ЛЮДА

Леонид Фрадин
    Надо же,  прошло тридцать пять лет с тех пор,  как мы виделись в последний раз,  а я сразу узнал ее, да ещё в этой муравьиной манхэттенской  сутолоке.  Неизжитая манера со времен полового созревания вылавливать взглядом из любого людского скопления красивых девушек и женщин... Словно солнечный блик полоснул по моим зрачкам, - да это же Оля!  "Оля!  - завопил я, - Баранова!" и уж было бросился обниматься, но явное недоумение в её глазах остановило меня: где уж тут узнать, я сам себя иногда не узнаю, а пока разберёшься, можно и в полицию угодить.  А после того, как, наконец, разобрались, она не проявила никакого желания ни обниматься,  ни целоваться: "Привет. Я так и думала, что ты здесь."
    О чём могут говорить люди,  встретившись  после  разлуки  длиною почти в жизнь?  Как сложилась судьба,  кто и что- муж, дети? Где теперь Марина,  Ира,  Витя?  Я покинул город,  где  провёл  детство и юность,  довольно рано и поэтому ничего о своих однокашниках и прежних друзьях не знал, а многих просто забыл. Последнее, о чём я спросил перед тем, как собрался попрощаться: "Ты давно видела Люду?"
    Внезапное изумление,  больше похожее на испуг,  расширило  Олины глаза: "Люду?! Разве ты ничего не знаешь?.."
    Кажется: и жизнь уже на откате, и не переливаются внутри прежние рассветные звоны, и почти забылось давнее дразнящее томительно-сладкое чувство предвкушения будущего. Оно задубело и поблёкло под напором неприятностей и радостей,  встреч и расставаний, ожидаемых рождений и внезапных  смертей,  под  наслоением  непонятно  как  и  зачем прожитых дней,  месяцев, десятилетий... Но иногда, неизвестно отчего - то ли от случайного женского взгляда,  то ли от неясного вечернего звука  - нахлынет вдруг пронзительным наваждением:  отблески уличных фонарей на мокром ночном асфальте, запах преющей травы вдоль пустынных аллей городского парка, прохлада прилипшего к щеке первого яблоневого цвета - всё,  что когда-то будоражило,  всё, что когда-то было...
    И это, пришедшее издавна,  долго,  ноюще долго угасает внутри под еле  уловимую  мелодию  старой  песенки:  "Проходит жизнь,  проходит жизнь, как ветерок по полю ржи..."
               
    Она была моей первой и,  как показала прожитая жизнь,  последней любовью.  Если не считать, конечно, тайного, но единодушно-коллективного обожания всем нашим пятым "А" классной руководительницы двадцатидвухлетней старушки Розы Михайловны.
    За  несколько  дней  до моего последнего, стало быть десятого по счёту школьного первого сентября,  вдруг стало известно,  что отныне наша  школа будет не средней мужской номер такой-то,  а просто средней,  поскольку вышел указ о совместном обучении, и в десятом классе нам предстоит учиться вместе с девчонками. Эта перспектива никого из нас,  десятиклассников,  собравшихся наоборот - показалась заманчивой и слегка волнующей:  девичья часть мира, плотно огороженная от нас раздельным обучением и тогдашними официальными пуританскими установками, отдающими густым душком ханжества,  была для нас таинственным островом  и одновременно  островом сокровищ.  Кто помнит свои шестнадцать,  тому объяснять, я думаю, нет необходимости.
    Мы слушали  долгие наставления директора по поводу нашего нового отныне статуса - рыцарского - и вытекающих  из  него  джентльменских обязанностей,  и  вид  был  у нас абсолютно отсутствующий - а нам до лампочки,  можем поучиться и с девчонками, если Родине это приспичило.  И лишь красавчик Люсик Смирнов,  гордость школы, член юношеской сборной города по волейболу,  и его друг-соперник Валера Шерман, сын главного режиссёра городского театра,  томный и голубоглазый,  с романтической седой прядью в густой шевелюре, презрительно пофыркивали чуть в отдалении. Оно и понятно: Люсик не раз хвастал, - и мы ему безоговорочно верили - что меняет спортсменок чаще, чем мячи, а Валеркины рассказы про романы с молоденькими актрисами подтверждались фотографией,  на которой он полулежал на  диване  в  обнимку  сразу  с двумя. И какими!.. Потом, правда, оказалось, что это было фото какой-то сценки из спектакля заводского коллектива  самодеятельности,  где подхалтуривал его папа,  но принципиально это обстоятельство дела не  меняло:  пусть и понарошку, но он всё же имел возможность обниматься в то время, как мы только мечтали...
    Знаете ли вы,  как избавиться от любви с первого взгляда? Кто-то сказал:  нужно посмотреть во второй раз.  Но глубоко прав и тот, кто заметил: любовь, как насморк - пока сама не пройдёт, ничего не поможет. Это было ужасно: я влюбился. Ужас состоял не в том, что влюбился,  - кто из нас не готов и не жаждет этого в шестнадцать!  -  а  в том,  что моя бездонная любовь была безнадёжной.  Если бы вы увидели эту девочку,  вы бы тоже, как и я, поняли с того же первого взгляда: у меня шансов на взаимность не больше, чем когда-то у Квазимодо. Я с невыносимой горечью рассматривал в зеркало своё  остроносое  лицо  с невысоким  лбом и раскосыми глазами (за которые меня во дворе наградили кличкой "китаец"). Да и ростом я тогда не мог похвастать, только к  восемнадцати я подтянулся - довольно редкий случай.  Разве имел я право рассчитывать даже на  минимум  благосклонности  на  фоне  таких  элитных экземпляров, как Люсик и Валерка? И ещё двух-трёх не многим хуже из параллельного класса.  Я, правда, был обладателем славы первого  школьного поэта и признанным острословом,  но может ли пушинка таланта перевесить гору мышц на весах женской души? Разве что на необитаемом острове, где нет выбора. Но стоит появиться красавцу-пирату...
    Я смотрел и во второй, и в сотый, и в тысячный раз. Я старательно пытался выискать хотя бы малейший изъян в чертах её лица,  в  походке,  даже в складках форменного платья (а вдруг чуточку примято), чтобы убедиться,  что предмет моих страданий всё же не окончательное совершенство, и таким образом избавиться от мучений, а заодно от позора неразделённой любви.  И отойти в сторону. Презрительно, по-печорински. Но она была безукоризненна. Могло ли быть иначе? А её сипловатый голос звучал в десять раз  притягательней  задушевных  сопрано модных  тогда певиц Гелены Великановой и Лолиты Торес вместе взятых. Если чем-то подобным обладали сирены,  то Одиссея с  его  товарищами вполне можно было понять и простить. Однако голос её удавалось услышать нечасто: она на редкость была застенчива.
    Было ли это всё действительно так,  или нет - значения не имеет: на то она и любовь...
    Но ещё больше,  чем безответность,  меня страшило другое: не дай бог, кто-нибудь заподозрит... И тогда моя жалкая участь отвергнутого перестанет быть тайной.  Я - в роли слабака, которым пренебрегли! Да ни за что в жизни! Да чтоб я дал повод над собой насмехаться или себя жалеть! Этого не будет ни-ко-гда!
    И я старался вовсю,  чтобы у моих одноклассников не  мелькнула  и тень подобной мысли.  Я изводил её колкостями, доводил до слёз дурацкими эпиграммами, изображал влюблённость в других девчонок, и чем те были некрасивее, тем лучше. Но чем больше я изголялся, тем, казалось мне, заметней для всех было моё состояние, и угроза скорого разоблачения  заставляла  меня увеличивать обороты.  Хорошо по этому поводу походя высказался лет двести назад один умный  француз:  можно  быть влюблённым, как безумный, но не как дурак...
    Однажды поздней весной или в начале лета перед самыми выпускными экзаменами  наш  класс  совершил загородную "вылазку",  как говорили тогда, или "смотался на уикэнд", как сказали бы теперь. Мероприятие было вполне организованное и, вероятно, вписанное в план учебно-воспитательной работы школы.  С нами был классный руководитель, учитель физкультуры и кажется, кто-то ещё из идеологического руководства: то ли комсорг, то ли парторг. Так что всё проходило благопристойно, как и  было  заведено  в  те чинные времена:  купание в речке,  лимонад, ночёвка в домиках ещё не открытого на летний сезон пионерского лагеря, стихи и комсомольско-туристские песни у костра, печёная картошка...
    После того,  как  картошка была съедена и наступила очередь чая, я, прихватив чайник, собрался идти за водой. Она вызвалась сопровождать меня,  заявив,  что я обязательно выкину какой-нибудь свой очередной фортель,  и для того, чтобы у нас появилась вода, мне необходим  конвой.  Провожаемые  общим хохотом мы стали спускаться к реке.
    Тропинка была довольно крутая,  уже смеркалось,  и я пару раз  помог ей, подав руку. И в те моменты, когда её тёплая сухая ладошка сжимала мои пальцы,  в моём животе парным молоком разливалось блаженство, и мне безудержно хотелось,  чтобы так продолжалось долго-долго, бесконечно...
    Многое забыл,  почти начисто забыл, что чувствовал и думал потом с другими женщинами, забыл сотни рассветов и вечеров, забыл полжизни: слова, ощущения, мысли - всё ухнуло безвозвратно в провалы смертельно уставшей памяти,  а вот всё, что было тогда, помню до мелочей.
    Прозрачно и пронзительно помню.
    Но до реки было метров пятьдесят и через  минуту-другую  мы  уже были на берегу.  "Расслюнявился," - подумал я и, закатав брюки, полез набирать воду.
    А закат был дивный.  Столько их, разных, описано всеми, кто держал в руках перо, - от классиков до графоманов - что  не  поднимается рука в миллионный или в миллиардный раз писать о громадном ярко-багровом шаре солнца, уплывающем за горизонт, о лёгкой дымке, стелящейся над стеклом воды,  о хрустальной неподвижности воздуха...  Хорошо было Тургеневу.  Впрочем,  может, он просто не испугался, что будет миллионным по счёту?
    - Я давно хотела тебя спросить, - неожиданно сказала она.
    - Спрашивай, - разрешил я, погружая чайник поглубже.
    - Да, давно хотела спросить:  за что ты меня так ненавидишь?
    - Ненавижу?! -  я  от  изумления резко выпрямился, и у меня вырвалось, - Совсем наоборот - я люблю тебя...
    - Вот  видишь, -  произнесла она с укоризной,  и в её голосе явно слышались слёзы, - ты и сейчас продолжаешь издеваться.
    Она повернулась и, не дожидаясь меня, направилась в сторону мерцающего меж кустов костра.
    Вот так  и  запечатлелось,  будто  вижу  со стороны по какому то странному закону аберрации:  себя, застывшего по колено в воде с закопчённым чайником в руке, и её удаляющуюся в темноту кустарника фигурку...  Нет, нет, не её фигурку, не просто фигурку, а уходящую навечно в сумерки времени мою семнадцатилетнюю юность, мою первую, мою последнюю, мою неповторившуюся любовь...
    А от костра под гитарные аккорды тихо доносился до меня Олин полудетский голосок:  "Проходит жизнь,  проходит жизнь, как ветерок по полю  ржи.  Проходит явь,  проходит сон,  любовь проходит,  проходит всё..."
    Даже сейчас,  через тридцать пять лет, когда я сижу в своей комнате в одном из домов громадного напряжённо-ночного Нью-Йорка и пишу эти  строки,  меня не отпускает лёгкий озноб,  и мои скулы стягивает яростное желание рвануться туда,  к закатной речке,  сквозь бездарно промельтешившие годы и,  вместо того себя,  выскочить из воды,  догнать, положить руки на узенькие девичьи плечи: "Я действительно люблю  тебя,  Люда...  Прости...  Я на самом деле очень-очень тебя люблю..." Господи!  Ну почему?  Почему?  Только  одно  движение,  всего несколько  слов - и вся моя не очень потом здорово прожитая жизнь, и её судьба - всё было бы другим... Совершенно другим.
    Учиться в  институте  я уехал в далёкий южный город и прожил там четверть века вплоть до иммиграции в Америку. Сейчас это столица совершенно отдельной страны,  и вообще,  всё там настолько изменилось, что ностальгия стала абсолютно бессмысленной.  А поэтому у  меня  её нет, и прошлое во мне не зудит. Пока не вспоминаю о Люде...
    Это было хорошее время - пять институтских лет. Жил я у своей тётки,  женщины  беспредельно  доброй  и терпеливой,  семья была очень обеспеченная,  меня в ней любили и всячески ублажали,  а моя студенческая компания была развесёлой и бесшабашной.  Но ни в кого я так и не влюбился, за все пять лет я не завёл себе "персональной" девушки.
    Нет,  не потому что никому не нравился:  в меня влюблялись,  со мной объяснялись,  на груди у меня плакали...  Но я,  словно бутылка шампанского, был распираем только одним: до самого далёкого, затерянного в глубине души закоулка я был полон своей Людой...  Засыпал - Люда, Людочка,  люблю тебя... Просыпался - Люда, люблю... И это неземное наваждение,  эта сладкая пытка не отпускала меня на  волю,  даже когда я уже был женат.
    А женился я через год после окончания  института.  Работать  мне пришлось,  как мы говорили "в поле" - на монтаже линий высоковольтных передач.  Никаких полей там и в помине не было,  а  были  каменистые степи,  где зимой валил с ног пронизывающе холодный неделями не прекращающийся ветер,  а летом солнце жестоко прожаривало до внутренностей. Иногда это были горные склоны, плато и ущелья. Я начал мастером и через десять лет закончил начальником управления.  Потом моя  профессиональная судьба резко изменилась, но это уже другой разговор.
    Но первые два года,  пока я не стал хоть  каким-то  начальством, мне  приходилось  испытывать  все прелести походного быта,  и только приезжая пару раз в месяц к тётке, я отогревался или, наоборот, - охлаждался, отъедался вкусненьким, блаженствовал день-другой в обществе нормально беседующих, не упивающихся ежевечерне до омерзительного состояния людей.  Через год мне стало муторно от жизни в вагончиках, от грязи и скверных запахов,  ежедневных пьянок, случайной трудноперевариваемой пищи, от окружающего меня скотства и похабщины...
    Поэтому и женился я больше из-за неустроенности,  из-за тоски по домашнему  мягкому  быту,  от желания по субботам возвращаться туда,  где тебя очень ждут...
    Недаром говорят:  как хорошо,  когда не всё плохо,  и как плохо, когда не всё хорошо.  Эксперимент оказался не слишком удачным, и через  полгода меня уже не очень тянуло по субботам в мягкий домашний быт.  Конечно,  жена мне досталась с тем ещё  характерцем,  но  сейчас, спустя пятнадцать лет, как мы расстались, столько же промаявшись в нашем боевом и нервном браке,  я понимаю: всё же главная вина - на мне.  Природу не обманешь. Я хотел найти свою Люду в другой, но женщины - народ ужасно чуткий.
               
    Однажды - было это,  помню, в начале зимы, в воскресенье - я безуспешно пытался дозвониться к своей матери,  живущей в  городе,  из которого я уехал семь лет назад.  Что-то не получалось,  я ругался с телефонистками, местными и тамошними, и, как водится в таких случаях во всех уголках света,  потребовал для разборки какое-нибудь начальство. "Старшая смены Баранова," - донёсся до меня сквозь  три  тысячи километров недовольный официальный, но знакомый голос. "Олька,  ты?" - обрадовался я.
    Мы говорили больше часу.  Не подряд,  конечно, - Оле приходилось отрываться,  -  служба! - но достаточно долго для того, чтобы вволю потрепаться о житье-бытье.  Наконец, я задал ей вопрос, почти такой же, как неделю назад при встрече в Манхеттене:  "А как там Люда? Она замужем?"
    И вот что я услышал.  Год назад она окончила университет и работает в  какой-то научной лаборатории.  Не замужем.  Хотя вокруг неё буквально роятся претенденты,  да ещё какие интересные и перспективные, один даже больше в Америках и Венесуэлах, чем дома.
    - Если б ты видел, - говорила Оля,  и в её восхищённом голосе  не было  и намёка на зависть, - если б ты только видел,  какая она стала красивая! Я - женщина, и то любуюсь! Но она ни на кого не хочет даже смотреть. И всё из-за тебя...
    - Из-за меня? А я-то тут причём?
    - Очень даже причём.
    И Оля рассказала мне... Ах, Оля, Оленька, наша классная певунья, открытая душа... Если б ты только знала, что наделала!..
    Она меня любила.  И это прекрасное для всех людей время -  шестнадцать-семнадцать  -  прошло у неё мучительно,  в частых слезах и в непонимании моего вызывающе неприязненного отношения к  ней. "За что? Ну за что?" - шептала она своей лучшей подруге. Только со своей мамой и Олей делилась она своей болезненной тайной,  боясь насмешек и  сочувствия. Но если знала Оля, то, естественно, знали все. Кроме меня.
    И ведь никто мне даже не намекнул,  не подколол,  не похохмил на эту тему, как водилось и водится в юношеской среде! Идиоты!!!
    Она собирала обрывки тетрадных  листков  с  моими  стихотворными опусами,  подбирала  и складывала в заветный ящичек забытые мною карандаши и всякую мелкую всячину, к которой прикасались мои руки, моя фотография стояла на тумбочке возле её кровати.  А когда узнала, что я уехал поступать в институт в другой конец  страны,  бросила  готовиться к своим вступительным экзаменам:  всё вокруг ей стало безразлично, мир опустел. "Я, наверное, его никогда больше не увижу. Зачем мне теперь жизнь,  зачем мне университет?" - думала она,  притаившись на скамейке в дальнем уголке городского парка,  в то время,  как  её родители  были уверены,  что их дочь усердно готовится к экзаменам в читальном зале какой-нибудь библиотеки.
    Но этим не закончилось:  моя фотография - на прежнем месте...
    И пока Оля выпаливала всё это, я ошеломлённо молчал. И лишь дождавшись паузы, выдавил:
     - Не может этого быть! Я был влюблён в нее... Я и сейчас... Ещё больше... Вот, женился сдуру...
    Пришла очередь поразиться Оле:
    - Вот это да!..  Кино! Ну, даёшь! Зачем же ты свои номера откалывал?               
    - Самолюбие, Оленька...  Чтоб не подумали...  Я ведь  не  знал... Мальчишка!..               
    Я повесил трубку в полном физическом  изнеможении,  будто  один разгрузил полный грузовик двадцатикилограммовых изоляторов,  и долго ещё,  не двигаясь и не зажигая света, сидел у телефона в матовых сумерках умирающего дня.  Всё! Завтра же лечу! Первым рейсом! Гори оно всё огнём:  и эти разбирательства с вечно раздражённой по любому поводу,  а чаще всего без всякого повода женой, и приёмка-сдача участка,  и горящий годовой план... Сейчас вернётся жена - всё ей выложу, я в конце концов в рабство ей не продавался, а потом позвоню начальнику управления. Пусть они что хотят, то и делают. Плевать!
               
    Для чего я это пишу?  Кому нужна исповедь полуседого мужчины, чью душу уже давным-давно не должны тревожить ни воспоминания  о  любви, ни музыка о ней,  ни слова - отболело...  Зачем об этом сегодня, - не смешно ли,  не глупо ли, не мелочно ли, когда такое творится в мире: кровь, озверение, страх - последние годы тысячелетия...
    Ещё неделю назад до манхэттенской встречи с Олей  мне  казалось: да - смешно, да - глупо, да - мелочно: такое творится в мире...
    Я всю эту неделю не покупаю газет, не включаю телевизор. Придя с работы, я слушаю Гайдна, Моцарта и Стравинского, я перечитываю Чехова, Мопассана и Цветаеву, я перелистываю альбомы с репродукциями картин старых голландцев и импрессионистов.  И всё происходящее там, за оконными шторами моей квартиры,  уже не представляется мне таким роковым и трагическим,  как казалось всего неделю назад. А совсем другое кажется главным,  единственно главным и  настоящим...  Неужто  и впрямь нам предлагает судьба лишь один счастливый вариант?  Мы выбираем из сотен,  ну пусть из десятков,  выбираем  слепо  и  случайно. Ошибся,  разминулся - и ты уже идёшь не по своей, тебе и только тебе предназначенной жизни...
    Но кому дано предугадать? Компьютеру? Где он такой?..

    Завтрашним утренним рейсом не удалось,  но через три дня я вылетел. Всё оказалось проще, чем я себе представлял и к чему готовился.
    - Катись, - сказала жена и отсутствующе  смахнула  с  горки  нашу свадебную фотографию.
    Начальник управления,  прочитав моё заявление об отпуске за  два года, округлил глаза:
    - Ты что, сумасшедший? Или пьяный? Ты же принимаешь участок! Годовой план! Отчёты... Иди проспись...
    - Обойдётесь без меня, - спокойно ответил  я,  -  у  меня  личная жизнь решается. Плевать я хотел на ваши планы и отчёты. Не подпишете - так уеду. Мою трудовую книжку можете оставить себе на память. Я не жадный.
    Начальник посмотрел на меня  очень  внимательно,  всё понял и потянулся за ручкой.
    Я прилетел рано утром и поднял маму с постели.
    - В  командировку?  -  спросила она,  открывая дверь, - Почему не предупредил? Я бы приготовила что-нибудь из того, что любишь.
    - В отпуск, мама. А там посмотрим... - неопределённо ответил я и выложил без перехода, - Я от Зои ушёл, мама. Насовсем.
    К моему удивлению на этот,  казалось бы, неординарный, редчайший в человеческой практике случай, мама отреагировала не очень темпераментно.
    - Поигрались и разбежались, - буркнула она, -  Жениться надо, когда мозги проклюнутся. А не только... Поспишь, или покушаешь сначала??
    "Сегодня не пойду и звонить не буду,  - прикидывал,  я уминая на кухне  яичницу с ветчиной, - Перетерплю." Я решил пойти к Люде завтра вечером.  Завтра у неё день рождения. Это я помнил точно. Ровно семь лет назад я был в числе приглашённых, но, конечно, не пошёл, и долго топтался потом на морозе под окнами её дома, слушая музыку, застольные крики и смех десятка моих одноклассников.  Помню, очень хотелось плакать, хотя плакал в последний раз в одиннадцать лет после драки с хулиганистым дворничихиным Серёжкой из-за "жидовской морды."
    Я купил бутылку шампанского и три большие багровые розы у поддатого  краснорожего дядьки в переходе метро.  Цветы стоили в два раза дороже шампанского, но если бы даже в десять, разве я мог придти без  них?
    Из-за оббитой бежевым дерматином двери доносились смех,  выкрики, музыка. Гости уже собрались. Я услышал, как сразу же после трели моего звонка чей-то бас по-клоунски произнёс:  "Это кто  ещё?  Беги, открывай,  Людмила,  - прынц!" Раздался хохот.  Любопытно, какой это там интересный и перспективный выступает?  Может, заскочил по дороге из Венесуэлы в Америку?  Ну что ж,  порезвись, покойничек, пока я за дверью...
    Она открыла дверь, и я остолбенел: как она была хороша! В её глазах ещё метались отблески смеха,  губы по инерции улыбались, пальцы, которыми она хотела убрать упавшую на лоб прядь, так и застыли, утонув в тяжёло чернеющих волосах.
     Не знал,  что у неё такие волосы: иначе как со строго-форменными,  непременными для тогдашних школьниц косичками я её  никогда  не видел.
    - Здравствуй, - сказал я, - это я.
    - Вижу, - ответила  она, -  это  ты.
    Я  услышал, как  сбилось её дыхание.
    Меня встретили общим восторженным воплем. Были со своими красотками-жёнами почти двухметровый член сборной Союза Люсик Смирнов, молодой  многообещающий  и  уже  снявшийся в двух фильмах актёр Валера Шерман,  конечно,  Оля Баранова со своим добродушным  увальнем-мужем Веней Березовским, силачом из параллельного класса, покровителем хилой школьной интеллигенции, и ещё несколько мне не знакомых. Один из них,  в котором я сразу вычислил "претендента", был постарше остальных (пожалуй,  слегка за тридцать),  импозантен и самоуверен.  Минут через десять он, однако, насторожился, и,  почуяв явную опасность, всё переводил подозрительный взгляд с меня на Люду и обратно. А она, как всегда, была молчалива, и с её щёк не сходил румянец. Раньше я этого румянца не замечал. Или он появился только сегодня?
    Гости, отшумев и натанцевавшись,  разошлись.  Родители деликатно спрятались в кухне. В комнате остались только я и Претендент. Он явно не хотел уходить раньше меня и без передыху рассказывал байки про заграницу, где он чаще, чем дома. Мне это надоело, и я сказал: "Послушай, Феликс.  Мы не виделись с Людой семь лет,  и сейчас мне надо с ней поговорить". Он вопросительно посмотрел на Люду. В этот момент я был готов к тому, то она скажет что-нибудь вроде "у меня от Феликса нет секретов",  и тогда я бы поднялся и ушёл,  и утром улетел бы обратно,  и прямо из аэропорта поехал бы на участок. Благо, в вагончиках всегда есть свободные кровати.  Но Люда молча опустила голову, и Претендент,  пожелтев, схватил свою дублёнку, нахлобучил ондатровую шапку и исчез.
    Мы с Людой вышли на улицу. Вечер был безветренен и тих. Крупными хлопьями валил снег.  Вокруг было безлюдно. Молча пройдя немного, мы остановились под тусклым,  залепленным снегом фонарём, я повернул её к себе и сказал:
- Я люблю, тебя, Люда... Прости меня. Я любил тебя всегда...   
И она прижалась к моей щеке своей, мокрой и тёплой...
               
    Никуда я  не  полетел,  ни на каком дне рождения не был и ничего Люде не сказал...  Я перебирал  в  голове  десятки  вариантов  нашей встречи,  этот мне показался наиболее подходящим. Так и будет, когда я через день-другой раскручусь,  решусь всё оборвать,  объясниться с женой, оглоушить начальство, и тогда - в аэропорт!
    Так прошло три дня,  минула дата её рождения,  а ещё через  пару дней  меня подняли ночью,  и я,  собравшись за несколько минут,  под причитания жены выехал на объект,  который находился далеко в горах.
    Неподалёку от  места,  где  мы  монтировали высоковольтную линию, произошла  авиакатастрофа.  Пассажирский самолёт, летевший  вечерним рейсом в наш город,  врезался в вершину горы и разбился. Погибли все - человек двести.  Падая в ущелье,  самолёт повредил опору и большой  участок  уже  действующей  линии,  которую  мы  сдали  неделю назад. Шахтёрский городок,  питавшийся от неё электроэнергией, остался без света.  Остановились шахты,  предприятия, котельные. Кровь из носу - мы должны были за сутки восстановить линию и  дать  городу  энергию.
    Такое  в моей беспокойной монтажной практике уже бывало,  но никогда ещё - по столь ужасной причине.
   Мы выехали на перевал. До базы оставалась пара километров. Дорога была трудной.  Тот,  кому когда-нибудь пришлось ехать на  машине  по крутым горным серпантинам ночью, в зимнюю непогоду, знает цену таким поездкам.  Мой "газик" притормозил, не доезжая до стоявших на дороге автобуса и двух военных вездеходов,  и я,  приоткрыв дверцу,  глянул вниз,  в ущелье.  Резкий холодный ветер ударил по лицу жёсткими дробинками  снега.  Уже рассвело, и я увидел внизу громадную прогалину, чёрной жутью выделявшуюся на фоне всё вокруг завалившего снега.  Ещё дымились разбросанные вокруг  груды  металла...  Копошились  фигурки спасателей...
    - Спустимся?-  предложил мой шофёр Анвар,  совсем ещё мальчишка, месяц всего,  как демобилизовавшийся из армии, - Посмотрим? А? Может, кто знакомый?
    - Дурак!  - резко ответил я, - Типун тебе на язык.  Поехали.
   Трое суток, почти без сна мы восстанавливали разрушенный участок. К концу первого дня проложили временную линию, дали городу электроэнергию, а потом уже заново смонтировали опору и натянули провода.
    Я вернулся домой вконец измотанным и разбитым. Два дня отсыпался и  отогревался.  И всё, что творилось со мной несколько дней назад, все мои метания и муки,  всё это как-то притупилось, отодвинулось...  Через неделю  я получил премию размером в два оклада за "самоотверженность при ликвидации аварии",  и мы с женой купили цветной телевизор. Тогда в наш город завезли их первую партию.
               
    И пошли годы... Разные: более-менее удачные, спокойные и тревожные, с событиями умеренно печальными и радостными - никакие...
    Но Люда меня не отпускала.
    Не мучайся, говорил я себе, ты тоскуешь по призраку, столько лет прошло,  ей уже под тридцать...  под сорок...  под пятьдесят... она, наверное,  располнела,  она  чешет язык в очередях с другими бабами, пилит мужа за маленькую зарплату,  ты её встретишь - и ничего в тебе не  шелохнётся...  Той смуглой девочки,  которую ты любишь,  больше нет: она ушла в прошлое, она растворилась во времени. Окончательно и навсегда...
    Умом я это понимал.  А может,  и вправду - уже была не любовь, а ностальгия...
             
    Последнее, о чём я спросил перед тем,  как собрался попрощаться: "Ты давно видела Люду?"
    Внезапное изумление,  больше похожее на испуг,  расширило  Олины  глаза. Неизменившиеся Олины глаза на немолодом полузнакомом лице... "Люду?! Разве ты ничего не знаешь?"
    "Нет, - сказал я, - ничего не знаю."
    - Ты уже, наверное,  не помнишь,  давно в молодости, я тогда работала на междугородке, мы говорили с тобой, и ты сказал про Люду.
    - Помню, отлично помню. Дальше.
    - Через несколько дней мы собрались  у  неё  на  день  рождения. Пришли Люсик Смирнов и Валерка Шерман с жёнами, я была с Веней и кто-то с её работы. И ещё один, такой высокий, красивый, учёный известный. Холостой. Он Люде всё предложения делал. Он в неё был по уши...
     -  Его не Феликс, случайно, звали?
     - Так я и помню. Столько лет прошло! Весело было и всё такое. Я тост сказала про любовь.  Сказала, что ты, оказывается, в неё тогда, в школе был влюблён, и даже до сих пор у тебя продолжается. Все засмеялись, зашумели: вот нас как, оказывается, провели! Вид делали, и всё такое.  А потом Люда ко мне подошла и спрашивает:  ты не шутишь? Ты правда с ним говорила?  Он так и сказал?  А что ещё говорил? Я ей всё рассказала, и она сразу стала весёлой... Мы пели... Всё было хорошо.  А потом вдруг через день или два она сорвалась и  полетела  в Среднюю Азию. Никто так ничего и не понял. Вспоминать жутко! Самолёт разбился. Зацепил крылом гору, и все погибли. И она тоже...
    Будто отзвук  давнего  взрыва,  прозвучавшего  в горах на другом конце Земли, настиг меня, нашёл всё-таки через много лет и смял, перекорёжил всё внутри...
    Я стоял на углу Пятой авеню и Бродвея,  как соляной столб, и вид у меня,  наверное,  был такой... что проходившая мимо молодая негритянка резко обогнула меня,  а Оля встревожилась:  "Что с тобой?" Она глядела  на  меня несколько мгновений,  а потом закрыла лицо руками: "Господи!.."
    Она сейчас только поняла...
               
    И опять я чётко вижу отблески костра меж кустов,  удаляющуюся  в сумрак редкого леса тоненькую фигурку и слышу девичий голос, доносящийся из начала предназначенной мне жизни,  которая так и  не  стала моей: "И жизнь прошла, и жизнь прошла, и ничего нет впереди..."