ВЕРА

Лазаренко А.А.
Посвящается В. М. Дидур
 
— Нет! Об этом нельзя говорить. — восторженно и в некоторой растерянности заметил он. Трое его друзей переглянулись и поудобнее устроились, по-видимому, ожидая долгого и занимательного рассказа.
Они заметили перемену месяца два назад: свойственные их другу рассудительность, рациональность и даже заносчивость исчезли почти без следа, заместившись рассеянностью и какой-то невозможной отрешенностью от мира и от их общества тоже. Иногда им казалось, когда их друг был особенно весел, что он вот-вот заплачет от счастья. Эти странности развивалась все более и более, и сегодня товарищи уже не узнавали его: странный блеск пьяненьких глаз, тревога, мнительность, грусть, восторг и совсем незнакомый трепет — все эти настроения вспышками то и дело отражались в его лице непонятными ужимками, беспорядочно и внезапно сменясь. Единственное, что знали друзьям о причине происходящих с их товарищем метаморфоз, было ее имя. Тем интереснее стало им теперь, когда он решил рассказать об этой девушке.
— Я просто не знаю с чего начать. — проговорил их друг уже в задумчивости и ушел в себя, тщетно пытаясь вспомнить ее внешность; хотя точнее будет сказать, что не приходили ему на ум нужные слова, сочетание которых должно было произвести неизгладимое, почти мистическое впечатление на его друзей, впечатление, которое она произвела на него. Сперва, задача показалась не выполнимой, но через мгновение он, собравшись с мыслями, хотел уже открыть рот, но осекся: "С чего начать?" — вновь встал в его мозгу вопрос. Какую бы часть ее внешности он не начинал пристально рассматривать, вглядываясь в свою память, как богатое воображение бралось увеличивать,  детализировать, как бы разворачивать на весь экран этот элемент так, что совершенно терялась гармония образа в целом. Он же напротив хотел передать друзьям именно гармонию, единство многообразия, недавно и очень сильно поразившее его молодой и цепкий мозг — так начинающий художник гоняется за постоянно ускользающими от его кисти пропорциями человеческого тела. Впрочем, возникшая за размышлениями пауза не могла продолжаться дольше, и наш живописец взмахнул окунутой в свои воспоминания кистью и уже, как ему казалось, не останавливался.
— Вы когда-нибудь видели поле пшеницы; как она колосится ранней осенью в прозрачном, кристальном воздухе утра, воздухе, пронизанном лучами всходящего солнца? Да, именно! Тогда мириады золотых стебельков, — каждый из которых становится маленьким нитевидным источником света, — сияют нежным ласковым золотистым отливом. И поверьте, друзья, — нет ничего красивее! — теперь с радостью проговорил он; хотя едва ли когда-нибудь видел описанную панораму сам. Наш герой решил начать с того самого, что блеснуло в поле его зрения и почти сразу навеяло забытое, но свежее чувство трепета. Это случилось в памятный вечер в театре, когда после долгой и, как ему казалось, необратимой разлуки, вновь увидел эти золотистые волны, которые так естественно обрамляли лицо и ниспадали ей на плечи. Волосы, возможно, они знакомы его памяти даже лучше ее незабываемой улыбки. Рисуя прическу, его воображение совсем упустило из внимания тот факт, что волосы у нее были крашенные — сейчас не рациональный, скрупулезный и дотошный, как прежде, разум довлел над чувствами, нет — приливы все новых и новых впечатлений отражал его несколько помутившийся от переживаний рассудок.
Потом наш художник решил нарисовать своим друзьям лицо, принадлежащее светлому образу, который теперь он с такой кропотливой нежностью расстелил в своем воображении. Однако совершенно не было ясно, что именно описать своим благодарным слушателям, так как одновременно на него нахлынули впечатления, относящиеся к нескольким выражениям ее лица. Обида, быстро переходящая в раздражение; задумчивость, когда ему казалось, что рядом с ним та непосредственная мудрость, которой только и следует внимать; грусть или что-то в этом роде; наконец смех, как салют, множеством ярких улыбок брызнул ему в глаза — все эти настроения совершенно по-особому независимо друг от друга появлялись на полотне, где вот-вот должно было возникнуть только одно из них, но какое? Наш герой находился в затруднительном положении: как описать плоско и доступно столь многогранный объект? "Единственным правильным решением — про себя заключил он. — будет рассказать о каком-то одном отображении состояния ее души". Почти не колеблясь, мечтатель выбрал свое любимое, которое, быть может, видел всего один или два раза, но не забудет уже никогда.
— Застенчивое смущение. — продолжал он свое "телоописание".
Потом много еще чего выводил дрожащей от возбуждения кисточкой: розовый ласковый бархат ее кожи, которого никогда не видал и, тем более, не осязал; говорил о яблоках, таких твердо-упругих наливных яблоках; холмах; долинах между ним, — и у его слушателей скользнула улыбка по губам, увидев которую, он наверняка бы расстроился. Отойдя от сравнений с неживыми объектами мира, внимая своей памяти, спускаясь еще ниже по фигуре, тем же восторженным тоном апеллировал он к прекрасному в своем атлетическом совершенстве телу лошади, точнее к ее ногам.
Наш герой так глубоко погрузился в свои размышления, что не заметил, как внимание его друзей ускользнуло от пышных картин, рисуемых его раздраженным воображением. Дело было в том, что всякую реплику сопровождало продолжительное и неуместное молчание рассказчика, которого сам он не замечал, думая, что говорит так складно и ровно, как еще ни разу в жизни.
Все четверо собрались посидеть-поговорить под вечер, так что уже смеркалось, и один из них во время очередной непонятной паузы спокойно поднялся и сказал, что пойдет, а то ему завтра с утра в институт. Намерение поднявшегося подхватил другой. Все трое вопросительно уставились на странную фигуру своего друга-алегорика (последнее время он сидел, опустив голову, и смотрел на что-то в пол). Его голова поднялась, улыбнулась и в некотором замешательстве с притворной непринужденностью сказала: "Да, мне тоже пора идти". И только один из них потом вспоминал, какая невообразимая тоска скользнула тогда в его полуоткрытых глазах, которые тут же затянула пелена безразличия к происходящему.
Быстро облачившись, все, разумеется, за исключением одного, который остался у себя, вышли на улицу. По дороге домой до распутья, где несостоявшийся живописец отделился от двух других и повернул к своей многоэтажке, он ничего больше не сказал, только в конце попрощался.
А дома наш герой несколько повеселел, и после загрузки компьютера сразу проверил почту. Пусто. Помрачнев и глубоко вздохнув, он выключил компьютер и подошел к окну. Там, прямо у стены дома, на расстоянии тридцати метров от его глаз, цвел куст сирени. "Тридцать метров: сколько секунд?" — задумался он — впервые так серьезно и щепетильно подошел его мозг к решению этой задачи. Положив, что решить ее все равно не удастся, — не знает сопротивления воздуха, а если б знал, то все равно не взялся бы за карандаш, потому что руки занемели и ощутимо тряслись, — он раскрыл ставни.
Теплый, насыщенный всевозможными ароматами июньского дня воздух бесшумно проник в комнату. Он очень любил этот летний букет. Глубоко и с наслаждением наполнив этими вечерними запахами все легкие, он ненадолго замер, закрыл глаза, потянулся и выдохнул. Сделав пару шагов к кровати, быстро сдернул с нее покрывало и лег спать. Как только его глаза закрылись, воображение сделало шаг туда — шаг к сирени. Все внутри него сжалось, как это бывало не раз во время сновидений, и из груди вырвался тихий стон. Дальше наш герой решил, что сразу не умрет, а лишь через пару часов в реанимации, и что все это время он будет пребывать в полном сознании хоть и в болевом шоке. А когда душа покинет свой разрушенный храм, то к нему, то есть к его искалеченному телу, приедут разные родственники; и дежурящая с ним все время до кончины санитарка, женщина простая и дремучая, скажет, что не задолго до смерти он просил ее передать им что-то, что она, к сожалению, забыла, потому что эта воля состояла из незнакомого ей сочетания привычных и не очень слов. И, конечно же, где-нибудь через месяц она позвонит отцу и скажет, что вспомнила: "Он говорил про какую-то там электрическую почту". А потом отец, проверя мыло, и прочитав одно единственное, по-видимому, заветное сообщение, в "ответе отправителю" будет очень краток: "он уже умер" — только эти три слова спустя месяц настигнут ту, которая невольно явилась причиной сначала его перерождения, а затем смерти. Затем отец подойдет к окну, устремит свой взор сначала вниз, куда-то рядом с уже отцветшей сиренью, а потом в даль через реку и лесопарк... Изображение в его глазах заколышется, и соленые капли прозрачной жидкости повиснут на его ресницах. Ни к кому не обращаясь, отец тихо скажет: "Ему не хватило веры". И еще, еще, самое главное, когда слова отца дойдут по почте и, коснувшись ее зрения, ворвутся в мозг, она обязательно заплачет, но все же, не спеша к нему, останется жить, и, к его сожалению, вскоре забудет почти все, что связано с ним, — именно так, с какой-то самозабвенной и совершенно неуместной гордостью искупителя, подумал наш герой-реалист.
Перед тем как отдать свой разум подсознанию и утонуть в грезах, где наверняка ее образ окажется центральным, он передумал еще массу сюжетов, характерной чертой которых был печальный конец; и, раздраженно ворочаясь и гневаясь на подкидывающее все новые и новые сценарии богатое воображение, уже почти во сне наставительно, с сочувствием пробормотал самому себе: "Ладно, хватит, хватит. Чего ты? Спать пора".
 
May 15-26 of 2001 year.