологическим походом. В этой увлекательнейшей игре мы решали придуманную умными взрослыми взрослую задачу. Это был отличный урок биологии, геологии и малой географии, мы учились выносливости, взаимовыручке, походным навыкам, умению ориентироваться на местности. У каждого, помимо тяжёлого рюкзака, был геологический молоток, а главным инструментом экспедиции был радиометр, который мальчишки несли по очереди, вслушиваясь в фоновое потрескивание в наушниках и втайне надеясь, что вот-вот дюралевая клюшка прибора наткнётся на богатое месторождение урана. Но речь не об этом.

Встреч с теми, кто живёт и работает в тайге, было не очень много, и каждая запомнилась на всю жизнь. Побывали мы в палатках геологов (всё по схеме: бороды, энцефалитки, образцы породы, приборы, приметы трудного быта, печать романтики на лицах. В одной из палаток я впервые в жизни увидел и услышал транзисторный приёмник – конечно же, «Геолог»); заходили на самый отдалённый лесоучасток; нашли какой-то странно большой для глухой тайги одинокий барак, часть которого служила складом (мы переночевали и ушли, так и не дождавшись хозяев); забрели незваными в гости к каким-то таинственным военным, которые просто ошалели от радости и не хотели отпускать нас; проходили через заброшенные посёлки. И, конечно же, несколько раз натыкались на лесные избушки, которые в это июньское время почти все были необитаемыми.

Я тогда по-детски оценил прелесть этих домиков, но, так сказать, с прикладной точки зрения: они поджидали нас и были построены как будто специально для нас. Это потом, узнав их действительную цену, я понял всю поэзию мира, в котором растут такие избушки. Хотя, наверное, без детских впечатлений поэзия лесного мира для меня была бы значительно бедней... Но я опять отвлёкся.

В одной из избушек в верховьях то ли Белембе, то ли Кемы мы застали хозяина, и это был самый что ни на есть лесной мизантроп. Его отношение к нам не было просто строгостью или раздражением, проистекавшими из нарушения привычного распорядка либо из-за прерванной работы, не было это и реакцией на наши шалости, ибо мы в тот день сильно устали, да и боялись этого Деда. Он не ругал нас, не кричал, но он так злобно бурчал что-то, так сердился на   п р е д м е т ы,  что видно было – мы виноваты были во всём на свете, даже в том, мы вообще есть на этом самом свете. Было без очков заметно, что он не любит детей и что сам он никогда не был ребёнком... Естественно, лес вокруг избушки стоял на редкость угрюмый, птицы не подавали голосов, река, которая совсем недалеко выше по течению была молодой, шустрой и весёлой, здесь текла с тихой невыразительной дисциплинированностью, будто была в чём-то виновата.

Именно здесь нас догнал новый руководитель похода: пожилого пенсионера-геолога Николая Федоровича Турухтанова сменил молодой учёный из заповедника Борис Мигдалов, муж нашей пионервожатой. Спустя много лет я разговаривал с ними про Деда, и оба признались, что Дед и их придавил своей угрюмостью и злобностью. Не прилагая никаких усилий, он сумел сломать настроение у десятка детей и двух взрослых... Позже доносились до меня слухи о непонятной истории, случившейся в этих местах: будто кто-то не вышел оттуда, и так не нашли его, будто бы причастен к тому тамошний то ли лесник, то ли старовер. Толком ничего не было известно, и я не склонен поддерживать такую версию, но как всё-таки удобно она укладывается в гнездо детских впечатлений...»

VIII.

Здесь я прерву затянувшуюся (от начала пятой главы) цитату из себя прежнего. Хочу сказать немного о необъяснимости, точней о недоказуемости лесных преступлений.

Даже незаконная рубка леса всегда оборачивается для нарушителя, если он пойман, положительным балансом, так сказать. Потому что наказание до смехотворного условно, штрафы низки, статьи нечётки, критерии расплывчаты. В ещё более выгодном положении перед властями оказывается браконьер: для доказательства нужен чуть ли не полнометражный видеофильм, снятый в момент выстрела, постановки или выбирания сетей, – а суд всё равно только посмешит преступников ласковой щекоткой приговора. О приговорах же виновникам лесных пожаров вообще можно прочитать лишь в проектах законов.

Средней зоркости следопыт-таёжник сможет детально уразуметь картину любого происшествия в лесу.

И в то же время в тайге практически ничего нельзя доказать с точки зрения ортодоксального закона, следствия и суда.

Два года назад в нашем Тернейском районе много говорили о взбудоражившем всех уголовном происшествии в одной из лесных избушек. В ней был обнаружен труп. Человек был убит из ружья. От дела за версту несло умышленным убийством. Невооружённым глазом можно было видеть в преступлении следы так называемой «тигриной мафии». Под подозрением оказались и близкие родственники убитого. Мне за эти два года несколько раз доводилось говорить с юристами, причастными к следствию, – и я видел, как постепенно запутывается узел версий, как медленно, но верно проступает на лесном убийстве клеймо дела, которое никогда не будет раскрыто. Естественно, выслушал я и мнение десятков местных жителей. Здесь суждения категоричней и, по правде говоря, добротней следовательских. Не буду приводить их, ибо ещё не было суда. Но, видимо, никогда и не будет.

Главный суд в таких случаях – это нигде не зафиксированное и порой противоречивое, но тем не менее достаточно однородное коллективное мнение таёжников. Мстить никто никому не будет, но некий вакуум вокруг себя причастные к преступлению почувствуют обязательно. Это будет, если можно так сказать, незримый суд присяжных.

IX.

Однажды я задумал написать повесть о лесном отшельнике. Предполагалось, что человек он плохой и что не просто живёт в лесу несколько лет, но и вынужден скрываться, таиться, избегать людей и не оставлять следов. Я не стал лишать его оружия и некоторого количества боеприпасов, я нашёл в безбрежье Сихотэ-Алиня достаточно большой пустынный массив, куда герой в конце концов должен был уйти навсегда. Не буду скрывать, я почти написал эту повесть, однако рукопись её никогда не увидит свет... из-за капусты. Повесть откровенно плохая, хотя, признаться, вещи красивей и изящней по языку и образности я ещё не писал и, быть может, не напишу. Но я развалил весь свой замысел, не сумел вылепить главного героя, совершенно не постиг его пакостную и жалкую философию.

Кроме того, как я ни пытался, мне не удалось оставить его в лесу на второй год. Лес выжимал его из себя. Получалось, что в одиночку, без контактов с другими людьми и без надежды на эти контакты, в тайге выжить невозможно. Таёжная робинзонада не получалась. Да и в реальном случае, от которого я отталкивался в своём опусе, этот человек вышел в посёлок навстречу жестокому суду с наступлением крепких морозов.

Не надо думать, что я недостаточно упорно заталкивал Зотова назад в лес. Просто для беспрерывного пребывания одиночки в лесу есть определённые разумные пределы, у каждого свои. Обычно отшельник сам назначает себе срок, и чем ближе подходит время к этому сроку, тем чаще он мысленно проходит дорогу домой, к людям. Конечно, есть всем известный, теперь уже классический пример, описанный Василием Песковым в «Таёжном тупике». Но там много лет безвылазно жил в лесу   к о л л е к т и в   отшельников, а теперь, когда Агафья, наконец, осталась в одиночестве, она живёт от отъезда до приезда гостей.

В поисках обоснований для правдоподобности моей повести я разговаривал с десятками охотников, задавая им один и тот же вопрос: сколько времени можно прожить в лесу, не общаясь с другими людьми? Ответ тоже был один, с небольшими вариациями. Данные опроса сводились примерно к следующему: к концу зимы, к окончанию охоты становится настолько невмоготу, что... «Ну, а дольше смог бы?» – продолжал допытываться я. Респонденты вяло кивали головами: дескать, если партия прикажет, то конечно. И вот тут-то (помню, разговаривали мы с Анатолием Софьиным, он сейчас живет в Ольге) всплыла в разговоре эта самая капуста.

«Перед весной, – рассказывал Анатолий, – я только о ней и думаю. Весь день, что бы я ни делал, даже если в белку целюсь, стоит у меня перед глазами трехлитровая банка с квашеной капустой. Ну, а ночью только квашеная капуста и снится. Была бы у меня капуста, может, и дольше в тайге прожил бы. А так – нет». Эту неодолимую тягу к какому-нибудь домашнему витаминному продукту (чаще именно к капусте) упоминали многие. На отсутствие вполне вкусной и сытной пищи во время охоты промысловикам жаловаться не приходится, но она приедается и уже не лезет в глотку. Есть и другие телесные (гигиенические, половые, медицинские) и душевные (тоска по дому, отсутствие новостей, появление слуховых галлюцинаций) факторы.

Другим слабым местом повести была... материальность Зотова. Первое время, как мы помним, он должен был обитать в местах, которые посещались другими таёжниками. Он не мог не оставлять следов. Да, сам он был неплохим следопытом, и следовательно умел, когда надо, СКРЫТЬ СВОИ следы, но он не смог бы делать это постоянно. Случайный отпечаток на грязи или снегу, запах дыма и остатки костра, звук выстрела, спугнутые лесные обитатели, ещё десятки мелочей – и любая могла продать его, немедленно вызвав облаву и прочёсывание леса. Учтём при этом, что часто СОКРЫТИЕ СЛЕДОВ САМО ЯВЛЯЕТСЯ СЛЕДАМИ. К тому же Зотова однажды прихватила болезнь... В другой раз, почти нос к носу столкнувшись с былым приятелем, Зотов несколько километров бежал САМ ОТ СЕБЯ вверх по ручью. Словом, с моей помощью ему многое удавалось, но долго это продолжаться не могло. Мое терпение лопнуло, когда, заметая следы, Зотов способствовал БЕССЛЕДНОМУ исчезновению славного старикана Букреева. Именно тогда я понял, как я НАСЛЕДИЛ в своей повестушке. Ведь достаточно было по ходу действия появиться хотя бы одной собаке...

А с другой стороны, чёрт его знает, сколько таких Зотовых без особых проблем хоронились в своё время, да и сегодня благополучно прячутся в нашей тайге.

Х.

Боюсь, я немного сбился с верной тропы в сумбурном своём повествовании – в сторону то ли негатива, то ли вообще криминала. Господи, конечно же, хороших людей в тайге всегда было больше, чем плохих. А вообще, тема нашего разговора – человек в тайге – безбрежна и удивительно неуловима, все время выскальзывает из сбруи прямолинейной логики. Пытаться нарисовать какой-то обобщённый портрет таёжника так же невозможно, как и соединить в одном реальном или вымышленном образе черты всех людей разом.

В тайге можно встретить любой тип характера, самых разных мужиков – от святого до сущего дьявола. Мне по душе некий средний вариант – обыкновенный человек, который всё умеет, но не обделён ленью; неприхотлив в быту и в еде, но разборчив и даже капризен при выборе оружия, при подготовке к охоте; не дурак выпить, но знает меру; имеет свое мнение, но умеет ладить с окружающими; видит разницу между весельем и придурковатостью и между серьёзностью и угрюмостью; не промажет по цели, но и не выстрелит зря; любит свою семью, но... постоянно сбегает от неё в лес. Как, например, дядя Саша Чуркин.

Я опять обращаюсь за примером в своё детство. Что ж поделаешь, в детстве мы гораздо любопытней и одновременно категоричней в окончательных оценках. Образы, вынесенные из той поры, всегда завершённей. К тому же дядя Саша жил именно тогда, в моём детстве.

Казалось бы, ему никак нельзя было сбегать от семьи, но скорей всего именно поэтому он исчезал в тайге при первой возможности и даже чаще. В лесу он имел счастья точно в меру, дома же этого добра было чересчур. Дома его радостно встречали многочисленные сыновья, средний из которых, Володька, мой ровесник, был в семье шестым. Нетрудно подсчитать, что всего пацанов было одиннадцать.

Надо ли говорить, что дядя Саша довольно быстро уставал от воспитательного процесса, тем более что жена его, тётя Клава, вполне справлялась со своим выводком и в конце концов воспитала ведь хороших мужиков. А дядь Саша, как мне казалось, бывал дома только наскоком, как какой-нибудь Дед Мороз, сразу приносил в семью праздник, пацаны льнули к нему, копировали его жесты и речь, чуть ревновали к отцу друг друга, но без особых обид – возрастная динамика всегда делала главным членом семьи самого младшего. Отец каждому уделял внимание, но держал дистанцию. А когда он в очередной раз уходил в тайгу, можно было быть уверенным – под сердцем тёти Клавы начинает зарождаться жизнь следующего маленького Чуркина.

Вне семьи такие люди не мыслятся, хотя внешне именно они меньше других не то что сюсюкают со своими ребятишками, но даже и просто ласкают их. Дети им будто безразличны, как будто надоели. Кажется порой, что отец чаще постороннего должен путать их имена. Всё это только кажется, здесь большая глубинная любовь, отцы многодетных семей достойны уважения нисколько не меньше супруг своих.

Тайга – прокорм и подкормка. Тайга – работа и отдых. Тайга – смесь поэзии и прозы жизни в самом удачном соотношении, как в меру заваренный чай. Из тайги приятно возвращаться на время к обычным житейским радостям, к тому, чтобы поиграть с годовалым меньшим сыном, который намного младше своих племянников, а отцу годится скорей во внуки.

Да, из тайги приятно возвращаться, однако возвращение – это итог, это венец. Но сердце живого человека, мужчины живёт не свершённым, а тем, что предстоит свершить. Поэтому ещё более заманчиво для него ИДТИ В ТАЙГУ – навстречу знакомому, но неведомому; простому, но опасному; навстречу трудностям, неожиданностям, риску, холоду, усталости, недоеданию, поту и грязи; навстречу азарту, схватке, единоборству с хитрым зверем.

Дядя Саша был из тех людей, которые всё делают основательно. Для него не было таких вещей, которые можно делать временно, наскоро, на глазок, без добротности, без заглядывания в завтра. Таких людей не обходит удача. Дядя Саша был удачлив, а поскольку даже для охотников в те времена был обязателен так называемый пятилетний план, или пятилетка, то его пятилетка всегда выполнялась намного раньше, нежели это диктовалось календарями. В тайге он находился, наверное, больше всех односельчан-охотников, но не в пример многим из них именно он и именно через тайгу дважды попадал в Москву как участник Выставки достижений народного хозяйства. Помимо снайперских военных наград, имел он орден «Знак почёта» и какую-то, не помню, медаль (ну, а у тёти Клавы лежал в своей коробочке полный набор наград за материнство).

Он работал в лесу круглый год. Расписание года начиналось для него с начала ноября, когда уходил он на пушную охоту. Она плавно переходила в охоту зверовую (мясную, как он её называл) и в общем длилась до середины февраля. Тут был некоторый перерыв, до того момента, когда набирала силу весна и приходила пора сбора дикоросов: папоротника, элеутерококка, потом грибов, лимонника, винограда и далее до кедрового ореха. В промежутках – хозработы, сенокос, иногда работа на пилораме.

Жизнь его была по-настоящему полнокровной из-за абсолютного слияния основной работы и любимого увлечения. Впрочем, было у него и ещё одно увлечение, нашедшее свое воплощение в нескольких двухкопеечных школьных тетрадках. Чуток выпив для трезвости в мыслях, дядя Саша иногда садился за стихи. Вслух он своих сочинений никому не читал, но мы детьми заглядывали в эти тетрадки, и я даже помню тяжёлый, крупный и всё равно непонятный почерк его лёгкой на охоте руки.

Почти все его пацаны в свой срок побывали с отцом на охоте, полюбили лес, узнали его, но настоящим таёжником никто из них потом не стал.

Умер дядя Саша дома, за столом, запивая очередную строфу рюмкой водки. На поминках мужики вспоминали, что он никогда в жизни не болел, во всяком случае ни разу никому ни на что не жаловался.

XI.

Разные люди оставили свои следы в моих старых записных книжках. Я люблю встречаться здесь с друзьями и с добрыми знакомыми, и на этих тронутых временем страничках порой неожиданно нахожу вчерашние ответы на свои сегодняшние вопросы.

Есть в этих книжках и записи, имеющие отношение к жизни в лесу, к лесному отшельничеству. Я всегда старался спросить об этом, когда разговаривал с таёжниками. Конечно, до конца на вопрос: «Что держит человека в лесу?» – не ответит никто, ведь это всё равно что спрашивать: «За что вы любите жизнь?» Тем не менее...

Я взял из своих блокнотов несколько характерных выдержек. Помещенные ниже высказывания принадлежат самым разным людям – разным по возрасту, опыту, характеру и привычкам.

«Я считаю тайгу своим домом и своим двором. Как ты возвращаешься домой, так я возвращаюсь в лес. Я сам ещё в посёлке, но в мыслях я уже давно там, в лесу. Несколько последних дней вообще живёшь только предвкушением встречи с тайгой, торопишь время».

«Лес любят все, пусть даже заочно, лежа на диване или топая по асфальту. Но есть люди, которые могут жить без тайги, а есть те, которые не могут. Я обычно об этом не задумываюсь, но иногда вдруг ошарашит мысль: «Боже, за что мне так повезло? Неужели бы я мог прожить без всего этого?» Мне здесь удобно, комфортно, несмотря на тяжёлую работу».

«Мне моя Катерина говорит: «Ты бы хоть картошку окучил». А я уже не могу, мне на мой Каменный бежать нужно, в тайгу, ну прямо зудит. Ну, у мужика свободный выбор-то, он и идёт в лес. Что-то тянет его».

«Я дома скованно как-то стал себя чувствовать. Жена одно попросит сделать, другое заставит... А я ловлю себя на том, что это какие-то чужие для меня заботы, как будто детские. В лесу, бывает, так напластаешься, что с ног валишься, а пока ужин приготовишь, поешь – вроде и не было усталости. А дома пару чурок поколол на дрова – и уже у телевизора заснул».

«Когда читаешь хорошую книгу, настоящую литературу, то иногда до слезы, до спазма шибает – ах, как здорово написано. И это ещё у меня бывает в лесу. Ты не думаешь, ты просто чувствуешь – и аж дышать трудно и слеза просится».

«Лес, конечно, понимать надо. Вот ты меня сейчас сунь в самые дикие джунгли где-нибудь в Африке, так мне в сто раз легче будет разобраться, чем жителю столицы той африканской страны».

«Не, я дома всё это повыбрасывал бы к чёртовой бабушке. А здесь нет, здесь всё пригодится. Ты сам посмотри, у меня вот тут в кладовке и в коридоре всяких сокровищ больше, чем у Плюшкина. Все эти верёвочки, проволочки, железки, баночки – тебе кажется, что это давно выкинуть надо, а я знаю, что всё в дело пойдёт... когда-нибудь. Или не пойдёт... Ну и что? А если и не пригодится – так ведь   м о г л о   б ы   пригодиться. Оно, вроде бы, на одно не сгодится, так на другое сгодится. Оглобли, говоришь, зачем? Ну и что, что лошади нет, а вдруг когда-нибудь будет».

«Здесь всё, как в капле воды, весь мир. Можно всё увидеть, даже стоя на месте. И всё время рождаются новые «как» и «почему». И тут же можно найти ответы на них. Или – начать искать ответы».

«Мне тут всё знакомо, я в любое время года знаю – что я увижу. И в то же время всё неожиданно, всё незнакомо. В любой стороне тебя ждут какие-нибудь чудеса. Вот, например, праздник первого снега: тайга резко становится обитаемой. А как же: ещё вчера ты шёл «по железной крыше», по звенящей под ногами листве, распугивая всё живое на версту вокруг. А тут первая пороша – и плохого настроения как не бывало. А первый лёд! А первый листик, первый цветок! Всё первое ждёшь с нетерпением – а оно появляется неожиданно».

«Батя мой всегда говорил: не относись к природе, как к дикой. Она не дикая. Иначе моя цель была бы – одичать. А я наоборот чувствую, что становлюсь лучше. Тайга воспитывает. Она нравственно велика».

«Лес, конечно, гостеприимен, но он к тебе и равнодушен. Больше всего я боюсь подвернуть или сломать ногу. Никто тут тебе не поможет. На твою агонию лес будет смотреть равнодушно. Мало того, он сразу призовёт к тебе все самые злые силы. Тайга безжалостна, и время работает против тебя».

«Один заход в лес с напарником – и ты за две недели узнаешь о человеке больше, чем за год в конторе. И в сто раз объективней».

«А я в лес хожу только в одиночку. Необыкновенная прелесть – быть в лесу одному. Во-первых, это и есть изначально сама свобода. Во-вторых, только так можно испытать себя во всех смыслах. Это истинное познание себя. И познание мира».

«В рюкзаке котелок, чай, немного крупы, сахар – и ты автономен. Ручеёк, костерок, поел, залил огонь. Леска, крючок. Поймал...»

«Июнь – плохой месяц, сырой, часто холодный (я как-то однажды промок под дождём, пальцы так застыли, что не мог затвор у карабина оттянуть: медведь на меня шёл. Смешно сейчас, но я тогда ногой себе помогал. Стрелять не пришлось, медведь в сторону свернул), мокрец и мошкара с ума могут свести. А вообще-то ты всё лето вынужден быть донором для этих тварей. А июль – вообще самый плохой месяц. Жарко, цветёт всё, клещей тьма. Это потом всё по-другому видится, когда рассказываешь: «Ох и мокреца было...» – и чуть ли не с удовольствием. Потому что всё в прошлом. А вообще вся эта дрянь вкупе с непогодой – удручает. Неприятно, когда лес лишает тебя каких-то прав. Ты заперт, твоя воля задавливается. Всё и вся вокруг над тобой издевается. Но ты сам это выбрал».

«Самое интересное в лесу – наблюдать за зверем, когда он о тебе не подозревает».

«Я так рассуждаю насчет счастья: чтоб здоров физически был, чтобы курево было, заварка – и чтоб один в тайге. Больше мне ничего не надо».

XII.

Моя встреча с этим человеком была и мимолетной, и достаточно объёмной. Он, думается, забыл обо мне через неделю, но сам вот отложился в моей памяти надолго. Те два-три осенних дня в далёком уже 1968 году, когда были мы связаны одной ниточкой лесной тропы с узелками лесных избушек на ней, показали мне настоящего путешественника-натуралиста с настоящим характером.

Мы с лесниками вышли тогда к той избушке на берегу Белембе, где-то в верхнем или среднем её течении, там, где неведомый художник вырезал на сухом стволе лик неведомого же, по-язычески простого и хитроватого богочеловека. Деревянный бог встретил нас уже под вечер, когда мы вышли к месту ночевки молчаливые от усталости. Он благословил нас на хорошую, не для развлечения, а для утоления живота рыбалку, снисходительно принял окуривание парами божественно вкусной ухи, а сам пристально смотрел на тропу за нашими спинами. Он будто знал, что должен ещё кто-то подойти.

Подошёл тот, кого любили все собравшиеся в избушке (нас было человек шесть), любили и знали – кто лично, кто по книгам и учебникам. Это был профессор Пётр Григорьевич Ошмарин. П.Г. шёл довольно медленно, шаг его напоминал прогулку пожилого человека по парковой аллее. Два рослых молодых человека, телохранительского телосложения, шли за ним, слегка томясь, едва скрывая, что им хотелось бы идти пошибче. Они поначалу показались мне неискренними, казалось, они преданно идут за моложавым профессором лишь потому, положим, что от него зависит судьба их диссертаций. Потом я убедился, что это не так, и сегодня приношу им запоздалые извинения. Но профессор все время насмешливо отчитывал их, больше в целях профилактики, как я теперь понимаю.

Профессор обо всём говорил легко, но весомо, интересно и без рисовки. Так бывает редко, реже, чем нам кажется. Я увидел, как заинтересованно он умеет слушать и отфильтровывать нужное для себя. Чем проще был собеседник, тем с большим вниманием и интересом П.Г., казалось, относился к его словам. Неудивительно, что охотней всего он общался с пожилым лесником Лёхой Поздняковым.

За давностью лет я не помню подробностей их разговора, когда мы втроём сидели рядышком на берегу и чистили рыбу для новой ухи. Помню только, что Лёху меньше всего, в отличие от других, волновали труды и звания собеседника, он видел в профессоре товарища и равного, своего ровесника. Ещё хорошо помню один фрагмент их разговора на берегу.

- Лёха, – спросил вдруг П.Г., – вот если в кастрюлю бросить две рыбёшки – будет это уха или нет?

- Да ты что, Григорьич, какая это уха?!

- А если три рыбки?

- И это не уха.

- А четыре?

- Не-а.

- Пять?

- Ни то ни сё.

- Шесть?

- Так себе.

- Ну, а семь?

- Что ж, тут уже уха. Не на ведро, конечно, но на кастрюлю – ничего.

- Вот это, Лёх, и есть простейший пример диалектического закона перехода количества в качество, – закончил П.Г. свою шутку, проистекавшую из предыдущего разговора.

Лёха и слыхом о таковом законе не слыхивал, но тут же закрепил пройденное, пофилософствовав о том, сколько белок надо настрелять, чтобы охоту можно было назвать охотой.

В тот же вечер П.Г. читал нам лекцию. Нет, он не ставил себе такую цель, он просто исподволь начал развивать какую-то мысль, возникшую в общем разговоре, но это было почище иной заготовленной разработки темы. Это был очень интересный доклад, мужики еще лучше узнавали   с в о ю   тайгу. Настоящий, запоминающийся урок. Для автора этих строк стало плохим уроком то, что он не вёл конспекта удивительного рассказа. И вовсе не служит для меня оправданием тот факт, что накануне П.Г. настоятельно попросил, почти приказал ничего не писать о нём.

Он ушёл рано утром, когда все, в том числе и его незадачливые сопровождающие, ещё крепко спали. На столе оставил записку: «Я пойду медленно, так больше и лучше можно увидеть и услышать. А вы будьте внимательней на тропе».

«Телохранители» вышли много позже, а мы – ещё немного погодя. Не знаю, каким галопом шли вдогонку за своим принципалом его рослые вассалы, но внимательностью на тропе они явно не отличались. То тут то там вдоль тропы, на самых видных местах, встречали мы аккуратные листики из блокнота – записки П.Г. Умением видеть всё вокруг он поразил даже местных следопытов из заповедника. В каждой записке было интересное сообщение-наблюдение: здесь видел того-то и то-то, обратите внимание на это дерево или куст (с разъяснениями), смотрите, какой интересный след, прихватите вот это для нашего университетского гербария и т.д. Поспешая медленно, он успевал увидеть всё. В это время для него тропа, по которой он шёл, была самым интересным местом в мире.

После полудня мы вышли к тому месту, где тропа неизбежно пересекалась с рекой. Вода не была большой для этого брода, но и маленькой её назвать было нельзя – выше пояса, почти по грудь, метра четыре шириной – глубокое русло под скалой. Я не без труда перешёл до другого берега и спросил ребят: неужели П.Г., которому было за пятьдесят, тоже проходил перед нами этим же бродом? Конечно, ответили они.

Остаётся сделать два дополнительных замечания.

Первое – относительно любознательности, живого интереса к каждой мелочи в нашем лесу. Право же, далеко не каждый удержался бы от снисходительности к местным достопримечательностям и красотам, если бы он, как тогда П.Г., только что вернулся из интереснейшей экспедиции по джунглям Юго-Восточной Азии.

Второе – по поводу перехода через реку и вообще долгих переходов. Этому человеку ещё в годы войны наполовину ампутировали ступни обеих ног, и он постоянно ходил в ортопедических ботинках. Лицо его никогда не показывало, что ногам больно. А ноги не могли заставить его потерять лицо.

Мое интервью с ним, напомню, оборвалось, не успев начаться. Я только успел спросить тогда, каковы его впечатления от природы Индокитая. Однако П.Г. ушёл от прямого ответа.

- Наверное, я буду писать книгу о природе северных районов нашего Приморья, – сказал он. – Хотелось бы рассказать не только о природе, но и о людях. Интереснейшая это штука – жизнь в лесу.

1997


Рис. Татьяны Ивановой