Провинциальный этюд

Сурик
Он сказал, что его гениальная проза оказалась не настолько гениальной, чтобы сосуществовать рядом с ним. И я начала свою: беспорядочную, обрывочную, пыльную, звенящую трамваями и каркающую на манер воронья за окном. Когда-нибудь я и сама окажусь не настолько гениальной, чтобы сосуществовать рядом с ним.
Мы жили в Майиной квартире две недели. Белили, клеили обои и разрисовывали стены кухни слепым дождём под солнечную музыку Челентано. Пол был шершавый, заляпанный краской, а в туалете мы мечтали положить красную розу как эмблему неизвестно чего...

Майя – маленькая и сморщенная, стриженая и в очках, стыдящаяся беззубого рта и потому смеющаяся стянутыми в трубочку губами. За стакан с портвейном она бралась так, что было ясно: пьёт не потому, что хочет – потому, что не может не пить. Заедала плавленым сырком, смотрела виновато.
- Уговорили меня в эту квартиру перебраться... Братья – такие непутёвые оба. Ибрагим без работы, целый день дома сидит – чего ждёт? А сестра – вредная. Договорились вроде, что меня к себе на время пустит. Не понимаю таких людей... Сказала бы сразу, что, мол, не живи у меня и всё, а то сперва живи, а теперь – уходи...
В общем-то, дело было ясным. Таким же ясным, как небо середины июля в прогорклом городе на северо-востоке Казахстана. Оно заплывало с балкона простынно - стираным  лоскутом, занося с собой выкрики детей, запах шашлыка и благополучия. А нам негде было больше жить.

Майя принесла с собой табуретку, блестящий когда-то чайник и кожаную сумку, вытертую по краям, с чем-то тяжёлым и громыхающим внутри. Еды она не захватила, поэтому мы доели сырок, вскипятили в чайнике воду и залили ею пачку китайской лапши, приготовленной, как шутил тогда он, из сушёных китайцев. Потом я пошла ещё за портвейном.
Нет, мы не осуждали её – сморщенную и беззубую, за то, что, подарив нам надежду на мирное лето в замызганной квартирке с балконом, с лоскутом ясного неба и запахом чужого благополучия, она не смогла ужиться с сестрой и теперь сидела в этой самой кухне на единственном табурете, виновато заглядывая в глаза. Мы понимали, как боится она нашей обиды, – поэтому я пошла ещё за бутылкой.
Вечер уже начинал остывать. В воскресном ларьке скучала продавщица, из салона поехавшей иномарки вырвалась на мгновение музыка, и тут же перекликнулся с ней железнодорожный гудок. Странно, а здесь поезда... Мы не успели ещё изучить этот район, даже не были за теми вон домами и, видимо, теперь уже не побываем никогда.
- А я говорю им, - рассказывала Майя, - что я как раз могу понять этого путешественника. Сама на месте сидеть не люблю. Раньше у журналистов раз в год бесплатный проезд по стране был, – вот я поездила! И работы было много: если что не так – заявление на стол и уходи. В другом месте с руками и ногами возьмут. А теперь дёрнуться нельзя. Мне за квартиру надо платить, брат без работы... Такой беспомощный человек: сорок лет, а всё без семьи. Уже жалею, что уговорили они меня эту квартиру взять – в своём доме проще, жила бы да печку топила... А теперь куда я денусь? У брата тоже квартирка маленькая совсем. Хоть бы он женился, что ли. Мужчина должен сильным быть. Такой, что по попке хлопнет да скомандует: «Эй, малышка, а ну-ка неси нам чаю!»
Майя смеётся. Она не доставала альбомов, не показывала нам старых фотографий. Когда я две недели назад обмолвилась, что ищу квартиру, принесла без разговоров ключ. Я тогда мечтала о собственном мирке с кухней: квадратной, маленькой, с жёлтым светом и вечными чьими-то вспоминками, пересудами. Чьими-то судьбами, именами, причастностью к чьей-то чужой – оттого и благополучной – жизни.
Майя не вела разговоров о прошлом. Она копошилась в сегодняшних событиях, как маленький жучок.
- Ну, скажи, за что он меня уволил? Что я отказалась об этом жирном целителе писать? Я к нему сначала вроде как пациентка пришла, а он мне – бутылку водки давай. Руки, говорит, буду водкой мыть. Да я по его роже вижу, зачем ему водка нужна! А нашему редактору – лишь бы деньги шли. Карлыгашка ему гонорары за статьи заказные да за рекламу носит, вот и держится. А я, значит, не нужна. Не поверил, что я две недели в больнице пролежала, пьянствовала, говорит...

Мы уходили, завернув пожитки в одеяло, а матрас оставили «до следующего раза», который так и не наступил. Она не взяла с нас денег, собственно, сама ещё осталась должна за ремонт. Провожала нас по смеркающимся улицам, уговаривала заходить. На прощанье мы взяли по пиву и выпили его прямо на улице из горла, примостившись к бетонной стене крупнокалиберного дома.
- Да я не переживаю. Устроюсь куда-нибудь. Или лучше к нему обратно попрошусь, повинюсь. Поди, возьмёт. Ведь нельзя же так с людьми поступать... Я на него, впрочем, не обижаюсь, значит, за грехи мои. Всё ведь человеку возвращается. И ему вернётся. Тоже потом поймёт...
Пиво было допито и прощанье исчерпано. Чужое благополучие спряталось давно за зашторенными окнами, а Майя возвращалась к не распотрошенной ещё сумке – в недокрашеную кухню, в комнатку с недоклеенными   обоями. С допитой, правда, бутылкой, потому что – чего уж там!
Эх, Майя! Почему я цепляюсь за её маленькую фигурку? За тополиный пух, за детские возгласы за окном? Почему она не отпускает меня, почему возвращается – маленький человечек, Майя, майский жучок? Не было у неё ни жёлтой кухни, ни вечных пересудов, ни благополучия.

А я считала, что пришла в мир для христианских радостей. Я считала, что могу отдать остальные дары ради возможности говорить ему утром «любимый», иметь свой мирок и свои двадцать лет в пожелтевшем от времени альбоме.Я была не права.Я не думала, что окажусь для этого недостаточно гениальной.