В арестантском вагоне

Москаленко Сергей
- Закурить найдется, Уважаемый? - Седой покачнувшись, словно бы возвращаясь из устремленных внутрь невидимых пустынь - Сахары, Гоби или Аравийской - мгновение находился в несколько неоформленном, слегка размазанном состоянии... Но что-то сместилось, контрольные точки совпали и он повернулся и посмотрел на меня - уже цельный, сформированный, но глаза, как два водостока, еще досасывали остаток того неведомого растворителя, который так недавно и был его главной сутью. - Я сам удивился быстрому иероглифу смысла, выложившему, выстроившему предо мной весь ряд образов и метаморфоз, однако не покидая одновременности и цельности понимания... Мне показалось, что вновь я увидел беглую, как бы стыдливую улыбку Бога, которую я уловил еще в глубоком детстве, когда моя Мать привела меня в костел - чтобы я увидел Господа. Помнится, я очень хотел увидеть Его и даже повторял про себя, чтобы не забыть - что именно мне нужно попросить у него, но когда мы вошли в Божий Дом, разочарование мое было столь велико, что мигом из головы вылетело все. Настолько пыль, ветхие источенные деревяшки, дурно подкрашенные большие куклы, тщившиеся изо всех сил изобразить мучение и святость - как я сам когда хотел выпросить у матери чего-то сладкого или блестящий шарик, старательно изображал истерику и муку, - настолько это все оказалось знакомым и почему-то отвратительным, что я от невероятной, глубокой обиды на НЕНАСТОЯЩЕГО БОГА - заревел, заревел абсолютно искренно и не тем визгливым капризным прихрюкиванием, каким я любил изображать свои истерики, а густым, словно бы чужим басом - тем самым, который слегка смягчившись, станет обозначать все мои голосовые рыдания - будь то шепот на ушко любовнице или презрительный выговор официанту. Короче говоря, этот басок и стал моим взрослым голосом. Тогда я этого, конечно, не знал, и лишь несколько удивлялся свободным слоем детского сознания, как всегда слегка наблюдая себя со стороны - среди светляков коптящих свечей, под мутным, ярким лучем солнца, пробившимся в одно из узких высоких окошек. Но вдруг, через растворяющие, искажающие, соскальзывающие линзы слез я обнаружил что-то новое. Что-то похожее на бысрого солнечного зайчика, переливаясь и постоянно меняя то, что потом я стану крестить формой - наблюдало за мной - из-за уголка левого глаза. Я застыл на полурыдании - повернул голову в его сторону, но там уже ничего не было, но ОНО не исчезло, а переместилось в сторону... И тогда-то меня и осенило, что это и есть Бог, и все, что говорили о нем из непонятного и пугающего переместилось именно на то место, где всей этой внешней говорильне и положено быть... И я все понял - одновременно, цельно, как бы став сразу всеми листами всех Божественных Книг - существующих и еще не написанных. Я понял, что совсем не обязательно гнаться за этим скучением бликов и что это всегда будет со мной - за спиной или чуть-чуть в стороне. Мать с каким-то обезумевшим бледным лицом трясла меня, как бы пытаясь отвлечь, вернуть в себя - в того, который кроме писклявого капризного хрюканья ничего не знает... Было уже поздно. Спокойный и скорбный пастор - тоже будто бы неживой и так похожий на окружающие крашенные статуи, мягко и властно отвел скрюченные материны пальцы от моих плеч и тихо сказал: Ничего, госпожа! Вы должны радоваться - на Вашего сына посмотрел Бог. - Мать помнится, ничего не поняла тогда, может быть, она даже не услышаел от двери. В циничной, монолитной глыбе моего сознания вдруг завертелась крошечная - как головастик мысль, которая протянула реакцию конвоира в ближайшее наше будущее и вернулась еще более трепетная и вопиющая крошечными устами, о том, что там, в будущем, есть он, а меня, Седого, и еще десяти мужчин, вповалку лежащих на полу с огрызками сена - уже нет. И поэтому часовой просто отвернулся от того, чего нет. А сделать это заставила его собственная крошечная пиявка, напомнившая ему, что он подобен намел от двери. В циничной, монолитной глыбе моего сознания вдруг завертелась крошечная - как головастик мысль, которая протянула реакцию конвоира в ближайшее наше будущее и вернулась еще более трепетная и вопиющая крошечными устами, о том, что там, в будущем, есть он, а меня, Седого, и еще десяти мужчин, вповалку лежащих на полу с огрызками сена - уже нет. И поэтому часовой просто отвернулся от того, чего нет. А сделать это заставила его собственная крошечная пиявка, напомнившая ему, что он подобен нам, и поскольку не будет нас, то и его... И так далее, так далее... Увы, увы, такие рефлексии уже давно не трогали мою окаменевшую суть - и едва шевельнувшись, я задавил беспокойного живчика паники - одновременно загасив, умертвив маленький живой огонек сигареты.
Седой будто бы проследил нити, протянувшиеся между червячками конвоира и моим. - А ведь он считает нас мертвецами, а мы сами... - я потянулся, тем самым прервав начавшееся было словоизвержение седого. - Самое смешное, уважаемый, что мы способны говорить, и думать о чем-то кроме... - договаривать было необязательно. Седой кивнул, вынул очки, будто они могли ему быть полезны в густом сумраке... Я подумал, что они, должно быть, помогают ему говорить... Похоже, это действительно было так. Пару раз на выпуклых стеклах отразилась зарешетченная щель, а лицо его приблизилось к моему, и он начал что-то говорить, еле-еле, почти не слышно, как бы лениво водя в теплой вечерней реке руками - перед тем как поплыть, я даже пропустил несколько зыбких неясных фраз:
...Округлые и блестящие предметы всегда напоминали мне о Боге, и слушая фуги Баха, вздрагивая от потрескивания свечей, я всегда... - но я не дал ему договорить, вставив глубокомысленную констатацию: - Тогда непрозрачные, мутные и угловатые вещи должны были приводить Вас к мысли о дьяволе... Я не стану сейчас обсуждать с Вами углы нашей темницы, прямые пересечения решетки и прочее. Меня интересует иное - чему соответствует в Вашем понимании прозрачное, например, Ваши очки. - Седой полураздраженно повел плечами. - Знаете, с Вами абсолютно невозможно говорить. Я хмыкнул и возразил: - А умереть? - похоже, собственная смерть беспокоила его намного больше, чем меня. Собственно, меня переход в небытие не волновал совершенно, легкие сомнения возникали из-за возможных болей и предсмертных мук. Но я успокаивал себя соображением, что наши палачи - квалифицированные специалисты, и что особенно мучаться мы не будем. Так что я был почти что спокоен. А Седой боялся смерти. Боялся панически. Я увидел как его затрясло и он отвернулся к стене. Закусив соломинку, я лежал, наблюдая шевелине тени за смотровой щелью.


Как обычно это бывает, из нескольких штрихов сформировалось воспоминание, отслоилось от утрамбованного фоллианта памяти и раскрылось перед глазами. Теперь важно было ничего не делать, не шевелиться ни в физическом ни в ментальном пространстве, и воспоминание, плотное, с запахами, с тактильными и вкусовыми ощущениями, в цветах и напряжениях вынырнет и выгнется, увлекая пассивного наблюдателя - меня. На этот раз появилась Клара. Она сгущалась и отдалялась, то привнося в яркий томный конус света горящие алые соски и губы, то сливаясь со структурой альковного полумрака. Именно Клара подтвердила мою идею, что только умная и достаточно повидавшая женщина может заниматься любовью по-настоящему неистово, властно и густо. Почему-то наши совместные оргиастические симфонии больше всего соответствовали округлому и блестящему Седого. Плавность, ненамеренная легкость наших движений особенно хорошо гармонировали с тягучей музыкой Иоганна Себастьяна. Да-да, нам нравилось предаваться похоти именно под самую духовную музыку... Но плотская любовь подпорчена изначально. То, что так привлекает и поддерживает стремление к ней, то и портит ее. Чуть-чуть не дотягивает она до настоящего блаженства... Чуть-чуть... Иногда, казалось, становишься расслоившимся, растекшимся, плавным, и сама музыка уносит тебя... И голос телесного движения возвращается плавным слегка запаздывающим эхом, а иногда слышен и второй голос - ее голос, изредка попадавший в самую суть мелодии, и сам божественный экстаз казался таким возможным... Но что-то срывалось, и опять-таки, скорей всего, по воле тела - мы срывались с волны и уносились в бешенную тряскую погоню за оргазмом. - Хуже всего, что постоянно мы гнались за двумя оргазмами - каждый за своим. И потом, когда вспышка озарит и ее и мои мозги, когда волна расслабления пройдет по ее и по моим членам, я всегда с неким разочарованием наблюдал разрушение-распад цельного мира, который уже не связывала граммофонная пластинка, отслоившаяся вместе со своей музыкой в свое неведомое пространство. И легкое отвращение вызывало ее измятое тело и расплывшиеся пятна сосков, и моя дряблость и оголенность. А вокруг были лишь острые линии углов и пестрота, и ничего не оставалось делать, кроме как закурить, дожидаясь, пока тела не накопят очередной порции похоти...


Долго пропел паровоз. Нас тряхнуло и все умолкло. Я понял, что, наконец, мы прибыли на наш Последний Полустанок...


04.06.97