Буран

Георгий Панушкин
БУРАН

Поезд затемно пришёл в Оршу. Никак не хотелось вставать и выходить из тёплого вагона, а потом ещё долго сидеть в полупустом огромном зале вокзала, дожидаясь первого автобуса на БелГРЭС. На перроне ветер винтом закручивал снежные вихри. Мороз щипал щёки и нос. А здесь было тихо и тепло. Мы дремали и чуть не проспали свой автобус. Влетели в него, когда он уже тронулся.

За окном бушевала метель. Пассажиры тихо переговаривались. Из их разговоров я понял, что такая метель бушует уже третьи сутки, что необычно много выпало снега и занесло все дороги в округе. Где-то оборвало провода и повалило деревья. Папа хукал на обледенелое окно и пытался разглядеть, где мы едем. Лицо его было озабоченным.

Автобус не ехал, а полз по магистрали Ленинград-Киев, буквально пробиваясь через снежные угробы. Он то и дело останавливался, пятился назад и, набирая скорость, рывком бросался вперёд, одолевая очередную преграду. Когда мы приползли к деревне Высокое, почти все пассажиры вышли. Машина медленно двинулась дальше, скатившись, как на лыжах, с высоченной горы, где раскинулась эта большая деревня Высокое, но у деревни Гришаны, через два-три километра, где дорога поворачивает на БелГРЭС, она вовсе остановилась, упёршись в снежные сугробы. Водитель сказал, что дальше не поедет, что только к вечеру расчистят дорогу. До самого БелГРЭСа оставалось не меньше десяти километров.

Мы вышли из автобуса, и он тут же развернулся и пропал в снежной круговерти. По времени уже должен был быть день, но серая мгла окутала всё кругом. Ветер завывал и не давал дышать.Сквозь снежную пелену нельзя было ничего разглядеть, можно было только догадываться, что это деревня Гришаны. Я уткнулся в папино пальто носом, и так мы простояли несколько минут. Неожиданно появившиеся откуда-то собаки со злобным лаем кинулись на нас. Папа закричал на них и замахал руками. Они исчезли неожиданно, как и появились.

— Надо двигаться. И только вперёд, — сказал папа. — Не мы одни застигнуты ураганом. Будут искать. А я дорогу знаю. Вон там, справа от дороги, должно быть старое сельское кладбище. Видишь? Нет?

Где дорога, где сельское кладбище, я разглядеть не мог. Перед моими глазами кружилось и ревело месиво чёрного снега. Я жмурился и старался не смотреть вообще.

— Надо же! — продолжал папа, поднимая воротник своего пальто. — В сорок третьем в феврале я где-то здесь совсем замерзал. Мне было тогда двенадцать лет. Пешком один от самой Орши топал.

Папа приподнял и тут же опустил тяжелый чемодан.

— Нагрузились же мы, однако, не по погоде, — проговорил он, казалось, издалека. Ветер гудел и свител в моих ушах. — Одёжка на мне была тогда прескверная, на ногах лапти совсем худые и мокрые. До кладбища дошёл, а дальше ноги не несут. Хоть помирай. Теперь нас двое. И жратвы полон чемодан. Коньяк и водка есть. Одеты мы тепло, как настоящие охотники. Вперёд, сынок!

Я молчал. Мне никуда не хотелось идти. Просто не хотелось двинуться с места. Не хотелось оторвать нос от папиного пальто. Ветер со снегом захватывал дыхание. Но папа взял большой и тяжёлый чемодан и двинулся вперёд по воображаемой дороге. Однако нести чемодан в руке он не мог: снег был выше колен. Тогда он расстегнул пальто, снял брючный ремень, прикрепил его к ручке чемодана и потащил чемодан за сбой.

Если первые шаги за отцом я сделал след в след, высоко поднимая ноги, то теперь мне пришлось ступать прямо в сугроб, так как чемодан засыпал папины следы. Снег был мне по пояс. Папа велел мне сесть на чемодан и потащил всю поклажу по снегу в чисто поле, где бесновался снежный ураган. Шагов через десять он остановился и сел рядом со мною на чемодан.

— Ты ничего не видишь и не слышишь? — спросил папа.

— Ничего. А что?

— А ты принюхайся. Блинами и дымом пахнет. Где-то люди готовятся гостей встречать. Значит деревня совсем рядом. И бабушка твоя для нас с тобой наверняка тоже блины замесила. Печёт блины и сало жарит, о нас думает, где мы с тобой пересиживаем непогоду. Телеграмму нашу они ещё вчера получили. Сразу и захлопотала бабушка Мария. Блины — первое дело. С горячим жареным салом и мёрзлой кислой капустой. И яичница-глазунья со шкварками прямо на сковородке. И тут же с пылу — с жару бульба прямо в чугуне! Да какая бульба! Чудо, а не бульба! Сама во рту тает рассыпчатая, нежная, с любовью и ласкою приготовленная. И рюмки две-три водочки под душевный разговор. Дедушка Петя уже в магазин сбегал и нас с тобой на автобусной остановке поджидает...

Я молчал, уткнувшись в папино пальто. Я вспоминал маму и сестричку Алёнушку, которые остались в Москве, и готов был зареветь. С ними всегда было хорошо. Мне хотелось плакать. Но плакать в нашем доме было запрещено. Слёзы катились сами по себе, смешиваясь на лице со снежинками. Я только не рыдал, не подавал голоса. А очень хотелось. Хотелось просто поплакать навзрыд, покричать...

Чтобы я не замёрз, отец велел слезть с чемодана и идти за ним. И мне сразу стало легче, но и труднее. Время от времени отец устраивал привал, и мы сидели на чемодане, прижавшись спинами друг к другу. Есть не хотелось. Хотелось лечь. Ноги устали. Было жарко. Каждый привал был недолгим. Мы поднимались и шли. В один из таких привалов папа спросил:

— Ты совсем устал? Ну, сейчас ты немного приободришься.

Погляди туда. Что видишь?

— Там кусты и деревья. И что-то шевелится... Это собаки? Собаки? Да?

— Нет, сынок, это не собаки. Это лисы или волки. Они преследуют нас от самой деревни, но боятся подойти поближе. На одинокого путника могут и наброситься. А нас два мужика...

— Полтора, — неожиданно для себя вставил я и удивился тому, что сказал. Папа грохнул со смеху.

— А ты ещё и остришь?! Это хорошо. Значит — точно перезимуем. А они, волки, огня боятся, голоса человеческого. Мы сейчас закурим и будем песни петь.

Папа громко рассмеялся, закурил и мы тронулись в путь, чтобы через полсотни шагов вновь остановиться. Я понял, что он тоже боится наших преследователей. Он и не скрывал этого. На одной из остановок прямо сказал:

— Волки и лисы — звери опасные. Они могут напасть на человека. Такими они стали в годы войны, когда тут проходила линия фронта. Тогда здесь везде валялись убитые и незахороненные немецкие и русские солдаты. Волки и лисы поедали человеческие трупы и перестали бояться людей, стали нападать на человека, стали злее и агрессивнее. Осенью сорок третьего, когда я бродил по этим местам, в лесу около деревни Ромальдово волки сожрали погибших бабушку Аксинью с внучками Лёлей и Шурой и тётей Варварой... Только остатки одежды да кости остались на том месте, где их убили...

От того, что я услышал, волосы зашевелились у меня под шапкой. Захотелось просто поглубже зарыться в снег, спрятаться. Я опять уткнулся носом в папино пальто. Но папа встал, и мы медленно пошли дальше.

— Под снегом твёрдая и ровная дорога, — сказал папа. — Никаких тебе бугров или ям. Да и деревья, деревья, берёзы, посаженные вдоль дороги, не дадут нам заблудиться. Идём точно, как по компасу. Мы не сбились с пути. Сверни хоть на шаг в сторону и полетишь в кювет в снег по самую макушку. Так что только вперёд, сынок, только вперёд. Хныкать и переживать будем дома...

Дальше я уже не слышал папиного голоса. С диким воем и грохотом буран поднял, как мне показалось, всю землю и закружил над нами. Если секунду назад я видел и слышал папу, то теперь не видно было ничего. Я упал лицом в снег и не слышал собственного голоса. Надо мной ревел и бесновался ураган, хватая меня за шиворот и стараясь оторвать от дороги. Рядом с оглушительным треском рухнуло огромное дерево и его сучья хлестнули меня по ногам. Мне показалось, что оно упало прямо на папу. В отчаяньи я закричал.

— Ты чего орёшь, как оглашенный? — услышал я совсем близко его голос. — Я с тобой рядом, не бойся.

Удар торнадо, этой грозной стихии, очень даже невероятной для здешних мест, при-шёлся где-то совсем близко. В ушах звенело, в горле было сухо, штаны были мокрые...

Несколько минут мы лежали, не шевелясь. Папа прижал мою голову к себе и что-то говорил, успокаивая и меня, и себя. Я не мог разобрать ни одного его слова.

— А где чемодан? — неожиданно спросил папа и стал шарить вокруг. Чемодана не было. Папа привстал, пытаясь разглядеть место, где мы находились, но увидеть что-то было невозможно. Тогда он на четвереньках пополз, приказав мне лежать и не двигаться с места, и буквально растаял в ревущей кутерьме. Минут через десять он приполз и притащил чемодан.

— Это же надо! — восхищённо говорил папа. — Метров за трицать унесло чемодан. Как я его нашёл, диву даюсь.

Снег падал целыми глыбами и со стоном уносился прочь, наметая белые барханы. Там, где упало дерево прямо на дорогу, уже возвышался огромный сахарный курган.

Вдруг буквально перед нами через дорогу в кустах появилась волчья стая. Вожак остановился, принюхиваясь, повернул голову вверх и неожиданно завыл. Вся стая, а их было больше десяти, тоже задрала свои морды вверх и завыла. Этот жуткий вой холодил сердце. Папа хотел что-то сказать или крикнуть, но голос у него осип, и он растерянно смотрел на меня. Я тоже попытался крикнуть, но голос пропал и у меня. Папа достал коробок со спичками и стал чиркать ими. Редкая спичка загоралась и тут же гасла. Волки сидели напротив и продолжали выть, как бы предвещая нам что-то плохое. Я был в отчаяньи. Папа обхватил меня и прижал к себе. Казалось, что ураганный ветер со снегом и вой волков завершат наше путешествие.

Но напор ветра неожиданно ослаб. Его сильные порывы ещё обрушивали на нас снежные заряды, но дышать стало несколько легче. Волчья стая зашевелилась и прекратила этот душу холодящий вой. Вскоре наши преследователи пропали, как бы растаяли в снежной пелене. Я перестал оглядываться по сторонам. Папа поднялся и угрюмо потащил впереди меня чемодан. Я старался попасть своими ногами в его следы, но это не получалось. Ветер был ещё настолько сильным, что буквально валил меня с ног. Я полз за отцом почти на четвереньках.

Видно было, что и папа устал. Наши привалы стали чаще и продолжительнее. На одном из таких привалов папа открыл чемодан, достал бутылку водки и велел мне глотнуть, но я отказался. Кусочек московского хлеба я проглотил, а больше ничего не хотелось. Время катилось очевидно к полудню, когда ветер неожиданно стих. Снег, который прежде валил с неба хлопьями, сменился лёгкой и прозрачной кисеёй, а затем и вовсе прекратился. По небу бежали низкие серые облака. Через какое-то время весёлые голубые оконца появились там, где всего несколько минут назад царствовал снежный смерч. А ещё через минутуту яркие солнечные лучи прорвались сквозь облака и ударили ослепительным светом по огромным заснеженным полям.

Получилось всё это сказочно красиво, словно мы были в волшебном театре. Дальний лес и близкие деревья чётко обозначили свои контуры. Сзади нас у самой дороги слева виднелось заснеженное кладбище, где можно было различить кресты на могилах средь высоких сосен и елей. Ещё дальше чернели квадраты деревенских построек, над многими из которых поднимались ровные столбики дыма. Так вот где пекут блины и ждут гостей! Чахлые безлистые берёзки осиротело стояли рядом. Белые снежные одеяла тяжело лежали на их обвислых сучьях. Оглушительная тишина охватила всё окрест. Папа встал и заорал во всю лотку "Ого-го!", но его голос утонул в этой тишине и не откликнулся эхом.

— Вон куда нас занесло с перепугу! Это надо же! Ещё один бросок и мы были бы в Выдрице...

Прикрыв ладошкой глаза, папа стал оглядывать всё окрест. Мне же и встать не хотелось, но я с интересом глядел на эту слепящую белизну. Я будто только что пробудился от кошмарного сна. Окружавшая нас зимняя картина сверкала тысячами и миллионами бриллиантов, рассыпанных на огромном белом покрывале, слепила своей яркой чистотой и прозрачностью. Мороз пропал, свежий и вкусный воздух мы пили в буквальном смысле слова.

— Как же прекрасна родная белорусская земля! — восторженно, но почти шёпотом произнёс папа и присел рядом со мной на чемодан. — Передохнём немного и двинемся дальше. Мы не заблудились. Твёрдая дорога под нами.

В это время мы оба отчётливо услышали приглушенный рокот трактора. Он доносился со стороны Выдрицы, через которую пролегал наш путь. Этот посёлок, казалось, был совсем рядом, но дойти до него уже не было сил. Рокот трактора приближался, и вскоре мы увидели сам трактор, который направлялся в нашу сторону. Он то двигался нам навстречу, то отступал назад, как бы собираясь с силами, чтобы ещё раз кинуться на снежные сугробы. Тракторист заметил нас, поднялся на копот машины, замахал руками и что-то прокричал. Папа в ответ ему помахал рукой, но не встал с чемодана. Только тут я заметил, что с ним что-то неладное.

Через полчаса мы оба сидели в тёплой кабине трактора рядом с водителем. Трактор промчался мимо домов Выдрицы. Папа показал пальцем на трехэтажный дом на берегу речушки и сказал:

— В этой больнице я родился.

— Я знаю, — ответил я, чтобы поддержать разговор. — Летом мы с Сашей и Димой Чепаковичами сюда забегали.

— Ну и носит же вас! — удивился папа.

А вот уже и БелГРЭС. Электростанция с пятью высоченными трубами стоит у самого озера, которое называют Великим Ореховским. Рабочий посёлок ровными рядами раскинул на пригорке двух и трёхэтажные каменные жилые дома, школу, детский сад и дворец культуры. Перед пригорком прямо у дороги стоит маленькая деревянная церковь, перед нею летом пыльная площадь, рядом магазин "Красный пахарь". Напротив через площадь промтоварный магазин, питейное заведение "Шалман", книжный магазин и библиотека. Сразу за церковью в низине слева стоит кирпичное одноэтажное здание. Это КПЗ — камера предварительного заключения. За спиной церкви на небольшом пригорке справа стоит деревянный дом дедушки Петра Максимовича и бабушки Марии Климентьевны. Между церковью и "Красным пахарем" втиснулся дом-пятистенка, в котором живут сестра бабушки Марии Настася и её муж Лександра. Вот к этой площади и привёз нас тракторист.

— Дальше сами доберётесь, — сказал тракторист и повернул свою машину к электростанции.

Здесь мы уже легко перешли площадь, обогнули церковь и КПЗ и вышли на улицу Пушкина, первый дом на которой и был нашей конечной целью. На площади, где была автобусная остановка, нас никто не ждал. Кругом огромные сугробы. По улице Пушкина в глубоком снегу была протоптана тропинка, по которой мы и прошли к заветной калитке.

Калитка до самого верха завалена снегом. Было видно, что через неё давно никто не проходил. На дверях дома висел замок, в окнах не горел свет, не было видно никакого движения. Дом, заваленный снегом со всех сторон почти по самую крышу, был пуст. О блинах с салом и тёплой встрече можно было и не говорить. Папа был потрясён. Господи, что произошло?! Заболели? Умерли? Почему никто ничего не сообщил, не написал, не позвонил? Мысли, одна дурней другой, завертелись в моей голове.

К соседнему дому, где жил священник Александр со своей матушкой Евдокией Даниловной, уже протоптали тропу. В хате были живые люди. Они нас заметили, и через минуту стукнула дверь. На улицу вышла, накрывшись большим шерстяным платком, Евдокия Даниловна и помахала нам рукой, чтобы мы шли к ним.

Поп Александр был маленький ростом."Метр с кепкой" — так окрестила его сестра папы Рая. У него было худое сморщенное и избитое оспой серое лицо. Щеку пересекал глубокий багровый шрам. Ребята говорили, что он был репрессирован. Я не знал тогда значения этого слова, но, глядя на его лицо, догадывался, что его жестоко били.

Конопатый батюшка носил редкую бородку и усы столь же не роскошные. Его водянистоголубые глаза, казалось, всегда подобострастно улыбались. Рот был давно беззубым, а потому губы морщинисто свёртывались пятачком. Редкие рыжие волосы не закрывали плешину на его голове. Впечатление он производил жалкое. Но голос у батюшки был уверенный и сильный.

— Идите к нам! Не стойте, простудитесь, — прощебетала попадья. Евдокия Даниловна, не дожидаясь нас, повернулась и вошла в дом, хлопнув дверью. Нам ничего не оставалось, как последовать за нею.

В просторной избе было тепло. Мы разделись и присели к столу на шаткие табуретки. Стол, покрытый старенькой клеёнкой, был пуст. На нём лежала большая раскрытая книга и очки. Жилище священника выглядело убого. Только в углу висела небольшая икона, покрытая расшитым белым полотенцем.

Евдокия Даниловна, причитая, хлопотала вокруг меня. Она заставила меня снять не только мокрые валенки, но и мокрые до пояса штаны и отнесла куда-то за печку сушить. Дала тёплые шерстяные носки и укутала меня в одеяло.

— Сиди смирно. Сейчас будем лечиться.

— Не болен я...

— Не перечь. Не болен — это хорошо. Но очень даже можешь заболеть.

В ходе разговора мы тут же выяснили главное. Три дня назад из деревни Ромальдово приехали родители девочки Лены, которая заканчивала десятилетку здесь, в Ореховске, на БелГРЭСе, и три года жила под опекой Петра Максимовича и Марии Климентьевны. С нею им было легче коротать время долгих зимних вечеров. Пётр Максимович и Мария Климентьевна не были богомольными и потому не водили дружбу с попами, но и отношений с ними не портили. Эта милая девочка скрашивала их жизнь, да и им было на кого обратить свою ласковую душу.

Леночка в свою очередь была благодарным ребёнком, как и её родители. Она называла Петра Максимовича и Марию Климентьевну белгрэсовскими родителями и очень хотела, чтобы, когда она станет невестой, они непременно приехали на её свадьбу. Два или три года прошло, как она закончила среднюю школу и вернулась в свою деревню Ромальдово. Теперь она выходила замуж. Забегая вперёд, скажу, что живёт она сейчас в Ново-Полоцке и зовут её Еленой Ивановной Шитиковой. Не забывает она и нас в Москве. Однажды заезжала. Несколько раз присылала посылки с клюквой. Вкусная ягода.

Отец Леночки Иван Тимофеевич третьего дня сам приехал сюда из Ромальдово и забрал счастливых стариков на свадебные торжества. Мария Климентьевна накормила поросёнка, подоила корову и положила ей достаточно много сена, заперла хлев и, взяв под ручку Петра Максимовича, села в легковую машину, которая уже стояла у калитки. Они предупредили соседей, что ждут гостей из Москвы, а потому завтра утром будут дома непременно. Ключ от хаты она положила под коврик на крыльце. Через час, как они уехали, начался снежный ураган. Теперь вот криком кричит поросёнок и ревёт корова, а кормилицы нет...

— Ничего страшного не случилось, — говорил конопатый батюшка, разглядывая бутылку водки из Москвы. — Пообедаем и пойдём выручать скотину. Сначала раскопаем дорогу в дом, печку затопим, а там они и сами управятся.

На столе появились тарелки, вилки и гранёные стаканы, блины и горячая картошка с мясом. "Метр с кепкой" с удовольствием разлил водку по стаканам, перекрестился и, сказав "Нечистая сила, изыди!", первый выпил, ни с кем не чокаясь. Мне он сказал — Тебе, отрок, тоже выпить надо. Для сугреву. Чтобы хворь никакая к тебе не пристала.

Папа глянул на меня строго:

— Пей залпом всё. Как лекарство, горькое и противное. Пей! Надо, сынок...

Я выпил. До чего же противное лекарство! И тут у меня проснулся аппетит. Еда была вкусная. Я уплетал картошку за обе щеки и слушал, как разговаривали старшие. Жидкая бородка священника лоснилась от удовольствия, конопатые щёки покраснели. Багровый шрам, пересекавший лицо, стал ярче. В голубых глазах сверкали озорные искры. Хозяин наливал всем поровну, обходя меня, и пил с несколько укороченным предисловием. Сначала он крестил рюмку и говорил: "Нечистая, изыди!", потом ещё короче —"Изыди!" Матушка пила наравне со всеми. Бутылка быстро опустела. Хозяин моргнул Евдокие Даниловне:

— Достань-ка, матушка, ещё пузырёк. Настроение хорошее.

Матушка тут же проворно принесла бутылку коньяка. Отец Александр налил только папе и себе, пояснив при этом:

— Тебе, матушка, хватит. А то будешь, как мокрая тряпка, хоть выжимай.

Матушка не обиделась и пошла за закуской. Самые невероятные слухи ходили о Евдокие Даниловне в связи с тем, что она любила выпить. Нередко подбирали её в канаве пьяную и приносили домой. Муж сокрушался, колотил её, но она стойко переносила побои, днями не выходила на улицу из-за синяков на лице. У них было двое уже взрослых детей. Летом они приезжали погостить у родителей. Девочка училась в Москве в институте иностранных языков. Красивый и высокий парень готовился стать инженером в Минске.

Священник Александр был малость чудоковатый. Рассказывал какие-то прибаутки и сам смеялся первый.

— Были у нас в посёлке три друга, — расхохотался поп. — Пили они каждый день и нередко затевали драку. Вид у них был ужасный. Один из них неожиданно помер. Меня пригласили отпевать. Отказать я не мог и сделал своё дело честно. Стоят два алкоголика, прощаясь с другом, и один дугому говорит: "Посмотри, как хорошо выглядит в гробу наш друг Фёдор!" "Ещё бы! — ответил товарищ. — Ведь он уже три дня не пьёт!"

Глаза у меня слипались, я засыпал за столом. Папа уложил меня на старенькую кушетку, и я уснул. Проснулся поздним вечером в доме у своего дедушки. Бабушка Мария хлопотала у печи. Для меня приготовили горячее молоко с мёдом. Заставили пить тоже как лекарство. На другой день я вместе с дедушкой Петей и папой ходили в лес к заснеженному озеру, и папа много фотографировал...

Да, на всю жизнь запомнил я, как папа тащил на ремне чемодан по занесённой зимней дороге, трактор, который довёз нас почти до самого дома. И первую рюмку водки, которую папа заставил меня выпить у попов, чтобы я согрелся. Правда, мне тогда было непонятно, что это значит "для сугреву" (10 вёрст отмахали пешком по морозу от деревни Гришаны). Дряная была, надо сказать, водка.

Милые воспоминания. Слышу голоса: "Авысь, авысь!", — кричит бабушка, идя кормить поросёнка. Что это значило, до сих пор не понимаю, но на поросёнка, видимо, это производило впечатление. Сначала поросят было два, потом один, а потом и ни одного. Помню, как бабушка принесла из курятника яйцо без скорлупы — просто в жидкой оболочке. Такое снесла курица. Я никогда такого не видел ни до, ни после. Помню, как она всплескивала руками и причитала: "Ах, Боже ж мой!.. Володенька, чего ж ты такой мурзатый?" Почему мурзатый, мне было непонятно, но что грязный так это точно. Она следила, чтобы на карусели я обязательно пошёл в чистой рубашке. А если что-то было не так, то дедушка махал рукой и говорил: " А ещё дети культурных родителей!!!" Я не помню, чтобы он кричал или ругался на нас, но этого "дети культурных родителей..." было вполне достаточно, чтобы понять, что электростанция, сделанная из сломанного будильника, вряд ли в ближайшие дни даст свет.

Помню, как бабушка жарила рыбу. Такой вкусной рыбы, кажется, я не ел никогда. А глазунья, шипящая на раскалённой электроплитке, а запах шкварок, запах печки и прошлогодних сухих яблок на ней. Там было темно, много пыли и много чего-то удивительно родного. Печь была большая. И когда её топили, на ней было тепло и уютно. А какие блины пекла бабушка! Именно пекла, а не жарила. Мне было удивительно видеть, что блин печётся, не переворачиваясь, сразу с двух сторон — снизу углями, сверху жаром печи.

А как скрипела наша калитка! Этот звук до сих пор во мне. Приезжаешь в вечерних сумерках на велосипеде с рыбалки, отворяешь калитку, а она скрипит: здравствуйте! Закатываешь велосипед в сарай. Воздух уже прохладный. И быстрее в тёплые сенцы. А твой, дедушка, велосипед? Помню, как папа катал меня на нём, потом Генка Рябцев (мой первый друг в БелГРЭСе) научил меня ездить стоя (я всегда был маленьким). Думаю, со стороны было весело видеть самодвижущийся велосипед, так как тогда руль его был на уровне моих глаз.

А костры! Сколько мы пожгли костров на лугу напротив нашего дома! У нас была компания: я, Лена, Галя Карпицкая, Дима и Саша Чепаковичи, Генка, Колька Прасов (он потом поступил в мореходку) и некто Пынька, хороший парень, с которым мы сначала почему-то были врагами, а потом стали хорошими друзьями. Мы допоздна жгли костёр, до темноты, когда искры летят в звёздное небо. Жгли ветки олешника, который окаймлял этот большой луг. А когда костёр прогорал, пекли картошку, натасканную с соседних огородов. Расходились поздно. Мы, мальчишки, тушили костёр и в полной темноте шли к развалившемуся бревенчатому мостику через канавку, которая когда-то, видимо, была ручьём. Прощались, проходили мимо сажелки (почему-то так называли маленький пруд, вырытый перед домом), заросшей травой и кишащей комарами, и дружной гурьбой вваливались в сенцы.

Мыли ноги в холодной ванне на улице перед окном, опираясь на ствол сирени и проклиная всех комаров. Недоумевали, почему это бабушка говорит, что с такими корявыми ногами в постель ложиться нельзя. И после этого ели на кухне блины с молоком. Вкусно-то как! Дедушка сидел перед телевизором и дымил "Казбеком". "О, вну-чек!..", — говорил он с доброй улыбкой, яростно скребя мою щеку своей щетиной (щетина была знатная). И почему-то дедушка никогда не стряхивал пепел с папиросы. Пепел падал на белую скатерть. Папироса часто гасла, а он, не замечая этого, продолжал смотреть свою программу "Время".

В комнате свет не зажигали — достаточно было сумеречного мерцания экрана теле-визора. Потом ложились спать, и бабушка почему-то говорила:"Ох-ох-ох, вот и ещё на один день меньше жить осталось". Мне казалось, что нельзя так говорить. Но я-то тогда не знал, сколько много ей пришлось повидать за эту самую жизнь.