Сколько жизней у собаки?

Алёша Слесарев
   Все дышит по-прежнему. Самое невеселое, что дышит. Со свистом, с хрипотцой и бока, как бочки. Я сижу с ней на крыльце в месяце-мае: тепло второй день и после заморозов устанавливаются в ровном белом дыму яблони. Из лесу тянет цветом, птичьим гамом, а от соседей рубленой травой. Хуторской  кот, прежних владельцев, опять как-то пережил зиму, теперь сидит на плитках дорожки и намывает гостью: не боится, некому и загнать на забор. Нарциссы вылезают вокруг него, белыми раструбами зазывают пчел. Все дышит. Все гудит. Внутри что-то так методично урчит. Бока подымаются и опадают, и звук то резче, то слабее. Я глажу ее по голове, но ей это уже ни к чему: она глядит куда-то, топорщит уши и слушает. Когда я замешкался, взметывается и на передних, подтягивая задние ноги, не умея уже на них опереться, спрыгивает с крыльца. Я следом. Поводок выдергивает меня, как пробку из бутылки. Куда ты, тише, тише, дурила, ору я и мы слетаем с подножки. Прямо в траву и лопухи. Люди справа и слева ловко скачут на землю. Электричка дает короткий гудок и уходит, сначала медленно, но все быстрее и быстрее, иван-чай и сныть кивают ей головами, и сотни парашютов посылаются вслед с одуванчиков. Собака вывалила язык посматривает на меня. Жарко. Платформы никакой нет. Нет даже станции. Машинист высаживает здесь за десятку, из первого вагона. По ту сторону путей поля и деревня, по другую – посадка, поляна, а за поляной духовитый травяной лес. На поляне немногие дачи, и нам туда. Собаку спускаю с поводка, и мы идем. Июнь. Приехал рано: в школе нет экзаменов. Люди растворились в посадке, мы плетемся совсем одни. Наши соседи только шмели, пчелы и зеленые изумрудные усачи на цветах. Собака то исчезнет, то вскинет голову где-то среди травы, в пыльце,  росе, язык на боку. Дороги нет, ковер травы и так до самого дома. Ручей бежит через тропину и дальше – в озерко. Он еще не пересох и через него брошено бревно. Собака по молодости нейдет в воду. Ловлю, сую подмышку и ступаю на слегу.
   «Неси-неси-неси-не-растряси-и-и!»
   Поет овсянка где-то над головой. Деревья помахивают маковками и подметают небо.
   «Неси-неси-неси-не-растряси-и-и!»
   она тяжело дышит, на руках висит мешковато и хрипит сильнее. Несу: к крыльцу, говорю с ней, тормошу шутя, - она не слышит меня, ее интересует очень что-то в дали, она смотрит мимо, за мое плечо, и глаза полны нетерпения. Укладываю на одеяло, прикрываю ветошкой и опять говорю ей и глажу по голове, а ребра ее ходят, как мехи гармоники с шипом и свистом. Дрозды передергивают соловьев, но такта не хватает, и срываются в дурацкий свист и ор. Их много там, в лесу. Кукушка педантично отсчитывает часы. Приходит деревенский некормленый кабыздох и просовывает нос в калитку. Косит через щетину на миску с едой и тяжело вздыхает. Ложится в пыль, под забор, ищется брудатой мордой в паху. Ничего, подождет. В овражке гремит ключ, вливается в озерко. Слышу я, слышит собака, но вставать не пробует. Смотрит обычным взглядом на меня, чуть стукает хвостом и так обычно смотрит сквозь меня на кого-то. Возвращается и пытается улыбнуться. Бока ее шумят монотонно и ритмично, как часть общего шума. Почти привычно. Уже привычно. Ладно, говорю я ей, не терпи, собралась – так ступай. Всех нас не жди, не дождешься. Ступай, ступай! Приходится даже подпихнуть легко под зад. Она делает три мелких шажка и останавливается снова. Нет, что-то , видно, есть. Я снимаю неспешно ружье, я готов. Ну говорю, и она срывается в ельник. Слышу, как топает по земле, задевает ветки и начинает скулить и подвывать. На сухом дереве, дубке,  уселась белка. Снизу видно, как ветер пушит ее хвост. Вверху летят на юг облака и редкий уже сорванный лист. Морозит, руки холодит металл, и белка совсем в поре. Назад, назад, кричу, когда зверек попадает  в ее зубы, но она и сама знает. Это уже почти у дома. И мы идем не спеша. Только она все же спешит и мечется. Два других раза белка уходит верхами. Но мы ведь идем домой. Она семенит впереди и притомилась за день: останавливается  прямо на пути и ее надо подпихнуть. По кустам и еловым лапам с нами вместе перепархивают синицы и смеются о чем-то таком своем синичьем. Лес черен, пуст, за десять верст слышен шум шоссе. Собака опять замирает. Ступай, ступай, говорю, чего ждешь? Не надо, милая. Если зовут – иди. Она дышит, как работает – серьезно, методично. В забредшую на огород курицу кидаю тапок. Обнаглели. Иду, поднимаю и возвращаюсь. Вечереет. Летают майские жуки, и слышно, как, не справляясь с поворотом, бьются о крышу и падают вниз, шорохнув траву. К станции подошла и отошла электричка, и народ потянулся толпами: к нам, а теперь и за лес, и в правое заовражье, и в деревню дальнюю, скупленную на участки. Суббота. Самый исход. В совсем уже вечер ем простоквашу на крыльце и смотрю, как загораются звезды. Собака вздыхает и греет ноги. Кричат что-то о любви и смерти цикады и сверчки, как кричат каждый год, и все равно любят и умирают. В деревне воют своры, собака тявкает что-то сквозь дрему, плотнее сворачивается, чмокает губами и посапывает сладко-сладко. На небе никак не могут перетащить возок на дорогу, и лошадь все так же к нему не припряжена. Ночи холодают, малина отходит и карась не ловится. По стерне уже вылетают совы, красиво и честно предупредив всех о вылете. Собака потягивается и обмякает. Тяжелая работа легких не слышна. Я прикрываю ее до утра и ухожу спать. Но заснуть не могу долго – мешает холодный свет поселковых фонарей. Утром до завтрака мы едем в лес. Лопата лежит в тачке.  Колеса на дутиках весело подпрыгивают по дороге и лопата гремит о железное днище. Собака лежит в тачке. Дорога огибает корявую красную сосну, а встречная машина жмет нас к обочине. Я ставлю тачку и пережидаю вонь. Если так будет ездить, то будет дорога и никакой травы. Собака, соглашаясь, чихает раз и два, трясет головой. Подбегает ко мне, приплясывает, пританцовывает. Идем, идем, успокаиваю ее, идем в лес. В лесу майские комары, немногие, но злые. На них я  сламываю ясеневую ветку. Собака мышкует, выгибает дугой спину и смешно скачет на негнущихся ногах. Эти негнущиеся ноги, с ними еще хлопоты: яма немного узка, даже пусть и чересчур велика. Ничего, подогну. Насыпаю холмик, приминаю и присаживаюсь рядком. Вот, стер руку. Досадно. Сижу, и слушаю, и смотрю, и дышу, и кормлю комаров. Где-то в лещине скрипят и чекают сороки, достукивает свое весеннее дятел, печатают и расписываются в конце зяблики. Собаки давно что-то не видно. Носится где-то. Свищу, кричу, - и она прибегает: вся в росе, цветочной пыльце и язык на боку.
май 2000.