Карачуча

Аркадий Сарлык
АРКАДИЙ  САРЛЫК
(коротко о себе)

Родился в городе Горьком в старообрядческой семье под именем Блинцовский Аркадий Самуилович. Взращен бабушкой в родовом купеческом доме в городе Городце. С отличием закончил среднюю школу и поступил в ГГУ (Горьковский государственный университет) на радиофизический факультет. «Отличился» и был отчислен «с волчьим билетом» со второго курса. Работал рабочим в торфоразведке в Васюганских болотах. Отличался, судя по  производственной характеристике, покладистым характером и двужильной работоспособностью. Благодаря чему заработал в тайге белую горячку и вышеупомянутую характеристику. Несмотря на последнюю восстановлен в университете не был, а прямо из ректората был доставлен в военкомат. Отслужил три года в Группе советских войск в Германии, два из них, числясь отличником боевой и политической подготовки, - заряжающим  танка, на третьем, дембельском году, одном из счастливейших в жизни и, кажется, переломном, - свинарем.
Из ггу (гордыни-глупости-упрямства) снова поступил в ГГУ (Горьковский государственный университет) и через пять лет рассеянной учебы стал сотрудником НИИ «Салют». Через три года уволился сам, почти не защищаясь (если не считать кандидатского минимума). С тех пор к  радиофизике не возвращался.Тогда же стал замечать, что фатально преследуем счастливым числом 3.
                Работал на укрепработах в Якутии, спортивным инструктором в Терсколе, на Курильских рыбных путинах и на Командорских островах, на золотых приисках Колымы и Чукотки, киностатистом в Ялте, рыбаком-охотником на Таймыре, гуртовщиком в «Скотоимпорте» на перегоне сарлыков (яков) в Монголии, на Алтае и в Казахстане (откуда и псевдоним), сплотчиком на Ангаре и плотогоном на Енисее, полотером на сухогрузе в Ледовитом океане, в геологоразведке на Сахалине, объездчиком коней и шишкобоем в Забайкалье, паркетчиком в Закавказье, а после окончания ВГИК - киносценаристом и кинорежиссером.
С начала 90-х годов путешествовал по Франции, Финляндии, Италии, странам восточной Европы, США, Израилю, Египту, Таиланду, Индии, Непалу. Излюбленное средство передвижения - дов (дорожный велосипед). Не исключались многодневные ох, маб, мат (обыкновенная ходьба, марафонский бег - обыкновенный и спиной вперед, мото-авто-техника) и бак -  байдарка-каное.
Чрезвычайно везуч - трижды не врезал дуба: в Якутии - от ножа и вилки, в Киргизии, упав с отвесной скалы, на Таймыре полярной ночью - проплутав двое суток в тундре. Трижды не попал в книгу Гиннесса в различных номинациях. Избежал тюрьмы (в США - год условно). Был три раза женат. Три дочери: в Иркутске, Нижнем Новгороде, Нью-Йорке.
Член Профкома московских драматургов, Союза журналистов России, Союза писателей Москвы.
Автор книг прозы «Ухожу и остаюсь», «Чил-Устун» и стихов «Марафон спиной вперед», и трех фильмов: художественного "Сторож" и научно-популярных "Сулакский каскад" и "Байкальские картины".
В качестве режиссера, сценариста, продюсера и частично оператора отснял видеоматериалы для полнометражного документального фильма о русских маргиналах в Якутском заполярье "Песня о Русском Устье". В настоящее время - в поисках средств для монтажного завершения этой работы.

                Москва. Октябрь. 2000 г.




               К А Р А Ч У Ч А
         (правдивое повествование)
 

 Вступление.
                ГОРОДСКАЯ БАЛЛАДА

     Кто погиб подо Ржевом, а меня на закате
     Пухлый мальчик трёхлетний застрелил на Арбате.

     Взял берёзовый прутик и, прицелившись - ишь ты! -
     Деловито и важно в грудь мне выстрелил трижды.

     "Пиф-пуф-паф!"- мне сказал он. Я послушно споткнулся,
     Молча взялся за сердце и ему улыбнулся.

     И пробитое тело с удальством скарабея
     Потащил по Смоленке, с каждым шагом слабея.

     По пути в гастрономе, чтобы сила не гасла,
     Я купил себе хлеба, и купил себе  масла.

     И купил в промтоварах голубые носки,
     Чтобы сердце не мерзло от внезапной тоски.

     Так до ночи метался по Москве по метельной.
     Дома в зеркало глянул, вижу - рана смертельна.

     Ты за что меня, мальчик, мой стрелок незнакомый -
     Божий суд, иль исполнил приговор исполкома?..

     Не за то ль, что прадедову продал картину
     И уже больше года не плачу за квартиру?
    
     Что семейного лона разорвав пуповину,
     Так давно я не видел свою дочку Полину?

     Что в базарной толкучке - ещё злоба свежа! -
     Я в руке у поганца испугался ножа?
               
     Что в армейской каптерке на казенной одежке
     Под «Прощанье славянки» отпускали мне ложки.

     Что в повальном отстреле в сентябре спозаранку
     Упустил я с похмелья оленя-подранка.

     Зато в школьной колонне, маску паиньки  скинув,
     Я на спор ловко плюнул Симке Левиной в спину,

     А в семь лет, от восторга и страха глупея,
     Я украл у бабуси девяносто копеек!..

     Так по лестнице тайной спускаясь всё глубже,
     Я в шкафу фотографию вдруг обнаружил:

     Садик наш городецкий, что казался безбрежным;
     Там сижу я в качалке и щекаст, и безгрешен

     И с недетской печалью без игры и азарта
     Тонкой веточкой целю в своё тёмное завтра.

     Там чернильная надпись: "Бог в помочь, сынок"...
     Я узнал тебя, мальчик, мой румяный стрелок!

     Уроженец нездешний, ты со мной не слукавил -
     Ты мой Каин безгрешный, я арбатский твой Авель.



 О  НАЗВАНИИ
"Охота пуще неволи".
                Русская пословица.
"Ой ли?.."
                А.Сарлык

В связи с охотой вспоминается такой анекдот:
Знаменитый дирижер симфонического оркестра под гром оваций целует, как  это у них заведено, приму-скрипача – замечательного виртуоза. При этом шепчет: "Что-нибудь не так, маэстро? Я заметил, как вы раза два поморщились в ходе пиесы..." "Что вы, маэстро, все совершенно так. Просто я с детства терпеть не могу музыку!.."
Охота охоте – рознь. Промысловая охота так же отличается от любительской, как будни от праздника, неволя (долг) от охоты (страсти), как тяжкая работа войны от убийства из-за угла.
На таймырской фактории Жданиха, что на реке Хатанге, я, возвращаясь с отстрела дикого северного оленя, познакомился на местном «брыке» (повальной пьянке) с почти трезвым матерым промысловиком  (четырнадцать сезонов в тундре, из них восемь - в одиночку). Так вот он, как тот скрипач - музыку, терпеть, оказывается, не мог любительской охоты - «разрешенного браконьерства», по его разумению, "бессовестного убийства без труда и риска".
"А ты что, не убиваешь, что ли?" – спросил я, задетый за живое (поскольку сам только что вернулся с жестокой бойни), этого, как мне показалось тогда, местного фарисея и сноба. Я на него произвел  примерно такое же впечатление, к тому же отягощенное столичной пропиской. "Добываю, – процедил он желчно. – Я, ёкарный бабай,  коли и отымаю у них жизнь, то и свою – тоже... На халяву у нас не проскочишь, тут тебе не Москва... Не веришь?.. Может, попробовать хочешь? Погляжу, какую запоешь у меня карачучу..." "Идёт! – сказал я, не веря своей удаче и не уточняя, что мне придется петь. – Поглядишь, если не шутишь".
Так, взяв друг друга на хмельное слабо, мы оказались на его участке. Он взял меня не напарником, не учеником, а просто – подопытным кроликом, "чайником"-подселенцем, объектом жестокого взаимно-амбициозного эксперимента. Но другого случая попасть на охотточку у меня бы не было. Как и не было более подходящего, как мне казалось, места для человека, недавно потерявшего все: работу, дом, семью... Которого никто нигде не ждал. 
Каждый из нас имел свой  путик, свой маршрут в холмистой тундре Таймыра. Шестьсот капканов Хижняка растянулись на полторы сотни километров вниз по реке Большая Балахня с обустроенными там и сям теплыми шалашами и балаганом (домиком) на противоположном конце. Мой путик - 123 капкана, собранных мною за две недели из железной бориной рухляди, накопившейся за много лет, начинался на том берегу и уходил от дома всего лишь километров на двадцать с небольшим вверх по реке. Правда, у Бориса были мотонарты – пара капризных "Буранов". Зато у меня – пара  безотказных досок с названием лыжи "Лесные". И десяток бориных тундровых заповедей, которые я терпеливо выслушал и – самонадеянно позабыл.
Отношения у нас сложились, выражаясь мягко, не нежные. Сначала он выезжал в объезд капканов на день - на два, потом, решив испытать меня одиночеством, - на неделю, потом на две, пока, убедившись, что "карачучи" ему не дождаться, в диком раздражении, перешедшем в ненависть, не съехал окончательно, оставив в мое полное распоряжение дом с имуществом. Что было очень благородно с его стороны. Я же, когда не было пурги или морока (сухой мути), выходил на путик ежедневно часов на десять-двенадцать, всерьез прося Тундру,  чтобы не насылала пургу в пути. Насылала.
Жалость и вину перед добытым зверем я и впрямь частично искупил: не алчная радость и не азартное ликование от трофея остались в памяти, а дважды панический ужас полной обреченности, вряд ли чем отличавшийся от чувства песца в капкане, когда к нему подходит охотник, и – надолго после этого – анемичное изумление, что, вот поди же,  жив - везучий курилка!..
Главной же наградой этой зимы были полное пятимесячное одиночество и  Тундра,  неповторимая, неуловимо изменчивая – от обманчиво ласковой до страшной, жестокой. И всегда – величественная.
Кстати, как монаршую её милость, я расценил встречу в ней с НЛО. Боря заплакал от ревности, когда узнал... «Я пятнадцать лет ждал... Везет дуракам!..»  И вправду,  везет.
Свидетели – дневники.
Существует слабая надежда, что мой индивидуальный опыт может оказаться кому-то полезным. Смысл публикации: «Не ходите, дети, в Африку гулять!..». А если это все же случится, не повторяйте моих ошибок - делайте свои.
«Частная антология губительных ошибок и спасительных удач на фоне полярной ночи» - так справедливо было бы назвать  эти записки, если бы у них не было уже этого нелепого на первый взгляд названия «Карачуча».

             ПЕСНЯ О СОЧИ

     Есть город на море - Сочи,
     Шумит он, вздыхает, токует
     И в душные скользкие ночи
     На скользкие темы толкует.

     А я ухожу на Север,
     Такой уж я, право, гордый,
     И северный ветер серый
     Лечит меня от горя.

     Крик чайки и скрип уключин,
     Нет денег, ума, подагры,
     И робкий случайный лучик
     Как самый лучший подарок.

     Мы люди, мы разные очень:
     Мне скулы свело от соли,
     Ты в солнечном соке Сочи
     Полощешь янтарные очи.

     Ты стебель травы - я корень.
     Тебе надежда, мне - вера.
     Тебе штилевое море -
     Мне ветер и слезы от ветра...

     Есть город на море - Сочи.
     Шумит он, вздыхает, воркует,
     И в душные скользкие ночи
     Тебя у меня ворует.


Сентябрь.
    ДСО

Мы ждали  ДСО (так называют в официальных промысловых документах дикого северного оленя). Сезонный инстинкт гнал с севера многотысячное стадо на левый берег таймырской реки Хеты. Наша отстрелбригада уже полмесяца сидела в засаде на правом берегу. В этот раз я дежурил на верхней переправе с кротким долганом Афанасием.
Мы лежали в хрустящем от морозца мшанике под чахлой лиственницей, я все допытывался, почему он, единственный непьющий долган в районе, отказался стать председателем нашего колхоза. Он стал объяснять: «Потому сто пересройка, а я комунис. Толсен пыть соснательный. Присетатель стать не имею прафа - я морально не сосрел. Осень много расных росвеника, все просят: тай-тай. Как откасес? Весь колкос растам, потом...». Он замер. В трехстах метрах от нас на противоположный заросший тальником берег гурьбой валили олени. Они просачивались из кустов на береговую обледеневшую кромку, прислушивались, вглядывались в наш берег, нюхали воздух, фыркали, хоркали. Телята без опаски пили воду. Передних теснили и толкали прибывшие следом. «Сисяс поплывут, - зашептал Афанасий, - я их пусю на серетину, путу крутить, а ты среляй сати сатылка. Если промасес, среляй срасу ис трукова свола. Потранок на перек пустим - крек полсой, посор нам путит...».  Человек кроткий и добрый, Афанасий все делит поровну. Даже вину стрелка.
Наша группа оленей, та, что входила  в воду против нас, замешкалась, отстала от той, что форсировала реку в полукилометре ниже по течению. Впереди к нам плыл большой хор с ветвистыми рогами, за ним важенки с телятами, сзади молодые быки – всего голов двадцать. Когда на нижней переправе зарокотали лодочные моторы и загремели выстрелы, хор заметался, развернулся и погнал своих назад. До них нам было метров двести, им до берега – не больше пятидесяти. Было ясно, что уйдут...
«Тавай лёдка!» - взвизгнул Афанасий. Я неуклюже полез в своем прорезиненном рыбацком рокане и болотных сапогах в «Казанку», с ружьем в руке протопал к носу, чтобы корма поднялась – Афоне легче будет столкнуть ее на глубину. Счет пошел на мгновения. Внимание отмечало каждую деталь, особенно если она свидетельствовала о задержке или оплошности. Афанасий сходу подцепил двумя пальцами железный тычок для чалки, воткнутый в песок - молодец! Столкнул лодку, в прыжке коленом стал на узкий задний борт - колену больно. Толкнувшись ногой, зацепил левым ботфортом воды в сапог - это фигня. До чего же быстро опустил мотор в воду и закрутил стартовый тросик - умница! Хоть и хилый, а рванул его так, что ощутимо шлепнул меня тросиком по спине. Мотор тихо фыркнул и - молчок! Это - не молодец! Задача моториста завестись с полуоборота. Правда, колхозные моторы все старые и разбитые... Отворачиваюсь от греха - посмотреть, где олени. Ожидаю, что они уже на берегу. А они, как в стопкадре: плывут быстро, но с места почти не сдвинулись. Надламываю ружье: в обоих стволах дробь «тройка», карманы полны патронов, дело только за... Меня швыряет назад - вывалился бы через корму, но Афанасий упирается сапогом в задницу: «Терсысь, Аракаса!»...
Мы мчимся по тихой и ясной осенней воде к тому берегу. До берега метров десять, когда лодка настигает ветвистый остров и отсекает хора от берега. Олени мечутся, сбиваются в толкучую кучу. Я ищу цель, но передо мной ни одного затылка и только глаза – один огромный испуганный глаз – мы слишком быстро носимся по кругу.  Но вот увидел впереди слева уплывающую голову с небольшими рогами, становлюсь коленом на борт, тщательно целюсь в низ затылка, и, когда почти поравнялись, стреляю.
Лодка жестко подпрыгнула на собственной волне, и весь заряд влетел в морду полугодовалому теленку. Сверкнула белая носовая кость, вода окрасилась кровью. «Пилять, кута пьес?!» - слышу жалобный крик Афони. «Сбрось газ, пилять!» - дико ору ему. Скорость, наконец, падает, но не  на том месте, где надо. Хор рвется к берегу, вот-вот достанет ногами дна. Афоня газует, лодка делает удачный рывок, мы почти настигаем вожака, и я, уже не целясь, колющим движением, словно втыкаю копье в шею, стреляю. Огромные рога падают на воду, тело даже не бьется. Перезаряжаю ружье, руки дрожат, но в меру. Унимаю дрожь. Стадо отплывает от берега, моего подранка не опознать. Найденным движением ружья – от плеча, а не от глаза – безошибочно срезаю еще двоих. Афанасию удается соразмерить скорость оленей и лодки, мы вращаемся вокруг живой шумно хрипящей воронки, которая делается все меньше, стволы становятся горячими, аж брызги на них шипят. Я тоже разгорячен. Вижу одобрение на лице Афанасия, да и сам доволен своей стрельбой: по два патрона понадобилось только два раза. Всякий раз испытываю тупой укол удовлетворения, когда попадаю сразу наповал: убийства нет, есть попадание в цель, как в тире. Тягость убийства испытываешь, когда ранишь: боль жертвы и ее ужас, и срочную необходимость быстрее избавить, спасти от того и другого.
Добив вторым выстрелом последнего рогача, оглядываю безжизненное водное пространство. Туш двадцать плывут по реке разбросанно, но довольно плотно. Два оленя все-таки прорвались к берегу. Это важенка с теленком. Олениха была уже на берегу, а детеныш стоял по грудь в воде, но отчего-то не спешил вылезать. Я показываю на них Афанасию. Он махнул рукой: пусть уходят. Киваю, радуясь, что бойня окончена и не нужно больше заряжать ружье. Но он вдруг резко прибавляет газу. Раза три хлопает себя ладонью по плоскому лицу. Не понимаю - нос что ли разбил? Посмотрел вперед - обмер: как же я мог забыть о своем первом промахе?
Это был мой подранок.
Морда у олененка была разворочена, торчали острые осколки носовой кости в обрамлении почти бескровных, выполощенных в реке лохмотьев мяса и шкуры. Но глаз с левой стороны был цел. Увидев, что мы приближаемся, он рванулся к берегу. Каких-то три метра, и он будет на суше, где мне его не догнать. И будет потом умирать от жажды - не меньше недели, а вымя матери в кровь исколет своими костяными обломками...
Лодка сделала вираж, теленок оказался у правого борта - его можно было достать рукой. Я бросаю пустое ружье на дно лодки, шарю на поясе багак - коротенький пикообразный местный нож для снятия шкур. Свешиваюсь за борт. Но время упущено. Еще секунда и... Подранок шарахнулся вправо, в крохотный заливчик, а лодка заскрипела на мели. Я плашкой прыгаю на острую спину, ноги олененка подламываются, мы барахтаемся в ледяной воде. Глубина здесь не больше метра. Обнимаю его левой рукой. Олененок встал и меня поднял из воды. Над водой показалась холка, в которую, в ямку сзади затылка я, наконец, с силой загоняю  багак - как раз туда, куда должен был попасть из ружья и куда матадоры целются шпагой. Правда, взбешенному могучему быку, а не изувеченному теленку...
Пока выжимал одежду (вода казалась теплой, от меня валил густой пар), Афанасий, в одиночку занимался сплоткой: веревкой соединял рога забитых оленей, так чтобы получился плот. Все это время он неодобрительно ворчал, что «прыкает, а не среляет, кому сторовья натоела», я же, уверенный в своем несокрушимом здоровье, самодовольно отмалчивался.
Наша база была в шести километрах ниже по реке. Мы поплыли к ней, оставив плот на произвол течения и чаек. Эти противные птицы уже расклевали вздувшиеся животы у нескольких оленей и увлеченно вытаскивали из них кишки. Кажется, это забавляло их. На тугом чреве хора работали сразу две, слаженно, как матросы.
P.S. Через три дня начала гнить правая нога. На стопе зацвели сразу два «подснежника». Через неделю - еще один, на  колене. Я не мог надевать сапог и с трудом  справлял  обязанности кашевара. Когда пришла баржа за убоиной, меня с высокой температурой отнесли в трюм в качестве сопровождающего мясо. После сдачи его мне предстояло лечь в райбольницу с острым фурункулезом.


     МИШЕНИ

     В тир, пустой совершенно,
     Заглянул рыжий парень,
     Посмотрел на мишени:
     "Каждой твари по паре!

     Я давно не целован,
     Рассчитаюсь с тобою.
     Дай-ка мне на целковый,
     И центрального боя!"

     Он стрелял по мишеням,
     Он, видать, был в ударе.
     Словно киномошенник
     В браконьерском угаре,

     Он стрелял по мишеням,
     Абсолютно не целясь -
     Зайцы падали, шельмы,
     Крылья мельниц вертелись.

     Умирали олени
     И ушастые совы -
     Он стрелял по мишеням,
     Как расстреливал сонных.

     "Перебил всех зверей я, -
     Тихо он прорычал. -
     Ну-ка, тирщик, быстрее
     Нажимай на рычаг!.."
               
     И зверье подымалось,
     Падать так не любя
     И хоть самую малость
     Взяв огонь на себя...

     Шли по тундре олени,
     В чаще ухали совы,
     В море плыли тюлени,
     От любви невесомы,

     И смеялись дельфины...
     А в малюсеньком тире
     Всё сидел старый тирщик,
     Молчаливый, как филин.


Октябрь.
БОРИС  ХИЖНЯК
1. НАРЫВ

 Изречения Хижняка.
1)  Унитаз - лицо женщины, хозяйки дома.
2)  В темноте у женщины нет возраста. Особенно, если ощупью и сзади. Наоборот, чем старше, тем благодарней: тем ласковей, бесстыжей и радостней... Словно тундра весной.
3)  Главное в тундре - ноги и руки, на голову наплевать. А вот без них тебе - песец!
4)  Тайга мне не нужна, а только тундра. Теперь уж я Балахню ни на что не сменю. Только смерть меня отсюда вырвет, потеря конечности, может быть. Моя работа лучшая в мире: легкая, трудная, тяжелая, веселая, грустная...
5)  Если спину и бока можно еще, то живот ни в коем случае: тоньше бумаги!.. - наставляет, обрабатывая очередного песца. - А, вонючий, в рот ему падаль, весь в моче. - Расчесал и любуется. - А-а, песики, сразу видно, где расчесанные, а где замухрышки. Такого женщина оденет, разрумянится на морозце, идет довольная, красивая, свежая... Скажешь «ай-яй-яй» и пальчики оближешь!
6)  Загадка: Три нога, четыре рога, посреди пятниста лоба. Наш генсек в телевизоре. 
7)  Я бы мог взять за сезон 500, 700, даже 1000 песцов, но я не могу долго без людей. Мне каждые 2-3 месяца надо сходить в кино, помыться в общественной бане, выпить пивка, приласкать женщину... Психика такая дурацкая.
8)  Мне  однажды с ненавистью: Нарисовался - хрен сотрешь...
По началу ничто не предвещало такого тяжкого  облома, какой случился через месяц после нашего вселения сюда. До поры до времени все было просто прекрасно, если не принимать во внимание мою мучительную «инвалидность» (хотя, может быть, и прекрасно - именно благодаря ей?). Один, в опустевшем доме, листаю дневниковые записи, пытаясь найти свою вину или хотя бы явные ошибки по мере вызревания нарыва (разрыва) в наших отношениях.
I. Летим!.. Под нами желтовато-бурая осенняя тундра с черепашьими спинами сопок, заблудившихся в спиральных извивах речных меандров... Хижняк бегает от иллюминаторов с правой стороны вертолета до двери слева, деловито высовываясь в нее наполовину. Насколько я понимаю, высматривает ДСО и зимовья коллег по охотточкам...
Почему так легко и с такой охотой Хижняк пошел на поводу запальчивой идеи, брошенной им сегодня ночью и с точки зрения «здравого смысла» являющейся чистейшей авантюрой?
Он - безусловно мужик опытный и решительный.
Решительность его очевидна: не зная человека, без предупреждения и рекомендаций, без дополнительной подготовки, в ночь перед отлетом на полгода, недужного («Фигня, а не больница - за неделю поставлю на ноги гипертоническим раствором», - развел он мою болезнь руками)... Опыт же его лежит в других сферах, нежели обычные земные (читай, «материковые») взаимоотношения. Но я радостно приветствую такую «неопытность», и не только из корыстных соображений. Во-первых, у меня есть надежда, что это и моя заслуга, что я, действительно тот, на кого можно положиться с первого взгляда; во-вторых, значит, мы родственные натуры - любители малых и больших «чуд» (я бы, пожалуй, на его месте тоже сказал «да»). Значит, должен сделать все, чтобы не разуверить его. Не разочаровать и не раскаять...
Как бы то ни было, он сказал «да» и сам отнес мои пожитки на гору, к вертолетной площадке, а потом спустился за мной, поскольку  гнусный карбункул сделал меня практически неспособным к автономному прямохождению.
Получить на меня продукты, инвентарь и зимнюю одежду (сакуй - олений балахон и унтайки из камуса) не успели. Промысловые документы оформили. Директора уломали, пообещав перебиться на том, что есть на точке, и на подножном корму: рыбе и мясе, которые сами добудем на месте.
II. Натопили. Жара. Сидим с Хижняком в комнате шесть квадратных метров посреди тундры. Я держу правую ногу горизонтально на нарах -  распухла от паха до пальцев. Натрудил вчера, когда «через не могу» помогал разгружать вертолет и сбрасывал уголь. Боря готовит свой фирменный «гипертонический раствор» - растворяет в кипятке глыбу кормовой соли. Видимо, хочет засолить мою ногу, пока совсем не сгнила... Что день грядущий ей готовит?
Открыли производственное собрание.
Комиссар А. - ведет протокол.
Командир Б. - ставит первоочередные задачи:
а) Осмотреть сети - 12 больших, 11 малых.  Починить. Насадить наплава и грузила. Сошворить.
б) Сделать «тумбы» (земляные кочки для капканов) на моем путике - штук 80 на протяжении 20 км.
в) Поставить сети.
г) Обить стены в доме клеенкой.
д) Собрать капканов из лома не меньше сотни.
е) Смотреть оленя, добыть пяток.
ж) По вечерам - искусство: песни, танцы.
     С чего начать? Начнем с песен. У Бори здесь «хромка».
III. Весь день возились с сетями. Нанизывали на шнур, вязали кольца и наплава. До «Казанки» с пригорка Боря меня снес на закорках, а там уж я его порадовал «гребучей силой». Поставили  три коротких и одну длинную. Мешали волна и нога.
От шести сетей ждали килограмм пятьдесят. Сняли тридцать. Так определили. Пару сижат оставили для песиков (песцов), нанизав на проволоку: пусть поиграют, заодно привыкнут к металлу. Их ждет капкан. Видели серого песца. Бегал по той стороне Балахни. Издали казался коричневым. Вокруг дома шастает бесхвостый горностай желтого оттенка. Гадит и шкодит.
Вечером долго смотрели в запотелое окно, как наш куцый  наглец тащит рыбину раз в десять тяжелее себя. Затащил под брезент, побежал к ящику, где рыбины были уже по пять - шесть килограмм, долго выбирал, стоя на задних лапках,  пока мы из дверей любовались его нахальством. Потом нам это надоело, Борис запустил в него кульком с гвоздями, тот панически цвиркнул - больше мы его  не видели. Заочно приговорили к расстрелу, исполнение отложили до дня открытия промыслового сезона.
IV. Но «боже ж мой, боже ж мой», как любит причитать скороговоркой Боря. Какой разврат! Третий день я не в состоянии выйти за стены крохотной, два на три, комнаты, лежа с ногой, поднятой к потолку...
Вечером поднялся шторм. Пурга - снег с песком. Потом снег иссяк, остался ветер и песок. Гудит, трясет, но в комнате с печкой теплынь. Воды горячей навалом. Чай кипит, но не могу встать с нар: на подъеме правой ноги нарывы слились в букет, боль адская, когда  спускаю ногу на пол, поэтому она у меня под потолком. Что будет?
Считаю дни по капканам, которые собираю полулежа. В первый день сделал семь, во второй - шестнадцать, сегодня только одиннадцать.
V. Вокруг в радиусе восемь-десять километров пасутся олени. Близко не подходят. Мотора лодочного у нас нет. Ждали, когда олени придут сдаваться сами.  Часа три назад старшой увидел в бинокль двух на сопке на той стороне реки - километрах в пяти, взял карабин и  побежал к лодке. Ага, вот и пальба... Насчитал с перерывами двенадцать выстрелов. Значит, плохо дело. Еще бы - без загонщика...
P.S. Вчера уже в темноте Хижняк принес заднюю часть оленя килограмм на тридцать пять. За остальной тушей поплыл сегодня утром на лодке, но ее уже обезобразила россомаха, судя по когтям и непомерной жадности. Остальное растащили песцы. «Считай, что начали прикармливать к твоему путику», - философически утешал Хижняк нас обоих. Не устаю восхищаться его терпением и неуемностью.
VI. Проснулся от дикого крика. Боря плясал у окна, грозя кому-то кулаками. Я со страхом смотрел из-под одеяла на его лицо, едва различимое в утренних сумерках. Очень боялся, что не в состоянии буду спустить конечность на пол. Боря, накинув телогрейку, выбежал в своих синих кальсонах, и я свесил ноги с нар. Но тут же и опрокинулся навзничь с поднятой к потолку ногою. Ощущение такое, будто подъем ноги набит взрывчаткой и ступня вот-вот разлетится, а заодно разнесет и домишко.
Прилетел Борис, матерясь и чертыхаясь. Отогнал песцов от рыбы. Много растащили. Он сорвал голос. Сипит, как простуженный рояль. Объявил полный отбой. Моей радости не было ни границ, ни выхода. Весь день маялся, лежа на нарах. Дремал. Делал горячую солевую ванну. Он бегал туда, обратно, вооружался на оленей, но не догонял или стрелял мимо. Вечером мылись: я, с трудом стоя на коленях перед ванночкой (лимфаузлы в паху - по кулаку) помыл голову и надел чистую борину тельняшку, как перед смертью, потом он - целиком, садясь в свой плоский цинковый сосуд. Потом я опять парил ногу в «гипертоническом» растворе. В виде кутежа топили углем. Температура в комнате была градусов 50-60. Я с ногой кверху терпел со всей мочи. Хижняк рассчитывал, что жара поможет. «Терпи, - хрипел он, - если не помрешь, значит, выздоровеешь».
VII. Борис сел чинить новенький «Буран», матеря инженеров, интеллигентов, коммунистов, конструкторов и черт знает кого вплоть до педерастов. Речь его энергична и образна, сам он, как пружина, аж звенит.
В душе экспрессионист, он наделен хорошим чувством слова и большим темпераментом рассказчика, отчего истории его слушать весьма завлекательно. Он показывает, как визжит заколотая им в сердцах собака, рычит мотор «Бурана», мучается в смертельных судорогах упавший спьяну животом на электропилу знакомый мужик, и т.д. Рассказывая, он увлекается, но ни разу у меня не было повода заподозрить его в преувеличениях, тем более во лжи. Ему врать незачем. Он умеет любить себя со своими недостатками, он научился уважать свои недостатки и восхищаться собою. Часто обоснованно. Безусловно  - Личность... 
VIII. Он оказался опять прав: я не помер. Сегодня утром вытащил из правой стопы этакого осьминога. В выболевшей каверне обнажились три желтых сухожилия, назначение которых - поднимать пальцы кверху. Прежде чем перебинтовать, рассматривал их работу, как Терминатор при авторемонте. Удивительно, как механистично устроен человек и до чего живуч. «Теперь с тебя другой спрос», - ухмылялся Хижняк. «Ев-стев-ственно!» - радовался  я, тая от чувства прямо-таки собачьей благодарности и преданности.
IX. Трое суток дул штормовой северо-восточный ветер, выжимая воду из реки. Вдоль нашего берега, к которому било волну, - бесконечная заструга, торос высотой с полметра. Вчера к вечеру спустили лодку и, рискуя опрокинуться в шугу, вытянули сети, чтобы не вморозить в лед. Сели расшахтаривать - сплошь забиты ягелем.
С утра тундра припудрена снегом. Минус два по Цельсию. Взяли винтовки, пошли вверх по реке, убили двух оленей. Причем не обошлось без крохотного инцидента. Боря срезал большого хора двумя пулями  из карабина метров с пятидесяти, а я - невероятно! - убегавшую важенку с одного выстрела из мелкашки - метров с двухсот. Подошли к ней, посмотрели - ни кровинки. «Так я и думал: от стресса померла, - поставил Боря диагноз. - Не мог ты так попасть... Шок». Склонился, нежно погладил теплый бок, нащупал крохотную дырку и, не глядя в мою сторону, пробормотал: «Вот ведь, ёкарный бабай, как точненько сердце нашла...».  Естественно, он имел в виду пулю.
Я пригнал лодку, пока он подтаскивал туши к реке. Возвращались затемно по звездному зеркалу речной глади. Все предвещало мороз на завтра: днем солнце закатывалось с огненным столбом («Меч истины», как у Чурлениса), а сейчас  ходило сиянье прямыми лучами через весь небосклон.
Х. Вчера в восемь утра было минус восемь. В десять - минус десять. Я решил, что к полуночи будет двадцать четыре, но остановилось в семнадцать на семнадцати. Весь день ждали, пока лед окрепнет. Вечером вышли ставить сети. Шуга подо льдом не дала. Боря был очень расстроен. Он очень рассчитывает, что подледный лов поправит наши дела, а рыба, как и время, не ждет. Его раздражение  к утру окрепло, потому что ночью ему показалось, что потянуло с юга...
Накануне перетопили, я разделся до плавок, и вылезти ночью из-под тулупа оказалось мне не под силу. Тщетно продрогший хозяин дергал в темноте за полу: тулуп как прирос к моим телесам. Сквозь дремоту я чувствовал, что мне надо встать, принести угля и растопить печь, но предрассветный змей-искуситель, свернувшись пудовыми кольцами  на моей груди, иссушенной соблазном предутренней дремы, крепко вмял меня в мое жесткое ложе. «Ах мать твою!» - с этим воплем Борис вскочил и им начал общение со мной и окружающим миром. Плеснув две банки соляры в печь, он быстро довел ее до красного накала, себя же - до белого. «Тара-ра-ра!.. - запел он во все горло. - Душаку мать! - я поднял голову, но еще не проснулся. - Тепло любят, а угля принести некому!..» - я сел, забормотал заплывшим со сна голосом, чтобы не ругался, сейчас принесу, сознание дремлет - сознательность спит, всю ночь мечтал подняться раньше его, да без будильника не сориентировался... «Ты ж пригрелся, куда там сосри-ети...тьфу, слова-то какие знает!.. Я тут вымерзаю, как последний мамонт, а ему хоть бы что. Сегодня я сплю под тулупом, а ты под одеялом...»
«Хорошо», - согласился я, вышел за углем, но заковылял к реке, где убедился, что ветер переменился на восточный, потепления не случилось и лед значительно окреп. С чем его, Хижняка, и поздравил.
ХI. Подледный лов - это совсем другое дело!
Утром поставили четыре сети. Днем еще пять. Вечером проверяли: я успел три, пока Боря - остальные. Сняли до центнера рыбы. Я перемерз, мокрые руки на ветру стыли так, что слегка обмочился. Боря был бодр и весел, на вечер назначил концерт самодеятельности. Спросил, могу ли я положить его музыку на слова. Я дипломатично ответил: «Не знаю, не пробовал».
Дома съел два куска рыбы, поллепехи, испеченной мною с утра, поел ягод из компота, абрикосовые косточки разгрыз плоскогубцами и ядра съел. Сполз на пол от одуряющей жары и, прикорнув на сетях под нарами, сладко подремал пару часиков. Сквозь дрему слышал, как он ест уху, шагает по мне, сочиняет музыку из кусков популярных песен и ждет моего одобрения. Но я на провокации не поддавался и мужественно делал вид, что сплю. В полночь сдался, встал, познакомился с новоиспеченным винегретом из старых шлягеров, похлебал ухи, пописал и пописал (с чередующимися ударениями), и, наконец, сказал то, чего Боря ждал: «Давай свою музыку.»
Мелодия показалась мне сентиментальной, но миловидной.
P.S. В пять утра показал ему стихи. Потом мы их спели, точнее, он пел, я - подскуливал, подсказывая слова. Помолчали. Боря прикрыл глаза темной корявой рукой, сырым от слезы голосом сказал: «Поэтому и привез тебя сюда...». 
Спали до обеда.

     СНЕЖНЫЙ  РОМАНС

     Ветер - смычок, старый трос - контрабас,
     В дымной трубе - обгоревшие звуки.
     Вьюга поет мне жестокий романс
     Долгой разлуки.

     Я ухожу на полгода, но без
     Тундры охотник - моряк на причале.
     Здесь, как и в море, так много небес,
     Звёзд и печали.

     Мчат мои нарты средь белых холмов,
     Путь мой на карте никем не отмечен.
     Белое золото белых снегов
     Ляжет на плечи.

     Космы седые распустит пурга,
     Бледные звёзды впиваются в кожу.
     Если б ты знала, как мне дорога
     И всё дороже.

     Стонет и тужит метель за окном,
     Мечется, точно олень на каррале * -
     В снежных сугробах мой маленький дом,
     Словно кораблик.

     Медленно тянется ночь до весны,
     Годы летят, будто псы без управы.
     Снятся мне в тундре зелёные сны,
     Горькие травы.

     Пляшет смычок и гудит контрабас,
     В кольца свиваются трубные звуки -
     Вьюга поет мне старинный романс
     Долгой разлуки.

        * Карраль - загон для каррализации оленей


          Октябрь.
БОРИС  ХИЖНЯК
       2. РАЗРЫВ

ХII. Вчера вышли из дома затемно, чтобы со светом быть у дальних сетей. С ночи стояла ясная погода. На восточном холме полулежал   тонкий лунный серпик. Хижняк размышлял вслух: «Сиг пошел сверху  стаями, значит конец чиру. Налима вовсе не видно... Кончается наша рыбка.». «И месяц тоже», - зачем-то сообщил я, глядя на умирающую луну. «Быть завтра большой пурге», - пообещал Боря. Я   сказал: «Хм, посмотрим». «И смотреть нечего! - взвился он.- Народная примета есть: месяц всегда нарождается в муках - шторм, пурга, ненастье.»
Сегодня новолуние. И - полная тишина. Это меня почему-то радует: не оправдывается борина «народная примета». Правда антенна при полном безветрии ноет и ноет, иногда доходя до рева пароходного гудка - такой же трехцветный...
Боря с утра все прислушивался, даже подсвистывал легонько. Наконец, я не выдержал и, стараясь, чтобы это не выглядело издевкой, сказал: «Не вижу никаких физических причин связывать лунные фазы с погодой.» Боря вскипел: «Ты что, на Луне был? Откуда ты все знаешь? Да мало ли что в природе случается! Есть такая примета, и все тут. Вот увидишь, будет пурга. Сколько раз, бывало, выйдешь после пурги, а он вот он - серпик новорожденный. Ах, вот оно что, думаешь!..» Я промолчал, он слегка угомонился, но все выскакивал «на улицу» и   призывно свистел... А я пошел развозить капканы.
Он оказался прав. Правда, это была не пурга, но вполне непогода. Причем не в тундре, а в нашем доме. Я вернулся с развозки капканов (поставил десять штук), погрелся чаем с мороза и, похлебав ухи, сморенный, рухнул было на скрипучее ложе. Тут Хижняк взъярился:
- Что у тебя там горит?
- Ничего, вроде, не горит.
- Да нет, что-то горит, я же слышу.   
- Возможно, я юшкой капнул, когда наливал?
- Это невозможно, - светит, фонариком подталкивает тряпку. - Вон же, сотри сейчас же, так угореть можно.
Встаю, вытираю давно высохшую каплю. Он не унимается.
- Вот же человек, плеснет и не вытрет, а тут хоть подыхай.
Вскакивает, выбегает в сени. На ходу:
- Когда ты научишься дверь прикрывать? - прибегает. - Третий раз за тобой сегодня прикрываю. Это тебе что, юг? Угля не напасешься! - трогает чайник. - Смотри, все еще кипяток. В следующий раз нарочно не возьму сахара, чтобы зря не пили... Чай - это та же водка. И пьют, и пьют от нечего делать, чтобы только время убить, и себя заодно... От скуки добро переводят, опухнут все, и чайник за чайником: ффуп-ффуп (жестом и звуком), ффуп-ффуп! Ффуп-ффуп!!.. Что за люди?
Я молча слушаю, и сочувствую: мается человек...
А может, он и прав - в чем-то?
ХIII. На четвертый день зимней лафы западный ветер нагрел воздух до двух Цельсия. Ночью пошел дождь. Всю ночь дремали, ждали, что начнет ломать лед.
Утром в шестом часу снялись спасать сети. Дождь покрыл лед сантиметровым слоем. Ветер гнал нас по льду, как буера. Пока вытаскивали из лунок шесть дальних сетей, ветер принес с северо-востока снежный заряд, поземка зазмеилась по льду, вмораживая в него все предметы, сети и рыбу. Пришлось вырубать. Нечаянно перебил веревку. Реакция была несоразмерная с провинностью, жуткая, как будто старую плотину прорвало: «...Сила есть - ума не надо!? Ты что, вредитель мне что ли? Интеллигентный класс, гнида!!» Я оторопел и не нашелся что отвечать. А надо ли было?..
Наверно бы надо.
ХIV. К вечеру плюс один. Лед на реке почернел, набух, по берегам в наледи. Ветер с порывами с юго-запада, хотя кружит. Боря ждет настоящей зимней пурги, как манны. 
Во время каких-либо «знамений», когда что-нибудь мешает что-то делать (увы, здесь это бывает слишком часто), Боря приходит в неистовство. Тогда на правах старшего по возрасту, ремеслу и жилью он начинает тиранить младшего, то есть меня, как Чингиз-хан. Мне все труднее сдерживаться, помогают признательность и преклонение перед его харизмой, и еще - опыт, почерпнутый из двух рассказов: трагического - Джека Лондона и комично-сусального - О Генри. Как выяснилось, он их не читал.
ХV. Завтра официальное открытие сезона. По всему Таймыру охотники будут настораживать (заряжать приманкой и взводить) капканы. Но - носа не высунешь: дует южная (о направлении ветра) пурга. Минус двадцать. «Настоящая зимняя пурга», - где-то радуется Хижняк. Три дня назад «пахан» выехал на неделю на Сырататурку - озеро в ста километрах к северо-востоку,  куда у него тянется путик (там у него теплый шалаш). А до того он пытался гнуть и давить немногочисленный «народ», занятый подготовкой приманки для своего путика. Вязался, как зэк. Видимо, годовой запас доброты исчерпал на меня, пока я болел? Скорей бы уезжал - говорил я ему мысленно. Наверно, я утомил его еще больше.
Прощальный диалог:
-  Чего ты все время пишешь?
-  Ты знаешь. Дневники.
-  О чем?
-  Обо всем.
-  И обо мне?
-  Конечно.
-  Обо мне не надо. Я запрещаю.
- Хорошо, не буду...Шутка. Не имеешь права запретить писать. Публиковать -  туда-сюда... Но я-то для себя пишу.
- Как же, для себя... Ты уедешь на материк и напечатаешь все мои  безобразия, без которых никак не обойтись. А меня с точки попрут... Я мои секреты лучше Борьке, сыну отдам. Может быть он тоже будет писателем!
-  А сколько ему?
-  Скоро восемь.
-  Ну что ж, давно пора...быть писателем.
-  А ты не смейся. Одному тебе, что ли?.. Уйдешь на пут, я твои бумажки порву и выкину. В тундру. 
-  Не верю. Не такой уж ты варвар.
-  А ты меня не удобряй. Откуда ты обо мне знаешь, какой я?
-  Вижу. Слышу. Анализирую.
-  Не хрена меня... анализировать. Как раз ошибешься. Вот увидишь,  сожгу!
-  Не советую.
-  А что ты сделаешь?
-  Не знаю. Увидим.
-  Да ничего ты не сделаешь! Сколько раз я тебя парафинил, а ты молчишь себе, как в рот говна набрал - тьфу!
-  За себя мне трудно заступаться. А за детей - легче.
-  Каких еще детей?
-  Любых. За рукописи... За них задушу вот этими...
-  Да, ручищи у тебя...Да не тому достались. Не задушишь... Вот уеду надолго, ты же сдохнешь!
-  С чего это?
-  Или дом спалишь сдуру, или в тундре заблукаешь. Ты думаешь, я не знаю, как ты третьего дня тыкался в каждую балку в пяти кэмэ отсюда? Я же с сопки в бинокль за тобой наблюдал... Совсем уж собрался «Буран» заводить... Так это днем при божьем свете, а что ночью будет?.. Негодящий ты фрукт попался.
После этого разговора три дня была апатия к ручке.
ХVI. Вчера в 11-40 вдруг застрекотало где-то - я как раз вышел посмотреть на краешек солнца - последнее солнца года: над тучей поземки на востоке проклевыается темное пятнышко - вертолет летит Ми-8. Я со всех ног в комнату, телогрейку, шапку, рукавицы поискал - нету, выбегаю: кто там может быть и зачем? Аппарат пролетает сбоку от меня вдоль реки и уходит на север. Значит я для них - ориентир. Пошел, продолбил лед, принес воды, пока нес навстречу поземке, всю морду покарябало, ну это ладно; печку очистил от золы, помои вылил, чаю попил - что за напасть: снова летят. Впрочем, так и быть должно - возвращаются. А они разворачиваются и прямо на меня. Я им показал, где сесть, они садятся, да слишком близко от избушки, чуть не на нее, она, бедная, аж задрожала, меня ветром уронило и протащило метра три, а из вертолета выскакивает - кто бы вы думали? - Боря Хижняк! Я обомлел: ну и шустряк! А он орет в ухо: «У тебя чай есть?» «Сколько пачек?» - спрашиваю.» «В чайнике чай есть?» «Две-три кружки,» - сообразил. «Ну ладно, наливай вертолетчикам, быстро!» - а сам разозлился, вижу. А злиться тут нечего. Я ж никого не ждал, хотя, конечно, неприятно. Ну что ж, приняли гостей убого, две кружки чайной гущи на четверых. Боря разоряться стал: «Что у тебя все закопчено, на потолке куржа, живешь как бич, не знал я, что ты такой человек...» «А что, плохой ли человек?» - оправдываюсь я. « Ну ладно, часа через три приеду, у меня «Буран» на полпути стоит, ругать тебя буду!..»  - сели в вертушку и улетели. А между прочим, он, Борис, только отчасти был прав: насчет закопченной лампы, да и то, кому какое дело, с какой я лампой сижу, может копоть у меня вместо абажура, вот если б я в тундре был, а лампа - черная... В общем  навел идеальный порядок, куржак смахнул, чай и щи скипятил, угля принес - три ведра, все разложил параллельно-перпендикулярно, подмел - едет на «Буране» весь сплошь в буране, только что не поморожен. Попоил, покормил его - ну и славно! Слегка поворчал царь Бориска и сел песцов обдирать, чтобы на другой день только обезжирить осталось. Штук двадцать он привез. Я помогать стал, легли поздно, часа в два, всю избу  шкурками завалили, моих, жаль, маловато - в тундре шляются.
Утром в десять пошел капканы ставить - путик наращивать, но мерз необыкновенно. Минус двадцать пять, но ветерок режет, нос прихватило, заметил, оттер, но - испорченный уже нос. Одного песца вынул, поставил восемь капканов (всего их теперь  у меня семьдесят два), в шесть вернулся, на ногах не стою совсем, руками о предметы держусь. Хижняк на меня пристально так смотрит. Я напрягся, тверже сел на ящике, выпил щей - две большие миски, чаю - две больших банки, разделся до штанов-трико, сполз под нары на чужие меха и маюсь блаженно в изнеможении. Жара адская, ветер ледяной спину студит - Хижняк шкурки сушит, то и дело дверь открывает - ему, одетому, невмоготу.
Часов в десять встал я оклеманный чай пить. «Отошел? - спрашивает с нар, - попоем?» До полночи пели в охотку: в ударе были. Тут он мне и говорит - вроде бы равнодушно:
«Ты проверял два моих капкана крайних? Не спорь, я лучше тебя знаю, что проверил. И хоть одного моего песика да прибрал. Меня не проведешь.» Обвинение было столь нелепым и внезапным, что я даже не обиделся. «И в мыслях не подходил ни разу,» - сказал я ужасно спокойно. «Чтобы ты, такой пытливый до всего, да не подошел ни разу - ни за что не поверю. Да и следы твои видел... А куда иначе песец из капкана делся?» - во, логика!
Тут уж я не стерпел: «Хреновый ты, значит, следопыт... Ищи   своего песца сам. Или возьми, ёкарный бабай, из моих - у меня их пять.» «Вот ты и засыпался! - возопил Хижняк. - Настоящий охотник чужую добычу не возьмет, и свою зря - убей - не отдаст!» «И не оболжет понапрасну...» - говорю. Хижняк пожевал воздух  синими губами и - мимо меня: «Ух, падла, до чего же я тебя ненавижу. Даже понос у меня от тебя. Аллергия. Взял бы топор да и снес тебе башку, будь моя воля, да нельзя, почему-то...» Я машинально кошусь в направлении его взгляда. Там, на гвозде, в ногах у него, висит топорик для рубки мяса. А мой багак вместе с ремнем валяется у него в изголовье. Словом весь арсенал в его распоряжении. Но не это главное, а то что  «нельзя почему-то»  почему-то вдруг вызвало во мне сострадание, а сам он показался мне жутким и жалким. «Думаю, что скоро дозреешь, и будет все можно,» - говорю ему успокоительно. Надел шапку и - шаг к двери. Слышу, сзади скрип и шорох - привстает и, вроде, по стене шарит. Я не спеша дверь открываю, сзади тишина. У меня между лопаток изморозь выпала и плечи вверх полезли, но я - молодец, удержался: не обернулся и голову не втянул. Дверь за собой прикрыл и слушаю - ни звука. Это плохо: значит, не разрядился. Лучше бы кинул.
Вышел на ветер перетаскивать добровольно и бессмысленно уголь от места, куда его - десять громадных мешков - скинули с вертолета, до стен нашего домика. Бессмысленно, потому что, в конце концов, у нас, точнее, у Хижняка есть два «Бурана» и столько же нарт.
Делаю предпоследнюю ходку - мне и жарко, и совсем успокоился, и даже жалко, что мешки кончаются, а как жить дальше,  не знаю - вдруг дверь распахивается, вылетает раздетый Хижняк, вроде без оружия, но я на всякий случай правым боком повернулся, чтобы в случае чего центнеровый мешок на него скинуть. А он - бубух передо мной на колени: «Прости, Кеша, святой ты мой человек!.. Черный бес меня попутал! Карачун башку мутит... Пойдем  домой скорей,» - и начал меня за ногу ловить. Я, отступая, шатнулся, еле мешок удержал, а то бы, ведь, прихлопнул его. «Иди ты... в п...у... со своими святыми», - говорю на ходу.  Он меня догоняет, мешок с плеча рвет: «Пойдем-пойдем, я тебе кофе сварил, абрикосовое варенье  откупорил...», - дикий, стареющий, кающийся  ребенок.   
ХVII. Открыли производственное собрание.
Комиссар А. Теперь - командир.
Командир Б. (бывший). Увольняется в связи с переводом на Сырататурку по собственному желанию.
     НАГРАДА
      
      "Тиха украинская ночь..."
                А ночи в тундре всё же тише -
      Когда нет ветра и по крыше
      Не бьют из пушек во всю мочь,

      В озёрах тяжкие валы,
      В шугу одеты ледяную,
      Не мечутся и, негодуя,
      Не бьются лбами в грудь скалы,

      В трубе не воет местный дух,
      Брезент не бьётся, как подранок,
      Мне обещая спозаранок
      Душевный к вечеру недуг...

      Вдруг - тишина на склоне дня,
      Какой не слыхивал я сроду!
      Как шёлк на пяльцах, стянет воду
      Река Большая Балахня.

      Такая будет тишина -
      Как полунощная молитва!
      И - Бонапарт над полем битвы -
      Взойдет тяжёлая Луна.

      Такая станет тишина!
      Сквозь зыбь косматого сиянья
      Проступят звёздного мерцанья
      Космические письмена...

      Тогда нагрянут холода
      Ночной далёкой канонадой,
      И будет лучшею наградой
      Зима - свежа и молода.

                Ноябрь.
      КРУЖЕНИЕ

Я бежал к дому, гордясь и предвкушая праздничный ужин. Праздничный не по дате, а - по заслуженной радости. Опять же, самый скудный ужин  после полутора суток, прожитых натощак - праздник.
Морозь, которая накрыла меня вчера на полпути к дому и продержала на льду реки ночь и почти весь день, понемногу редела. Двадцать часов я проплавал в густом мороке (туман не туман, а непроглядная белесая муть - тончайшая морозная взвесь). Все это «смутное» время я проходил взад-вперед между двумя сугробами, надутыми по разным берегам, стараясь не сойти с набитого лыжами участка реки, как внушал мне когда-то Хижняк. При этом время от времени я чуть слышно насвистывал, во-первых, чтобы не дремать, во-вторых, приманивая небольшой ветер. Именно чуть слышно, чтобы не накликать ненароком пургу, и потому (это уже в-третьих), что громко свистеть к стыду своему, или счастью, я так и не научился.
 Сделав около ста парных, «туда-сюда», рейсов (километров, полагаю, тридцать), я  все-таки, кажется, задремал, ткнулся лицом в невидимый снежный заструг и потерял счет, от чего разозлился и  считать бросил... Только около двух дня вдоль реки с низовья потянул легкий ветерок, и еще через час в белесом мраке стало угадываться присутствие левого, восточного, берега, на который мне предстояло подняться, как всегда, когда я хотел укоротить путь к дому. Еще бы не хотеть! - в четыре будет темно. Я двинулся навстречу ветру почти вслепую, скорее чувствуя, чем видя косогор слева от меня. Обогнув, вошел со льда реки на пологий в этом месте берег, чтобы по ложбине выйти к подножью холма. Так было километров на шесть ближе, чем по речной дуге.
Видно было чуть дальше концов лыж, но я шел ходко по твердому укатанному ветром снегу, иногда чувствуя старую свою лыжню. Когда лыжи заворачивали влево, на склон, я бухался на колени, когда - вправо, лыжи начинали проваливаться в рыхлом, проросшем травой снегу. Мне было жарко. Скорость несколько упала. Изредка я снимал шапку и рукавицы, грыз сосульки с усов. В остальном все шло нормально.
Легкие сомнения начались с того, что я заметил, как косогор упрямо теснит меня все более вправо. На часах с великим трудом проглядывалось начало пятого. Звезд не предвиделось. Оказавшись в устье овражка, я наткнулся на бесснежный выступ, и, как показалось, узнал его. Пожалуй, пора, решил я. Залез довольно споро, сняв, правда, правую лыжу (сваливается, зараза, никак не соберусь ремешок оттянуть, маловат). Здесь дул ровный ветер, приятно холодя руки и лицо. Справа, теперь внизу, проглядывали полосы чернотравного снега. Точно я их не узнавал, но полагал, что это балочка где-то уже недалеко от дома. И пошел навстречу ветру. Есть у ног такая особенность: они идут либо по ветру, либо - против, боковой их смущает. Почему, сказать трудно, и изобретать преждевременно, но видимо в психике что-то заложено на этот счет. Недаром все животные, если не залягут в пургу, то движутся по тундре именно таким манером. Но вся, заметьте, вся тундра - их дом, а у меня - небольшая изба за рекой в восточном направлении, которую нужно найти без видимости и ориентиров.
Пройдя с полчаса по внутреннему хронометру, я начал не на шутку беспокоиться, от чего силы только прибавлялись и скорость возрастала. Циферблат различить было уже невозможно, не говоря уж о стрелке компаса, всегда лежащего в левом кармане моих ватных штанов. Но как зажечь спичку?.. «Как на лету взглядом остановить птичку!» Я стал соображать, откуда ветер дул днем. Подул-то он с юго-востока, но это было между берегами, а когда я вылез из балочки на плато, откуда он дул? Дурак, сказал я себе, не заметил. Но во всяком случае, если я береговую линию учел в среднем правильно, то в квартале между югом и востоком. Если бы дул с юга, я бы давно уже должен был выйти у второй бочки к реке, на противоположном берегу которой - мой дом. Реки нет, и не похоже, что она рядом. Если ветер с востока, значит я шел все время параллельно берегу, и надо давно свернуть направо...
Что я и сделал. Ветер дул в левый глаз, я его закрыл, чтобы не слезился, но через каждые пять минут лыжи поворачивались носами к поземке. Я снова сворачивал вправо, отчего минут через двадцать голова моя закружилась, а еще через двадцать я понял, что танцую по кругу. «То ли ветер кружит над пустым и безлюдным полем, то ли кружит мне голову, мать его так, алкоголь?» - так или почти так сказал поэт. Вторая часть фразы ко мне на сегодня отношения не имела. Я достал компас. Бесполезно - мрак. Пошел опять направо, уже не разбирая дороги. Вверх, вверх, снова вверх - но почему вверх? Крутой спуск. Днем, боясь за левую ногу, вывихнутую месяц назад из-за фурункулеза на правой, я давно бы затормозил - сейчас еду напропалую, лишь слегка держу ее сзади. Балансирую до конца и падаю на левый бок, только когда останавливаюсь. Спокойно и беззлобно (инстинктивно берегу душевные силы, а злоба, знаю, увеличивает панику) собираю лыжи, топор, палку, поправляю ружье, куда-то иду. Надо бы уже думать о том, как жить дальше. Ждать рассвета - «не привыкать»? - но до него еще пятнадцать часов, и не верится, что придется вторую ночь топтать снег на месте, да и вдруг - пурга, тогда и день не поможет. Надежда только на компас, чтобы уточнить направление ветра.
Слегка дрожат руки, когда достаю спички. Я усмехаюсь в темноте и машинально встряхиваю коробком, как все всегда это делают со спичками. Ветер выдувает кузовок из футляра, и спички разлетаются на ветру. «Началось», - в ледяном злорадстве думаю я. Снял рукавицу, на ощупь собираю со снега несколько штук. Обдуваю и кладу в карман. Две последних зажигаю под полой, ногтем поддеваю чеку компаса - фиксатор ни с места. С третьей или четвертой попытки стрелка освобождается, но - спички догорели. Лезу в карман за россыпью, достаю, чиркаю, ломаю, достаю, чиркаю, тухнет, достаю, чиркаю аккуратней, не горит, достаю аккуратно, чиркаю прилежно, как первоклассник на уроке Добровольного Пожарного общества - понимаю: отсырели от снега в теплом кармане. Неужели не будет больше ни одной попытки?.. Шарю по снегу. Нет ничего.   Все унесло. Только пустой кузовок. Бережно поднимаю - в нем крест-накрест две спички. Повезло!.. Пристраиваюсь обстоятельно, мысленно репетирую, после колебаний, по одной или обе, зажигаю обе вместе. Прикрываясь полой, пытаюсь унять стрелку компаса. Бесполезно: она все время, как ни верчусь, клюет носом. Что за черт! Магнитная буря? Магнитный полюс?.. Топор за поясом! - спохватываюсь  я. Началась отвратительная словесная рвота, матерный понос - выбрасываю топор в снег, компас - в снег, рукавицы туда же... Стоп! Собираю аккуратно. Весь потный, дрожь в  ногах и руках. Надо идти. Туда, где тише. Надо беречь силы. И присутствие духа. Ночь длинна, тундра длиннее. Нужно побороть еще одну ночь - тундра безгранична и безучастна.
Так я думал, идя против ветра, когда почти без поката полетел куда-то вниз. На лету свело  стопу вывихнутой левой ноги, перенапряженной, очевидно, за эту несколько затянувшуюся вылазку. Упал в глубокий снег и сразу же потянул на себя сведенную судорогой ногу. Ее заворачивало жгутом внутри валенка и не отпускало: валенок не давал подтянуть носок. Я поднял ногу кверху - отвесные снежные стены щели сливались с пухлым снежным небом, уходили туннелем в темно-серую пустоту, а в середине, в черно-синей небесной прогалине кружилась едва заметная тусклая звезда. Я лежал, целя ногой в небо, а звезда носилась надо мной, как искра из трубы, как небывалый спутник с броуновской траекторией, и голова моя от этого кружилась тоже. Я встал с запрокинутой кверху головой, но опять упал.
Тогда я полез вверх. Долез до середины, скатился. Полез снова. Стал рубить ступени в твердом слоистом снегу. Опирался на палку - черенок швабры, уходившую в снег полностью, засаживал лыжу пяткой в снег, подтягивался за петлю. Оставалось меньше трети, когда вторая лыжа соскочила с ноги и медленно заскользила сначала боком, потом нашла правильное положение, какое причитается лыже. Я поехал за ней в положении, какое полагается мне, когда я без лыж. Злость была - злобы не было. Взяв лыжу под мышку, посмотрел вверх: в разрывах недалеко от первой звезды появилась вторая, и, кажется, это был самый хвост младшей из Медведиц.
Добравшись до воткнутой лыжи, я бросил вторую аккуратно вверх. Подождал. Шурша, она показала мне загнутый нос, покачалась и упала на меня. Поймал, балансируя, закинул снова, тот же эффект. На четвертый раз я кинул ее изо всей силы как попало, и - удачно. Следом - вторую. Полез выше и уперся головой в гребень снежной волны. С пятого толчка она опала по моим плечам, я разрушил слева еще полметра, воткнул нож в наст уже на ровном поле, загнал палку в склон повыше и по сантиметру полез вверх, подтягиваясь левой и отталкиваясь правой рукой. Закинул левое колено, тут же плотный  ветер со снежными жгутами поземки крепко уперся мне в мокрое лицо, и я заколебался, заколыхался на краю. Упаду, останусь ночевать - решил. Сильнее надавил на палку, отчего она ушла в снег полностью, от безысходности куснул зубами вмерзший твердый комок снега и... перевалил через край. Долго лежал лицом в снегу, как будто бы для того, чтобы достать снизу палку, а достать ее было и впрямь нелегко: вошла, как гвоздь. Достать ее было необходимо: дома не было свободного дерева, в тундре деревянный предмет не имеет цены. Раскачал и вытащил палку. Проглотил снег: зубы защемило.
Встал на ноги и ошалел, даже охлопал себя для реальности - было светло, как пасмурным днем. Взглянул на часы. Всего только семь, но и уже семь. Вчера, точнее, позавчера, в это время я подходил к дому, была темная звездная ночь... Вчера в это время я уже ползал в проклятом мороке, как муха в овсяном киселе... А сейчас я видел стрелки на своих овальных часах и надпись латиницей: «Raketa». Я огляделся: на двести  метров различались трава и кочки; под ногами, как пуговки на баяне, виднелись выпирающие комочки заячьих следов. Кругом снег выдуло, а уплотненный заячьей лапой, остался. Вот за крайний из них я и ухватился зубами. Видимо, в этом месте он съезжал вниз, как они это любят. Я оглянулся. Подо мной на той стороне балки и впрямь сидел большущий заяц, смотрел на меня снисходительно и скалил длинные кривые зубы. Под этим взглядом я надел лыжи, поправил за ствол осточертевшее заряженное картечью ружье, расстегнул ватник, чтобы мокрый свитер продувало, и уставился в небо. Малой Медведицы было не видно, но хвост Большой мелькал сквозь клочья мглы. Пусть она, как обычно, будет за спиной справа, решил я и побежал полого вниз, а ветер дул мне почти попутно и тоже справа, одновременно радуя и озадачивая: как мог он так спешно перемениться на 180 градусов?
Не слишком удобно ориентироваться по хвосту Большого Ковша, тем более если он сзади, но все же много лучше, чем без него. Впрочем, чего Бога гневить - просто прекрасно! Ежеминутно оглядываясь, я видел временами и Полярную звезду, но в облаках она плохое подспорье: будучи почти в зените, только кружит голову и сбивает с толку.  Я спешил выйти к реке, которая уж не обманет, но видел, что тундра отпускает меня: сначала странный свет, отчего начинаешь сомневаться в реальности происходящего, потом звезды, и их все больше, звездное поле все шире, впереди знакомое созвездие «М»-образное - «Кассиус-Клея» (Кассиопея), ветер - попутный и, наконец, вижу что-то прямоугольное в фарватере. Несомненно, человеческих рук создание. Что бы это ни было, я узнаю, где нахожусь. Но скорее всего, это мой дом. Огня нет, значит Хижняк не приехал и в доме температура, как на улице, но зато беспокоиться не о чем: не переживает, и ругачки не будет. Затоплю печь, поставлю чай. Главное, не отрубиться до тепла и чая... Пробежав еще метров двести, я понял, что это не дом, так как вокруг не было ничего, а еще через сто я убедился, что это бочка, хотя еще не знал, какая. Явно не та, что против дома. Но подойдя вплотную, и вовсе остолбенел. Просто не хотел верить, что это бочка на конце путика, противоположном от дома. Вот и рваная зарубка на ободе, и вмятина от пули. Вон и спуск к реке...
Значит, я все время шел от дома. И все делал с точностью до наоборот. С какого момента? Понятно с какого: когда задремал, сбился со счета и принял правый берег за левый.
До дома оставалось двадцать километров, как и сутки назад. Надо было все начинать сначала.

        ХОЛОДНЫЙ  СОНЕТ

     Два дня ел мёртвый воздух - и не умер.
     Два дня жёг снегом рот - и не напился.
     Лежал в снегу и встал седым и умным.
     Вдруг вышел к дому и - не удивился...

     Я ночью вышел к дому - тундра пела
     Высоким тоном тоненькой свирели.
     То снег пересыпался или в теле
     Все жилы перестуженно звенели?

     Визжа, как псы, лыжню лизали лыжи -
     А на бегу я этого не слышал.
     Луна катилась вслед клубочком рыжим.
     Я всё же вышел к дому - значит, выжил,

     И вновь у рубежа, где выбор вечный:
     Здесь банка  молока - там путик Млечный.




Декабрь.
 УРОК

Похлебав баночного борща, жарю рыбу. Она шкворчит тихонько, печка утробно гудит, и едва слышно тикает будильник. Хрустит подгоревшая лепёшка на зубах. Лафа! Сейчас оденусь и пойду.
Часто и тревожно загудел набат нашего главного синоптика – радиошеста. Будто на крыше необычайно крупный заяц, размером со среднего оленя, забарабанил по тросу-растяжке. Потом завыло, домик завибрировал, точно кабина вертолета, и звук снаружи приобрел ну совершенно авиационный характер. Вдруг прилетели кто, подумал я и на всякий случай вышел.
Пурга смешала землю с небом, как поется в песне про вьюгу. Не самая сильная, но – пурга. Я порадовался, что проклятые  медлительность и эпикурейство задержали меня сегодня с выходом.
Пурга шла, точнее летела над землей с востока. Клубы сухого снега вздымались, как пыль, - ну чем не самум? Но в пустыне в бурю можно заблудиться – так не ходи никуда, вбей ноги в землю, повернись спиной к ветру, прикрой голову полою, чтобы не вдыхать почву, и ветер жизнь твою не отнимет. Когда утихнет, отряхнись, оглядись цепко и радостно вокруг и иди себе к юрте. Придёт жажда – терпи.
Здесь иначе. Идти далеко нельзя: уйдешь в незнаемое, в никуда. Стоять невозможно: ветер отнимает тепло, а с ним – жизнь. Надо, как делают бывалые, облюбовать место почище и потише, и ходить-ходить, маршировать взад и вперед столько, сколько потребуется – сутки, двое, неделю – пока сил хватает и пока пурга, проверив тебя "на вшивость", не уляжется. Есть еще один способ – для тех, кто хорошо, по-полярному одет: в оленью, скажем, малицу, сакуй или парку, на худой конец. Тогда можно забиваться под снежный надув, вкопаться в снег и жить припеваючи. В самом буквальном смысле припеваючи, чтобы не спать, иначе, если не замерзнешь, то задохнешься в собственной углекислоте, когда тебя с головой занесет снегом.
Все это возникло в мозгу, как голограмма неписанного тундрового кодекса, мною почти не освоенного, пока глаз отмечал клубы снега внизу, бледные звезды вверху – было уже одиннадцать часов дня – и ядовито-розовый с лиловой окантовкой нарыв зари на юге, которому долго еще, аж до середины февраля, не суждено прорваться брызгами солнечного света...
 "Как зрачок под бельмом, подо льдом цепенеет вода,
 И гремят под ногою железные комья земли.
 Это вновь налетели косматые псы-холода,
 За собой росомаху – полярную ночь привели.
 Ты капканы расставишь улавливать теплую плоть,
 Ты научишь ее себе лапы в отчаянье грызть.
 Будешь ты в темноте на реке лед пешнею колоть,
 Будешь ночь и пешню за длину непомерную крыть...».
Под космический хохот непогоды слагаю Хижняку оду. Его молитвами, вернее, истовой бранью, я жив и вполне здоров сейчас. Его огромным опытом, уроками заскорузлой, и, ей богу, поэтической души и артистической злобы. Его последний урок был посвящен проблеме чуда. Было это недели три назад – точнее не скажу – дни здесь растягиваются и путаются.
Он нагрянул ко мне с внезапной ревизией. Странно, но почти не матерился из-за туши оленя, увезенного самочинно вертолетчиками, пока я был на путике. "Отдадут водкой и тушенкой, куда денутся!" – был благодушно-надменный вердикт. Изомлев от любимой строганины из чира, жары и чая с джемом, мы разлеглись на нарах, как римляне в термах. Я спел ему «Воззвание к песцам». На словах
     Эх, будь моя воля, я бы им приказал:
     "Товарищи песцы, будьте человеками!
     Перед вами не какая-нибудь коза
     Хлопает альбиносовыми веками...»
он посмотрел мне в лицо – в первый раз за вечер. Поинтересовался, откуда такая страшная болячка на переносице. "Поморозился," – отвечаю деланно беспечно. Цепкое: "Где?"
Живописую ему, как, возвращаясь на днях с путика, увяз в мороке и всю ночь утюжил реку, как он учил, а днем сориентировался, но с точностью до наоборот. О странном свете рассказал... Заканчиваю с пафосом: "В общем, чудом вышел! Сорок часов в холмах блудил." Рассказ, кажется, произвел впечатление. Боря долго смотрел на меня не моргая, и хохлятские глаза его блестели задумчиво и печально. "Эк, проняло корифея, - успеваю я подумать самодовольно. - Знай наших...»
"Падла!! На моем участке! – вдруг взревел он. – Я за него отвечаю, а он на чудо надеется, ****ь!" Он вскочил, ударился головой о потолочную балку и, по-блатному, хищно присел. "Ты что,  ёкарный бабай, хочешь, чтобы меня затаскали, когда в тундре сдохнешь?! Приказываю: мертвый, безносый, без рук-без ног с завязанными глазами должен к дому выползать!.." - умеет крепко выразиться человек!
Этим мейерхольдовским аттракционом он окончательно выбил из меня порочное и опасное здесь пристрастие к чудесам. После этого я несколько раз испытал удовольствие от внезапного и милого глазу зрелища собственного дома, особенно, если погода случалась сильно нехороша, но – никак не ощущение чуда, как не похоже на него чувство человека, получившего, наконец, давно задерживаемую зарплату.

     ВОЗЗВАНИЕ  К  ПЕСЦАМ

     Песца ловить не кашу есть:
     То его нет, а то он есть.

     То он шастает под ногами,
     Рыбу ворует прямо из сети,
     А то в тоске штудируешь гаммы -
     Сидишь и воешь под гаммы эти.

     А то вдруг случится - залетит песец в капкан,
     Да унесён будет злодеем волком,
     И кладёшь после этого кукишь в карман,
     И везёшь пустые нарты волоком.

     Эх, будь моя воля, я бы им приказал:
     "Товарищи песцы, будьте человеками!
     Перед вами не какая-нибудь коза
     Хлопает альбиносовыми веками -

     Перед вами венец творения, царь вселенной!
     Пока вы пушисты, нужны пока нам,
     Все без промедления и лени -
     Марш по капканам!"


       Под Рождество.
"БЕЛЫЙ  ОХОТНИК"

Возвращаюсь с путика, волоку нарты с приманкой и добычей, сам себе и траппер, и ездовая собака, а ночь, звёздная, но с легким ветерком, наступает быстрее, чем я приближаюсь к дому.
Сегодня у меня редкий за последнее время фарт: аж два песца. Один матерый, пушистый – мех высшей категории. Залетел в капкан, видимо, недавно – дюже воинственный. Кидается, шипит. Вцепился в рукавицу, как щука из цистерны в мультике "Ну, погоди!" Пока отдирал и делал "триктрак" – смещал шейные позвонки, инда взмок, но сердце не екнуло, как обычно. Из-за того, решил, что озлился из-за прокушенного пальца: не дай бог зубы в падалевом яде, или бешеный. Обычно же, когда скручиваешь зверьку голову, особенно если посмотрит застенчиво в глаза, сердце спотыкается и замирает удара на два. "Прощай-друг" я эту спотычку называю ("Белый охотник – пляхой охотник", как изрек чукча в такси из анекдота про московского таксиста и старушку, выскочившую из-под машины).
Второй песец попался задней ногой и хвостом, весь обмарался, живот черный, сам худой и вонючий. Обработал и его. Положил на нарты и иду себе вдоль реки. Дошел до поворота, слышу сквозь хруп снега сзади не то свист, не то писк. Ну, думаю, опять духи тундры разыгрались. Не обращай внимания, отстанут. Не тут-то было – свистят и свистят. Я остановился, послушал: нет сомнения, на нартах один из песцов пищит, тот что больше. Вот живучий! То-то я "прощай-друга" не почувствовал. Пришлось второй раз кончать. На этот раз холодком обдало.
Итак, иду фартовый. До дома еще километров пятнадцать, часа четыре пешей работы, и я себя так успокаиваю: Тундра сегодня в слегка игривом настроении, должна, вроде бы, отпустить с миром. Градусов где-то сорок, и ветерок поднялся, но пурги нет, и небо ясно. Ну пофлиртует старушка, пощекочет чуток, а так ей не до меня, она собой занята: в небо смотрится, как в зеркало, гребни-сияния примеряет. Сначала как всегда зеленый с востока достала, потом широкий, багрово-лучистый, я такого еще не видел. Ну чисто – пушкинская графиня. Ей снежный саван примерять, а она туда же...
Так, развлекаясь, прошел около часу – нет моих бочек. На середине пути пару недель назад я с обрыва скатил две железные бочки, для ориентира и для заслона от ветра во время привала. Иногда на них ружье оставляю. Не мог же я их пройти? Приналег. Хлюпаю внутри ватника под брезентовым плащом, как усталый пенис в отработанном презервативе (каково сравненьице!). Еще полчаса – не видать бочек. Ветер сбоку зашел, скулы бреет, нос, вчера опять прихваченный, остужает до температуры среды, а я никак не могу к нему пробиться. Усы смерзлись в ледяной колтун, который подпирает его снизу, ему уже и расти некуда – колтуну, а не носу. Ледяные комья бороды на ходу по груди бьют, болтаются, глухо стучат, как коровьи ботала. Решил к носу прогрызться, заодно и жажду утолить, рукой сломал один ус, заправил в рот и – язык обжег: сосулька-то переморожена. Клочок с языка снял, будто железку лизнул. Упираясь, на небо кошусь, силуэт знакомых прибрежных холмов на фоне звезд угадываю.
На обрыве справа три одинаковых кочки темнеют. Машинально отмечаю:  что-то таких не упомню. Вдруг, когда миновал почти, зеленая искра сверкнула на вершине той, что слева. И снова темно. Я встал. Тишина и мрак. Может, померещилось? И тут четыре ярчайших изумруда повисли над берегом... Потянулся к нартам, в темноте ружье нашариваю среди банок с приманкой. А ружья-то и нет. Вспомнил, что ружье на бочках лежит, где вчера оленей встретил. Где-то недалеко, но волки-то – вот они! Из оружия с собой только тупой топорик для забивания гвоздей в мерзлоту, да коротенький  долганский багак на поясе. Беру драгоценную приманку, одну банку, и изо всех сил, неуклюже, запускаю по кочкам. Беззвучно улетает куда-то. Кидаю вторую. Плюхнулась в сугроб под обрывом: в брезентовом балахоне не размахнешься. Самоцветы горят, как подвешенные. Последнюю, с отогнутой крышкой, мечу сбоку. Ночной дискобол. Летит с шумом-свистом. Огни исчезают, две кочки растворяются в звездном небе. Третья остается. Теперь я ее узнаю: под ней у меня сломанный капкан.
Постоял, отдышался, навалился на веревку, палка в левой руке, топорик в правой. Бегу, оглядываюсь. Вспоминаю, как Боря поучал: "Большими стаями волки в тундре почти не собираются – не прокормишься. Один волк на взрослого человека никогда не нападает. Два – очень редко. Три - могут." А сколько их сегодня? Одного я сам прикормил: полмесяца пасется на путике, от восьми песцов – "лапки в капкане да кукишь в кармане – вот вся добыча моя." Он вполне мог привести подругу – на такую халяву. Интересно, есть ли у них хоть капля соображения? Оба молиться на меня должны. Холить и лелеять. Кстати, а почему сегодня мне такая лафа – два песца нетронутых? Не мой ли черед настал?.. Может, волчица его подбивает – косматая Ева? А я -  плод, запретный пока, надеюсь. Однако, песца ей мало покажется, а оленя гнать надо!..
И тут, наконец, дошло объяснение моей и их удачи: они же сытые! Я их вчера сам накормил от пуза. Они меня на берег поблагодарить вышли...
Накануне я прятался от пурги за бочками, когда появились олени. Шло небольшое стадо – против ветра, голов семь или восемь, не спеша и оглядываясь. Значит, еще кто-то отстал. Вот их я и стал высматривать, порядком волнуясь. Это была большая удача. Я давно уже сижу без мяса, на остатках рыбы для приманки, на крупе да лепешках. Раза три варил песцов, пренебрегши охотничьим табу на эту "дичь", и брезгливым позором, если бы кто-нибудь узнал. Мясо и впрямь дурное: жесткое и волокнистое, как сапожная дратва, да еще и с придухом падали. А гнусность эта пошла оттого, что вертолетчики месяц назад, из низости или по наивности, забрали без нас со станины целую оленью тушу. Может быть, посчитали, что в тундре с этим добром – никаких проблем? А вот сейчас у меня действительно появился шанс. Я был с дробовиком, но два патрона оказались с крупной дробью - нулевкой. Если сзади шел подранок или больной, я вполне мог облегчить его, подпусти он меня хотя бы метров на двадцать...
Действительно, замыкали шествие, отстав от основной группы на полкилометра, два оленя. Один - молодой крепкий рогач. А олениха была не жилец, это – очевидно. По-видимому, копытка, тяжелая болезнь ног. До первого волка, если до того не умрет от голода. И дружок ее не спасет – умчится пулей...Все это было совсем рядом со мной, и моей обязанностью было избавить ее от мучений, его - от забот, а нас с Борей от невольной диэты.
Важенка хромала на все четыре ноги, часто останавливалась, мотала головой, качалась, широко раскинув провисшие дугой копыта. В такие минуты молодой бык, шедший все время рядом, подставлял ей бок или упирался мордой в шею. Постояв, они ковыляли дальше. Нужно было стрелять, но я, задохнувшись, с места не двинулся, так пронзила меня эта картина. Не только стрелять, смотреть на них не мог. И самое нелепое, невероятное, даже жуткое было то, что я им позавидовал... Так, уткнувшись лбом в бочку, и пересидел свой фарт. "Сентиментальный охотник – пляхой охотник." А сегодня все обернулось вон какой стороной...
P.S. Бочки оказались, действительно, рядом. И ружье на них, заряженное крупняком. Только смахнул с него снег, как по лбу и глазницам в темноте резануло скальпелем, и сейчас же по всей тундре гулко загремело, как на складе кровельного железа, если его увеличить до размеров холма. Мириады сухих, жестких, точно наждачная пыль, снежинок помчались наперегонки, и каждая издавала едва слышный визг на тверже асфальта укатанном пургами снегу. И этот крохотный звук складывался с соседним, множился по тундре, поднимался кверху скрипом, воем и ревом, как будто совсем рядом за холмом заработала старая землечерпалка...
Безобразие! И сравнения-то приходят в голову мертвые, технические, и к тому же, как дряхлая отечественная машинерия, ущербные. Для нас мир города и железа первороднее, старше. Мы, горожане, все перед лицом Природы – сталкеры.


ТЕПЛО  И  ПЛОТЬ

     Рождественский рассвет был судорожно-серый
     И длинный, как зевок,
     А ты в него, как в светлый праздник, верил
     И вышел в срок...
     Тумана нет, но всё ж ни зги не видно -
     Слепая муть,
     И, видно, зря, как это ни обидно,
     Ты вышел в путь.

     Нет неба, вешек, нет ориентиров -
     Седая мгла,
     И к ночи жизнь твоя слабеющим пунктиром
     В снегах легла.
     Подъём и спуск, обрывы, буераки,
     Пологий дол,
     И пук травы покажется во мраке -
     Далёкий дом.
     Рванёшь к нему - он ляжет под ногою,
     Как сор, как ложь,
     И мысль войдёт холодной и нагою:
     Ты не придёшь.

     И с ног до головы тебя окатит
     Внезапный жар.
     Покажется на миг, что силы хватит
     До рубежа -
     До края мёртвой ледяной пустыни,
     Где стужа, снег и ночь,
     Где некому в той беспросветной стыни
     Тебе помочь...

    Так ты бежал в поту, хрипя и воя,
     Как в лживом сне,
     Упал в овраг, сказал вдруг: "Бог с тобою!"
     И лёг на снег.
     "Бороться и искать!...И не вернуться?...
     Кружить, как Демон,
     И сгинуть в день рожденья Иисуса -
     Ну что ж, и где он?.."

     Вдруг две звезды, два ярких изумруда
     Прожгли овраг.
     Встал на краю отшельник и иуда -
     Твой клятый враг,
     В привычку взявший воровать трофеи -
     Капканов толк.
     Он сел под самый выстрел, не робея -
     Матёрый волк...

     Ты брёл за ним (а что ещё осталось? -
     Теплей вдвоём)
     И спрашивал сквозь дрёму и усталость:
     "Куда идём?"
     Он белой тенью выступал из мрака,
     Ты был при нём
     Глухим слепцом, идущим за собакой-
     Поводырём.

     Когда под утро через хмарь и чары
     Вы вышли в лог,
     Где дрог твой домик, ты сказал: "Волчара,
     За мною долг...
     У каждого из нас своя нужда - и
     Не лезь в капкан.
     Твой - левый ствол, и в нём, предупреждаю,
     Всегда жакан *."

     И он ушёл, прикрыв своё подхвостье
     Тугим хвостом,
     А ты, к нему сходив на праздник в гости,
     Вошёл в свой дом...
     Что примирило вас, без звёзд и солнца,
     До утра вплоть?..
     Да то, что Жизнью попросту зовётся:
     Тепло и Плоть.               
 
Жакан (охотн.) - тяжелая литая пуля.


Январь.
        КОНТАКТ

В тундре многое происходит, что трудно объяснить с естественно-научных позиций. Поэтому почти все охотники суеверны. Но я креплюсь. Все-таки инженер радиофизик, как никак, по ненужному теперь образованию.
Сегодня с ночи вызревало что-то экстраординарное.
Спать мне совершенно не хотелось, как всегда в полнолуние. Обезжирил две шкурки. Гулял возле дома, слушая далекий, долгий и нежный телефонный зуммер в сугубой, доисторической тишине (пресловутый шепот звезд) и, изредка, оглушительную пальбу (ну это, положим, я знаю: метровый лед лопается от стужи на реке). Когда, стоя на коленях, измерял с помощью ружья подзенитную угловую высоту Полярной звезды, замер: издалека приближалось и рядом прошло неторопливое тяжелое уханье, как шаги невидимого командора среди лунных ночных холмов (никто из бывалых, кого ни спрашивал, не знают точно, что это такое. Может быть, оседание снежных надувов  волной, один за другим,  при тихой погоде?).
За завтраком развлекал меня какой-то комичный постоянно повторяющийся звук в углу, там где лампа – кваканье, что ли. Подходил, ждал - ничего. Отходил - опять...
На путике сквозь скрип и визг перемороженного снега под полозьями нарт вдруг явственно из-за плеча послышался женский оклик: "Аркаша, Аркаша! " А потом негромкий художественный свист и обрывки оперных арий. Это ветер задувает в стволы ружья... В полдневных сумерках белый столб помаячил на дальней сопке. Еще огненная искра пробежала по снегу под самыми ногами...
Вышел на работу пораньше, аж в семь утра, но работал «щительнее», и только в пять часов вечера достиг последнего капкана. В нем была свежая песцовая лапа и кисточка хвоста – остатки недавнего пиратского пиршества (как жаль, что в доме нет волчьего яду! - добром они не отвяжутся). Тем не менее сменил приманку, подбил крепежный гвоздь покрепче (если волчара попадет, пусть подергает), сыпанул накрохи погуще и, покачнувшись, но устояв, развернул лыжи к дому. Хоть я и применял, как обычно, систему самопоощрения: взвел капкан – четверть галеты, сменил приманку - половинку, ну а за песца – получи целиком (из-за мерзавца сегодня ни одной целочки не досталось!), все же бессонная ночь сказывалась.
Было -42 по Цельсию при полной тишине. Я шел довольно ходко, чувствуя  подъем и даже эдакое ликованье. На небо не смотрел, в звездных ориентирах не было надобности: видно было на много километров вокруг каждую кочку. Идеально полная луна светила в левый глаз. Сзади опять послышались "шаги командора", заухали рядом и, обогнав, затихли за поворотом реки.
Где-то на одной трети пути я почувствовал сильное желание посмотреть на небо – на Полярную звезду, что ли? Но заупрямился: чего на нее оглядываться при такой видимости? Только ход терять. Но через минуту все же уступил, не останавливая лыж перекрутился винтом влево-вверх и – инстинктивно вздернул руку для защиты: сверху на меня падало что-то блестящее, круглое, металлическое. Так и застыл в неловкой позе, выглядывая из-под локтя.
По восточной части небосклона слева направо между Большим Ковшом и Луной двигался, быстро снижаясь, серебристый диск, слегка уступавший по угловой величине лунному, но, пожалуй, более яркий. Ни высоту, ни линейные размеры я, разумеется, определить не берусь. С каждой секундой представления о них менялись. Всмотревшись внимательней, насколько позволяли жуть и задорно поднятая в "пионерском салюте" левая рука, я начал различать детали.
Небесное тело надо мной не было плоским или однородным: в центре сияние было более сильным, образуя как бы световую воронку, и на ней видна была винтовая нарезка по часовой стрелке, утолщавшаяся от периферии к центру. Впечатление было такое, как будто я заглядывал в нарезное орудие, или блинду телескопического прибора, что мне приходилось когда-то делать, когда служил в танковых частях. Спираль на глазах меняла шаг, отчего казалось, что "хобот" удлиняется, тянется к самому лицу – "принюхивается". Клянусь, это все было так неведомо и жутко, что у меня – крещеного в старообрядчестве еврея и убежденного атеиста – вырвалось "Господи Иисусе!.." Да слава богу, я застеснялся, не позволил себе закончить молитву-оберег, которой меня в детстве научила бабуся и которая целиком немногим длиннее. Еще было сильнейшее желание отбежать в сторону, отпрянуть, отшатнуться, чтобы Оно не целило прямо в меня, не облучало, промахнулось. Но вместе с тем я давал себе отчет, что бегство совершенно бесполезно и даже унизительно. На фоне столбняка возникли абсурдно-лукавые предположения, что это происки ЦРУшников, вознамерившихся выкрасть меня как крайне ценного узкого специалиста – скажем, знатока данной местности... Либо, действительно, космические пришельцы решили изучить в моем лице венец земного творения? Хотя лицо это в них никогда не верило да и сейчас поверит разве только в случае личного, нос к носу, контакта. То есть, когда они покажут свои безносые неземные лица. Да, но...достоин ли я? А впрочем, почему нет?
От такой сумасшедшей чехарды и сумятицы мыслей я вдруг воспрянул духом и сейчас же дал безоговорочное согласие на мое похищение.
Именно тут они и потеряли ко мне всякий интерес. Разочарованно я смотрел, как Оно прекратило снижение, скорее всего, кажущееся, и вместе с ним исчезла спираль (возможно, эволюции спирали и создавали иллюзию снижения). Затем ровно срезало правую половину круга, и двигалась одна левая, и, наконец, – все пропало. Явление продолжалось вряд ли дольше пары минут, но, когда оно кончилось, я обнаружил, что середина усов оттаяла и с бороды капает, а сам я стою в облаке пара, как закипающий самовар. Кипела моя душа. Все мое нутро ликовало от ощущения, что я приблизился к чему-то чудесному, грандиозному, что ничего изумительнее и таинственнее этого явления мне, возможно, никогда не придется увидеть. С Борей за пятнадцать лет такого не случалось!
Весь дальнейший путь к дому я поминутно озирал небо, жаждая продолжения. Какое фантастическое везение, говорил я себе: я ведь мог не поднять голову! Интересно, чувствовал бы и в этом случае я такой же подъем всех душевных и физических сил, как сейчас? И как бы я его себе объяснял?
А в инопланетян все равно не верю. Теперь тем более...
Трехчасовой путь я пробежал вдвое быстрее, вышел на предпоследний рубеж, откуда, как всегда в ясную погоду, хорошо виден через реку мой домик.
Лег грудью на бочку, ноги в коленях согнул. Дышу в рукавицу, предвкушаю скорый отдых. Поглядел на дом – что за черт? То ли лунный отблеск, то ли свет в окне горит тусклый, едва сквозь пятисантиметровый слой льда просвечивает. Нет, точно, свет! Кто бы это мог быть? Не Борис – это факт: он неделю назад залетал за мной на вертолете, да не застал. И на путике не нашли, хотя метрах в двадцати от меня «восьмерка», нанятая им, как Наутилус, проплыла и фарами ослепила. Оставил Борис новогодний подарок – новенький капкан и записку на столе, что хотел забрать меня с собой на факторию на недельку – сдать пушнину и помыться в бане. И кому здесь быть кроме него?..
Побежал со всех ног, недоумевая, радуясь и беспокоясь. На льду в ста метрах от дома, там где снег до черна сдуло, образовав пятисаженный острый профиль каунасского черта, упал на спину и локоть ушиб. Смотрю, двое выходят навстречу - дверь нараспашку, я их увидел и совсем ошалел: один из них, ёкарный бабай! – Валька Абрамов, мой техник-геодезист, с которым я визирку гнал в Васюганских болотах лет десять назад. И совсем не изменился. Разве чуть-чуть отек, всегда пил очень много, потому что от природы необычайно мягкий, он не мог никому отказать. Но как он здесь? Спрашиваю его об этом. Смеется: "Случайно!" "Ничего себе – случайность. За такую и выпить не грех," – говорю. Второй молчит все время и отворачивается – не то застенчивый, не то больной, но я его не знаю.
Спохватился, чего не топят – в доме -8єС. Они переглянулись, смутились, кажется: не успели еще, собственно, они здесь сами минут десять, не больше. Я подумал, зачем это они врут, огонь-то я полчаса назад увидел, на него и бежал; но ничего не сказал, вышел за углем в чулан и тут вспомнил, что еще лет пять назад кто-то из экспедиции врал, что Абрамка от перепоя умер, сгорел, можно сказать на работе. Я засмеялся и крикнул об этом ему через тонкую стенку, которая нас с ним разделяла; вдруг она как дрогнет, будто они оба в нее плечами уперлись, только треск от толя пошел – его там два слоя, но он промерз и стал много крепче. Но, вижу, пузырем гнется, вот-вот лопнет. Что они, с ума сошли, дом изнутри разносить? "Черт те что!" - говорю, сам на стенку уставился, а они тут как тут, оба сзади меня в дверях стоят, и улыбки у них какие-то блеклые, даже кислые, я бы сказал. "Ну вот, обидел человека, – в голове промелькнуло, – как бы не уехали!" "Пошли, – говорю, и шаг к двери, – сейчас выпьем – чаю, для сугрева души и тела... " А они не расступаются, словно к полу приросли, и только улыбаются странно. Я пригляделся, а у Вальки глаза без зрачков, при свете луны, заглянувшей в оконце, это отчетливо видно. Раньше такого за ним не наблюдалось. Мне не по себе стало, я и спрашиваю: "Валя, не прими за намек, вы на чем приехали: что-то ни собак не слыхать, ни "Бурана" не видно?" Он засмеялся только беззвучно, и свое лицо к моему все ближе, ближе, почти вплотную, словно за нос укусить хочет. "Господи, Валя, что это с тобой? Что за шутки, Валя?" Его чуть-чуть отшатнуло, и он говорит мне с хрипотцой: "Кончай, Кеша, ерундой заниматься, – у него всегда такая присказка была; я даже успокоился, родные слова услыша. – И не матерись." "Боже ты мой, – говорю, – когда это я успел матюгнуться?"
Его и его друга из дверей чулана будто ветром выдуло, вроде и не шевелились, а метрах в четырех уже стоят. Валька кричит мне с обидой и болью: "Не надо, Кеша, не надо так!" – а голос – глухо и издалека, словно заблудился, и пришел с опозданием, и слабый совсем.
Тут я по ним в открытую крестным знаменем полоснул - атеистской своей рукой: "Господи Иисусе Христе, сыне Божий, помилуй мя!" Они как по команде рукой заслонились, как от побоев, а незримый ветер их еще дальше отнес, и голос едва слышен, говорит с досадой: "Не надо было, Кеша! Не надо было так! Не надо было, не надо!.." И все дальше и тише, а за ним другой вторит: "А не надо было, не надо было, не надо, не на..." А тут и домишко мой вывернуло наизнанку, как чулок, комнатой наружу, так что я вне дома оказался, и он, точно в телескопическом объективе, все дальше от меня, все дальше, и света в нем нет никакого, и самого его уже нет: облачко на луну набежало, дом тенью накрыло. И снова искра по снегу пробежала, виясь и кривляясь...
Я поморгал, очнулся, оторвал бороду от бочки – примерзла уже, зар-раза, встряхнулся, как собака, вышедшая из пены морской, и, потирая ушибленный на льду локоть и мучительно соображая, как это могло быть, с опаской пошел опять к дому. Ибо другого пристанища у меня здесь все равно не было.




           ВОЛЧЬЯ CЕРЕНАДА

     Я один, как волк заматерелый:
     Когда тундра спит,
     Сердце так раскачивает тело,
     Что весь дом скрипит.

     И звериной нежности обучен,
     Я в тоске тону -
     Выхожу на кручу и беззвучно
     Вою на луну.

     Холодно, идёт затменье сердца
     Столько зим подряд.
     Ты ж во мне, как злая долька перца -
     Аж  кишки горят!

     И прозрачным пламенем горящий
     Я бреду сквозь снег...
     Ангел мой, так безмятежно спящий,
     Оглянись во сне!


        Февраль.
КАРАНДАШ

Боря, и не он один, меня предупреждал, что в феврале может упасть, и даже непременно упадет погода - затяжная пурга. На неделю, а то и побольше, причем такая, что носу не высунешь.
И еще говорили, что она опасна и в доме, ибо высасывает душу, отравляет мозг, путает сон и явь, охмуряет, заморочивает – что там еще можно сделать с человеком, если ему делать нечего? Говорили всерьез, без смеха – стращали. Я округлял глаза, но про себя считал, что ко мне это не относится. При мне же всегда тетрадь и карандаш. Вот уж когда поваракаю всласть!.. К тому же еще в юности придумал: "От молочных зубов до молочных седин человек никогда не бывает один: рядом друг твой ночной – одиночество". Я  представить тогда не мог, до чего способен осточертеть этот друг!..
Началось с того, что на четвертый день пурги пропал единственный карандаш. Накануне был и – вдруг исчез. Искал полдня и часть ночи, все перетряхнул, щели в полу шомполом исковырял, весь изозлился и так устал, как за пятнадцать часов работы на путике не уставал. Шаря за нарами, загнал под ноготь занозу, извлек и попробовал писать кровью. Едва хватило на одно слово из шести букв: "П...к". Написал приговор и, вроде, полегчало. Испек три лепешки, съел одну без аппетита, прикрутил лампу и лег. В доме 15 градусов тепла, песцы обезжирены, солярка залита, капельница рачительно капает, печь в такт ей тихо ухает, рдеет в темноте пятачок раскаленного железа, за стеной гудит, поет, ревет погода. На фига мне этот карандаш сдался? Я дремлю в оленьем куколе и смотрю заказные сны – перепутанные сериалы с продолжением.
Вообще-то со снами у меня здесь не очень хорошо. Я люблю фантасмагорические сновидения, истории всякие: доброго чайного вкуса, в духе Чапека, а иногда и черно-фиолетовые, ядовито-изысканные, как сны Кафки или зловещий бред Стивена Кинга – все-таки без книг и кино живу. Но высушенное долгим физическим напряжением, да и нервным каким-никаким, подсознание не балует меня. Каждую ночь снятся, да что там снятся – видятся, едва свет потушу, служебные картинки: я на своих «Лесных» плыву к обрыву и...у-у-ух – падение. Опять наверху, и снова отвесная круча – у-у-ух...ниспаряю, как в лунном тяготении. И так до тошноты, до одури. Лампу встанешь – зажжешь, проходит. Балуют изредка сексуальные сны, причем как-то очень не эротично, слишком деловито: вот гвоздь, вот подкова, раз-два, и готово... Иногда дорогие лица посещают. На третьи сутки лежания привиделась бж (бывшая жена) с дочерью Полиной, у которой на днях где-то был день рождения. Полина приснилась сильно выросшей, но нисколько не повзрослевшей: такая же трехлетняя, как в июльской песочнице более полугода назад, а крупнотой и щекастостью – сущий Пантагрюэль, или Геракл, душащий змей в колыбели...
В начале сонного марафона я вылезал из куколя раза два в сутки – по мере надобности, которую справлял почти без удовольствия из-за холода – в ведро, вмерзшее в обледеневший сугробик, что насочился в дверную щель. Мимоходом машинально отламывал кусок лепешки, иногда запивал глотком едва теплой воды из носика чайника, стоящего на краю печки, обчесывал сквозь тельник пролежни и со сладостным отвращением лез обратно в свой меховой кокон – трясину мутной дремоты. Потом я наловчился вставать раз в сутки. Солярка капала все реже. В доме было на уровне нар ноль градусов Цельсия. На полу - меньше. В еде я уже не нуждался, посему и нужды ни в чем не испытывал – пришла первая степень свободы от тела, "пир духа", как сказал, по слухам, жалкий наш Прометей-либерал от коммунизма (правда, по другому поводу). Так что однажды я не встал вовсе и часы не завел. Вскоре  в последний раз пыхнула и погасла печь. Теперь, когда тепло вокруг меня заняло объем куколя, я с тихим любопытством наблюдал, как оно сворачивается и внутри меня, и уже чувствовал гадливую неприязнь к холодеющим рукам и ступням ног. Особенно же был чужим и противным нос, мертвенно леденящий губу сквозь усы.
Сюжетные видения уступали место все более простым, по-библейски просторным, солнечным картинам. Они, точно озвученные слайды, сменяли друг друга, иногда накладываясь в двойной экспозиции, и всюду, как всевидящее око или как мировая душа, присутствовал я. Освобожденный от всяких забот, не нужный никому и всеми счастливо забытый, я предощущал наслаждение полной, безграничной  свободой.
Для начала научился беспрепятственно смотреть сквозь стену, что творится вокруг дома, а когда глядел долго в какую-то сторону, видел поверх холмов все дальше и дальше – без ограничений зрением, горизонтом или снежной завесой. Так как лежал больше на правом боку головой на север, чаще всего наблюдал юг или юго-запад. К примеру: вижу вокруг невысокие горы. Похоже на туркменский Копетдаг ранней весной. На северных склонах трава по-зимнему скудная, а на солнечной стороне красота несусветная. Все в цвету. Кусты смородины вокруг альпийских лугов большие, как вишни, с бирюзовыми листиками, но, конечно, без ягод. Незнакомые бойкие птицы по ним порхают. Горлицы сладостно гукают. Солнце пряное, как пряник...Голос низкий, густой, сочный. То ли невыразимо прекрасные стихи, то ли просто пряжа слов без правил и смысла: «Солнце пряное, как пряник, - глянешь прямо, глаз отпрянет. Но упряма, точно туча, кара-туча - карачуча...»
И вдруг – свирель!.. Откуда-то доносится теплый запах кошары, лошадиный игривый всхрап, неторопливая, как долгий день старого дремлющего на кошме человека, восточная мелодия...
 И тогда нахлынуло и затопило, разрывая горло удушливой слезной судорогой, ни с чем не сообразное, непомерное, невообразимое счастье...
Наверно, я с радостью захлебнулся бы в нем и, возможно, утонул, но тут на западе, на вершине заречного холма, под которым меня когда-то поджидали волки и по склону которого снизу вверх сейчас змеились пряди поземки, показалась крохотная желтая точка, покатилась и стала приближаться, увеличиваясь в размерах – этакий колобок-колобок. Когда поровнялась с железными бочками, что в трех километрах от дома, я отметил, что "колобок" этот не маленький – ростом с них. Двигался он против ветра так быстро, что за ним вился длинный хвост пустого от  вихрей пространства. По дуге на льду реки он приблизился к дому и плавно замедлил ход, как буксир у причала. Оказалось, что это старушечья голова необычайных размеров. Она прижалась узким горбоносым лицом к рубероидной стене домика как раз против того места, где я лежал с открытыми в темноту глазами, и, плавно качаясь в такт, забормотала что-то ласково-успокоительное. Что все на свете пройдет, и пурга эта – тоже, как впрочем и жизнь - но это потом, а пока что все у меня нормально, просто чудно, но я должен немедленно встать, а иначе, если я не встану сейчас же с нар, она уйдет и не станет больше меня будить...
Я слушал почти без любопытства, и даже с неудовольствием, поскольку ее вторжение сломало непостижимый вселенский кайф. В то же время я сознавал, что раздражаться не слишком-то уместно, поскольку ко мне пожаловала сама Госпожа Тундра. Хотя почему-то с совершенно не азиатским и чрезвычайно знакомым лицом?..
Когда же видение потускнело и погасло, и я впервые за несколько суток реально осознал себя и полную темноту и холод вокруг, и нервно заворочался в ней, то понял, что в первый раз за десять лет меня посетил образ забытого мною старого друга – покойной Рашели Рубинштейн. Это была высокородная, одинокая и больная, московская старуха высочайшего интеллекта, трагической советской судьбы и могучей, ей богу, просто величественной  души. Она, как могла, из последних сил пыталась заботиться обо мне. Не желая после смерти оставлять квартиру и библиотеку «мародерам от совдепии», искала пути завещать мне их (до эпохи приватизации это было не так просто). Даже вынашивала идею фиктивного брака. Меня же в этой наивной авантюре многое, включая полувековую разницу в возрасте, смущало. В результате я позволил себе из-за пустяка обидеться на нее и уехал, едва попрощавшись, - за неделю, как оказалось, до ее смерти, заставшей Рашель в полном одиночестве. Это была одна из самых невосполнимых потерь (ей богу, я не о квартире) и неискупимая вина в моей довольно несуразной сумбурной жизни...
Я резко распрямился, под ногой что-то хрупнуло и больно вонзилось в самый свод стопы. Конечно, это был карандаш, исчезнувший в начале пурги, которая все продолжалась, пытаясь, кажется, попасть в тщеславную книгу Гиннеса.
Рассвирепев, я окончательно проснулся, вылез и принялся интенсивно двигаться, есть, справлять малую и большую нужду, писать дневники – жить.


ТУНДРОВАЯ  ЛИРИЧЕСКАЯ

Просыпаюсь поздно ночью я под вой пурги.
Ночь длиннее, жизнь короче - звёздные круги.
Что же так мне тошно стало, вьюга, подскажи.
То ли молодость отстала, то ль проходит жизнь?

Заварю покрепче чаю - сахар, хлеб да соль.
Расскажу себе печалю про свою Ассоль,
Что не верною досталась, хороша да зла,
От себя самой устала - вот и позвала.

Разыграли мы по Грину невесёлый фарс,
Снялись на фотовитрину в профиль и анфас,
Вместе съели полстакана соли и лимон -
Как от соды тараканы, разбежались вон.

Снял я алую рубаху, голый и босой
Сердце выплеснул с размаху под ноги Ассоль.
Стал Летучим я Голландцем средь чужих морей,
Стал залётным чужестранцем на земле своей...

Ем теперь сырую печень, чёрную, как яд.
Стал беспечен, обеспечен, бессердечен я.
Только ночью, только ночью вдруг под свист планет,
Заворочается очень там, где сердца нет!



      8 Марта.
МОЙ ПУТИК

Я вышел на путик рано - со звёздами в небесах.
Созвездие Ориона * плясало в моих глазах.

Но кончился звёздный праздник, и в тундру вступила ночь,    
Бледная, точно призрак, и тусклая. Слово прочь,

Быть может, ещё тусклее, но это давно прошло -
Я новое поколенье - и память, и ремесло:

Приманку сменю в капкане - ушёл долгожданный гость,
Лицо разотру руками и брошу накрохи горсть.

Бегут мои лыжи ровно, гудит под ногою наст,
И память уже не ранит, как будто и не про нас.

Опять разгулялись звёзды. Окликну одну из них,
По имени Бетельгейзе ** - и вновь Орион возник

На Млечном Путике ночи, удачливый, как всегда.
Ночь стала чуть-чуть короче, к весне потекла вода.

Но, значит, и старость ближе? Ну что же, приму её,
Как отдых, снимая лыжи и ставя в углу ружьё,

Сейчас принимаю, ужин, трофея холодный пух.
Давно мне для счастья нужен спокойный и твёрдый дух

И тундры без дна и края огромная белизна,
Чтоб я позабыл, что знаю, и вспомнил, чего не знал...

* Орион - в греческой мифологии великан-охотник.
** Бетельгейзе - яркая звезда, альфа Ориона.


                Апрель.
           ИСХОД

Пишу в самолете. Неделю не раскрывал тетрадку. Было недосуг и некуда приткнуться. На фактории дым стоял  коромыслом. Выбравшийся из тундры народ круглые сутки гужевался, трындел, бухтел, духарился, днем сонно жмурился на солнце, шарахался бессонно по ночам, заливал про зимние подвиги и обломы, бухал, заливая водкой воспоминания о них и подступающие заботы - шла сдача пушнины.
Процесс сдачи посложнее, чем написать «Фауст» Гете. Штатному охотнику нужно сдавать добычу по установленной инструкциями и ЕНИРами скаредной, по сути грабительской, тарифной сетке (к тому же с отсрочкой оплаты, поскольку денег для расчета у колхоза весной не хватает), и желательно сдать чуть больше установленного по плану, чтобы не возникло потом  проблем с охотточкой, арендуемой промысловиком  у колхоза. Остальное  надо частично за бесценок пропить, для поддержания заполярного общего градуса, а часть - «тайно», контрабандой, через административный и пограничный кордоны и авиадосмотр вывезти на материк, чтобы продавать там по реальной, нормальной цене. Поскольку контрабандистами «белого золота» являются здесь все без исключения, тайна Полишинеля на каждом ее этапе имеет свой довольно детерминированный «шкурный тариф» с индивидуальной поправкой на личный авторитет меховывозителя, его опыт и связи, а также  природное обаяние, находчивость и актерский (на худой конец, алкогольный) кураж - словом, везучесть, а проще говоря, нахальство. Оно здесь, как и всюду, всеми вслух осуждается и - всячески поощряется...
Понятно, что количество добытого зверя точно не называет никто. Остерегаются «стука» сейчас и осложнений (интриг и подсиживаний) впоследствии, если точка и впрямь фартовая. Однако  Хижняк, поначалу почему-то прятавший от меня глаза, как и заветную цифру, когда узнал, что я не последний по колхозным сводкам, хотя был единственный без «Бурана», не утерпел и тщеславно шепнул мне по секрету, что добыл без малого полтысячи - это против моих-то семидесяти!.. Может быть, это и правда, но сдал он вдвое меньше сказанного, хотя и  больше всех.
На брыке он был самым малопьющим и самым  куражным из промысловиков, с широкой душой угощал собратьев по промыслу, руководство колхоза и администрацию поселка, дарил песцов плосколицым поселковым жрицам и уже в аэропорту пытался мне сунуть пяток отборных, конфузливо бормоча: «Это тебе - сам знаешь за что». Я отказался, поскольку, во-первых, не знал за что, а, во-вторых,  сдав полсотни, не знал, что будет с остальными. Тот же Хижняк накануне научил меня обернуться шкурками на голое тело, так что я перед посадкой  избегал проходить мимо уцелевшей половины портового зеркала, ибо представал в нем, как в комнате смеха,  неуклюжим ванькой-встанькой с подозрительно худой и носатой, к тому же не по сезону потной физиономией. Прикрывали меня по-купечески окладистая борода и шумный, несколько натужный Борис. Она придавала солидности и позволяла незаметно чесаться и утирать пот, а он, как он считал, заслонял меня от чересчур бдительных взглядов.
Рейс, как всегда, задерживался. Нам обоим хотелось красиво попрощаться. Во всяком случае, мне: я собирался прочесть посвященную ему оду, законченную только этой ночью. Но обстановка как-то не располагала. Ладно, прочту у трапа, решил я. Наконец, объявили посадку.  Я нес досмотренный рюкзак, Хижняк - большие оленьи рога. На выходе к самолету он ухватил меня железной клешней за талию так, что во всю затрещали не проквашенные песцы. На нас оглядывались. «Ну что, ёкарный бабай, - начал он  издалека. – Говоришь, обманул меня... Не спел мне карачучу?». Я открыл было рот сказать, что еще не поздно - сейчас ему спою кое-что почище, но тут же закрыл: на меня прицельно и хищно уставились два главных портовых ястреба - начальник порта и начальник перевозок, явно собираясь спикировать  из-за турникета. Хижняк с ходу накинул мне рога на шею, с силой толкнул к трапу и с криком «Никанор, ёкарный...Михалыч!..» заслонил меня от них и сам скороспешно ушел из моей жизни, широко раскрыв пуховые  объятья... За пазухой у Бори были те пять шкурок, от которых я давеча так благородно отказался.
Мне хотелось увидеть Бориса хотя бы сверху, но последний, кого я углядел, когда «Аннушка» разворачивалась в крутом крене прежде чем нырнуть в облако, был мужик, спящий у бетонного забора в снежной жиже. Я его узнал по оранжевой  куртке: это был местный национал Павлуша Петров, старший брат охотника Миколы, того, что умер две недели назад от алкогольного отравления. Павлуша был когда-то бригадиром на ставном неводе, а нынче дошел до того, что всегда носит при себе  «вечную шкурку» на манер неразменного пятака: вечером толкает ее за пару пузырей каким-нибудь заезжим летунам или геологам, а  утром идет закладывать их районному начальству, что спаивают националов и обирают. Песец, конечно, к нему возвращается, от греха подальше. Думаю, что рано или поздно своей верностью он убьет хозяина...
Эх, водка, псица водка, и кто тебя выдумал? Знать, у горького народа ты могла так прижиться, в той земле, что не любит шутить, а грустным гладнем разметнулась на полсвета, да и ступай считать беды, пока не захлестнет тебе сердце...
Много смертельных опасностей подстерегают охотника-одиночку в тундре, но самая главная - он сам. Особенно, если с ним она Сама - живая вода. Сколько из них избавила она от хлопот, суеты и забот - от самой жизни! Сколько их «горит на работе», если за один этот сезон из сорока потеряли троих?
Григорьев, инженер по промыслам, рассказал: когда он прилетел за Ваней Поротовым, тот лежал вытянувшись в своих шерстяных носках и фланелевой рубахе, а руки сложил на груди, как и положено покойнику. Он замерз прямо в доме. На столе стояла едва начатая бутылка, а на горлышке тонкой струйкой - кровь: Ваня открывал ее зубами да, видать, порезался. В углу стоял ящик с пустой тарой - Ваня всегда отличался аккуратностью, аккуратно пил, аккуратно и помер. На заиндевелом лице, под глазом у него было красное пятно: это собака будила его, аж кожу языком сняла, пока не отчаялась, выломала грудью дверь и убежала в тундру. Инженер поднял Ивана легко, как деревянную куклу, и отнес к вертолету: в нем было сейчас не больше сорока килограммов.
А Мишку Благого, знакомого мне по отстрельной бригаде,  хоть и не целого, подпорченного, нашли возле зимовья. Он с ног до головы был облеплен кровавой рвотой, как будто катался в ней. В зимовье стояла невесть откуда взявшаяся бутылка из-под дорогого коньяка «Наполеон». Видимо, по ошибке он закусил его волчьим ядом. Потом песцы отъели ему обе щеки, и пара их сдохла неподалеку.
А долган Микола Петров, про которого я упоминал: у него уже дома, на фактории, отказало сердце - на пятый день непробудного пьянства. Был он весельчак и очень добрый парень...
          
    ПОЛЯРНЫЙ КРУГ
Ода Б.Хижняку

     Как зрачок под бельмом, подо льдом цепенеет вода,
     И звенят под ногою железные комья земли -
     Это вновь налетели косматые псы-холода,
     За собой росомаху - полярную ночь привели.

     Ты капканы расставишь улавливать тёплую плоть,
     Ты научишь её свои лапы в отчаянье грызть.
     Будешь ты в темноте на реке лёд пешнёю колоть,
     Будешь ночь и пешню за длину непомерную крыть.

     Будет время сочиться и таять, как льдинка в горсти,
     За неровным обрывом земли в нетерпенье своём
     Набухать будет солнце, пытаясь к весне прорасти,
     И прорвётся внезапно - забрызгает весь окоём.

     Ты увидишь, как вновь на реке прозревает вода
     И синеет в провалах снегов уползающих тень -
     Убегают на север костлявые псы-холода,
     Тянут длинные нарты - полярный немешкотный день.

     Будешь ладить навес - слава Богу, ты лесу привёз.
     Ты взмахнёшь топором и припомнишь вдруг запах лесов.
     Покурить разогнёшься, увидишь на тысячи вёрст:
     Жизнь по кругу идёт, солнце катится, как колесо...

     Но опять, как зрачок под бельмом, цепенеет вода,
     И гремят под ногою железные комья земли -
     Значит, вновь налетели косматые псы-холода,
     За собой росомаху - полярную ночь привели.

Аркадий  Сарлык
    Москва. 2000 г.
       Декабрь.
     БЕГСТВО ОБОРОТНЯ
(Послесловие Ивана Оганова
 к повести Аркадия Сарлыка «КАРАЧУЧА»
и книге стихов
     «МАРАФОН СПИНОЙ ВПЕРЕД»)

Друг мой, брат мой, Аркадий Сарлык!..
Кто он, человек или животное?
Рожденный маленькой славянской женщиной от пылкого горбоносого еврейского мужчины или от громадного монгольского яка-сарлыка?.. Никто не знает.
Хотя по испепеленным, потерянным, раскисшим в поту жизни бумагам - он обыкновенный получеловек-полузверь с каменными копытами и тяжелыми рогами. Один из сотен сгинувших во мгле жизни. Последний из удэге.
Ацтек.
Один из тьмы исчезнувших допотопных животных.
Хотя паспорт человека имеется. И презренная прописка тож.
Пришлось в горьком отрочестве, в городе Горьком, вывернуться наизнанку, продать себя в батраки, в поденщики, но купить фальшивый, подозрительный паспорт гражданина человеческого ада.
Выпорхнул на свет божий в Нижнем Новгороде. В гнезде провинциальных, напуганных учителей.
Выполз из шкуры, весь дрожа - голенький на ветру.
Как и все допотопные совковые люди, пытался учиться, добиваться, становиться. Среди бастионов, исполинских стен коммунизма и потаенных, душегубых военных «ящиков».
Вся страна - сплошной железный ящик. А из дырявого ящика с охранкой  плачет детская сиплая дудка.
          - Дяденьки, хочу учиться! Я хочу в люди!.. Как Максимка Горький, соколик наш обескровленный, буревестник бескрылый!..
          Отовсюду, с отличием однако, изгоняли: из детсада, из  школы, из университета, из армии, из НИИ, из дома, из города...
          Дрался. Били. Любил. Гнали. Стонал. Смеялись.
            Лицо первой любовницы накрыл рогожей. Чтобы не видеть холодных змеиных глаз.
Она и выдала.
- Он мною завладел. Вытащил из кабака и хотел повести в церковь. А я не шла!.. Он обозлился, рассвирепел. Кинул на стол парткома. Надругался над могучим комсомольским духом...
Не трожь некрещеную!
Изгнали. Загнали в яму - в повинные штрафные роты. Палками по голой спине.
В потемках общей вонючей казармы нашарил на грязном полу чужую раздавленную гитару. Неожиданно хрипло запел. Кричал неведомую даже себе дикую, пьяным огнем, лижущими языками дышащую песню, балладу, взмыленный скорбный плач.
Поэт? Изгой? Босяк? Бурлак?!..
То ли еврей, то ли шаман Якутский, то ли старообрядец.
Раскольник. Безбожник! Антикоммунист?
Мать-ма-тьма!..
В Бога и под дых!
Сжечь его пытались вместе с вознесенным в яростной молитве земляком Аввакумом.
Ловили. Ищи ветра в поле.
Буран. Метель. Пурга.
Ушел.
Он крестится двумя сломанными в драке пальцами.
И в Бога не верит.
Он мускулист, силен, упруг, ловок, стремителен. Не каратист и не боксер. Бить по лицу терпеть не может.
А не подойдешь. Страшно.
Хотя в бедной одежонке, худощавенький...
То обман. Маскировка.
Он весь из мышц, бугров, сухожилий. И весь из детской забитой палками нежности. Из одного громадного потного сердца - сердца быка, взмыленного от стайной погони.
Он сарлык - бык. Он Аркадий Сарлык.
Титан. Он борется с Богом!..
– Там, вон он - держите! Кидайте веревку, аркан, лассо! Готовьте хомут...
Вон-вон вдали, в степи несется, удирает от преследователей-следователей, от пастухов и охотников необузданный сарлык - як с жесткой опаленной солнцем шерстью, с громадными рогами и ленивым, немножко наивным взором жертвы.
Зашли сбоку, окружили. Горсть сыпучего песка швырнули ему в лицо. В глаза.
Метнулся в сторону, к обрыву як. На волосатом, громадном лбу засветился Третий Глаз.
– Кто я на самом деле? Обкуренный дервиш, блатарь?.. Будда? Не хочу. Не дамся!..
– Врешь, ублюдок! Бейте! Колите. Режьте!..
– Знаю, знаю! Я -  Жертва.
Всю жизнь. Всегда.
Як чует, шумно вздыхая и сопя взахлеб рваными ноздрями беглого, клейменого  каторжника, что он - Жертва.
Жертва ненасытной Любви и Проклятия.
Он - Аркадий Сарлык - загнан в одинокое и загорелое, смуглое тело Нежности...
Сарлык всю жизнь бежит от самого себя и за собой, и сам себя гонит - погоняет!
Эй! Гей! Фью! Тьфу!
Сарлык - он и копытное, он и погонщик. Он гонит самого себя к краю пропасти. С мига рождения гонит свое голое, мускулистое, беззащитное тело на бойню. И хохочет, как ослепший шаман, и яростно воет, и угрюмо плачет, низко опустив голову.
Спасается на кочевье, среди жесткой, мало съедобной уже травы. Хрипя в низкое, зачумленное желтое небо, давящее на рога.
Сарлык хрипло поет немому алтайско-монгольскому небу свои пьяные дикие песни. Но ему мало песен. Его выворачивает наизнанку от жадной жажды жить.
Он жаждет бега...
Были три жены: неистовая бурятка, взбалмошная сварливая чухонка, башкирка с цепкими приценивающимися глазами. И три дочурки. Где они сейчас?..
Пили кумыс. Жевали усердно, смачно.
Съели целого громадного дикого яка.
Мужа.
Сарлыка съели жадно. С отрыжкой.
Недовольны еще: мясо задубевшее, жесткое.
Была жизнь. Была поэзия. Все сгорело.
Теперь еще одна женщина. Узколицая, сладострастная, певучая. Татарка... Берущая жена. Царапающаяся, кусающаяся. Неутомимая. Стонущая до зари.
– Отпустите... Жажду бега! Жизнь - это бег. За письменным столом с гусиным перышком сгнию заживо. Как червь в земле.
Либо жить, либо писать о жизни!..
Мне бы живое тело, мне грудь расправить!
И вдруг снова побежал, но - спиной вперед. Отвернувшись от будущего. И на бегу держа в раздвоенной ороговевшей ладони хрупкую глиняную чашку с парным козьим молоком.
Молоко выплескивается на язык жемчужными каплями. Каждая капля - утоление на год. Бег не прерывается. Что еще человеку надо до смерти? Выжженная степь, бег, одиночество. И капля козьего молока бессмертия на всю оставшуюся, такую короткую жизнь.
Эй, кто за мной?
Аркадий Сарлык бежит от судьбы спиной вперед. А судьба, кривляясь, ждет его у каждого ближайшего поворота горной тропы. Кивком лба он здоровается с ней, прижмуривая третий глаз на взмыленном лбу, и бежит дальше.
Один. Всегда один.
И в смерти будет один.
А пока он жив, он обежал, ополз, оплавал всю Грешную Землю.
Монголия. Индия. Непал. Тайланд. Америка. Европы. Палестина. Камчатка. Курилы. Командоры. Крайний, вылизанный ветрами, Север.
Он ночевал однажды на дне потухшего вулкана, а проснулся над каменной розой столицы поэтов. Весь в пепле, с паленой шерстью, косматый, он древним Минотавром, наводя на парижан ужас, бежал с острой верхушки иглы Гефеста - огненного кузнеца, сковавшего пылающее по ночам золотое чудо Парижа. Вот тут и побежал впервые лицом назад, чтобы не отрывать от чуда глаз.
Рыбачил в океане.
Промывал золото на заполярных приисках Чукотки и на Колыме. Где совсем еще недавно дохла тьмой насекомых тьма зеков. Там, где сохранились до сих пор ископаемые мамонты и выжившие из ума седые оперуполномоченные зоны с плеткой и щипцами.
Он - Сарлык, Зек Человечьего Лагеря. Душа его томится в ГУЛАГе, а он все рвется на свободу...
В вечном стремлении к свободе он сам себя гонит на бойню. Несчастного, задыхающегося яка с разбитыми, стертыми о камни копытами. С вымученными, уставшими от схватки, присыпанными пеплом грусти глазами. Однажды нож бойни все-таки коснулся его крепкого, набухшего жилами шаманского пения, горла. Горла Сарлыка.
В Якутии было это.
Завалили Сарлыка, пьяного гоном. Он упал, связанный, беспомощный, придавленный грудой загонщиков. Свалился, заснул и, хрипя кровью, родился для Новой Жизни.
Где она, эта облаком плывущая над головой чужая жизнь?..
Аркадий Сарлык - многоборец в Жизни, единоборец с Судьбой.
В респектабельной Америке его посадили в тюрьму. К наркоманам и убийцам. За самооборону. Трое негров пытались унизить его, нищего странника, вымогали последний доллар. Полоснули стеклорезом по зубам. Он рассвирипел, кинул одного из них со ступенек метро. Его судили за нанесение увечья гражданину США.
– Вы обидели великую свободную страну! Эй вы, кто вы там - русский, монгол, еврей со старообрядческим крестом на шее? Или живите у нас - в тюрьме, или - вон из Штатов!..
Статуя Свободы, полая железная женщина с бесполой грудью опустила вялые веки, и насмешка клятвопреступницы тронула ее холодные металлические губы...
И опять Россия. Теперь - Древняя Русь.
Он побратался с народцем, затерянным с семнадцатого века среди якутских льдов и вечной мерзлоты. Они сохранили быт, древнерусский язык, осторожную ласковую душу... Он ловил с ними зверя, пек в золе мясо, ел мороженую рыбу, пел им свои песни. Привез оттуда стихи и видеокассеты с той жизнью.
Знакомая режиссерша посмотрела, вызвалась помочь сделать фильм. Деньги взяла. Фильм сделала. Украла. Продала.
Стихи остались.
Где он был потом? В ком и в чем искал спасение?
В Мещере, в избе с лучиной и русской печью, с током тетеревов на рассвете. С капризной женщиной с дивным, поющим глухими ночами на берегу реки низким, бархатным голосом, обволакивающим песчаные плесы, деревья, местных мужиков. Сарлык ревновал певицу к ним, к земле, к соснам, к туману. Он страшился, что она сбежит с первым встреченным бурым медведем...
Он привез ее в столицу.
Вот он, заблудившийся среди каменных улиц як, обросший седеющей шерстью.
Из чужого окна на могучую спину вылили помои.
Где он? Кто он?
Где гурт? Где степь? Где искать спасение?
Где горное небо, что выжгло слабые медленные глаза?
Во рту солоновато от вязкой крови надежды...
В последний год века он брел по шумным, грохочущим, грязным, забитым толпой и машинами улицам. Случайно вышел к памятнику Пушкина на Тверской, в день рождения поэта.
Последние, недобитые почитатели русского гения.
– Клеветникам России!.. - сдавило грудь парня с изувеченным шрамами и ожогами лицом. Плечи солдата-ветерана чеченской кровосмесительной битвы вздрагивают. Он пытается раскоряченной ладонью нашарить в душном угарном московском воздухе черный постамент памятника. Он ищет, как спасение, мраморное тело лохматого задиры Пушкина.
Мертвый Пушкин, отравленный высокооктановым воздухом Тверской, искоса, щурясь, сочувственно поглядывает на искалеченного солдата, на стайку старушек - божьих одуванчиков с сафьяновыми томиками в пергаментных руках.
– Нет, весь я не умру!.. И гордый внук славян... Тунгус...
Он вглядывается с надоевшего ему пьедестала в бредущего к нему яка-монголоида с пропыленной, жесткой взгорбленной спиной.
– Спаси Россию, Пушкин! - хрипит Сарлык.
Пушкин затравленно молчит. Глаза его потухли.
Сарлык пятится прочь.
Любимая женщина грызет изуродованное шоколадное пирожное. Во рту шевелится битый хрусталь. Дива кафе-шантана облизывает остреньким раздвоенным язычком крошки бизе-кармен. Шевелятся своенравные губки, сложенные высокомерным сердечком.
Сарлык устало фыркает.
– Хочу в степь. К выгоревшим холмам, - он снова движется спиной вперед. – Копыта от асфальта устали... Где мое логово? Где мой гурт? Хочу к скорпионам.
Где моя бойня?..
Ночью потоп грянул на сожженный грехами город.
Вырвало с корнем исполинские тополя на Тверской. Переворачивало умирающие троллейбусы с железными ослепшими мокрыми лицами.
Як, понужаемый кипящей кровью, бредет вон из погибающего города. Из Содома и Гоморры.
Сарлыка погоняет, зарывшись в его шерсть, певица с распущенными, взметенными ливнем волосами.
Она не страшится грозы и молнии.
Шум потопа и запах пота опьяняют ее. Она бьет быка розовыми пятками, гонит прочь и, дрожа голым разгоряченным телом, поет восторженный гимн катастрофы.
Дрожит грудь с шоколадными сосками.
Она поет, жадно соблазняя загнанное животное с опрокинутыми усталыми  глазами. Поет пропахшей соломой, грязью, навозом могучей твари. Поет хвалу своему истукану. Своему богу. Не поверженному ветром распада идолу.
Блестит от молний мокрый Третий Глаз поэта.
Мимо пролетая, несется вся встрепанная, ощипанная схваткой за жизнь ворона.
– Ах ты, Сарлычье отродье! - каркает она.
               
Москва. Рождество. 2000 г.