Водка со

Катя Кнут
Понимаете, я  -- девственник. За те 26 лет, что я живу на этом свете,
ни одна женщина не захотела лечь со мной в постель. Да я их и не
осуждаю. Что я? Вечно сутулый карлик с непомерно большой
головой, разбухшей, видимо, от знаний. Потому что я - умный.

В той жизни у меня была одна радость. Я ходил к Вере. Она была
красивая, но бедная. У неё были прекрасные чёрные глаза и длинные
волосы, но не было денег.  Ещё у Веры был муж. Я поначалу даже
удивлялся: что эта чудесная во всех отношениях баба нашла в рано
лысеющем худеньком мужчинке, вечно молчащим и кривящем
тонкие губы в ернической ухмылочке. Мужа звали Саша Беккер. Он
был врач и одесский немец. Постоянно ёжился в свитерах: <Как у
вас тут, на севере, холодно:> И это в двухстах километрах юго-
западнее Москвы!

У Веры с Сашей была однокомнатная квартирка на окраине города и
серая кошка Сима. Вместо детей, которых Вера до смерти хотела, а
Саша - нет. Поэтому в доме у них пахло сигаретами и Симиными
лужами.  Очень уютный, знаете ли, запах. Я  ведь курю и люблю
кошек. И они меня любят. Где-то я читал, что изо всей компании
кошки одаривают своим вниманием самого несчастного человека.
Сима садилась только ко мне на колени. Я был девственником, и она
это понимала.

Вот так мы и водились вместе. Сима терпела меня за мои несчастья. 
Вера - по доброте своей душевной и профессиональной,  ведь она
тоже была доктором. Саша - потому, что в его мирке этого чужого
города были только женщины. Дома - жена, на работе в
поликлинике - сослуживицы. Я был, если хотите,  единственным, с
кем он общался,  мужчиной. Пусть даже только  по паспорту. С
Сашей мы говорили про футбол и играли в шахматы.  Он про эти
игры говорил: <Избиение младенцев>.  Я всегда его побеждал,  я
умный.

Но чаще всего в эти крышелётные месяцы - апрель, май, начало 
июня,  мы  сидели на крошечной  их кухне вечерами и не включали
света. Все мы были очень бедны - два врача, и я - наборщик
типографии. Но на столе у нас всегда стояла водка со <Спрайтом>.

Я не знаю, может быть, весь мир потребляет в тех или иных
вариациях крепкие напитки с газировкой. Ну,  джин-тоник там, ром
кола: Но для меня водка со <Спрайтом> - это не просто <Легко,
вкусно и сразу по мозгам>. Это вкус мечты, которой не было, нет и
не будет.

Сейчас расскажу, почему. А то, наверное, непонятно. Короче,
сидели мы на кухне. Лиц в темноте не видно. Движения рук на столе
плавны и легки от спиртного. Наступал такой момент, когда время
обсуждения жизненных коллизий Юродского уже прошло, а время
анекдотов не наступило.  Когда хочется после неловкой паузы
(<Ангел пролетел> - <Мент родился>) рассказать про хорошее. Про
бывшее хорошее.

Захмелевшая Вера, сдувая  прядь волос с лица, всегда рассказывала
про Одессу.  В которой она шесть лет  училась,  а Саша так и жил
всю свою жизнь.

 -- Хотя мы с ним и учились в одном институте, и в одних компаниях
клубились, он не любил меня,  -- смеясь, она опрокидывала стопочку
водки и занюхивала Сашиной плешью, --  а я всё старалась
понравиться ему. Здоровый образ жизни, понимаешь,  вела. Была
такая навязчивая идея, мания почти что - похудеть. Для чего я два
раза в день бегала по Чкаловскому пляжу. Помню: август. Вечер.
Солнце с шипением падает в море. На пляже - пары. Песок в их
интимных местах скрипит так, что аж слышно. Вдруг вижу, - юноша
на камне сидит красоты неописуемой. Таких увидишь разве что на
обложках  журналов или в очередях венерических больниц.  А у 
него на коленях - голова другого юноши. Которую он нежно так и
трепетно поглаживает. А мне почему-то подумалось, что всё это -
красиво. Понимаешь? Красиво: Когда я развернулась и потрусила
дальше, они так и сидели, не пошелохнувшись. Один смотрел в
закат, другой - в лицо смотрящего в закат.  Там, в Одессе, всё было
свободнее. С людьми, с условностями,  с любовью:

Она замолчала и подперла рукой щёку. Чёрная прядь волос упала в
лужицу газировки на столе. Вера, как сказала бы моя украинская
бабка, царствие ей небесное, <ЗАЖУРЫЛАСЬ>.  Саша не утешал её.
Он поймал Симу и усадил к себе на колени. А я поймал себя. На
мысли о том, что хочу в этот город. Хочу так, как, наверное,
беременная женщина хочет фаршированных сыром маслин в
третьем часу ночи.


И не рассказ о закатных педерастах так меня потряс. Правда же, я не
хотел пробовать с мужчинами только потому, что не получалось с
женщинами. Да я и забыл про них, про женщин, в тот момент.

 И не  моё имя- отчество тому причиной.  Все зовут меня Алексеем
Львовичем и считают евреем. И это вторая трагедия моей жизни
после  девственности.  Я - не еврей. Хотя всегда мечтал быть им.
<Придурок, --  те немногие, знавшие о моей мечте,  думали именно
так, --    мало у тебя собственных проблем, что ли?>  и в паспорте
моём, ещё серпастом-молоткастом записано:  русский. И я не знаю,
откуда в бедной жизни моей бедной мамы     двадцать семь лет назад
появился мужчина по имени Лев. Она не говорит мне.

Подождите. Я пока не буду рассказывать про Веру, Сашу, Симу и
водку.  Расскажу про кладбище и про то, как я захотел быть евреем.

Один раз, когда я был молодым, зелёным и романтичным, мне негде
было готовиться к экзаменам. Дома мама ссорилась с отчимом,
рыжим красномордым огородником, плебеем и хамом. Библиотеки,
не помню, по какому уже случаю, были закрыты.  В парке ко мне
пристали гопники и пообещали избить.  Я пошёл тогда на кладбище.
Первый раз в жизни пошёл, в этом городе наша семья никого не
хоронила. Словом, фиг его знает, как, я оказался в той  части, где в
прошлом веке хоронили евреев. Скажу только, что книг своих в тот
день я   не читал. Читал надгробные надписи, потому что. <Инженер
Илья Иосифович Шулькин>. <Брук Борис Евгеньевич, доктор> ( Не
врач, понимаете? Врач - это такой загнанный, голодный, в грязно-
белом мятом халате. А то - доктор. До-о-ктор. Сытый такой,
вальяжный. Доктор Айболит. Доктор Живаго. Доктор Ватсон.
Совсем другое дело.) Или вот: маленький ангелочек с отбитым за
столетие носом и пухлявыми гусиными крылышками склонился над
крошечным надгробием. <Розочка Теплицкая>. Шесть лет было
Розочке, когда умерла она в 1896 году.

Я шёл себе, шёл. Помню, крапива стрекала ноги даже сквозь
джинсы.    Кроссовки единственные промочил, в канаву какую-то
оступился.  Я шёл и думал, что на моей  русской могиле  не укажут
профессию. Ерунда вроде бы, одна строчка, на камне выбитая. А
значит много. Значит, не зря учили, холили и лелеяли нашего
Бореньку и Илюшу. Нашего самого лучшего  и самого умного
Бореньку и Илюшу. Вышли в люди, достойными и уважаемыми 
стали.   Не сантехниками и водителями, а докторами и инженерами
жили. Вот и щемило мне и ныло, что не принадлежу я к этому клану.
  Так же, на Веры-Сашиной кухне вся моя душонка сбилась во
влажный скулящий ком. Так же, как в детстве-отрочестве мечталось
быть евреем,  хотелось мне в этот город. А накосите-ка, выкусите-ка,
Алексей Львович, по обоим пунктам.

Понимаете, просто я никогда не видел море.

Очень немногие люди знают, когда они умрут. Вот я знаю. Очень
скоро. Потому, что у меня болезнь. Тяжёлая и позорная.  Её я
подцепил, когда кололся одним шприцом с другими наркоманами.
Представляете? Один раз всего укололся, и даже приятно мне не
было, а заболел на всю жизнь. Не бойтесь, не СПИДом. Гепатитом
<С>. Он неизлечим.

Для того чтобы жить дольше, мне нельзя пить водки, есть сладкого,
жирного солёного. А я не хочу так, потому что это получается не
жизнь. Ведь больше всего на свете я люблю пить водку и есть
мороженое. По отдельности, конечно.  А Вера - доктор. Она меня
лечит. Но я по глазам вижу, что когда умру, ей будет немножко
печально или стыдно. Если я умру, всем будет всё равно.

Вот мы и сидели в темноте, и пили водку, которую мне нельзя и
курили сигареты, которые можно. А между нами вставал этот город.
Я быстро пьянел и видел, видел его.  Он был, как бабы Малявина.
Румяный, сочный, шумный, пёстрый.  А потом вдруг темнел. Серел.
И улыбался мне, слюни до земли развесившему, усмешечкой Саши
Беккера. Всезнающим таким циническим хохляцки-кайзеровским
смайлом.  Но, чёрт возьми, я слышал, как этот город пахнет. Будто я
на рынке застрял между цветочной, фруктовой, рыбной и лавкой
пряностей одновременно. Так мне казалось.

Правда, же, это было смешно. Сильно смахивало на фразу из
концептуальной песни Бутусова: <Good-bye, Америка-о, где я не
буду никогда>. Хотя, знаете, среди моих тогдашних знакомых,
задыхавшихся в пыльной яблочно-тополевой провинции, было
много маньяков. Ну, таких, ХОТЕВШИХ. Большинство ХОТЕЛО в
Питер.  Бисерно-джинсовые девочки с непромытыми волосами.
Огитаренные и рерихнутые мальчики в кедиках. Шлялись по улицам
с невским туманом в глазах.
Привет, что поделываешь?
Да вот, хочу в Питер:

Это было, понимаете, родом занятий, не требующим объяснений. Я
был таким же маньяком. Только ещё хуже. Вместо паломничества,
как у других, я приходил к Вере.

Мне лично смешно не было.  Голос Саши доносился как бы издалека
  -- Блин, Лёха, ты верно уже думаешь, что это прямо вечный
праздник какой то - жить там? Солнце, водка и вода --  наши лучшие
друзья? А географию ты учил? Прикинь, каково там зимой. Сырость,
круги    света вокруг фонарей.  Какая-то мокрость с неба сыплется,
то же самое под ногами чвякает. Или ты вот от старых домов
млеешь. А жить, просто жить ты там не пробовал? Пересохший
фонтан во дворе, там же - тубзик  общественный. Печное отопление
со всеми прелестями,   а в комнатах всё равно холодно.  На фоне
таких домов только фотографироваться хорошо.

 -- Слышишь, Лёш,  мы жили в общежитии, -- это уже Вера, --   мы
жили  в общежитии. Коридор на сорок комнат, тёмный всегда. 
Только в конце, как рассказывают о клинической смерти, свет. Это
была дверь на балкон с матовым стеклом. Там жили какие-то бедные
индусы, пакистанцы, шри-ланкийцы какие-то. Мы дружили с ними.
Тогда все со всеми дружили.

Я вдруг понял. Почему она с таким трепетом,с таким восторгом и
придыханием говорила. Там (декорации: груды черешни на рынке;
винтовые подъезды с запахом  проросшей картошки и котов;
солёный песок)  им было хорошо. А здесь - не очень. Здесь, я
извиняюсь, солёным песком о****еневшие дворничихи посыпают
обледеневшие тротуары. Чтобы, значит, когда навернёшься в
гололёд, изгваздать одежду песком. И облизнуться. Но это было
последнее, что я понял.

Дальше помню  (да так, будто я сам видел), какие-то индийские
праздники в общаге, когда у порогов комнат индусов горели свечки.
Какое-то богемное кафе, куда Вера ходила одна, без Саши, и её
новые волосатые друзья называли прихиппованной цивилкой.
Какой-то их общий друг, умевший вызывать землетрясения на
равнине и снег в начале июня: Полная вакханалия.

Помню, как потом нам с Верой было плохо,а Саша нас спасал. Ну,
вы понимаете, как спасают опившихся водки людей. Так я навсегда
и запомнил Сашу - держащего по очереди наши с Верой головы над
унитазом, больше я его не видел.

Сейчас расскажу, как это вышло. После того вечера я два месяца не
заходил к ним. Было очень стыдно. Мне казалось, что  я лично
разгромил и обблевал всю их квартиру. И страшно было узнать, так
это или нет.

Я не знал, что в это время Саша бросил Веру и уехал в Одессу. А
Вера не захотела, чтобы он её бросал и поехала за ним. Получилось
всё, как в кино. В этом городе они встретились, в этом городе они и
расстались навсегда.

Веру приютили друзья. Они собирались продавать старинную
квартиру в центре города, но передумали.  Вера стала жить там. Изо
всей мебели всеми комнатах была только ванна, пара рассохшихся
табуреток и кресло-качалка. Вера ничего не делала, никуда не
выходила. Только сидела в этом кресле и вила виноградное, копейки
стоившее, вино.

И я представил. Веру, красивую, несчастную и тихо пьяную. Как она
сидит там, в своём кресле, как Анна Ахматова  на портрете
Альтмана. Солнце горячими квадратами падает на старый паркет
сквозь мелкий оконный переплёт. На балконе от жары  увяли
виноградные листья. Вся квартира пропахла пылью и
многовековыми неразделёнными любовями. Тихо. Голая Вера
запивает горькие слёзы старым вином.

Потом она, конечно, вернулась. Но нам внезапно стало не о чем
говорить, кроме как о моей позорной болезни.  Вспоминать Одессу
она больше не хотела. Потом у неё появился новый муж. А потом
ребёнок. У меня не появилось ничего.

 Единственное, что случилось --- я посмотрел фильм. Знаете, я
вообще-то кино не люблю и не понимаю. Бунюэля от Bonduelle не
отличу. Вот и этого фильма название забыл. Может, вы вспомните,
если я расскажу, о чём он.

Короче, встречаются два безнадёжно больных человека. Дин
другого спрашивает: <Ты видел море?>  <Нет.> <О чём же ты
будешь говорить на том свете, -- спрашивает первый, -- ведь там все
только сидят  и говорят о том, как шумит море.> И они вместе
откуда-то сбегают. То  ли из тюрьмы, то ли из больницы. В течение
двух с половиной киношных часов с разными приключениями
добираются до моря. Вот и всё.

Вы знаете, я ничего не скажу Вере. Я уже решил. Нам на работе
зарплату задерживают вот уже семь месяцев. Но я берегу себя. Не 
умру, пока не отдадут всех денег. Тогда хватит на билет. И я увижу
этот город. Войду в море. Выпью, как раньше, водки со <Спрайтом>.
И болезнь пожрёт меня. Разорвёт, как Тузик грелку. Многие говорят
эту фразу о Тузике и грелке, когда хотят сказать смешное. Ноя знаю,
что это не смешно. Это правда.

И, знаете, что? Мне не страшно. Только боюсь, что не успею, не
смогу увидеть этот город. И на том свете никто не будет со мной
разговаривать. Так же, как и на этом.