Лифт, Love story, Centaurea cyanus, Монолог старой вешалки, Регг

Бельская
                Лифт.
Я не люблю замкнутых пространств и узких кабин лифта, висящих на сухожилиях кабеля. Но мне нужно подняться и я чертовски тороплюсь. Поэтому я позволяю голодной пасти лифта захлопнуться вслед за мелькнувшей сумкой.
 Я знаю, я вижу место, в которое попаду через несколько секунд, когда, разжав зубы, эта коробка выплюнет меня на лестничную площадку. Теперь всё иначе. Я не брожу бесцельно по лестнице, не тычусь в двери, не зная адреса. Я отсчитываю секунды и рисую пальцем поверх настенных графити цифры. У равновесия есть номер, и я его теперь знаю. Дрожь нетерпения наполняет до краёв мои сосуды адреналином и настраивает в тональности до - мажор струны нервов.
 Я еду из пункта А в пункт В. Ещё в школе математические задачи обретали цвет и сюжетную линию в процессе решения. У каждого велосипедиста обнаруживалось имя, неповторимый овал лица и оригинальный поворот пейзажа, иначе какая на хрен разница, за сколько он доберётся до пункта назначения. На мне нет шлема, я не кручу педали, но в пункт В прибуду вовремя. Теперь.
 А пока я пребываю в невесомости мрака и одиночества, рождённой тесной утробой лифта. Я обрету вес лишь под любовный скрежет створок этого обломка научнотехнической революции.
 Вот он нехотя разжимает зубы, и я остаюсь наедине со скалящимися замочными скважина -ми и бесстыдно разглядывающими меня немигающими зрачками глазков, дверьми.
 Немота и глухота широко распахивают мне глаза. Крик, вырвавшись вон из пересохшего горла, шлепается под ноги, не решаясь нарушить тишину чужой территории.
 Это сон. Так могло бы быть. Этакий домашний кошмар в духе символизма. Изменим параметры страницы. Сделаем меньше отступ снизу. Теперь закроем глаза…
Двери лифта открываются на нижнем этаже, и я бегу прочь из дома, купившись на воздушность пространства. Я скольжу по поверхности  людского потока, на надувной лодке самолюбия, потому что боюсь раствориться, потому что догадываюсь, что нет причин откликаться на имя мне  не принадлежащее.
  У имени есть вес, но нет лица. Его приобретают в секонд хенде, изрядно поношенное, с тысячей историй и  хозяев. Им пользуются как многоразовым шприцом, не стерилизуя перед использованием. Оно тянет меня вниз, на самое дно подсознательных мутаций, превращает в аморфный отросток гигантского потока соотечественников.
 Нужно вспомнить код замка, несколько букв, которые пришивают на бельё перед сдачей в химчистку. Очистите и мне место в биохимическом процессе взросления. Я уже состригла лишние амбиции с кончиков волос. Я уже готова снова войти в услужливо распахнутую пасть лифта. Я точно знаю, куда я еду на это раз и я чертовски тороплюсь. 

                Love story.
Брызжет слюной осенний дождь. На градуснике окончательный диагноз: поздняя осень в стадии обострения. Вот холод и добирается до самых отдалённых уголков памяти. Листопад печатных строчек вываливается из окошка “word”а  у дамы напротив. Там нет ни слова о нас.
 Он держался из последних сил за свой увядший черенок. Увёртываясь от очередного порыва ветра, упрямец жадно втянул запах дыма, поднимающийся откуда-то снизу.
 Он был зелен и сочен совсем недавно и целую ветренность назад. Теперь он богат и немощен. Его подружки гусеницы успели побывать бабочками и развестись, отложить яйца и перевариться в желудках пернатых хищников.
 Он что-то пропустил и теперь упрямо цеплялся за сухой остаток жизни. Его падение было вопросом времени и силы ветра.
  Рано или поздно, - размышлял он. Какая разница, - шептал, перехватывая руки. Кому я нужен, - хныкал и скрипел зубами. Доктора!
 Вопреки его ожиданиям он плавно спланировал на бездыханные тела бывших товарищей. Каких-нибудь два три часа у него оставалось в запасе. Слишком мало времени, чтобы сдержать всхлипы и стоны покинутой, одинокой  старости.
   Она пронзила его сухую кость и без препятствий проникла в жёлтое сердце и кошелёк старика. Эта боль была единственным подтверждением его существования среди звуков. Эта боль была отсрочкой для эпитафии. И он был благодарен, одурачен, влюблён.   
  Жёлтый маразматик не замечал холодный взгляд железных глаз избранницы, выискивающий новую жертву осенней линьки. От неё исходил тот самый сладковатый аромат дыма, который будоражил его воображение вот уже столько дней. И это всё решало, извиняло и объясняло. Полумёртвый кандидат, на вакантное место в гербарий, был снова молодой сочной и беззаботной листвой.
 Со свойственной юности беспечностью он транжирил деньги и секунды. Немощного  паркинсоника больше не было. На арене  Колизея городской свалки гладиатор взирал на полыхающий крематорий с улыбкой, и просил у  своего палача ещё раз обжечь поцелуем его сухую плоть.
  Дорогая, - шептали уставшие губы. Навечно, - просили вакуоли и митохондрии. Единственная, - умоляли морщины. Ты будешь со мной до конца? – шелестели прожилки. Отдай меня ветру, потом.
  Грабли в руках дворничихи метнули ворох листьев в дымящий курган уверенным, заученным движением снайпера. Железный палач оскалился и со всей  своей дурной мужицкой удалью вонзил  зубы в сухую плоть очередных пожухших мечтателей.


                Centaurea cyanus.
  У него была абсолютно не мужская профессия. Василий работал в ботаническом саду И.О. Centaurea cyanus.
 Выстаивая полный рабочий день на клумбе, он прислушивался к песне, которую исполнял город, за оградою  фабрики флоры. Вой пилы и дрели наивный цветок принимал за бурные апплодисменты, а кудахтанье выхлопных труб - за крики «Бис!»
 Как же он хотел вырваться прочь из тесных объятий грунта, прочь от колючего внимания нимфоманок - бисексуалок роз, от насмешек, играющих мышцами дубов-импотентов, от этого многообразия и безобразия растительного мира.
 О, как Василий завидовал всему, что могло передвигаться, у них были контрамарки на восхитительный концерт железобетона с оркестром. А он  вынужден стоять  на розе ветров, со всей своей нетрадиционной ориентацией и абстиненцией изображать радость.
 Цианистый страдалец не раз шептал с придыханием на ухо  крепко сбитым шмелям-осеменителям: «возьми мои тычинки, развей их по ветру, отнеси вместе с пыльцой и смешай с городской пылью мои лепестки. Ну, что тебе стоит? Я же не кричу в экстазе, как та безмозглая лилия справа, женись на мне!»
 Шмели неопределённо сопели и лоснились, ворочались с боку на бок и довольно ухмылялись. Тоскливо дрожа лепестками холодным утром, он провожал взглядом удаляющиеся мохнатые задницы дальнобойщиков.
 По ночам Василий плакал, оттого, что город молчит. А поутру посетители ботанической ярмарки, любуясь хрустальными каплями, выжатыми из голубых глаз, говорили своим отпрыскам: « Гляди, Венечка, это роса».
 Детей, идеолог могучей клумбы, уважал. Они любили ломать цветочным авторитетам ноги и топтались, там, где по газонам не ходить. Картинок с выставки он не видел, но предвкушал встречу с парой детских цепких ручек, обещавшую долгожданную свободу. И прервав унылый фотосинтез, тянулся к оным навстречу всеми волокнами своей васильковой души. Василий хотел видеть автора, виртуозного Вагнера городского шума. Желал любой ценой, даже ценой распятия в школьном гербарии.
  Переложив папиросной бумагой очередной лист в домашнем задании по природоведению, старательный ученик 2-Б класса, вооружился ниткой с иголкой. Хлорофильнный меломан, обливаясь слезами, покорно подставил свои зелёные ладони.
Когда игла вонзилась в его  запястья и из прожилок начал сочиться крахмал, он был уже мёртв.
 Прилежный ученик, пришивая стебельки и листики в альбом, был избавлен от стонов и хрипов цветочного гея. Сердце поклонника урбанистического блюза не выдержало  ультрасиней неуместности в футуристическом пейзаже наступающей осени от Мюглера.
 Город, одетый в кожу и асфальт, застёгнутый на все перекрёстки, разглядывающий, с высоты многоэтажек, копошащихся животных, сквозь призму стеклопластика был независим и прекрасен. В нём нуждались, а он был самодостаточен, правил и играл победный марш, расплющивал сознание живых материй, пронзал отрыми каблуками фонарей темноту, и опрокидывал чернильницу смога на солнце. Тиран, деспот, любовник, гений.
 А милый аптекарский огород всего лишь тщетная попытка стареющей проститутки найти клиента на ночь. Железобетонная поэзия не оставила места цветущему Василию. Он станет тромбоном улиц, габоем библиотек, виолончелью свалок, после того, как его оценят по двенадцатибальной системе, и поблекший и высохший он сольётся с мёртвым холодом страниц гербария ученика 2-Б класса, средней школы № 248, Ворошиловского района города имени Вагнера. 



                Монолог старой вешалки.
 Собственно говоря, почему с пренебрежением? Да, старая вешалка. Очень старая и никаких сомнений в том, что вешалка. Антиквариат, между прочим, раритет. И это не я к Вам на шею, а Вы со своим ширпотребом из стран восходящих лампочек, на мои, видавшие Лагерфельда и Мюглера, хрупкие крючочки.
 Я к Вам не лезу обниматься, и всем своим красным деревом против фамильярности. Где Ваше приличное воспитание и Ваша петелька, наконец! Не удивлюсь, если у Вас, её нет вовсе.
 Ну вот, Вы вешаете свою жертву неумелого обращения со швейной машинкой за шкирку на мои одеревеневшие руки, как провинившегося котёнка.
 Ваша неказистая куртейка не виновата, что у Вас дурной вкус, а у китайских братьев дефицит фурнитуры, поточный метод пошива и лекала, купленные по-дешёвке, у гастролирующей труппы лилипутов. Ветеран текстильной промышленности, продукт кроильных мутаций, вполне достоин жалости, в отличие от Вас.
  Я – старая вешалка, кладезь антикварной мудрости, координатор подиумов, Коко Шанель гардероба. Мои морщины достойны уважения и, поверьте, отличный пример для подражания. Знойные тумбочки, пышнотелые шкафчики, аппетитные стульчики месяцами сидят на диете и проводят дни напролёт у дизайнеров, в погоне за благородной патиной, дабы прикрыть наготу и неопытность юного возраста.
 Я леди Ди мебельной индустрии, а не размалёванная проститутка с Тверской. По мне рыдает Сотби, а не Курский вокзал. Я достойна лучших моделей haute couture, а не жалких поделок дилетантов.
 Я кружила головы Лондонским денди, и изящным мадмуазель, я разбивала сердца норковым манто и соболиным накидкам. А Ваш  унылый синтетический лоскутик не возбуждает моё деревянное тело, изысканного  оттенка рубиновой пряности осенних вин.
Убирайтесь вместе со своим мексиканским тушканом. Да, да это я, старая вешалка, как Вы справедливо заметили. Забирайте-ка свои лохмотья! У ржавого гвоздя, на противоположной стенке, они, быть может, вызовут стойкую эрекцию.   Он неприхотлив в выборе партнера. Ou revuar, mon chere!



 
         Регги рыжих кротов.
 Я спою Вам немедля, только закройте глаза, позвольте вашим рукам обрести невесомость и падайте.
 Каждый город помечает своих жителей, умело, обмакнув клеймо в вены канализационных труб, чтобы в любом масштабе, бросилось через сложный перекрёсток, по кольцевой на ветер через дно чужих глаз его существование.
 Мой город красится в рыжий цвет, смотрит зло из-под густых бровей, через день на третий чего-то требует, трясёт кулаками, прыснув в глаза семнадцатой кровью, перед носом годзиллы горкома. Он скрипит тормозами на поворотах, мокает бомжей головою в мусорный рог изобилия, протягивает инкрустированную нищетой и грязью длань и брезгливо  морщится, подрагивая всеми своими рельсами и троллеями. 
 У меня невосприимчивость к его яду. Я зависла в мировой паутине, потому что улица отторгает моё серое вещество, требует другой имплантат и донора с первой резус отрицательной историей. У меня же третья оптимистическая крови, третий брак, третий этаж, добавочные глаза в полторы диоптрии и сомнительная свежесть манжетов, вот мои аксоны с дендритами и не рыжеют.
 Этот город, скрывающий под слоем асфальта и фундаментом железобетонных гнёзд, извилистые тунели, высморкался в окна доверчивых граждан тяжёлым воздухом подземных скважин. Народ вдохнул полной грудью, съел пару порций и безнадёжно мутировал.
  Население шуршит, в городском транспорте пересыпая угольную пыль из кошельков в руки кондуктора, и поливая друг друга нездоровым интересом к подробностям чужих разочарований. Истории успеха не раздражают кротоподобных жителей мегаполиса, только под острым мексиканским (аргентинским, бразильским, американским и т. д.) соусом. Мануэла (Мария, Изаура, Иден, Рокель и прочие) умиляет твердой валютой нереальности, а соседская, новая стиральная машина реально тарахтит, обкрадывает дохлый напор воды, мешает жить и будит мрачные животные инстинкты.
  Толстые, глянцевые журналы направо и налево делятся житейской мудростью: как обмануть кротов по подьезду при отъезде более чем на два дня, как достоверно изобразить сигнализацию при её отсутствии и скрыть её в случае наличия. Запоминайте, коробки из-под купленного выбрасывать только ночью и при возможности объяснить, что больше ни на что не осталось.
 Так и видится милое лицо с пионерской звездочки, грозит пальчиком, напоминает:      Конспирация, конспирация, конспирация. Лондоколор по чём? Естественно в рыжий.
 Однажды я покрасилась хной. Люди-кроты развёрзлись, чтобы принять меня в свою армию одиноких гениев. Пожевали минут пять и выплюнули. И я больно шлёпнулась о холод рук и темноту неприветливых улиц.
 То ли не подошла по зрению, то ли жестковата на вкус. Вобщем я так и не полюбила семечки, КПП ободраной лавки, опять же полный профан в политике и хитросплетениях Роковых тропиканок.
 Я кощунствую, я пою регги, пока очередная порция мыла протирает голубые экраны на берегах Дона, а на страницах Баса продают и покупают шубки из рыжих кротов.


                Он и Она.
Счёт№120086, за сентябрь-март, Сен-Поль-де-Ванс-58 минут, Укртелеком.
 Они были странным дуэтом. У каждого был свой темп. У него три четверти, у неё половина первого, такая вот опера. Каждый был сам по себе и по разным концам света. Она  в конце алфавита, он в западном полушарии в масштабе 1:1000 .
 Он был независим, наверно потому, что жизнь мимо него не проходила, помахивая синеньким скромным платочком, а стояла как вкопанная. И у него было предостаточно времени, чтобы разглядеть все подробности и вылепить собственное мнение, на любой каверзный вопрос внутренних органов.
 Она тоже была независима, потому, что у проходящей жизни успевала разглядеть только разноцветные глаза. Она не смогла бы ответить даже какой сегодня день недели, а в ответ на сложные вопросы переломной эпохи, безнадёжно перекапывала недра сумочки, в поисках шпаргалки.
 Когда-то он был кирпичного цвета с аппетитной голубой плесенью – камамбер прослойки общества. Он идеально подходил к цвету её волос и органично вписывался в изысканный интерьер аля Подземка Бессона.
 Был, конечно, тот другой, безнадёжно чёрный в звёздочку, порядком надоевший за 12 лет приторного рококо. Но от кирпичей пахло Провансом, из них могло выйти отличное фондю и экономия на диванных подушках.
  И он стал её личным кирпично-привычным. Уборка была не её стихия. Он пылился и ветшал, уныло нажимая на кнопки пульта, освоив в совершенстве маршрут диван-туалет-холодильник-даккар. В одно прекрасное утро бархатный слой пыли полностью скрыл голубые авансы и далеко идущие камамберные планы. Он стал чёрный, но без звёздочек и абсолютно не съедобный.
 С утра пошёл проливной период Интимных Записок и страны восходящего солнца, декаденса и хай-тека, готики и депрессивных цветов. Пыль была в фаворе, и она не стала сердиться. Сменила обивку и цвет волос, пристрастилась к тыквенному супу и салату из авокадо, купила флакончик воздуха с Champs Eleseus и платье у Кензо Токадо.
  Сквозь толстый слой пыли у него на пятый день проросли стальные прутья характера (мутация  на фоне длительного хай-тека). И они стали видеться реже. Болезнь приняла затяжной характер и меры предосторожности, вернулось расстояние, увеличились телефонные счета, исчезли посторонние запахи и наступила осень.
 Редкие встречи, прозрачные облака из подарочных упаковок, он прижимал ладонь, она отворяла глаза, он шлифовал кожу, она роняла кисти рук в судороги рефлексов.
Через неделю они стали друг другу тяжелы не по размеру и не по средствам.
Вокруг неё звенела пустота 54 кв.м., там, где он жил не знали преимуществ хрущёвки. Пустота, прерываясь, изредка выстраивала на комоде стопку монет и разносила запах ванильного пирога из духовки по сантиметрам жилой площади.
 Он обедал в бистро, между кофе и круасаном делая звонок свахой. Он купил себе линзы голубого оттенка, и какая-то мадмуазель на чистом французском почистила его смокинг. Он жаловался на тарифы и профсоюзы. Через месяц женский бек-вокал в телефонной трубке стал чередоваться с детским сопрано. Через два пришёл последний телефонный счет, и связной геройски пал в неравной битве с неприступным коммутатором.
 Она затеяла ремонт, сменила стёкла на розовые, натянула их на нос, распахнула окно и вышла на набережную круазет. Это был не точный адрес, но туман над водою был плотный и приходилось лететь на ощупь. Она просачивалась сквозь молочно-белый обман и удивлялась, удивлялась, удивлялась…