Янус

Юрий Минин
при участии Алексея В.Котельникова


     Казалось, что телефон звонит целую вечность, не прерываясь и не замолкая, через непробиваемую толщу бетонной перегородки между залом и спальней, пуховую толщу подушки, прижатой мною к уху, нисколько не ослабляющей этот отвратительный звук. Звонок проникал в мою голову тупыми сверлящими иглами и оседал в ней тяжелым свинцовым волнением.
     Ещё днём, когда я пребывал на кафедре, в перерыве между лекциями дозвонилась дочь и сказала, что меня разыскивают на федеральном совете, что просят срочно поехать в город Борисовск.  Я догадался о причине предстоящей поездки. Это был конфликт между церковной епархией и одним НИИ, разместившимися одновременно в стенах древнего Борисовского монастыря. О конфликте писала газета, статья называлась «Белый рояль с кордебалетом на престоле». Публикацию зачитали на последнем совете, она повествовала о монастырской Введенской церкви, принадлежащей институту, отремонтированной и приспособленной под актовый зал, а факт этого вандализма осуждал игумен монастыря.
     Я долгие годы изучал историю памятников архитектуры, читал лекции, учил студентов, заведовал кафедрой, но всегда обходил стороной этот город с его уникальными монастырями, находил всевозможные поводы, чтобы отказаться даже от косвенного отношения к нему. Причиной тому была давняя история моей студенческой юности. История не стиралась из памяти и напоминала о себе в периоды раздумий или во сне, отзываясь неожиданным непроизвольным глубоким вздохом или ноющей болью за грудиной, не заглушаемой ни каплями валерианы, ни капсулами нитроглицерина. И сегодня та страшная история, связанная с городком Борисовском, всплыла в моей памяти вместе с телефонным звонком и взволновала меня так, будто она случилась вчера.
     Казалось, что телефон звонил ещё громче и настойчивей, но я не находил в себе сил, чтобы подняться, снять телефонную трубку, ответив отказом или согласием.
                ***
     Его звали Сергеем Бутенко. Он был старше нас, вчерашних школяров на несколько лет, отчего казался стариком и вызывал к себе чувство почтения. Мы раздавали себе меткие, необидные прозвища, а его жестоко прозвали Янусом...  Дело в том, что часть его тела была обожжена. Его левая рука была покрыта безобразной тёмно-розовой обожженной кожей, съёжившейся в глубокие складки-морщины, но самой страшной частью его тела была голова и особенно лицо. Половина головы с антропологической точностью раздёленная невидимой линией, бегущей по линии носа, губам, подбородку и лбу, была тоже покрыта следами ожогов. На участках обожженной кожи не росли ни волосы, ни усы, ни брови, ни борода. Луковицы волос были выжжены, а половина лица своей изуродованной кожей напоминала авангардистскую скульптуру с подтеками материала и грубыми следами мастихина. Здоровая половина лица, обращенная в профиль смотрящему и скрывающая за собой другую обожженную половину, была столь совершенна и прекрасна, сколь безобразна и отвратительна была  половина вторая. Он старательно выбривал здоровую половину головы, дабы односторонней растительностью ещё более не усугублять свой и без того безобразный вид. Волей-неволей глаза устремлялись на это несочетаемое сочетание уродства и красоты и не отводились в сторону.
     Будучи ещё абитуриентом и вдохновенно мотаясь с экзаменационным листом по широким мраморным вузовским лестницам, я впервые наткнулся на него, стоявшего и курившего на лестничной площадке, и на мгновение я, с большими глазами от внезапного испуга, остановился перед ним и замер. Мне подумалось: «Что это? Такого не может быть… Не дай мне бог оказаться с этим уродцем в одной группе…» И оказался.
     Он приехал с Украины, поступил в институт, жил в студенческом общежитии, был молчаливым, одиноким и загадочным. Его уважали, с его суждениями, высказанными резко, прямо и честно, считались.
     Как-то наша сокурсница, жившая тоже в студенческом общежитии, из-за тройки, полученной на экзаменационной сессии, осталась без стипендии, а стало быть, без средств к существованию. Нужно сказать, что в советские времена студенческой стипендии в сумме 43 рублей хватало на пропитание, и порой оставались деньги на посещение кинотеатра. Так вот, Янус, подрабатывая дворником, стал помогать несчастной студентке, он отдавал ей заработанные деньги и делал это бескорыстно и без огласки. О благородном поступке Януса никто никогда и не узнал бы и не догадался, если бы о нем не рассказала сама студентка.
     Я никогда не слышал, чтобы он говорил о себе, о том, как и когда получил он свои страшные ожоги. Но о нём заговорили сокурсники, рассказывая шепотом и передавая друг другу историю, леденящую душу. Это был рассказ о перенесённой им пытке. Говорили, что когда он был мальчишкой, его вместе с отцом - секретарём сельской парт ячейки захватили бандиты и истязали на глазах у отца, поливая пацана крутым кипятком… Была это правда или чья-нибудь выдумка, никто толком не знал. Янус не опровергал и не подтверждал эти рассказы, а быть может, они и не доходили до его ушей, а мы, памятуя пословицу: «молчание – знак согласия», - считали, что так всё и было.
     А ещё он нравился девчонкам. Нравился очень. Несмотря на его уродство, красную обожженную сморщенную кожу и постоянное молчание, девчонки подсаживались к нему на лекциях, приставали с беспредметными разговорами, радовались его редким ответам, старались ему угождать, бросали на него заискивающие взгляды, окружали заботой и вниманием на студенческих вечеринках.
     Я долго не мог понять причину его популярности, но со временем разобрался. Фетиш. Его ожоги были фетишом, привлекающим женскую половину. Он молчал, а они, эти ожоги, говорили о мужестве, о воле, о страданиях и о достоинстве. И ещё. Девчонок привлекал его возраст и его жизненный опыт. Тогда для восемнадцатилетних студентов возрастная разница в 2 - 3 года казалась нам пропастью. Привлекала и его тайна, усиленная его молчаливостью,  возникающими вокруг него слухами и страшными рассказами. Как он сам относился к этому? Мне пришлось наблюдать за ним, когда одна из наших милых сокурсниц уделяла ему своё внимание. При этом он оставался сдержанным, слушал собеседницу и никак не реагировал на её признания. А быть может, он сдерживал свои эмоции и чувства, загонял их далеко в себя, считая, что своим уродством он отброшен от людей и не достоин их.
     В институте одним из «любимых» предметов была военная подготовка. Нудная бесцельная наука, подавляющая личность студента, и в то же время забавная. Подготовка проходила один раз в неделю и длилась весь день. Студентки в этот день были предоставлены сами себе, они скучали от безделья, а студенты-парни добирались электричкой до загородного военного полигона и превращались из упрямых маменькиных сынков в покорных и исполнительных курсантов. На полигоне в нашей одежде должны были присутствовать два обязательных атрибута – галстук и головной убор. Головной убор потому, что «руку к пустой голове не прикладывают», а галстук – «так, для порядка». Студенты, будучи народом весёлым, не пропускали и малейшей возможности поиздеваться над полковниками военной кафедры: галстуки подбирали непременно на резиночке да ещё с золотыми петухами на темном фоне и надевали их не на рубашки, а на свитера или майки, преображаясь вовсе не в курсантов, а скорее в клоунов. Головные уборы были тоже под стать петушиным галстукам. На голову натягивались купальные шапочки, береты от плащей из болоньи, капюшоны, отстёгнутые от курток, и даже меховые ушанки (летом!). Янус, единственный среди нас, отслуживший до института положенный срок в армии, шуток этих не воспринимал, шапочки и береты называл презервативами, сердился, одёргивал нас и требовал от нас не валять дурака. Мы чувствовали свою неловкость перед ним, но не могли понять причину его недовольства: солдафонство это или уважение? Сходились на том, что служилый Янус, вживую хлебнувший тяготы воинской службы, просто жалел полковников.
     После четвертого курса нам, парням, предстояло отслужить три летних месяца в военных лагерях. Остриженных под ноль, с набором курсанта, состоящим из мыла, бритвенных причиндалов, ниток, иголки и подворотничков, нарезанных из старых простыней, нас увезли на львовских автобусах в неизвестный мне тогда городок под названием Борисовск.  Автобусы провожали девчонки. Перед отправлением пели под гитары, показушно целовались, растроганно пускали слезу, а кое-кто из студентов удостаивался подарков «на дорогу» от своих любимых. Среди немногих одариваемых оказался и Янус. Было видно, как ему неловко от внимания к своей персоне, и он, принимая подарки, рассеянно повторял: «Разделим на всех, по-братски».
                ***
     Борисовский монастырь с его стенами, церквами и кельями находился на окраине северного городка. С одной стороны монастырские стены огибала речка, служившая некогда преградой для врагов, а с другой стороны к стенам подходил лес, бывший когда-то дремучим и непроходимым. Теперь монастырь и участок леса, изрядно поредевший в последнее время, занимала воинская часть. На летние месяцы монастырь превращался в военные лагеря, он наполнялся студентами, одетыми в солдатское обмундирование и страдающими из-за стёртых до крови ног от неумело накрученных портянок.
     Сейчас я точно знаю историю монастырских построек и их названия. А тогда, в пору студенческой юности, монастырь называли замком и для большей романтичности пересказывали ужасные истории о привидениях, живущих в древних стенах, пугающих и ежегодно уносящих на тот свет по одной студенческой жизни. 
     Мы жили в палатках по десять человек за монастырскими стенами в поредевшем лесу. С непривычки было тесно, и первые мои ночи были бессонными и изматывающими. Я спал у края, меня угнетала нависающая надо мной ткань палатки, а в голову лезли мысли, что надо мной крышка гроба. В кромешной тьме я приподнимал голову, касался упругого брезента, вспоминал рассказы о приведениях, и в груди возникал ледяной ветерок страха. Янус, попавший со мной в одну палатку, заприметил мои страдания и предложил поменяться с ним, что я и сделал, не скрывая своей радости и благодарности. В середине палатки из-за тесноты можно было спать только на боку. Пропавший страх и навалившаяся усталость от дневной муштры делали своё дело: я стал засыпать как убитый. Ночи были прохладными, отчего тепло прижатых с боков студенческих тел было приятным и желанным. Напрочь пропало всякое стеснение, на ночь мы становились одним организмом, сопели строго в унисон, в затылок друг другу и одновременно, как по команде, переворачивались с боку на бок. Впрочем, единым организмом оставались мы и в светлое время суток, потому что ходили только строем и только в ногу, даже естественные надобности отправляли одновременно, как по команде, и письма тоже писали одновременно, одинаковой длины и, наверное, одинакового содержания. За выход из строя или малейшее неповиновение виновного наказывали. Наказание было специфическим и экзотичным. Не испытавший на себе наказание считал его пустяшным, но прошедший через него, уже больше не выпячивался до конца службы. Наказанием было корчевание исполинских пней в ночном лесу. Вспомните рассказы о привидениях, вид коряг, напоминающих бог весть кого, представьте себе ночной лес с его шорохами, вздохами и скрипами, и вы поймете, почему повторного такого наказания больше не хотелось. 
     Запомнился случай. Объявили отбой. За положенные минуты разделись и легли, в унисон засопели. Вдруг ни с того ни с сего курсант Аркаша Кречмер, обалдевший от двенадцатичасовой муштры, произносит громко, при этом вздыхая:
     - Вот и ещё один день пролетел, ну и х.. с ним!
     На беду курсанту Кречмеру мимо с нашей палатки проходил тихой поступью бдящий дисциплину и скучающий старлей Костюченко. Старлей остановился, и ответил несчастному Кречмеру примерно так:
     - Ошибаешься, курсантик, для тебя день ещё не закончился, а продолжается. Ты у меня навсегда забудешь, что такое х… и где он находится. - Потом старлей Костюченко заставил Кречмера одеться, выдал ему лопату и отправил на ночное корчевание пня. После того случая курсант Кречмер, всегда разговорчивый, общительный и острый на язык, неожиданно потерял дар речи, стал жестикулировать, как глухонемой, и так промолчал до самого конца сборов. Потом нас выручал Янус. Офицеры называли его «служилым», считали своим и слушали, как человека. Янус вступался за нас, и после его переговоров с офицерами нашу палатку ночным корчеванием лесных пней больше не пугали. 
     У Януса в лагерях было особое положение. Ему одному стали позволять уходить после отбоя в городок и возвращаться поздней ночью. Было понятно, что Янус завёл в городке зазнобу и бегал к ней. Мы смотрели на увлечение Януса с завистью, а студент по фамилии Сизый даже злился, не скрывая этого. Сизый был на год старше нас, претендовал на лидерство, но лидерство ему никак не давалось. До поступления в институт Сизый не служил в армии, а потому у военных   не вызывал никаких положительных эмоций и проходил муштру и унижения наравне со всеми.  Старлей Костюченко, заметив ненавистные тяжелые взгляды Сизого, брошенные в сторону вольного Януса, сказал:
     - Вы, салаги, за эти три месяца должны испытать ровно столько, сколько
достаётся срочнику за два года, и я со своей стороны постараюсь это вам обеспечить. А Бутенко сполна хлебнул в жизни, пусть погуляет.
     И Янус гулял, возвращался ночью или под самое утро, а возвратившись, не сразу ложился, много курил, вздыхал и подолгу стоял у входа в палатку. Сизый, слывший в мирное время неисправимым бабником, теперь подвергался жестокому воздержанию. Было видно, что воздержание он переносил тяжело, потому что со временем Сизый всё больше и больше мрачнел. Да и мы тоже, находясь постоянно в строю, были лишены всякой возможности даже помышлять о самоудовлетворении…
     Постройки монастыря, вначале вызывающие чувство уныния своим жалким видом, осыпающейся штукатуркой, кренящимися стенами, сделались за время службы привычными и даже родными.
     Самым крупным и высоким сооружением был Федоровский собор, с пучинистыми, рыжими от ржавчины главами, массивными стенами, изящными кирпичными пояcками, коваными решетками и сгнившими окнами. В подвале собора, хранящем вечную прохладу и темноту, располагался продуктовый склад лагеря. Собственно сам собор был всегда заперт, его массивные кованые ворота, вставленные в резные белокаменные порталы, были закрыты на толстые засовы с висячими исполинскими замками. Через щелевидные окна в погожий солнечный день можно было увидеть, что на сводах собора сохранились древние росписи, исполненные в кобальтовых тонах, а зоркому глазу удавалось рассмотреть и лики святых с печальными глазами и тонкими чертами. Казалось, что именно там, за засовами и узкими окнами должна быть какая-то главная тайна, а быть может, и смысл нашего бытия…
     Во второй церкви, Введенской, обезглавленной и искаженной перестройками, была устроена солдатская баня. Мылись на первом этаже, а мыльные воды через отверстия, пробитые в кирпичных сводах, стекали в высокий подвал. Потом, часто вспоминая эту баню, я думал о той прочности, которой наделяли люди свои храмы. Воде, сливаемой под фундаменты, и точащей камни, так и не удалось разрушить церковь.
     Банная раздевалка с крючками для одежды в виде длинных гвоздей, вбитых в церковные стены, располагалась в притворе, моечное отделение с бетонными скамьями и штабелями громких шаек находилось в трапезной части, а парная с черной закопченной печью – в алтаре. Баня стала единственным местом, где мы ровно на час предоставлялись сами себе. Здесь не шагали в ногу, не исполняли команды и не одевались за три минуты. Здесь мы мылись, как люди.
     Было воскресенье. В этот день Януса отпустили в город днём, ещё до обеда, сразу после стрельб. Вечером небо покрылось тёмными тучами, и только на западе оставался просвет с кроваво-красным закатом и полоской неспокойного, предвещающего неладное, неба.
     Мы строем и с песней, забрав из палаток свои полотенца, уныло потопали в баню.  Настроение у всех, быть может, из-за того заката было подавленным. Помывка проходила тихо, без шума и шуток, под грохот и стук шаек, журчание воды из крана и скрип двери в парилку. Когда старлей Костюченко постучал в окошко, оповещая тем самым, что до окончания бани осталось 15 минут, неожиданно пришёл Янус. Он зашел в моечное отделение, и я в который раз отметил его крепкое жилистое ладное тело, с рельефом натруженных мышц, следами ожогов на плече, боку и ноге, обычно скрытых под его одеждой. Девчонки, уделяя внимание Янусу, чувствовали, что его есть за что любить, да и Янусу любить их было тоже чем. Его детородный орган не имел следов ожога, был крупным и походил на молодой крепкий гриб-боровик, попадающийся редко и вызывающий нескрываемую радость увидевшего его грибника. Никто из присутствующих в бане, даже бабник Сизый, не мог похвастаться таким хозяйством и таким мускулистым телом. Пока Янус выбирал и мыл шайку, Сизый неожиданно обратился к нему:
     - Сегодня был классный пар, Серёга, жаль, что ты опоздал… Пойду плесну для тебя на камешки. - Я не поверил своим ушам, зная и памятуя о неприязни Сизого к Янусу, был удивлен проявлением этого неожиданного дружелюбия.
     Сизый наполнил свою шайку холодной водой и скрылся с ней за скрипучей дверью парилки. Потом я услышал шипение воды, выплеснутой на раскалённые камни, и почувствовал тяжелый жар, проникающий через неплотно прикрытую дверь парилки. Сизый вышел с пустой шайкой, и через некоторое время в парилку зашёл Янус. Я видел, как вскоре Сизый принёс из раздевалки швабру, плотно прикрыл дверь парилки и подпёр дверь принесённой шваброй, уткнув ее одним концом в деревянную обвязку двери, а другим в бугристый кирпичный пол. Я с изумлением посмотрел на Сизого, а Сизый, склонившись, сказал мне на ухо:
     -  Ничего, пусть чуток мозги свои просушит, а то забегался.
     Предчувствуя неладное, я вышел в раздевалку, где дрожащими руками надел свежее нижнее бельё и курсантскую гимнастёрку. Все стали выходить из бани и как положено строиться, поджидая других одевающихся. Сизый тоже встал в строй, и, когда все были на местах, он вдруг ойкнул, сказал, что оставил портянки и, не спрашивая разрешения у старлея Костюченко, вбежал обратно в баню. Я стоял так, что через открытую дверь видел, как Сизый быстро прошмыгнул в моечное отделение, вынес оттуда швабру и поставил в угол, где стояла утварь уборщиков.
        Со строевой песней мы промаршировали несколько кругов по монастырскому плацу, строем сходили в туалет и строем прошли на опушку леса в свои палатки. Протрубили отбой. Януса не было, он не вернулся на свое место и ночью. А утром перед самой побудкой я услышал шум. Побудку почему-то не сыграли, но мы, привыкшие к строгому распорядку, поднялись в положенное время, оделись за отведенные минуты, вышли из палаток на ветреное утро и узнали передаваемую от палатки к палатке страшную весть: «Умер Янус».
     Потом я видел, как его тело, обернутое в белые простыни и уложенное на носилки, вынесли вперед ногами из бани и затолкнули в кузов грузового автомобиля, крытый зелёным брезентом. Ветер пытался сорвать простыни с его головы, и в тишине было слышно, как простыня, развеваемая ветром,  бьет по застывшему обоженному лицу. Лежащее на носилках тело мне показалось совсем маленьким и каким-то плоским.
     Подробности его смерти никто не знал. О них нам не рассказывали и потом, когда приехали следователи из военной прокуратуры и допрашивали очевидцев. Допрашивали и меня, и я, видевший то, что сделал Сизый, ничего не сказал об этом, а мямлил, что Янус опоздал и пошёл париться в одиночку.
     Зачем я тогда скрыл правду? Почему не рассказал о том, что видел своими глазами? Я и теперь не могу разобраться в себе и понять причину. Думая о тех днях, я нахожу удобное объяснение своему поступку - нежелание ломать жизнь ещё одному человеку – Сизому. Похоже, что так же, как и я, не сговариваясь, поступили и другие студенты, потому что после отъезда следователей нам объявили коротко: «Несчастный случай, угорел».
     После лагерей Сизого никто больше не видел. Говорят, что он взял академку, уехал на родину в Сибирь и пропал. Пару лет тому назад мой сокурсник, с которым я поддерживаю добрые приятельские отношения, рассказывал, что был по долгу службы в Чите и на паперти деревянной церкви Декабристов видел странного полуслепого нищего с ужасными ожогами на лице. Когда нищему подали деньги, голос его показался знакомым моему приятелю. Он спросил нищего: «Сизый?» Нищий испуганно замахал руками, отвернулся, закашлялся и отполз в сторону.
                ***
     Телефон продолжал трезвонить с прежней настойчивостью. Я понял, что сейчас должен встать, стряхнуть с себя многолетние угрызения и принять решение. Я быстрыми шагами прошёл к телефонной трубке,  снял её, узнал голос председателя совета, принёс ему свои извинения за то, что не сразу ответил, а потом на его просьбу выехать в Борисовск, дал согласие.
     Я поехал туда на автобусе, как это было ровно тридцать лет тому назад. Не стану рассказывать о конфликтной ситуации, послужившей поводом для моей поездки, не нахожу в ней ничего сверхъестественного: мне часто приходится заниматься подобными проблемами, решать их и находить компромиссы.
     Скажу только, что это была поездка в моё прошлое, попытка раскаяния и очищения. Можно и нужно раскаяться, тем самым облегчить бремя ошибок, но очиститься невозможно.
     Я пошёл на литургию в действующий Федоровский собор, казавшийся когда-то навечно закрытым, простоял службу под живописными ликами на сводах, исполненными в кобальтовых тонах, и исповедался.
     После исповеди я прошелся по монастырским дорожкам, по соборной площади, мимо возрождённых и оживших памятников, и остановился у церкви Введения.  Я стоял у храма и долго смотрел на воссозданную главку с зелёной поливной черепицей, жмурясь от огненного блеска золота на ажурном кресте, притянутом позолоченными цепями к зелёному куполу, погладил рукой  шероховатые, потеплевшие от солнечных лучей стены храма, выкрашенные в красный цвет - цвет крови, и решил написать рассказ о Янусе.
     Я хочу, чтобы он жил в моей прозе.


Февраль 2004 г