Агонии вёсен

Gloaming
*1*

Недалеко от того места, где только что погасла последняя свеча, мы когда-то сидели вчетвером, решая, какую дорогу выберет каждый, какой отрезок суждено пройти нам, где и когда настигнет нас из глубины сознания память этих нескольких секунд колебаний и неуверенности возле наспех потушенной последней свечи. Сейчас всё изменилось - мы изменились, и каждый, как и предполагалось, нашел свой отдельный путь и больше ни разу мы не увиделись с той поры. Мы отвернулись очень быстро от того полукруга, в котором сидели, будто в нём скопилось всё наше прошлое, пережитое вместе, и разошлись по домам в нелепой спешке, как будто это прошлое ещё могло догнать нас, схватить за шиворот и снова усадить в этот неизменный полукруг, заставить остаться вместе навсегда и стать друг для друга пожизненным наказанием - живым воспоминанием о совершенных ошибках. И мы разошлись по домам.
Сколько, если начать сейчас бессмысленный счёт, было у меня, да и у всех нас, легкомысленных решений и проступков, сколько раз мы, будто перед армагеддоном, клали рука на руку наши клятвы и обещания, которым не суждено было исполниться? Как часто мы, сами того не подозревая, возлагали на алтарь нашу девственную веру и сколько раз ей удавалось возродиться в первоначальной читоте, до того последнего раза? Нет, мы прожили не зря. Сейчас я стою у парапета и, вперившись взглядом в слепую пустоту, я тщетно пытаюсь спроецировать  в воображении только что потухший огонёк. Не всё было напрасно в моей жизни. Пусть начиная с того памятного и насильно забытого вечера я пошла по многими хоженной тропке, самой длинной и надёжной на дороге к счастливому быту, я сейчас, именно и только сейчас, стоя у парапета,  могу сказать: Я не жалею ни о чём!
Мы были семьёй. Одна дружная светлая семья, наши идеалы граничили с параноидальными идеями. Мы жили просто, и в то же время были настолько безгранично притязательны к окружающим, что выделили сами себя в какую-то неопределённую, обособленную касту, состоящую из пятерых молодых человек, за пределы которой мог войти только маг или Мессия наших идей. О нас мало кто знал, а тот, кто знал не говорил о нас напрямую - мы были страшным сном матерей и фантасмагорическим припадком подростков. В то же время ни один из нас ни разу не преступил закон (за ислключением покупки лёгкого наркотика ), более того, ни один из нас ни разу не навредил кому-то, не нагрубил и уж конечно мы были против рукопрекладства. Всё, что разделяло нас с внешним миром был бессмертный имидж и нежелание контактировать в миром вообще.
 В перерывах между медитациями и покуриванием конопли, одни из нас писали masterpieces, другие совершенствовали свои художественные способности, а я не делала особых перерывов, и иногда записывала где попало, будь то клочёк туалетной бумаги, или манжеты рубашки, навеянные эйфорией мысли, которые тут же забывала, будто хорошенько облегчившись в сортире, и снова впадала в состояние аморфного тела. После мои "физиологические" записи зачитывались за скромной трапезой и я, ненадолго протрезвев для принятия пищи, тоже восхищалась ими, постоянно интересуясь, кто же был автором. Иногда у меня были дни трезвости, когда не было конопли, и я читала Виана и Миллера, а потом на закуску через силу запихивала в себя Маркеса и Гётте, запивала всё это Пелевиным, и, получив в голове совершенную кашу, проваливалась в нирвану.
Жизнь моих друзей была более насыщена. Сара (от рождения Света) была во истину талантливой художницей, но ей не хватало фантазии. Иногда я появлялась из-за своей пропитанной запахами ширмочки, и несколко минут (или часов) расписывала свои наркотические галлюцинации. После этого (а с представлением у неё было О.К.) она писала на мой взгляд отличные картины, хоть никогда и не могла их растолковать, и, кажется, никогда не могла закончить ни одну. Она вообще не употребляла ничего, кроме своего вечного свежевыжатого грейпфруктового сока, на который уходила половина наших денег (мы не решались отказать ей в этой её единственной слабости). В остальном же она была, наверное, ещё более сомнабулической натурой, нежели я, такой же не способный на глубокие чувства существующий организм, заполняющий клетки календарей.
Даниил (от рождения Саша) когда-то готовился к поступлению в театральную академию на факультет режиссуры, но перед экзаменом проглоил марку в три дозы и и ему предложили занавес, а он остался с нами вдохновителем и идеальным постановщиком наших комических сценок, коими мы зарабатывали себе на жизнь. Даниил в "семье" был заботливым отцом и матерью в одном лице, он был всем нам старшим братом, лучшим другом и нянькой. Он один из нас серьёзно сидел на игле и когда у него случались ломки, мы все вместе (включая меня) становились матерью, отцом, братом, другом и нянькой для него. Помню, на теле у него почти не осталось вен - белые дорожки от уколов…он ругался, на чём свет стоит и проклинал  Будду, в то время как мы всей семьёй искали ему живые вены…он часто бредил… Он был самим фундаментом "семьи", без него осталось бы несколько крох, он же превратил нас в смачный румяный каравай с маком. Однажды (да и такие истории случались со всеми нами), я приняла гораздо больше дозы и перепугалась на смерть, он всю ночь сидел возле моей постели и, держа меня за какое-то нервное окончание на голени, заставлял вдумываться в мантру,  представляющую собой замысловатое предложеньице, состоящее из неудобочитаемых слов.
Ёзеф (от рождения Женя) был безумным фанатиком чтения. Прочитав книгу, он настолько вдохновлялся ею, что по нескольку дней скрывался за своей ширмочкой и писал что-то без остановки, потом плакал, рвал на себе волосы, и жёг, жёг целыми стопками исписанные и исчёрканные листы. Он был чем-то вроде зеркального наоборотного отражения Сары - он мог представить, но не мог написать. Я думаю даже, что книги, которые он читал (надо заметить они иногда катастрофически различались по стилю и времени написания), нужны были ему как вдохновители, не больше. Я часто пыталась расширить его сознание, но на него почти не действовал лёгкий наркотик, а я ещё не совсем очерствела к тому времени, чтобы предлагать ему первитин. Ёзеф был в сущности беспомощен, как дитя. Не знаю, как связать понятия, но он был жестоким именно потому, что был настолько по-детски беспомощен…
Уфо (от рождения Игорь) был ни тем ни сем. Он был хорошим эмоциональным актёром, но если срывался - то полностью с катушек. Он был чем-то похож на меня - всегда в своей нирване. Уфо считал, что для достижения полного контакта с высшим нематериальным миром, нужно мысленно сконцентрировать все четыре (не помню какие) энергии на их пике  в своём теле и сознании. У него это получалось настолько хорошо, что во время бодрствования он был похож на взъерошенный зубной нерв, готовый в любой момент пролиться острой болью и агрессией. Это он научил меня азам медитации, которую я применяла к расширению сознания. Вместе медитации и конопля давали двойной результат - отходняк же был одинаковый.
Императивы семейной жизни сложились сами собой, никто не выдумывал их бессонными ночами и не подписывал кровью, неизвестно было также, какое формальное наказание понесёт не соблюдший их, но они были. Секс в кругу семьи - инцест,  и даже не то мирское кровосмешение, которое ведёт к болезни, а другое, оно привело бы к разрушению нашего мира в целом. Мы были народом, целой нацией, состоявшей из пяти человек. Мы не были  идеалистами-шизофрениками, на каждом из нас была пропечатана своя Карма, и даже в этом мы врядли были похожи.
Мы были честны. Честность была основным генератором нашей жизни особенной от жизни всех остальных людей. Быть честным друг с другом - означало всегда  найти поддержку в сложной ситуации, всегда иметь надежду на помощь физическую и моральную, вкладывать в наши  отношения  лоскут себя самого. Быть честным перед собой - оставаться собой, не превратиться в набор соматических терминов - быть духом, велением которого движется реальный мир внутри каждого из нас.
Наша  семья часто  и сейчас напоминает мне жирное ленивое насекомое, уродливого мутанта со всеми признаками человеческой мысли, которое пожирает массы распыляемой вокруг энергии, втягивает в себя негатив и позитив жизни, вырабатывая только желчь- истину, сарказм, как наисильнейшее оружие, зловонное и прокаженное.
Как часто, будучи уже взрослым человеком, всплывают в памяти обрывки детских воспоминаний - нечто совершенно несущественное, будь то цвет покрывальца, или жужжание комаров в комнате,- так я запомнила свою жизнь в семье. Я помню облезлый кафель в сортире и розовую штукатурку за своей ширмочкой, помню эту самую сальную ширмочку некогда розового цвета, помню рисунок на кухне, маленького обнаженного ангелического мальчика с красным яблоком в руке, закоптившийся рисунок, персонаж которого постоянно бывал одной из моих галлюцинаций, я помню как субтильная Сара вертелась на нашей душной тесной кухонке в новом платье, и как подол его загорелся от плиты, и как она смеялась над этим, смеялась сквозь слёзы, чтоб не причинить нам боль (должна признаться все мы иногда прибегали к таким little white lies, чтобы не причинить друг другу боли). Я не помню их лиц, но помню запах их волос, не помню их голосов, но помню их запонки и феньки, я не могу до сих пор припомнить, какого цвета были их глаза, но отчётливо помню звуки их дыхания во сне - всё это очень обидно и я беспредельно зла на свою память, не постаравшуюся  сохранить всё без остатка…
Иногда мы изобретали себе праздники - обычно дни рождения каких-нибудь неизвестных никому из нас знаменитостей из энциклопедии - и пили всю ночь за их здоровье. В такие дни мы обычно устраивали ночные пикники с вылазками в город и инфантильными эскападами, усаживались где-нибудь на набережной, и встречали рассветы, весьма запоздавшие и размазанные из-за смога, их spirit был столь же неисчерпаем в наших душах, будто это были первые дни существования Вселенной. На такие случаи у каждого из нас был дежурный знакомый или бывший друг, способный выжать из себя пару рублей в долг. Для меня персоной надежды являлась старая школьная подруга, имени которой я не помнила уже тогда.
Это была добродушная пышечка, всегда вертевшаяся вокруг меня в школе, что бы я не вытворяла, она так беззаветно захлёбывалась моим деланным индивидуализмом, что, казалось, вот-вот её огромные серые глаза выкатятся из своих морщинистых утроб и упадут мне под ноги, и я скажу ей: какая же ты нерасторопная, а она подберёт своё богатство и заново вкрутит в глазницы… Когда я пришла было уже давольно поздно для дружеских визитов, но лично я могла всегда рассчитывать на радушный приём. Как я поживаю? О да, всё отлично, только мой жених попал в передрягу - он написал книгу…Ах!Ох!твой жених писатель??? Да, ты разве не знала? так вот… И я уже могу не рассказывать дальше - она всё равно не слушает, она уже по уши погрузилась в свой мир, где писатели и аррестанты, где мечи, шпаги,револьверы и прочая дребедень поют панегирики её фантазиям…Теперь я начинаю телегу за жизнь: так мол и так, этот мир целиком соткан из несправедливых противоречий, но как, скажи!, как могу я, ничтожная крупица Божьего творенья, нарекать на творца? Я могу лишь попытаться бороться в полусмиреньи, да и на это имею ли я право? То, что суждено мне пережить согласно моей Карме , то, от чего я, возможно, сумею увернуться в этой жизни, непременно настигнет меня, и будет настигать снова и снова, пока я не покаюсь смиренно и не признаю свою неправоту…Посажу ли я дерево, взращу ли я здоровое потомство - спросишь ты. Нет, ибо моя дорога будет терниста - и я не воспротивлюсь, мои стопы будут истёрты вкровь, но я и не подумаю обуться…-и я взгляну на это доверчивое существо и замолчу, и направлюсь к двери, будто уже там, за порогом ждут меня густые терни и каменистые дороги, и она, глядя виновато, сунет мне в карман десять, а то и пятнадцть тысяч, как будто говоря: Я понимаю, твоя Карма, и всё же…
Иногда каждый из нас приходил с уловом, и тогда мы закатывали королевский пир: покупали немного сыра и хорошего красного вина, и пили его из пластиковых стаканчиков, благославляя человеческую щедрость и именинника или именинницу, а от реки пахло рекой, холодной, тинистой рекой, и кроме наших голосов и этой реки ничего не существовало в ночи.
Когда же почти все приходили с пустыми руками, мы покупали бутылку или две яблочной водки, и, не закусывая, напивались на пустые желудки, и пели во всё горло, оплакивая скупость мира сия.
Я обожала такие вылазки, во время них я чувствовала себя вполне нормальным внемлющим человеком, с нормальным - не  расширенным ни суженным - сознанием, я всё понимала, и понимала немножко больше каждый раз, когда один из нас, помолчав минуту и вдохновившись, начинал толкать набежавшие от счастья  или от горя мысли.

Я и Сара  курим на кухне. По окнам барабанит дождь, наведываясь в нашу обитель, как протоплазма огромной клетки мира. Почему наступает такое бессмысленное членение природы на дождь и отсутствие дождя?
-Я думаю, - говорит Сара, - что конец наступит тогда, когда все окна в мире будут закрыты поспешно в нелепой боязни капель, бьющихся о стекло, когда люди перестанут чувствовать далёкую неизвестность, дыхание вечности в мирриадах дождинок. Когда ни один человек на планете не почувствует опустошения и потери при падении последней капли, когда все вздохнут с облегчением если успокоится стихия - я тихо заплачу в преисподней. Когда человек уподобится полипу, приросшему к экрану своего TV, тогда закончится история о жизни и начнётся миф о быстром и стремительном падении…
В тот день Сара приобщила к армии своих набросков невзрачного рядового, дождь,  но мне этот набросок был особенно дорог - на нём были изображены крохотные человеческие тельца-капли, с ужасом летящие в лужи - нагромождения и скопления крохотных человеческих тельц.
В действительности Сару не интересовали мужчины. Для неё это были бесполезно снующие по миру имбецилы, надменным фарсом выставляющие напоказ свои внутренности перед самками своего времени. Мужчина -  организм, оплодотворяющий каждый день землю, которую он превратил в своём сознании в огромный женский половой орган, который он в свою очередь стремится оттрахать, пока тот не родит кого-то совершеннее. (Конечно, всё это не касалось членов семьи, которые были для Сары (включая меня) двуполыми гермофродитами, би, гетеро и гомо в одном флаконе). Каждый раз, когда я пыталась поговорить с ней об этом, Сару бросалов дрожь, будто всё тело её сводило судорогой, она обезображивалась в уродливой гримассе улыбки, и молча смотрела на меня, будто издеваясь над моей непроходимой тупостью.
У меня было несколько романов с внешним миром, но все они заканчивались ничем. Наверное, вся наша семья была обречена на  такое обособление от противоположного пола - никто из нас не мог найти своего сиамского подобия, а по другому мы не могли и не хотели. Долгие годы такой морально-физической мастурбации сделали нас практически бесчувственными к таким явлениям, как секс и любовь. Каждый из нас трахал свои книги и рисунки так же экстатично, как трахал бы мужчину или женщину.

Бывают моменты, когда лежишь на постели, и вдруг слышишь чьё-то дыхание, пугаешься на секунду, прежде чем понять, что это дыхание - твоё собственное, а после, ещё на секунду, боишься этого получужого дыхания, вырывающегося из твоих лёгких. Дыхание. Нечто совершенно чужеродное. Ты дышишь? Значит - ты жив? Или: Не дыши так громко. Это значит - не живи так живо, а то услышат родители. Да и откуда берётся оно, почему не скрыто, как и другие жизненные процессы, скоплениями  кожи и мышц? Почему оно вынуждает нас  вдыхать массы, которые мы не всегда хотим вдыхать, почему мы исторгаем из себя их, не заботясь… У каждого дыхания свой обертон. Я бегу, запыхавшись, или занимаюсь сексом - моё тело говорит этим дыханием не только напрямую - ещё, ещё!, или больше не могу! - оно может сказать: как я люблю тебя, или: быстрее, я ненавижу тебя, или: сегодня мне нравится эта мелодия (ведь я дышу ей в такт)… Моё дыхание разбудило меня утром.
Я лежу с закрытыми глазами  - он меня давно уже оставил. Когда-то мы бились, всё время в агонии чувств, на самом их пике, но всегда на краю пропасти - мы танцевали. Мы метались из одной стороны (куда дул ветер) в другую, постоянно рискуя оказаться на дне, расплющенными телами, забрызгавшими кровью девственную бездну. Мы давно уже умерли как единое понятие, и я спешу закончить книгу, чтобы подарить ему на память, а потом уйти из его жизни навсегда. Я ещё корчусь в муках там, на дне, подвергнутая остракизму. Значит, это я дышала, я ужасно раздосадована - на улице гром, а мне не хочется просыпаться, потому что по утрам всегда как-то особенно жаль развалившегося счастья, утро, как молоток, вбивает меня в воспоминания, сожаления и подобную ерунду, и каким-то странным образом умудряется повторять это циклически. Тогда я усилиями воли поднимаюсь с постели и иду в ванную.
Вчера, я помню (все пальцы изрезаны и пекут) он заходил ко мне. Потрахаться. Помню, давно уже не употребляю наркотики, я выпила четыре кружки противного крепкого кофе, и весь день ходила как флегматичное привидение в депрессии. Может, я просто притворилась, что это так, а, может, моё тело действительно приняло вызов… Чтобы как-то заглушить душевные терзания, нужно истязать себя физически. Я брала нож, точила его долго-долго (чувство страха), а потом резала себе пальцы, и когда начинали появляться капельки крови - всё отступало на второй план. (Должна признаться, я ненавижу сам вид крови, особенно собственной, искромсанной плоти и всего, что под ней). Всегда хочется скрыться, поменять место жительства. Ещё хочется заткнуть уши, чтоб не слышать ничего, кроме непонятно куда направленной кропотливой работы внутри себя.
Практически всегда я выбирала ванную. Я была и есть маньячка всяких водяных процедур. Тогда это было нечто иное: в замкнутом пространстве крохотной ванной концентрировалась я вся, и никакие бредни извне не могли проникнуть туда и смутить меня. И я пила свой противный кофе, чтоб меня стошнило, чтоб мне стало плохо или чтоб я умерла - не знаю. Я пила его и совершала акт самоуничтожения, иногда даже не наполняя ванную водой. Можно было мастурбировать или смеяться над собой - это было как пресный секс последних месяцев.
Секс. Сегодня я ничего не могу сказать по этому поводу. Когда-то…когда-то секс был действительно хорош - он пах дождём со всех сторон, откуда не возьми. Всяких любовей и прочего в нём были настолько же, насколько было там упоения и восторга. Восторг, экзальтация - бешенный ритм, когда хотелось перерезать ко всем чертям тормозные шланги. Я тогда хотела заниматься сексом, он возвращал меня к реальности. Восстанавливал меня по крупицам из конопляного прошлого, рассеявшего меня по миру тонкими струйками.
Померяла давление -  99 на 53. Сработало..
Изрезанные пальцы и тяжесть в голове. Слезинки. Опухшие веки. Я обязательно допишу книгу - это реально за три недели? Но я всё равно её допишу…

*2*

Обмануть кого-то, обокрасть, отобрать самое ценное - вот, чего мне хотелось. Выманить невинность, украсть распятье с аналое, станцевать  болеро на собственной могиле…Рыбы, выброшенные на берег, глотающие воздух своими уродливыми ртами; заплесневевший чай, который я предложу лучшему другу, что навестит меня на паперти…дрогнувший скальпель,  плохая изоляция, проломившиеся леса…По мне ходят девятнадцать верхних этажей: люди со своими страхами и видениями, маниями и фобиями, я не знаю их, да и не хочу знать. Я не знаю, что мне нужно по-настоящему. Вижу то, что хочу именно сейчас. Тогда мне казалось, что вся моя жизнь так и пройдёт здесь, за этой пропитанной дымом ширмочкой, на полу, где в беспорядке разбросаны окурки и подушки, в квартире, где под паркетом снуют жирные крысы, а надо мной - девятнадцать этажей чужих жизней…
Вот она пришла, долгожданная, проклятая, назойливая, такая моя любимая Депрессия…жидкая, как вода моего дистиллированного времени, как вентилятор. Туда-сюда, ещё и ещё - в результате всегда одно и то же - перманентность. Если бы я могла бороться с непрерывностью, я бы построила время на подобии университетских часов - каждому своя дисциплина и свой промежуток, чтобы поспать или списать у друга. В сущности моя депрессия - определённого рода коллаж из всевозможных мыслей и идей, они наслаиваются друг на друга, как слюда, и легко рассыпаются на маленькие блестящие пластинки, когда депрессия отступает. Потом их сдувает ветром, или что-то вроде.
Полюбить свою депрессию  - означает превозмочь внешние давящие силы. С другой стороны, можно только внушить себе осознание этой любви, самой же её по отношению к ненавистной депрессии не существует… Собственно, депресия соткана в основном из наших внутренних противоречий: чем больше мы противоречим себе, тем больше пластиночек слюды приклеиваются друг к другу, тем прочнее наша депресия, тем пассивнее она делает нас…тем слаже она становится для нашего подсознательного пристрастия к самобичеванию. Я так до сих пор и не поняла этого, казалось бы, примитивного и извечного явления.
Когда у одного из нас депрессия - остальные стараются этого не замечать. Вот ещё одно неписанное правило семьи. Я давно заметила, что, чем больше стараешься утешить человека в его горе - тем сильнее становится оно. Горю, как и человеку, нужна пища - соболезнования. Пока к нему есть внимание - оно живёт. Если же это отсутствует - горе надоедает само себе и уходит, будто самоуничтожается…И так, я была оставлена наедине со своей депрессией, болтать с ней по вечерам и выпить рюмку-другую за её здоровье.

Ко мне заглянул Уфо. Как ни странно и я и он были совершенно трезвыми людьми с ясными рассудками. Я улыбнулась ему.
-Привет - сказал он. - Все идут на набережную. Ты как?
-Я в порядке. Слушай, тебе никогда не хотелось свалить отсюда?
-Ты знаешь, не забивай себе этим голову. Когда-то мне тоже было неловко, когда я возвращался к самой жизни. Просыпаешься - а вокруг голова болит, всё разбросано, эти стены, и наверху…короче, хреново становилось. А потом подумай: мы живём так потому, что не созданы для другой жизни. Я говорю не как фаталист, а как свой собственный внутренний голос. Мне нравится жить там, где нет ничего, кроме меня. Многие живут среди своих вещей, шмоток, мебели, и в результате сами становятся мешком, куда свалено всё это барахло…
Действительно, в семье не было ничего лишнего. Все деньги, которые мы зарабатывали, мы тратили на еду, выпивку, дурь и грейпфрукты. Иногда мы покупали себе свежее бельё или носки, в основном же мы ни в чём не нуждались. Практически аскеты в плане вещей и вещиц.
Депрессии нужны вещи, особенно в том случае, если к ней примешивается тоска: забиться в угол, вцепившись тощими пальцами в плюшевого медведя или фото, и сидеть, покачиваясь из стороны в сторону, пуская сопли и слёзы.
Так или иначе, на набережную я в тот день не пошла, хотя, после разговора с Уфо я прониклась такой неисчерпаемой нежностью ко всем своим сожителям, что осталась, пожалуй, ради общей пользы. Я осталась, чтобы приготовить "ужин".
Для Даниила был особый ритуал. Особый и довольно привычный. Прежде всего нужно было собрать разбросанные по квартире миски, тарелки, бутылки, пузырьки, пипетки и так далее. Ритуал начался, даже, скорее, ритуал возобновился. Огонь потух, солутан ностальгически зашипел…сливая жидкость первый раз главное - чтоб не попал осадок, во второй, после добавления кислоты - чтоб драгоценный порошок остался в бутылке. Подсушив и спрессовав порошок на газете, нужно добавить немного красного фосфора, на глаз, потом перемешать с йодом и встряхивать. Пока я лениво встряхиваю пузырёк - в нём появляются первые вестники - коричневатые шарики. Теперь этиловая пробка - и на огонь. Я  слежу за тем, чтобы винтовая змейка не побежала вверх…образовываются пузырьки, а дальше почти ничего интересного. Довольно живописный ритуал приготовления первитина. Чувствую себя примерной домохозяйкой.
Потом я состряпала молока Cannabis indica на четверых, примерно 300 грамм, выпила свои 50 и ушла.
 Я проснулась от концентрированной тяжести атмосферы. В воздухе что-то чрезмерно суетилось. Услием воли я встала и тут же  протрезвела. Сара и  Ёзеф придерживали под руки Даню, подпирая им стену, он же смотрел сумасшедшими глазами, вывалив язык, он будто блевал воздухом, тело его было напряжено и, по-моему, ему было очень больно.
Передоза. Бывают разные степени передозировки, Даня родился в рубашке, тонкой шелковой рубашке от Армани, поэтому я принесла пару мокрых полотенец, Ёзеф пошлёпал его по щекам, Сара попричитала, мы отнесли его в сортир и всё было в порядке.
-Скажите…такого больше не случится, честно… - и мы пошли пить чай, обыкновенный цейлонский чай, а меня что-то грызло изнутри.

Перва ступенька, вторая ступенька, третья…паноптикум простроченных на пути воспоминаний, когда, покидая телом, остаёшься всей душой . Расстояния, измеримые разве что временем, таким же растяжимым и непреодолимым, надежды, которые никогда не сбудутся, иллюзии, которые легко строить, фарт, которого нет, сардонический укол совести, насмешка из-за угла, течение…Я бегу по расколотому зеркалу, которое кто-то потерял, бегу, отражая себя, скольжу, падаю, поднимаюсь и снова отражаю свой бег, до бесконечности. Кто виноват в этом? Кто обрекает нас на этот спотыкающийся ортодоксальный ритм?
 Я хочу, чтобы кто-нибудь изобрёл мнемонический аппарат, переносящий в прошлое, чтобы я могла, покинув свой рафинированный мир, пережить все невзгоды заново. Небо полно звёзд и сейчас, стоя у парапета, я не могу оторвать свой взгляд от него, потому что такое небо бывает не часто и в ту ночь, когда погасла последняя свеча, было именно такое небо. С каждой звезды на нас смотрят души каких-то людей, которых мы, возможно, никогда не знали, и, возможно, там уже зарезервировано место для нас. Они появляются и исчезают, и смеются над нами по выходным. Лучше не смотреть на это небо слишком долго, они не просто смотрят, они обладают сильной месмерической силой…и в моём воображении уже стёрлись все восмпоминания – ночной полукруг угрюмых лиц и дрожащее свечение воскового чудовища, готовящегося к приближающейся смерти.
Какая сила вдохновляет меня, какая сила лишает вдохновения? Божественное провидение или подсознание? Какой силе подвластны и разрушение и творчество? Я спрашиваю, я хочу, чтобы мне ответили, я приказываю, чтобы мне ответили, но никто не ответит, никто внутри меня. Это молох любви. Не купидоны и не черти - молох любви.
Мне посчастливилось однажды видеть, как моя душа прогнулась под весом наслоившихся друг на друга обид и разочарований и разделилась надвое. Одна часть её сразу же умерла, другая же, напротив, продолжала жить. Тогда мёртвая часть моей души воскресла грудой праха и встала перед Эдемом живой части моей души. Антагонизм моего внутреннего мира  бессмертен.
Как я жила и продолжаю жить с искромсаной на куски душой – я не знаю, но пока осталось что-то, о чём я могу вспомнить, что-то, о чём я не стану жалеть, что-то, что заставит не подниматься, споткнувшись в будничном ритме, я буду жить.  Когда-то что-то было дорого мне, что-то заставляло меня смеяться, что-то одно, особенное, причиняло мне боль и приходило зализывать мои раны. Это что-то никогда не сможет умереть во мне, будь то человек или переварившая его идея, это что-то,  даже помимо моей воли, навсегда останется со мной. Он думает: впереди расстояния, поезда, самолёты. Я думаю: впереди  мои горькие и чьи-то скупые слёзы прощания. Как бы там ни было им я это не отдам. Я не отдам это серой скуке, моросящей, барабанящей по окнам, не отдам другой страсти и очарованием другими лицами, не отдам даже если захочу отдать даром, захочу ампутировать это, подарить врагам…Я не отдам это чужому запаху и грубым простыням, не отдам золоту, если оно польётся в мои ладони, не отдам свиньям, извалявшимся в бисере, не отдам единственному признанию себе, потому что никогда не перестану любить  топор в руке палача, занесённый над моей головой, нож, искромсавший мою плоть, раковую опухоль, пожирающую меня изнутри.

Я часто вижу, как сижу на корточках возле его больничной койки, помню передезинфецированный воздух, запах хлора, помню его скрипящее дыхание через множество впиявленных в его тело трубок…Посещения до обеда, тихий час и навязчивый писк его сердца в квадратной машине, который до сих пор неосознанно храню.
Я помню, тремя днями раньше, я заползла в ванную, где, среди потрескавшейся эмали и ржавчины, плавало в луже крови посиневшее тело Ёзефа. Я никогда не понимала его страсти к письму, его самоотдачи, с которой он каждый раз брался за очередную, обречённую на провал, книгу. Я никогда не принимала всерьёз его припадков и рыданий, никогда не заглядывала  за его ширмочку, где в жестяных кружках он хранил пепел несбывшихся шедевров. А одним утром он проснулся с чувством, что неверно выбрал свой путь, сделал всё не правильно, почувствовал “пустоту своей бездарности”,  почувствовал, наверное, наше спящее невнимание и перерезал вены.
Первым после скорой я рассказала Уфо. Проклятье сработала ещё тогда, когда я повесила трубку, когда подумала об Уфо, когда произнесла эти слова. Я не знала его в тот день, не знала и после,  когда такое случалось. Он исказился, будто кто-то ловко подсунул мне дагеротип кривого зеркала. Уфо пошел в ванную, и окровавленным ножом изрезал половину незаконченных набросков Сары, искромсал её ширму, и, когда Сара появилась, чуть не распорол ей ножом череп. Прибежал Даниил, и, увидев всё это, сел и заплакал. Пока его слёзы залили кухонный пол, приехала скорая, и увезла Ёзефа, а мы остались вчетвером. Уфо бросил нож в солёную лужу на полу и капельки крови расползлись по квартире белыми червями, оставив запах разложения на многие дни после себя.
Мы не разговаривали, не смотрели друг другу в глаза – каждый был виноват, каждый выплеснулся в переполнившуюся чашу. Мы ходили в больницу попеременно, и каждый думал, что Ёзеф слушает его словоизлияния, но Ёзеф не слушал ни одного их нас. Под его бледной кожей душа боролась с кровью, и кровь побеждала душу. Он видел в своих кошмарных снах стаи ангелов, потому что в детстве ему рассказывали про рай, видел чьи-то силуэты, потому что не помнил нас, видел пропасти и лифты, канаты и топоры, видел реки крови, прозрачной, как родниковая вода, а на дне этих рек видел распятья, завёрнутые в печатанную бумагу. Мы не знали, что эти сны значили, но когда один из нас засыпал в приёмной, медсёстры щупали испуганно наш пульс, потому что мы были бледны и от нас пахло мертвецами.
Не знаю, почему проклятье пришло с Ёзефом. Он мог быть ангелом, мог быть хранителем, а стал проклятьем нашей семьи, проклятьем, которое связало нас навсегда.
Машина с его сердцем стала рисовать равнины вместо гор и ущелий,  Даниил захлебнулся воздухом, Сара пролила кипящее масло на руку, а я, сидя на корточках у его больничной койки, почувствовала, как кровь пошла носом, впиталась в его кожу и стала инкрустацией на его костях.
Мы устроили траур, открыв все окна, мы старались выветрить запах трупов из нашей единственной обители, но он не уходил так же, как не оставляла наши сердца корка потрескавшейся боли по утерянному другу. Только в то утро, когда каждый из нас проснётся с лёгким сердцем, душа Ёзефа  причалит к берегу преисподни, и все запахи уйдут и вместо червей по углам расцветут хризантемы. Пока же настала самая длинная чёрная полоска, потому что, как сказала однажды Сара, мы живём среди широких полос неудач и мимолётных вспышек счастья.

Когда мы впятером пришли в этот мир, кто-то замаливал вселенные грехи, а мы своим рождением прервали молитву, и в самый момент нашего рождения тяжелое, непосильное проклятие укутало нас своими мягкими крыльями. Я видела много кладбищенских плит: одни из них были золочённые, другие серебряные, некоторые из них были высечены из гранита, некоторые из мрамора, на одних были только слова, на других – лица, как будто вспоминающие что-то, я видела много похорон и процессий, я видела их во сне и наяву, я видела их плодами галлюцинаций и плодами творенья Бога, я любила наблюдать как откапывали и снова засыпали желтой глиной в дождливый день чьи-то сомнительные смерти…одно всегда оставалось непонятным мне: дань памяти это или утешение себя самое. Можно хоронить вещи, можно хоронить идеи, можно хоронить несбывшиеся любови, можно похоронить остатки совести, похоронить психоз…можно превратить свою жизнь в сплошные похороны и рождения, молясь шепотом во влажные ладони; кто-то был моим лучшим другом и он услышит мою молитву сегодня.
Я нервно перечитываю воспоминания о нём – должно же быть что-то, хоть одна зацепка к барабанящему в сердце «я тебя люблю», должна же быть какая-то фраза, какой-то жест, маленький пакет, вещдок…нет, ничего такого нет…было ли? Была ли любовь (как ненавижу эту фразу!)? И всё же, была ли? Как глубоко я её закопала тогда, как глубоко мы её закопали…она, как привидение меня мучала и терзала по ночам, переползала из комнаты в комнату скрести по окнам переломанными ногтями, шептать по углам, ворошить бумаги прошлого, перемешивать тени на стенах…Любовь – мой страх, мой самый жестокий ночной кошмар, который не забывается с годами. Как воспевают это чувство, как обрушиваются на него грудами панегириков, как приколачивают его к пьедисталу – мне не важно, я могу поверить в это, но почувствовать этого, боюсь, никогда не смогу. С экранов смотрят упрёки моей банальности – расстаться с мужчиной. С экрана говорят о том, как оставаться прежней и сколько стоит мудрый доктор, в ушах жужжат друзья и предатели: забывай, всё впереди, забывай…А я смотрю на небо, и кажется, что каждое облако когда-то пренадлежало нам, а теперь никому не пренадлежит, и мне уже не суждено стать снова хозяйкой своего неба.
Скоро начнёт светать,  а я всё ещё не решилась. Стою у парапета и, казалось бы, листаю туда-сюда свою жизнь, а время проползает, оно не спрашивает у меня, когда остановиться, не подражает мне и не противится, просто медленно просеивается сквозь небо, сквозь начинающие блекнуть звёзды, сквозь струны моих нервов, ускользает незамеченно, как вор, оно и есть вор, крадущий мою память.

Я продолжаю вспоминать.
Я вспоминаю первые минуты в квартире без Ёзефа, первые минуты в квартире без света и электричесва, в квартире без надежды, в квартире, укутавшейся тысячами проклятий, в квартире, к которой мы были прикованы намертво невидимыми цепями. Я вспоминаю запах мёртвого тела, вьевшийся в стены, пол и потолок запах крови из ванной. Мы хотели вымыть ванную, но когда вошли туда, всё было чисто, огонь свечи дрожал пугающе, разбрасывая косые тени, и мы дрожали в униссон, потому что не было крови, не было бинтов и тряпок на полу в гостинной, не было лезвий, не было кровавых дорожек…Страхи выросли, суеверие возродилось, минуты растянулись и стали столетиями, и мы стояли целую вечность, пока кто-то не перевёл стрелки на часах, но это уже не пугало.
Тогда мы впервые спросили друг друга, надолго ли это, тогда каждый из нас признался себе, что это навсегда, это не пройдёт, не оставит похмелья, не затянется новыми шрамами. Тогда Сара понадеялась в последний раз и посмотрела в мои глаза, и улыбнулась, и я не улыбнулась ей в ответ, тогда она спросила, что случилось, и я рассказала ей о случившемся, и она кивнула в ответь и тихо заплакала, она делала всё это каждый день с той поры, потому что она была субтильна, смерть ранила её сильнее, чем остальных, и её ум оставил всё, кроме смерти, её память не стёрла ничего, кроме смерти, её дух надломился и так. Наверное, она была счастливе нас всех, наверное, это она спасла нас всех в ту пору, потому что настал день, когда мы устали рассказывать ей самоубийство Ёзефа, настал день, когда постоянные рассказы стёрли сам смысл рассказываемого, и мы стали счастливее, и вздохнули свободно.
Это случилось утром, прошло два месяца, и это было немного, но два месяца – это сотни рассказов, сотни вопросов Сары, сотни повторений и штампов в ответ, два месяца прошли в агонии, и мы не погибли,  Сара улыбалась каждый день, и мы стали счастливее. В то утро Сара посмотрела мне в глаза и снова спросила, что случилось, и я ответила, улыбнувшись, вопросом на вопрос, и Даниилу приснилось, как расцветают хризантемы, и Уфо выметал насекомых из углов, когда они расцвели хризантемами, и мы вчетвером задохнулись воздухом, потому что он был свеж и не оставлял крови в лёгких.
La  vida de corazon es la flor aquel jamas morir…* (Жизнь сердца – цветок, который никогда не умирает).

Сколько раз я сказала это во сне? Меня пугали обрывки собственного бреда, своих ночных кошмаров. Сколько раз я призналась, я всё ещё хочу говорить это. Я любила, я любила, я люблю. Ночи любовей и нелюбви, мои бессонные и незабываемые ночи, глубоко внутри, все чувтсва воедино, я просыпаюсь в холодном поту, и повторяю снова: я любила, я любила, я люблю…

Мы забыли Ёзефа, и тогда это показалось мне и всем нам спасением, как будто мы смогли избежать чего-то, перехитрить вышнюю силу, заговорившую наше счастье, мы ошиблись. Сейчас я понимаю, как важно было для нас помнить его, видеть его каждый раз, закрывая глаза, оплакивать денно и ночно, взять его с собой, и нести, словно тяжёлый крест. Во имя веры в исцеление до точки, до самого конца, где было бы наше исцеление, но мы повернули снова в неверном направленьи и заблудились опять, и ничто не напоминало об ошибках, ничто не напоминало о боли – она прошла, как головная,  не оставила и сожалений.
Я устала, мой лучший друг остался во сне я мне стало грустно, и мне захотелось увидеть его снова, но это был просто сон и у меня на самом деле другая жизнь и нет никаких друзей. Воздух перемешался со старнными звуками, я стала различать эти звуки, которые казались частью сна, и меня они напугали. Я открываю глаза – я в поезде, я уезжаю. Стало ещё тоскливее. Так каждый раз случается со мной, когда я просыпаюсь и память ещё не выстроила в сознании свои баррикады, и я не помню и не знаю ничего, ничего не понимаю. Медленно мысли начали заползать в голову. На чайном столике в купе всё ещё лежит желтый покет, точно так же, как я его и оставила вечером. С моей стороны это было глупо, потому что дверь я не закрывала и любой мог зайти и увидеть пакет. В прочем, кому какое дело…
…На вокзале ко мне подошла цыганка и предложила купить кораблик. Я сказала, что он мне не нужет и вообще разозлилась, потому что, действительно, зачем мне кораблик. Тогда она улыбнулась и показала  мне маленький желтый пакетик – меня ударило током, сердце забилось чаще и накатили воспоминания. Передо мной всё исчезло и я снова в старой квартире, на полу разбросаны желтые пакеты – на кухне варится milk, Сара улыбается и мы все счастливы предвкушением. Цыганка обрадовалась, увидев мою реакцию, потому что такие случаи в их бытии случаются редко, наверное, в тот день торговля шла очень уж плохо и она решила испытать судьбу. Я уезжала на конференцию в Вашингтон – взгляд застыл на молочного цвета пакете, цыганка рывком спрятала его в карман. Я не пила milk лет семь, может, восемь, сердце продолжало разрываться. Я спросила, сколько, всё ещё не веря в то, что собираюсь всё же купить это. Двадцать долларов. Я вспомнила, как мы покупали коноплю очень дёшево когда-то, потому что, в сущности, у нас и не было тогда больших денег. Я протягиваю банкноту, всё ещё не веря, что делаю это. Цыганка судорожно оборачивалась по сторонам. Я попросила пакет вперёд, и мы обменялись рукопожатиями. Пакет обжег ладонь, сердце начало биться ещё сильнее. Мой поезд пришел и я вошла в него, как в туманное облако сна. Весь вечер я видела в своём купе и смотрела на желтый пакет, лежащий на чайном столике. Вдруг я поняла, что даже не проверила, что было в этом пакете, я была настолько уверена, что это конопля, но ведь прошло столько времени, да и цыганка могла запросто обмануть меня. Я открыла пакет и в нос ударил резкий запах – это конопля, причём гораздо лучше той, что мы покупали в семье - меня укутало блаженной тревогой…
…Зачем я это сделала? Первая утренняя мысль – выбросить, избавиться, забыть! Вдруг кто-то заметит меня? Вдруг я всё же воспользуюсь этим? Мне есть что терять – думаю я, у меня другая жизнь – убеждаю я себя. Ностальгия и любопытство перемешались с психозом и я спрятала пакет в карман.
Самолёт преземлился – меня тошнило от нервов, от полёта, от кондиционеров, меня знобило. Поймав такси я еду в гостиницу, по дороге покупаю молоко и сигареты. Остатовившись посередине кухни я раздумываю всего несколько секунд, вспоминаю семью и плачу. Зазвонил телефон, как будто чья-то костлявая рука разорвала паутину изнутри. Я не отвечаю пять минут – телефон продолжает звонить и я ничинаю нервничать – кусаю нижнюю губу до крови и иду отвечать на звонок. Его голос трудно не узнать и видения сразу же рассеялись – этоего голос, который всегда возвращал к реальности и оставлял дрожь в коленях с самого начала и по сей день. Чувствую себя выпускницей снова, пока он просит прощения и говорит сладкую тягучую ложь. В кармане лежит желтый пакет, как вызов ему, себе, всему, что сделало меня такой, сидящей словно в трансе на краешке кровати, принимающей пиллюли от стресса и пишущей неправды для тысяч конференций. Его голос тревожится иотвлекает – я не хочу слушать его, кладу трубку и выключаю телефон. По радио передают концерт Глинки, как и всегда приготовленный для меня номер, цветы. Достаю желтый пакет и наливаю в кастрюльку молоко – смеюсь, как полоумная, пока milk варится снова. Тахионный приход, обнаруженый впервые одним российским писателем – приход «перед». Смех не останавливается – значит milk хороший. Сколько выпить? (Нервно раскуриваю сигарету за сигаретой). Пить ли?
Я выпиваю пол-стакана, чего вполне должно хватить учитывая то, что давно уже не употребляла. Осталось сорок минут – включаю телевизор.