Допрос четвертой степени

Александр Грант
Из истории диссидентского движения в СССР

 “Относительно слухов о расстреле Марии Спиридоновой или скоропостижной ее смерти т. Петерс нам сообщил: ‘Могу вас заверить, что М. Спиридонова содержится в Кремле в таких хороших условиях, в каких с радостью согласился бы пожить в наше трудное время любой из обывателей’”.

(Газета “Вечерние Известия Московского совета депутатов трудящихся”, 22 августа 1918 г.)

I
— Намаялась, голубка? Ну пойдем, пойдем. Держа в руках люсин паспорт, женщина в белом халате неслышно проводила ее по длинному, застланному ковровой дорожкой коридору до проходной. Прапорщик за узким окошком внимательно сверил люсино лицо с фотографией, пошевелил губами, считая ямочки, родинки, веснушки-конопушки. Должно быть, все сошлось, и он невидимо задвигал какими-то рычагами, со звоном отворившими тяжелую железную дверь. Паспорт Люсе отдали уже на улице, во второе окошко. “Ну, счастливо, голубка”, — шепнула на прощание женщина в белом халате. Часовой за окошком не обмолвился ни словом, но Люся на него не сердилась: такая уж у часовых работа. Впрочем, она об этом и не подумала.
Паспорт был новый, жесткий, недавно выданный. Люся затолкала его в карман пальто и пошла домой. Яркое, но невысокое зимнее солнце выглядывало из-за крыш и одолевало только пол-улицы, деля ее сплошной продольной тенью на два совершенно разных мира. В одном весело сверкали стекла окон, из сахарных сугробов торчали лопаты дворников, в умилении погожим деньком удалившихся принять по стакану бормотухи, а на ручках лопат отважно млели воробьи.
В другом мире, сером и безжизненном, поддавая ногой тусклые, как рыбьи глаза, ледышки, жила Люся. Брела, сунув руки в карманы пальтеца, — даже сумки не разрешили ей взять с собой в дом с тяжкими запорами и часовыми подле дверей. Брела, щупая в кармане то паспорт, то ключ от квартиры. Паспорт с серпом и молотом под прозрачной пластиковой обложкой и ключ от коммунального рая на прочном стальном кольце — еще вчера, еще сегодня утром Люся чувствовала себя счастливейшей из счастливых, обладая этим оплотом советской гражданственности. Еще в карманах пальтеца лежали восемь копеек на метро с трамваем, носовой платок и две теплых карамельки в гладких бумажках. Карамельки Люся брала с работы, чтобы поддерживать ими себя в трудные минуты жизни.
Ни на трамвай, ни в метро, ни домой Люся не спешила. Она не сердилась и не радовалась, просто шла по теневой стороне незнакомой улицы, пиная попавшие под ноги ледышки. Выдворяя Люсю за железную дверь, ее словно зацепили за душу торчавшим из стены гвоздиком да и вывернули наизнанку, так что клочья самых сокровенных чувств и мыслей теперь стыли на морозе, а потому не причиняли ни боли, ни беспокойства. Поэтому в тепло Люся не торопилась. Впрочем, об этом она тоже не думала.
“Вот как оно бывает, — безразлично повторяла про себя Люся, механически подшибая сапожком очередную ледышку. — Вот оно, значит, как бывает”. И еще думала, тоже, впрочем, никакого трепета от этой мысли не ощущая: “Господи, что же я Васиньке-то скажу, как же я Васиньке-то расскажу, что случилось?”. А случилось то, что Люся Волкова, комсомолка, спортсменка, лучшая карамельщица с кондитерской фабрики “Меньшевичка”, только что и впервые в жизни изменила мужу Василию.

II
А случилось то, что неделю с лишним назад, в самый разгар рабочего дня, когда Люся привычно перевыполняла двухсотый процент плана, ее срочно вызвали в партком фабрики. Люся остановила карамельное производство и привычно сунула в рот образец готовой продукции. “Живенько, Волкова, живенько...” — медово пропела курьерша Ниночка, интриганка и директорская наушница, уже выплывая из цеха.
Люся послюнила для пущего блеска комсомольский значок, застегнула халатик до самого горла, чтобы не было видно мужниного подарка, цепочки с крестиком, и пошла, куда велено.
Ребята из мармеладного цеха пялились на нее так, будто не мармелад варили, а экстракт шпанской мушки. Халатик едва сходился на груди — за полтора года супружеской жизни Люся налилась как спелое яблочко. “Счастливая ты, Люська, — открыто завидовали ей подруги, — и телом вон в грудь пошла, и мужик у тебя непьющий”.
Ах, как же славно жили они с Васей Волковым, с Васиком-Мордасиком, с Васинькой ненаглядным, с любимым-разлюбимым мужем Василием! Жили не тужили, оба работали и всего им, в общем, хватало. Жили не хуже прочих — о прошлом неурожайном годе с тринадцатой зарплаты справили Васиньке на толкучке фирменные джинсы с американским флагом на заднице, а к нынешней зиме поднатужились — купили Люсе модные сапоги со шпорами и каблуком в рюмочку.
И что правда, то правда, не пил Васинька вовсе, ну, может, самую чуточку, по большим государственным праздникам, когда грех не выпить. Некогда ему было пить, работал Васинька лудильщиком на секретном заводе и в ответ на каждый отдаленный гул в небе многозначительно поднимал палец, как бы говоря: “Слыхали? Моя работа!”.
Золотые были руки у Васиньки, не сиделось ему без дела, и зачастую с утра до ночи пропадал он неведомо где, сверхурочно приобщаясь с самым страшным секретам страны. За сверхурочную работу всегда платили отдельно, и Люся уже привыкла два-три раза в месяц открывать дверь почтальону. С гордостью за Васиньку читала она на всегда одинаковых корешках почтового перевода: “Волкову В.В. из п/я № 401 — 25 (двадцать пять) руб. 00 коп.”
Деньги Васинька всегда отдавал Люсе, не оставляя себе ни копеечки. Лудил свои сверхурочные спутники не покладая рук и уставал, и худел очень, и от мордасика любимого порой оставались одни скулы да глаза, но в ответ на кроткие Люсины укоризны, что не в деньгах, мол, счастье, всегда торжественно и таинственно поднимал вверх палец.
Соседи по квартире — пенсионер Габрилович и циркачка Гинстлинг считали люсиного мужа сумасшедшим, но золотые васинькины руки, перелудившие все кухонные сковородки, кастрюли и чайники дармовой платиной, держали соседей в добросердечной расположительности к молодым супругам.
— Поверьте мне, Люся, — говаривал ей пенсионер Габрилович, — я старый человек, я знаю жизнь. У вас не муж, а сокровище. Знаете, как это будет по-еврейски? Шаце.
— В нем есть искра, — говорила циркачка Гинстлинг, — в нем есть полет. Такого человека может полюбить артистка.
В ответ Люся только краснела и согласно кивала головой. Ах, как любила она своего Васиньку, как любила тормошить его, ласкать, зацеловывать до головокружения, до нытья в языке. И любить его любила, заниматься с ним сладкими бесстыдствами, которым Васинька же ее и научил, в должные минуты постанывая от тугих и жгучих фонтанчиков васинькиного любвеизвержения, а потом засыпать, сунув голову ему под мышку, обняв его, смешного, шерстяного, родного... Досталась она Васиньке поздновато, но девушкой, и иного мужчины себе не желала.
И Васинька ее тоже любил. Сам сделал и подарил ей крестик на цепочке — вещицу невидную, но только они с Васинькой знали: сделан крестик из того самого сверхблагородного металла, что тоннами носится в космосе и стоит немалых денег. Когда Люся спрашивала, как же все-таки он называется и вообще есть ли такой металл в таблице Менделеева, Васинька только улыбался и загадочно поднимал палец. Секрет. Государственная тайна. И за умение хранить эту тайну Люся еще больше любила мужа, летом варила ему холодный свекольник, а зимой щи с мозговой косточкой. Циркачка Гинстлинг научила Люсю готовить гефилте фиш, но простой васинькин желудок таких гастрономических тонкостей не принимал.
Так и жили. Васинька лудил сверхурочно, Люся приносила с работы домой карамельки. “Вот сварганю налево ракету, — шутил Васинька об их будущем, — нагрузим ее твоими карамельками — и на Марс. Кооператив откроем. Большие тыщи заработаем”. Был он старше Люси на год и два месяца, а мудрее был и не счесть на сколько. Даже пенсионер Габрилович не выдерживал кухонных бесед о смысле жизни с Васинькой Волковым.

III
— А вот и наша Волкова! — приветливо возгласил из-за стола секретарь парткома Спектор. — Проходи Люся, проходи, садись.
Секретарь оказался в кабинете не один. У стены, рядом с гипсовым бюстом Фанни Каплан, скучал на кожаном диване вожак фабричного комсомола Вовка Жижневский, а через стол от товарища Спектора, в скрещении совещательной буквы Т сидел незнакомый Люсе пожилой полковник в кителе с синими петлицами и густой копной совершенно седых волос.
— Вот и наша Волкова, — повторил секретарь парткома, нервно потирая руки. — Вот она у нас какая... ладная, — почему-то добавил он. Люся смутилась.
Все трое смотрели на нее совсем так же, как ребята из мармеладного цеха. В бедрах халатик тоже поджимал. Она направилась было к дивану, где молодежь “Меньшевички” уже представлял похабник Жижневский, при живой жене курьерше Ниночке, интриганке и директорской наушнице, спавший с лучшей люсиной подругой, долговязой зефирщицей Танькой Коршиловой, но секретарь парткома проворно вышел ей навстречу, обнял за плечи и подвел к столу.
— Знакомься, Люся, — сказал Спектор. — Это товарищ Степанов, наш, как говорится, щит и меч. Вот, садись-ка с ним рядышком. Есть, Люся, серьезный разговор.
Ничего не понимая, Люся кивнула и села. Полковник. Щит. Меч. Чепуха какая-то. Ой, мамочки, вдруг мелькнуло у нее в голове, это ведь, наверное, из-за Васиньки! За крестиком пришли, за Васинькиным подарком. От испуга Люся зябко поежилась. Вовка с дивана осуждающе цыкнул зубом. Господи, продолжала пугать себя Люся, Пресвятая Богородица, а ну как из комсомола исключат? И с фабрики выгонят? И дома с кухни все чайники позабирают? Циркачка-то ничего, а Габрилович поедом съест. Он по утрам пельмени в кастрюле пересчитывает, некстати вспомнила Люся.
На столе перед полковником лежала тощая папка с ее личным делом. Медицинская справка, копия аттестата зрелости и анкета — дюжина гордых люсиных “нет” всем козням и проискам отдела кадров: “нет” судимостям и наградам, “нет” партийности и немецкому плену, “нет” родственникам за границей и знанию иностранных языков...
— Ну, здравствуй, Люся Волкова, неожиданно по-доброму начал седой полковник. — Выглядишь ты действительно... подходяще. На здоровье не жалуешься?
— Какое там! — бойко ответил за нее Жижневский. — Она у нас спортсменка. Лыжница-долинница.
— Равнинница, — поправила Люся. — Два кубка, три почетные грамоты, — за-частил секретарь парткома, сунувшись в бумажку, — первый приз на соревнованиях с пивзаводом имени Мартова...
— Цедербаума, — строго поправил полковник. — Цедербаума, а не Мартова, товарищ Спектор.
Секретарь кивнул и убито построжал лицом, а полковник, наоборот, оттаял глазами и снова повернулся к Люсе:
— Ну а в личной жизни как? Так сказать, на семейном фронте?
— Образец, — по-военному отчеканил с дивана Жижневский. — Морально устойчива. Всем бы такие семьи. Муж за ней, как за каменной стеной. Опять же спортсменка, не пьет, не курит. Лыжница-долинница.
— Равнинница, — снова сказала Люся. Она немного успокоилась, но се еще ничего не понимала. Главное, что Васинька не в кутузке, ведь ясно сказал же Вовка: муж за ней, как за каменной стеной, а не просто за каменной стеной. Жив-здоров, значит, мордасик любимый...
— Так и нужно, — с достоинством кивнул полковник. Он встал, слегка прошелся по кабинету и вдруг, подойдя к Люсе сзади, доверительно наклонился к самому ее уху:
— А скажи-ка Люся, только честно, здесь все свои,.. от мужа в сторону, а? Разные там шуры-муры-амуры, а? Ну хоть разочек, а? Живой же ты человек, не камень. Тем более спортсменка, сборы там разные, тренировки, поездки. Ну, лыжница-долинница, а?
— Равнинница, — оскорбленно пискнула Люся, залившись густой краской негодующего румянца.
— Гы! — заржал с дивана Вовка Жижневский, жеребячья порода, и полковник смущенно отскочил в дальний конец кабинета, к сейфу, под портрет Марии Спиридоновой. Голос его звучал оттуда гулко, как по радио:
— Ты, Волкова, газеты читаешь? В международной обстановке разбираешься? Об идеологической борьбе понятие имеешь? Сложность момента понимаешь?
Люся наморщила лоб, про себя старательно припоминая складные Васинькины рассказы про действительно сложную обстановку в мире: значит так, Горбачев объединил Германию, из-за этого американцы напали на Ирак и теперь неизвестно, поедет ли Кобзон петь в Израиль...
Спектор с Жижневским в такт затрясли головами, мол, читает, разбирается, какой разговор, и полковник зарокотал дальше:
— Страна у нас, Люся, большая. Огромная, можно сказать, страна. И живут в ней сегодня, к сожалению, не только честные труженики. Ты про врагов народа слыхала, лыжница-долинница?
— Равнинница, — разлепила было губы Люся, но секретарь парткома с комсоргом снова закивали головами, мол, слыхала, как не слыхать.
— С чьего голоса они поют, под чью дудку пляшут, тебе известно, — продолжал полковник. — Они, Волкова, прямо тебе скажу, хотят, чтобы вернулись в Россию-матушку старые порядки. Чтобы твой муж, знатный лудильщик Волков, открыл частную лавочку, а ты, комсомолка, спортсменка, ударница, лучшая работница большой фабрики, торговала бы там карамельками. Подходит тебе, Люся, такой вариант?
Это звучало уже понятней. “И Васинька мой о том же мечтает”, — оживилась Люся и совсем собралась сказать, что такой вариант им с мужем подходит, вот только бы еще квартиру...
— Ишь, глазенки-то засверкали, — растрогался Спектор. — Так бы и прожгла их, сукиных детей! Добрая смена у нас растет, товарищ полковник.
— Правильно, Люся, это выродки, изменники. Мы их, конечно, по возможности обезвреживаем, на то мы и чекисты. Я тебе Люся, забыл представиться, я полковник госбезопасности Степанов, Сергей Павлович. Так-то дочка, такие, как говорится, пирожки.
В окно парткома било яркое солнце. Облокотившись о сейф, блистая тугим набором орденских планок на груди, Сергей Павлович Степанов выглядел минимум фельдмаршалом. Вовка Жижневский завистливо и восхищенно цыкнул зубом.
— Но обезвредить врага народа, Волкова, это тебе не баран чихнул. Посадить что, посадить недолго. Это, Люся, такая сволочная публика, пока его допросишь, семь потов сойдет. Упрется на своем, гад, прав человека ему мало, и хоть ты тресни. Мы, вроде, не человеки, а он, понимаешь, человек. А уж базу подведет, туману напустит, хоть в протокол не вноси. Всю историю, подлец, подымет, от царя Берендея до товарища Берия.
Допрос обычный, первой степени, здесь не подходит. Детские вопросики, реверансы всякие, сигаретки, как говорится, не в коня корм. Ты ему на свои кровные закурить предлагаешь, а он тебя же и облает. Палачом назовет или еще чище, душителем свободы. А я, между прочем, за свободу жизнь положил, ранения имею. Одну только Прагу дважды освобождал — в сорок пятом и шестьдесят восьмом.
Допрос второй степени, он пожестче, подольше, его еще перекрестным называют. Это лучше, но тоже не всегда. Они, босяки, теперь моду взяли на вопросы вообще не отвечать. И протоколы не подписывать.
Ну, а третью степень, Люся, — развел руками полковник, — мы не употребляем. Что было, то, как говорится, сплыло. Не наш это стиль, Волкова, живого человека бить. Негуманно это. Хотя честно, по-стариковски тебе скажу, иному мозги малость вправить очень бы не мешало. Но негуманно, так негуманно, спорить не буду. Вот и носимся мы с ними, мерзавцами, как с писаной, понимаешь, торбой, уговариваем, упрашиваем, убеждаем.
Я тебе Люся, потому все так подробно рассказываю, чтобы ты поняла: нам ведь что нужно? Нам нужно, чтобы они снова людьми стали, повинились, покаялись. Повинную голову, как говорится, и меч не се-чет. Родина, она накажет, она и простит. Нам ведь нужно, чтобы они от идей своих отошли, чтобы по простым радостям заскучали, по теплу, по мягкой постели, по женской ласке. Понимаешь, Волкова, ход моей мысли? Допрос, так сказать, четвертой степени.
Ты женщина видная, взрослая, замужняя, тебя этим тонкостям учить нечего. Но ведь и любую к ним не подсунешь, согласна со мной? Тут должен быть человек надежный, проверенный. Наш, как говорится, на все сто. Не на курорт — в самое вражье пекло посылаем. Лучших дочерей своих, — закончил полковник дрогнувшим голосом и, вознегодовав, стукнул кулаком по сейфу. Взлетевшие от удара пылинки заплясали в солнечном луче, подбираясь к портрету бесстрашной эсерки, испытавшей всю полноту вражьих ласк. Мария Спиридонова смотрела на Люсю строго и испытующе.
— Короче, Волкова, — официальным тоном подытожил Спектор, — партком и комитет комсомола фабрики рекомендовали тебя органам госбезопасности как возможную кандидатуру для участия в допросах четвертой степени. Как, осилишь? Не подведешь коллектив?
Вовка снова цыкнул зубом. Люся жалобно перевела взгляд со Спиридоновой на Каплан: Фаничка, золотце, как быть-то?
— Чего молчишь, — запальчиво крикнул с дивана Жижневский. — Боишься? Эх ты, а еще комсомолка! На фронте люди под танки ложились, а ты под диссидента боишься? Да будь я бабой, я бы им показал,. да они у меня от всего на свете отреклись бы! Да ладно, чего там зря говорить, была не была, — пиши меня, товарищ полковник!
— Постой, Владимир, не голоси, — оте-чески урезонил его секретарь парткома. — Найдется и для тебя занятие. Вон на комбинате имени Троцкого...
— Бронштейна, — поправил старшего дерзец Вовка, преданно косясь на полковника. — Бронштейна, а не Троцкого, товарищ Спектор.
— Я и говорю, Бронштейна, — смешался секретарь. — Льва, между прочим, Давидовича. А ты меня не путай, Жижневский, понял? Молод еще меня путать. Сам, между прочим, не арийских кровей. Вот и не путай. Сопи себе в две дырочки. В общем, ничего она не боится, правда, Люся? Ничего она не боится, а просто думает: ишь, хитренькие, а вдруг муж узнает? Вам, мол, что, а мне скандал. Семья все-таки. Только, Люся, на то она и государственная тайна, чтобы муж не узнал. Как сама счи-таешь, прав я?
На нос Фанни Каплан села муха, поползла вверх, и Люсе показалось, что гипсовая террористка подмигивает ей ожившим оком: соглашайся, дуреха. В голове у Люси замельтешили тревожные сполохи. Щит. Меч. Секреты четвертой степени. Женская ласка. Государственная тайна.
И вдруг Люся поняла, что вот она, ее единственная возможность сравняться с Васинькой и тоже при случае многозначительно поднимать пальчик, кое на что намекая, но помалкивая. Не брачным контрактом крепка молодая советская семья, а общей подпиской о неразглашении. “Поверьте мне, Вася, — скажет пенсионер Габрилович, считая поутру пельмени, — я работал в кино, я знаю жизнь. У вас не жена, а клад. В ней есть загадка, в ней есть тайна. Знаете, как это будет по-еврейски?...”
Люся по-прежнему не вполне представляла, чего именно от нее хотят, но теперь ей стало совсем не страшно, а спокойно и даже весело.
— Прав я, лыжница-долинница? — повторил секретарь парткома.
— Равнинница, — задорно улыбнувшись, звонко ответила Люся.
— Ну вот и ладушки, — с облегчением сказал Сергей Павлович, возвращаясь к столу. Значит, договорились. Работа, Люся, интересная, втянешься, во вкус войдешь — за руки тебя не оттащишь. Как к нам до Лефортова добраться, знаешь? Зна-чит, с пересадкой, едешь на метро до площади Емельяна Ярославского...
— Губельмана. Губельмана, а не Ярославского, товарищ полковник, — хором поправили Спектор и Жижневский.

IY
Враг народа оказался невидным плюгавеньким человечком с оческом редкой рыжей бородки и длинными худыми руками. Когда Люси ввели в комнату свиданий, он уже ждал, маялся сутулой спиной, что-то высматривал в широком окне с матовым стеклом. Комната была просторной, светлой — собственно и не комната даже, а жилье на манер гостиничного номера с прихожей и туалетом.
“Сюда бы занавесочки, — подумала хозяйственная Люся, — да на стены по картинке, прелесть получится, а не квартира. Нам бы с Васинькой такую”. Из мебели в комнате стоял стол, два стула и новенькая полуторная кровать, застеленная свежим бельем. Над кроватью висели часы с маятником, неведомо когда застывшие на половине седьмого.
— Здравствуйте, — тихо сказала Люся, входя в комнату из прихожей.
Наймит мирового империализма повернулся к ней лицом, но промолчал, выжидательно помаргивая.
— Люся, — робко сказала она, подавая ему ладошку.
— Кирилл, — нараспев проговорил подрывной элемент, словно дивясь звучанию собственного голоса. Он осторожно подержал Люсину руку в холодных влажных пальцах. Потом одернул на себе сшитый из серой мешковины арестантский френчик и уставил в Люсю колючие выцветшие глаза.
— Чем обязан? — неприветливо осведомился он. — Вы не из прокуратуры?
— Нет, что вы, из какой прокуратуры. Я с “Меньшевички”, — ответила Люся, сняла пальто и бросила его на спинку стула. Отправляясь на задание в логово врага, она решила одеться как можно проще и строже, но в то же время, сознавая жуткую цель своего визита, не выглядеть уж совсем кикиморой. Сапожки, юбка, кофточка — все тесное в меру, в соблазнительную обтяжечку. Люся гордилась своим умением одеваться простенько, но со вкусом. Комсомольский значок она с горьким вздохом отцепила и оставила дома. Как ни шел он к кофточке, а в омуте чуждой идеологии мог произвести нежелательное впечатление.
— А-а, — равнодушно протянул отщепенец. — А я подумал, из прокуратуры. Я им жалобу написал. Не отвечают, негодяи.
— Ответят, — утешила его Люся, садясь и к ужасу своему бойко закидывая ногу на ногу. — Вам Кирилл, сколько лет?
— Суд решит, — мрачно пошутил изверг рода человеческого, придвигая второй стул поближе и тоже садясь. “Сейчас он на меня напрыгнет, — подумала Люся и нервно поправила на груди цепочку с крестиком. От Кирилла пахло мышами и плесенью. — Как мне его звать-то? Киря? Кирюша? Или, может, Рыжик?”
— Вы что, верующая? — строго спросил он вдруг, показав глазами на крестик.
— Ага, — отважно соврала Люся. — С детства. У нас вся семья верующая.
— Как не стыдно! — возмутился враг. — Такая молодая. Это же дикость, пережиток. И вообще религия — опиум для народа. Я вот с одиннадцати лет в комсомоле, в вашем возрасте уже купола с церквей сшибал, иконы жег...
Он знакомо цыкнул зубом, замолчал, защипал бородку, задвигал по полу ногами в теплых фетровых ботиках. Говорить стало угрожающе не о чем, и Люся ерзнула на стуле в сторону Кирилла.
— Хотите конфетку, — предложила она, хватаясь за пальто.
— Что? — опешил выродок, но тут же презрительно фыркнул. — Конфетку! Вы мне еще просвирку предложите. Стыд какой!
Он вскочил со стула и мягко зашлепал по комнате, на ходу успевая терзать бороду и раздраженно бормотать под нос что-то Люсе полупонятное:
— Конфетку!... Я же писал... И Бердяев... Чекисты в рясах... Догматики... Разложили молодежь... Доверь вам страну...
“Враг хитер и коварен, — вспоминала между тем Люся наставления полковника Степанова. — Язык у него подвешен, овеч-кой прикинется, не успеешь оглянуться, как в самую душу залезет. Ни одному их слову не верь, дочка. И вообще поменьше, как говорится, болтологии. Достоинства побольше. С кем, мол, разговаривать, с отрыжкой прошлого? Вот перевоспитаешься, тогда и поговорим. Комсомольскую гордость свою не роняй. Дело сделала — и гляди на него орлицей...”
— Послушайте, как вас там.., Люся!
С душевным клекотом Люся вскинула голову. Отрыжка прошлого стоял перед ней с видом самым решительным. “Конче-но, — упав духом подумала Люся, — созрел, сейчас он на меня воспрыгнет”. Враг народа беспощадно навел на люсину грудь бледный палец.
— Послушайте, так нельзя. А ну-ка снимайте! Снимайте, снимайте, нечего на меня таращиться.
— Совсем снимать? — покорно пролепетала Люся.
— Совсем, совсем. Что, боитесь? Надевать не боялись, а снимать боитесь? Согрешить, что ли, совестно? Ладно, давайте так договоримся. Я пойду руки помою, но чтобы, когда вернусь, всей этой пакости на вас и в помине не было.
Люся осталась одна в пустой комнате. Все оборачивалось по-семейному просто, прямо как с Васинькой. Интересно, пошла бы Васиньке борода? Ишь, пакость, обид-чиво подумала она, расстегивая кофточку, а ты купи мне не пакость, если такой привередливый. Правильно вас, чертей рыжих, сажают. Пакость! Но поймавшись на мысли, что и сердится она на него тоже сугубо по-семейному, Люся снова растерялась. Ей вдруг сделалось нестерпимо горько и стыдно.
— Ой, мамочки, — вырвалось у нее, — ой, родненькие!
— Не робей, дочка, — голосом полковника Степанова явственно произнесли ча-сы на стене, — держись, лыжница-долинница!
— Да равнинница же, — чуть не плача сказала Люся и, обжигаясь о собственное раскаленное стыдом тело, торопливо принялась раздеваться.
Когда Кирилл вошел в комнату, Люся лежала под одеялом, укрытая до самого подбородка, и глядела на него перепуганной, но все же орлицей. Ни в жизни, ни в кино, ни в мятежных девичьих снах Люся не встречала человеческого лица с таким застывшим выражением.
— Что такое? — взвизгнул Кирилл неожиданно тонким голосом. — Я просил крестик снять, а вы... Провокация!.. Нарушение прав человека!.. Не смеете!.. Объявляю голодовку протеста!..
“Не нравлюсь я ему, — испугалась Люся. — Не возбуждаю. Тоску по честной жизни в нем не возбуждаю”. В отчаянии она высунула из-под одеяла розовую ножку и пошевелила накрашенными как карамельки пальчиками.
— А я вам сюрприз, — сказала она умильно. — От всей нашей фабрики. От трудового коллектива.
Враг народа словно с цепи сорвался. Он заметался по комнате, натыкаясь на стулья, выкрикивая сдавленно и бессвязно не-что для Люси снова маловразумительное:
— Происки международного чекизма!.. Не имеете права!.. Цепные псы тоталитарного режима!.. Кремлевская мафия!.. Изуверы!.. Инквизиторы...
Потом затих, в изнеможении опустился на стул и двумя пальцами поднял с пола люсины трусики, голубенькие с кружевной отделкой и вышитым цветиком-семицветиком на нежном месте. Враг народа повертел их перед глазами, бережно положил на подоконник и широко, истово перекрестился.
— Господи, спаси и помилуй, — хрипло выдохнул он, рванув ворот френчика. — Твоя взяла, начальник. Не вели казнить, вели миловать. Во всем сознаюсь, от всего отрекаюсь. Верую в Отца, Сына и Святого духа. Пролетарии всех стран, соединяйтесь. Изми мя от враг моих, дщерь Вавилонская!..
На лбу его вздулась и запрыгала багровая жилка. Ветхая арестантская одежка затрещала по швам, разлетаясь по комнате. На враге народа остались лишь белые полотняные кальсоны с веревочками, и Люся целомудренно отвела глаза.
— Ты, Кирюша, где больше любишь? — по-домашнему спросила она. — У стенки или с краешка?

Y
— Вы, наверное, ошиблись, — говорила Люся почтальону неделей позже. — Тут надо “В.В.” Это не мне, это мужу. Он всегда такие получает.
— Тут, наверное, ошибка, — повторила она, уже закрывая за почтальоном дверь. В руках Люся держала хорошо знакомое извещение о денежном переводе. “Волковой Л.А. — было написано там хорошо знакомым почерком, — из п\я № 401 в сумме 25 (двадцать пять) руб. 00 коп.”
Всю ночь Люся проплакала, вывозив курчавую васинькину грудь ресничной тушью. Муж как мог утешал ее, гладил по голове, баюкал, словно маленькую, рассказывал, как они славно заживут на Марсе. От Васиньки пахло чужой тайной, комнатой свиданий в Лефортове, мышами и плесенью. Но к утру, проводив милого а работу и сама собираясь на фабрику, Люся пришла в себя. “Вон оно как, — спокойно объявила она соседям, появившись на кухне, и со значением подняла вверх палец. — Вот оно, значит, как бывает, граждане”.
— Они оба сумасшедшие, — свистящим шепотом говорил пенсионер Габрилович циркачке Гинстлинг, поддергивая пижамные штаны. — Эти пальцы. Эти переводы. Эти тайны. Поверьте, они оба ненормальные. Знаете, как это будет по-еврейски? Мишугэне”.
Габрилович снял с плиты кастрюльку, наскоро пересчитал готовые пельмени и ушел к себе завтракать. “Цирк, — подумала Гинстлинг, делая арабскую стойку на кухонном столе, — с кем я живу? Форменный цирк”.