Трагедия поэта и комиссара, очерк. Гл. 7-9

          Глава седьмая. АРЕСТ

          Совещание у начальника четвертого отдела областного УНКВД всколыхнуло жизнь этого учреждения от самого центра области до глухой деревушки. Иногда по данным оперативной работы подследственные давали показания, которые требовали ареста подозреваемого, проживающего за многие сотни километров от уральского областного города.

          Служба НКВД доставляла подозреваемого на Урал, не считаясь с затратами государства. По всей области началась мобилизация, но не армейского люда, а «врагов народа». Сейчас кажется странным, почему молчала иностранная разведка, не шумела, так падкая на сенсации иностранная пресса. Молчали дипломаты. Они этого не видели? Ведь только в одной Свердловской области нужно было собрать десять тысяч человек за четыре месяца. Это полнокровная дивизия. Собранных мужчин и женщин можно было использовать в любых целях. Но пресса, как своя отечественная, так и иностранная молчала. Запуганный двадцатилетним террором, народ нес на своих плечах жестокую судьбу, – молчал, и с какой-то завороженной послушностью, готовился к неизбежному. 

          Служащие НКВД, в основном рядового малограмотного состава, как ни странно, но даже районные и городские отделения НКВД возглавляли сержанты, тихо разбирали свои архивы, собирали сведения негласного надзора, не гнушались слухами и сплетнями нечистоплотных людей, а затем ночью арестовывали «виновных». Страх среди населения страны и области был, как коктейль, соткан из крепкого внушенного уважения к партии и лично к товарищу Сталину, и испуга, что на пороге их дома может внезапно появиться представитель партии и заявить об аресте, не предъявляя обвинения. Узелок на случай ареста, особенно у горожан, был заготовлен заранее.

         Многие среди арестованных были «меченые» НКВД в 20-30-е годы. В то время жить было трудно, и добывать для семьи хлеб насущный только одной работой на земле или в цехах, на государственной службе или трудом свободной профессии при мизерной заработной плате было не достаточно. Приходилось изворачиваться. Среди арестованных к концу 30-х годов многие имели судимость по статье 111 УК РСФСР, использование служебного положения в личных целях. Людей судили, давали сроки, но их отпускали через год-два, а некоторых оправдывали в зале суда за неимением состава преступления.

         Но в картотеке НКВД эти данные сохранялись до поры до времени. И это время настало. Среди таких «меченых» были люди почти - всех специальностей и всех слоев общества. Но особенно внимательно отнеслись к состоящим на учёте бывшим офицерам, солдатам, участникам гражданской войны на стороне белых, крестьянам, участникам многочисленных восстаний против советской власти в 1918-1921 годах, учителям, недовольным постановкой учебного процесса. При арестах использовали мнение соседей по квартире, членов партии о беспартийных и представителей других партий.

         Некто Старцев Павел Павлович был арестован за фразу, произнесенную в 1917 году в запале партийной дискуссии: «Я был меньшевиком, и умру меньшевиком, и меньшевистские идеи из меня ржавым ножом не выскребешь». Ему это вспомнили в 1937 году, когда уже прошла задиристая молодость, когда уже человек стал с возрастом консервативен и покладист к существующей форме правления. Старцев думал, наверно, о спокойной старости (ему было 57 лет в 1937 году), чем о политике, но все обернулось по ситуации 30-х годов.

          Многие попытки Григория найти работу, заканчивались безрезультатно. Отказы были стандартные: нет вакансий. Расстроенный неудачей самостоятельных поисков, он решил воспользоваться знакомством с одним из журналистов. Знакомый, старше его по возрасту на удивление Троицкого, выслушал его внимательно, предупредил, что вокруг его личности сгущаются негативные события, связанные с его творческой деятельностью и предложил письмо-рекомендацию в одну из областных сибирских газет. Это была рекомендация, но она вселила в сознание Григория надежду.

         Григорий купил заранее билет на поезд, собрал не богатый багаж и отправился на вокзал. С братом и отцом он простился заранее. Проходящий поезд прибывал на станцию Свердловск днем. Его родственники и друзья были на работе, провожающих не было. На вокзале, как всегда, было тесно. Диванов для пассажиров не было. На грязном проплеванном полу кассового зала люди сидели на корзинах, самодельных чемоданах, мешках. Здание вокзала не могло вместить всех желающих.

         На дворе стояло начало октября. Примораживало. Григорий прогуливался вдоль здания вокзала, напряженно ожидал прихода поезда, объявлений по радио о движении поездов не было. Однако пассажирский поезд пришел по расписанию. Григорий прошел в вагон, нашел место у окна, расположился к отъезду.

         Но вслед за ним поднялись в вагон двое молодых парней, одетые, как все, в штатскую одежду. Они присели рядом с Григорием и один из них как-то по-домашнему, очень доверительно спросил: «Ты, Гриша». От неожиданности Григорий вздрогнул и с удивлением протянул: «Да-а-а». И получил короткий пугающий ответ: «Ты арестован. Спокойно. Не поднимай шума. Не привлекай лишнего внимания. Это не в твоих интересах».

         Трое мужчин вышли из вагона и направились к зданию вокзала. У входа в отделение милиции Григорий услышал объявление дежурного по вокзалу: «До отправления поезда Москва-Омск осталось две минуты». «Две минуты не хватило, чтобы уехать, -  подумал поэт, - две минуты…». В комнате милиции у него еще раз спросили паспортные данные и через некоторое время увезли во внутреннюю тюрьму на Главном проспекте, 17.
         Остаток дня он провел в камере среди таких же задержанных как он. Хотелось, есть, спать. Мучил вопрос: «За что?». И в то же время Григорий несколько успокоился: «Хоть какая-то определенность – камера». Все неотложные дела, подписанные договоры с издательствами уходили куда-то в неизвестность на неопределенный срок. Григорий сидел на нарах, прислонив голову к стене. Дремал. В этот момент выкрикнули его фамилию, и повели на первый допрос.

         В небольшой прокуренной комнате горел яркий свет. За столом сидели двое, по возрасту старше арестованного. На стенах висели неизменные портреты: Сталин, Дзержинский.
На задержанного заполнили анкету арестованного. Он односложно отвечал: Фамилия, имя, отчество, год рождения. Паспорт забрали при аресте. Адрес? Главный проспект, двадцать девять-а.
Социальное происхождение? – Дворянин.

         Следователи насторожились. Посмотрели друг на друга с иронической ухмылкой.
Род занятий. Журналист, поэт.
Следователи потребовали назвать всех родственников. Уточнили, подвергался ли подследственный ранее аресту. После этого Григорий назвал своих родственников: отца и брата. Упомянул, что отец привлекался по делу «Промпартии». Следователи уже не скрывали своего настроения и отпустили арестованного в камеру.

         Как только за подследственным закрылась дверь, начальник третьего отделения Десятский возбужденно воскликнул:
         - Слушай Ухов, к нам в руки идет удача. Дворянин. Отец шел по делу «Промпартии». Развернем дело на показательный суд, а? Этого дворянчика-поэта, как чуждого классового элемента, сделаем руководителем контрреволюционной диверсионно-террористической организации, а папашу выведем на иностранные связи, контакты – короче, шпионаж. Такой случай упустить нельзя. У нас на Урале еще живы дворяне, вот умора.
Ухов, младший лейтенант, помощник Десятского не возражал, он мысленно представил себе все положительные стороны для будущей карьеры. Его душа радостно трепетала, но вслух он высказал сомнение:
         - А если он не согласится на руководителя и вообще на группу?
         - Расколем, завербуем. Не таких раскалывали.
         - Надо согласовать с Давидом Марковичем, - подсказал Ухов.

         Возбужденный Десятский бросился к телефону, высоко вибрирующим голосом попросил дежурную по коммутатору связать его с начальником отдела. Коротко, подавляя в себе радостные эмоции, изложил начальнику планы своих действий в связи с новыми арестами. Вижайский не возражал, но предупредил, чтобы в ходе работы не было «расстрела без выстрела». Десятский понял шутливый намек  и заверил начальника отдела в добросовестной работе.
         - Есть добро! – воскликнул Десятский, опуская тяжелую трубку на черный телефонный аппарат. Завтра начинаем.
         Глава восьмая. ДОПРОСЫ.

         На следующий день допрос Григория начался в четырнадцать часов. За узким столом сидело четыре человека. Сразу, как только в комнату следователей вошел арестованный и сел на указанную табуретку, ему предъявили обвинение:
         - Ты обвиняешься, как руководитель контрреволюционной подпольной террористической группы, на твоей квартире происходили антисоветские сборища. Ты обвиняешься по статье 58, части 8, 9, 10, 11.
         - Что это значит? – растерянно уточнил арестованный, далекий в своих помыслах от юридической практики и в частности знания уголовного свода законов.
         - Террор, диверсии, антисоветская агитация, участие в контрреволюционной группировке.
         - Да, вы, что? Какой террор? Да еще какая-то группировка?
         - Следствие тебе не верит, ты лжёшь, - повысил голос Десятский. Не запирайтесь. Следствию известно о твоих антисоветских высказываниях.
         - Мы тебе приказываем, - вступил в допрос Ухов, -  открыть контрреволюционную группу.
         Пораженный грубым и лживым напором нескольких человек одновременно арестованный пролепетал:
         - Какая группа, обычные бытовые разговоры. Этой фразой подавленный арестант уже дал определенную зацепку для дальнейшего напористого допроса.
         - Вы лжете, - выкрикнул, уже произнесенную фразу третий, присутствующий на допросе, - вы дворянин, вы чуждый классовый элемент для советской власти, конченый человек, такие, как вы, при социализме не должны жить.

        Григорий грустно улыбнулся своим догадкам, его дворянское происхождение и здесь ставили ему в вину. Мир от слов следователя не перевернулся в его сознании вверх дном, но сам факт его происхождения, который всегда был социальной болячкой в его душе, в этой комнате превращался в реальную социальную неизлечимую болезнь, в угрозу жизни.
        - Ах, дек он дворянин, - съехидничал Десятский, - честь и достоинство свое бережет, прикидывается перед нами не знающим человеком. Ну-ка, сержант, - мотнул головой младший лейтенант.

        Человек, стоявший сзади арестованного, крадучись подошел и резко выдернул табуретку из-под сидящего на ней поэта. Арестованный от неожиданности неловко грохнулся спиной на пол. Его первой реакцией было вскочить и дать сдачи обидчикам. Но, когда он рванулся и поднял глаза вверх, то увидел начищенные до блеска хромовые сапоги по обе стороны от своего лица, да качающиеся от смеха сытые лица, где-то под потолком.
Люди стояли плотно подле жертвы. Им это было не впервой, и они знали нормальную здоровую реакцию человека к защите. Следователи были готовы ударить сапогом жертву, если бы та попыталась встать на ноги.

        Лицо Григория налилось бурой кровью ненависти от охватившей его злобы и бессилья. Поэт вспомнил свой стих посвященный Дзержинскому: «И вышел тот, кто высоко держал победный флаг. Кавалерийская шинель скрывала твердый шаг». Этот человек, если верить пропаганде, был носителем чести и достоинства. Но эти… У них нет чести, есть только обязанности…
        - Ну, что дворянин, вот вся твоя честь, валяться на полу, - надменно выразился Десятский. Будешь подписывать протокол? 
        - Встать, -  заорал Ухов.
Григорий тяжело поднялся, отошел в сторону от табурета.
        - Будешь подписывать протокол? – кричал Десятский.
        - Садись – одновременно требовал Ухов.

        Григорий стоял в недоумении. Он думал: «Какой протокол, если еще не было ни какого допроса, и они ничего не писали» Это он точно помнил.
         - Упрямишься! Молчишь? – кричал Ухов.
         - Да, ну его, - заключил Десятский. Стоит, ну и пусть стоит. Хватит возиться с ним. Пошли обедать. А ты, сержант, смотри, - скомандовал начальник отделения.
         Офицеры вышли.

         Григорий не знал, что стоять несколько часов подряд – это тоже составляющая часть допроса и пыток. Его продержали на ногах до трех часов ночи следующего дня. Через каждый час подходил сержант, протягивал бумагу и приказывал подписать протокол. Ноги ныли. Спина затекла, руки онемели без движения. Хотелось присесть, пройтись, размяться.    
         Но сержант был на посту. Поэт молчал.

         На следующий допрос обвиняемого привели в половине четвертого дня и работали с ним до половины второго следующего.  Присутствовали те же и требования были одни: подпиши протокол, в котором подтверждаешь, что ты, имиряк, являешься руководителем контрреволюционной группы. 
         - Не было никакой группы, -  твердил Григорий.
         - Ты обманываешь следствие, - звучал ответ.
         - Я говорю правду, какая есть, - отвечал арестованный.
         - Ты врёшь, следствию известна твоя антисоветская деятельность, тупо и последовательно твердили служители бдительного органа.
         Арестованный молчал.
         - Учти, поэт, - предупреждал младший лейтенант Ухов, - ты дворянин, а у нас в социалистическом обществе «Если враг не сдается, его уничтожают».

         Григорий молчал. В его голове был сумбур. Он не мог понять, чего от него требуют. Какой контрреволюционной группы он является руководителем, кто ее члены. Какие диверсии эта группа должна была совершить. В любую минуту он ожидал удара, а физической боли он не переносил.
         - Назови всех своих знакомых, с кем общался в последнее время, - настаивал один из следователей.

         Григорий тяжело осмыслял вопрос: «С кем общался последнее время? В основном с друзьями брата – Владимира. Но это чистых намерений парни, выросшие в советское время, какие же это враги народа. Литераторы – это люди эмоций. Сегодня говорят одно, завтра другое в зависимости от своих творческих успехов и провалов, в основном страдающие завистью к успехам своих коллег, от этого и групповщина в их среде и настроения и суждения».
        - Ты будешь говорить? – перебивая друг друга, требовали следователи.
Подследственный, кажется, нащупал мысль, вокруг которой он мог вести разговор, и начал говорить:

        Последнее время я больше вращался в литературных кругах городов Москвы и Свердловска. В разговорах часто звучали темы касающиеся возможности построения социализма в одной отдельно взятой стране. О массовых арестах, что люди сейчас делятся на тех, кто сидел, сядет, и будет сидеть. Литераторы говорили о том, что невозможно печататься талантливым, их либо обманут, либо предадут. Публиковаться сейчас могут только патентованные бездарности.
        - Фамилии, фамилии называй, - услышал он в ответ.

        И опять в голове поэта образовалась логическая пробка размышлений: «Кого называть, с какой целью спрашивают? Что это праздный интерес или список для ареста, названных мною людей? Кто я после этого буду предателем или просто честно рассказывающим человеком, то, что было в разговорах обыденной жизни?».

         Григорий вновь надолго замолчал, в его голове ни как не складывалась мысль для уверенного принятия решений.

         Часы показывали время: 23.10. Следователи решили сделать перерыв. На столе перед арестованным появилась бумага с написанными к нему вопросами, где указывалось, что ответы на них арестованный давал собственноручно. Каждая страница заканчивалась утверждением, с которым вряд ли бы согласился человек, находящийся на свободе: «Я дал свои показания в предшествующих, и дам показания в будущих протоколах допросов».

         Следователи ушли. Поэт остался в следственной комнате под наблюдением часового. Хотелось спать, хотелось отдыха после такого необычного дня, хотелось разобраться во всем происходящем в тишине без чужого контроля недружелюбных глаз. Григорий уронил голову на стол, на свои руки, хотелось уснуть хотя бы на минуту, но часовой понукал, как запряженную лошадь: «Не спать!»

          «Что писать? – напряженно думал поэт, кого упомянуть в этой поганой бумаге. Меня так много унижали коллеги в печати и в устных выступлениях, мстить им – мелко и недостойно звания человека. Пусть они пишут доносы – это их «работа». Однако писать надо. Фамилии, фамилии? Как быть? Кого?». В этом напряженном умственном труде, где боролись мысли о долге человека – быть честным и порядочным, как его воспитывала семья и среда его окружающая, и необходимостью давать показания. Он решил быть честным, но в определенных рамках. Он напишет на этой бумаге фамилии. Он вспомнит, что говорили люди в его присутствии. Но это будут фамилии лиц уже арестованных, о которых он твердо знал, или которых, по его убеждению, никогда не арестуют.

         Григорий писал: «Арест редактора газеты «Уральский рабочий» был понят мною превратно – сажают всех начальников, значит, посадили и его, я считал, что это неправильно. Его арест, по-моему, есть вредительство, снижающее качество нашей прессы.
Авдеенко Александр. Напористый, хитрый и энергичный Авдеенко, обманул доброго А. Горького, поверившим его плутовским и трогательным рассказам. Горький сам помогал исправлять роман Авдеенко «Я люблю». Привлек к этому делу А. Иванова. Из 600 страниц было сделано 200, причем от стиля Авдеенко ничего не осталось.
Трусы и враги расхвалили «произведение» Авдеенко и вскружили ему голову.
Авдеенко вернулся в Свердловск гордый своей необыкновенной славой, большими гонорарами.
Я познакомился с ним именно в этот период и во время работы Авдеенко над книгой «Судьба», имел несчастье сказать автору то, что я об этой книге думаю. Авдеенко возненавидел меня за критику его произведений. Возненавидел так, как может сделать неожиданно возвеличившийся хам. Он сделал для меня очень много плохого, главное, породив недоверие  к тому, как руководители партии и правительства понимают и ценят художественную литературу.
Я считал, что успех Авдеенко говорит о неуспехе, о ненужности настоящей, ценной художественной литературы.
Антисоветских высказываний Авдеенко я не слышал, но жизнь его с 1934 года является жизнью человека, который ею пытался упростить и укрепить взгляды других писателей на прочность современной литературы.
Ведь никто другой, а бездарный проходимец Авдеенко был долгое время во главе угла, ведь никого другого, а его всё время печатала «Правда».
Авдеенко своей личностью и своей жизнью заставил меня усомниться в правильности руководства партией нашей литературой».

        Григорий отложил перо. Задумался: «Что же я написал? Никаких антисоветских показаний против Авдеенко я не указал, так как их и не было в наших разговорах. Что касается литературной деятельности, то об этом я ему говорил в свое время откровенно, так как изложил на бумаге. Оценка его произведений и моё отношение к ним – это личные эмоции, на которые имеет право любой человек. Я не лгал и не клеветал». Григорий несколько успокоился и нашел тон для написания дальнейших показаний:

        «Зам редактора «Уральского рабочего» Харитонов – самый опасный, скрытый, фальшивый, беспринципный вид врага. Я уезжал из Свердловска, сохраняя в душе тяжелую обиду на людей, которые из-за одной «Маргариты» лишили меня в родном городе всяких возможностей к литературному заработку. «Нам такие не нужны. В вас газета не нуждается», - заявил мне Харитонов.

         Маленький, где в какой семье он родился, не знаю. Он, по-моему, был таким же опасным скрытым врагом, как и Харитонов. Он играл в какого-то «советского» толстовца. Заявляя, что даже на справедливой войне он никогда не прольет чужой крови. Был всегда мне отвратителен. Он вместе с Харитоновым был арестован и выслан куда-то, оставив после себя такое впечатление, какое бывает с человеком, наступившим в зловонную лужу».

         Григорий перечислял и перечислял имена знакомых ему литераторов местных и столичных, уже арестованных, обдумывая каждую фразу. Часы показывали четыре часа ночи, а он всё писал. В пять часов его отконвоировали в камеру. А в шесть он уже вновь стоял перед следователем. По тому как, насупившись, сидел следователь над его ночными опусами, поэт понял, его хитрость не прошла.

        - Что же ты понаписал нам, а? – тряхнул бумагами над столом Десятский. Что же ты понаписал, спрашиваю? Ты, что нас за дураков держишь? Ты, что, думаешь, мы не знаем, кого уже арестовали и осудили? Я тебя спрашиваю? Ты, что, думаешь, мы не знаем о ваших литературных группировках и группочках. Да, чем их больше в вашей гнилой писательской организации, тем легче вами управлять. Ты это понимаешь?

        Арестованный молчал. Боль в голове, нервы, сжатые в комок, когда он услышал, не сразу понял, что кричит следователь:
        - Пять суток карцера, - кричал гражданин начальник.
        Глава девятая. Герой – если так можно высказаться.

        Аресты повсеместно уже шли третий месяц. Павла Васильевича Петухова арестовали в деревне с красивым названием Скала.
        - Где материальные ценности, улики? – кричал сержант, начальник районного УНКВД. Кто делал обыск? Кто проводил арест?
        - Боец Трушников, - представился солдат.
        - Где улики? – спрашиваю.
        - Так у него ничего не было, товарищ сержант.
        - Как не было?
        - Вот все, что было ценного, мы и взяли.
        - Где?
        - Он сам и есть самое ценное. Дома остались жена, да восьмеро ребят. Отпустили бы вы его, товарищ сержант. Жена убивается, дети ревут. Печь да скамейки, ведра, корова в стайке. Какие улики.
        - Разговорчики, товарищ боец. Давай его ко мне на допрос.

        Петухова ввели в комнату такую же бедную, как его изба. Но это был служебный кабинет, и ничего лишнего здесь не полагалось по уставу организации. После заполнения анкеты арестованного, сержант строго спросил:
        - В какой политической партии, ты состоял Петухов?
        - Ни в какой, паря, я партии не состоял. Не когда было. Сначала империалистическая – воевал. Потом гражданская – воевал за советску власть. Потом женился. Добрая у меня жена – Марья. Восьмерых мне нарожала, говорит помощники под старость лет.
        - Врешь, - следствие располагает данными, что ты был в партии меньшевиков.
        - Это кто тебе сказал, Ерилов что ли?
        - Ты мне не тыч, и я тебе не паря. Я для тебя гражданин сержант, - раскалялся собственным величием районный начальник.

        Был в деревне Скала, коренной житель Борис Ерилов. Малого роста, он перемещался по деревне мелкими быстрыми шагами на своих коротких ногах, катился по деревне, как колобок, с прижатыми к груди локтями, всегда являлся незваный к людям и всегда хотел быть в курсе всех деревенских дел. Стоило начать поправлять покосившийся огородный забор, или рыть колодец, или начать колоть на зиму дрова, Ерилов всегда был там, и лез во все дела со своими ценными советами. При белых, он знал все о белых. При красных - все о красных. В советское время Ерилов знал все постановления  и решения партии, читал все передовицы в партийной газете, всегда был, что называется в форме сознательного человека.
        Особенно, Ерилов недолюбливал самостоятельных мужиков, которые не слушали его советов и позволяли себе посмеиваться над политически образованным земляком. Его невеликий рост, по-видимому, был его не проходящей обидой на жизненную судьбу. В разговорах, среди мужиков, Ерилов пытался всегда всех переговорить, чтобы последнее слово оставалось за ним, и часто  повторял народную пословицу: «Не по росту судят, а по уму». Жители деревни недолюбливали этого говоруна, и дали прозвище «Словесный понос».

        Петухов был высокий, статный мужчина. Работящий. Сразу после гражданской войны, когда крестьянам дали землю, он быстро встал на ноги. Завел лошадь, домашнюю скотину. Жена досталась подстать ему. Работящая и заботливая. Но все крепкое хозяйство для дружной семьи закончилось большими налогами и колхозом.
На собраниях Петухов не скрывал своего мнения, говорил открыто: «Кулаков, этих хозяйственных мужиков, не раскулачивать надо, да ссылать, а первыми в колхоз записывать. Вот тогда колхоз будет крепким. А с такими, как Ерилов, дела не сваришь. Одни разговоры, а в конце пук».

         Ерилов тряс лохматой, заросшей густо прямыми и серыми волосами, головой, морщил возмущенно лицо, которое было круглым, как тяжелое тележное колесо и всё грозился разоблачить классового врага.
         - А, что я не правду сказал? – гражданин сержант.
         Сержант отодвинул ящик стола, заглянул в донесение и увидел четко выведенную кривыми буквами фамилию – Ерилов.
         - Какое это имеет значение, кто написал. Сам факт имел место? Ты говорил о кулаках, говорил. Твои слова расходятся с линией нашей партии.
         - Твоей партии, - резко возразил Петухов.
         - Не моей, а нашей, твоей и моей. Она наша партия. Она беспокоится о нас. Она вон что делает, заводы строит, а ваш брат ей палки в колеса ставит. Врагов надо уничтожать.
         - Ты говорил о кулаках, признаешь?
         - Говорил, так, что тут плохого, я, чё не имею права на свое мнение? Петухов напирал на гражданина сержанта, не чувствуя за собой вины, но он не чувствовал и опасности.

         Начальник все больше ярился и терял чувство реальной оценки жизни. Сержанта НКВД раздражала независимая позиция поведения арестованного. Сержанту нравилась его работа, она давала ему не только хлеб с маслом на жизнь, но и тешила его самолюбие, работа давала право влиять на жизненные судьбы людей его окружающих. Он видел, как меняются люди при аресте и при допросах. Должность начальника районного НКВД возбуждала в нем величие и значимость его скромной и, в общем-то, серой малограмотной и слабо развитой личности, он чувствовал свою причастность к большим государственным делам. Поэтому он смотрел на Петухова, не как на человека труженика и главу большого семейства, а как на объект, который попал в зону его влияния. Отпустить Петухова значило дать сигнал Ерилову для написания жалобы на его, районного начальника. Такой донос грозил не только карьере сержанта. Он знал на своем опыте жизни, чем это могло кончиться.
        - Если ты признаешь, что говорил, - подпиши протокол.
        - Ничего я подписывать не буду, я не в чем не виноват.
        - Подпишешь! – настаивал сержант.
        - Нет, - упорствовал арестованный.

        Сержант вспомнил о плане-приказе и вскричал в бессильной злобе.
        - Отправлю в Свердловск, будешь знать, там заставят подписать.
        - Отправляй, - с непонятным задором ответил Петухов, может там люди более понятливые, чем ты. Отправляй.

        На первой встрече со следователем в областном центре Петухова наравне со всеми арестованными и привезенными из других населенных пунктов посадили за стол. Яркий свет освещал их хмурые задумчивые лица. Одежда на всех была изношенная и мятая. Лица не бриты. Человек в военной форме приказывал задержанным, что нужно сделать и одновременно читал наставление:
        - В настоящий момент партия и Советское правительство проводят большую работу, направленную на очищение наших рядов от врагов народа недобитых белогвардейцев, эсеров, меньшевиков, монархистов.
 
         Ваши показания помогут партии и правительству разгромить контрреволюционные организации, и тем самым вы поможете Советской власти в ее укреплении. Для этого вы все должны написать заявления на имя начальника отделения Десятского. Поставить число, месяц и год и расписаться. Заявление я вам продиктую, вы только ставите свои имена. Кто не умеет писать, дадим бланк напечатанный, там поставите свою подпись.

         Военный начал диктовать:
         Начальнику отделения Свердловского УНКВД Десятскому…

         Мужики, сопя и напрягаясь, выводили кривые буквы. Большинство из них карандаши и ручки не брали в руки годами, их руки были приспособлены к топорищу, вожжам, черенкам лопаты, ручкам плуга… Они не успевали за голосом военного и теряли смысл диктанта.

         Военный продолжал: «Не желая оставаться в лагере врагов народа, и желая до конца разоблачить известное мне эсеровско-меньшевистское подполье.
Я признаю себя виновным в том, что являюсь активным участником контрреволюционной эсеровско-меньшевистской организации, по заданию которой проводил свою контрреволюционную деятельность до момента своего ареста. Прошу вызвать меня на допрос, где я дам правдивые показания по существу выше изложенного».

         Петухов не писал заявления-диктанта. Он смотрел на военного, на его чисто выбритое сытое лицо, хорошо подогнанную форму, слушал скрип кожаных ремней, и видел в нем человека довольного собой и своей работой. Военный не скрывал своего превосходства перед сидящими перед ним людьми, он упивался своей властью, покачиваясь на скрипучих, начищенных до блеска сапогах с пятки на носок. Военный четко представлял себе, что произойдет с ними через день, неделю, месяц, но это его не волновало – это была его работа.
         - Ты чего не пишешь? – услышал Петухов голос, обращенный к нему. Безграмотный?
Арестованные старательно выводили последние слова диктанта, не особо задумываясь над его содержанием. Каждый из них не чувствовал за собой вины хотя уже вывел слова на бумаге «я признаю себя виновным». Они старательно выполняли работу, на которую их наряжали каждый день в колхозах, учреждениях и бригадах. Они были уверены – разберутся, выпустят. В колхозе работы не початый край.

         Петухов молчал.
         - Тебя спрашиваю? – повысил голос военный.
         - Не виноват я ни в чем, поэтому и подписывать нечего не буду. Об этом я и своему местному начальнику сказал.
         - Как не виноват? Наши органы невиновных не арестовывают.
         - Я никогда, ни в какой партии не состоял.

         Военный быстро собрал исписанные листы у арестованных, выгнал их в коридор, где их поджидала охрана.
         - Пиши, приказал военный.

         Петухов отказался.
         Военный, который не привык к таким поворотам в его работе, поначалу растерялся. Он знал, что все входящие в это заведение теряют рассудок, немеют, становятся послушными, податливыми и исполнительными. Военный перешел к угрозам.
         - Семья есть?

         Лицо Петухова расплылось в улыбке, и морщин на его обветренном и загорелом лице стало еще больше. Он любил свою жену, детей, и любое упоминание семьи грело его душу.
         - Есть, как же нет. Жена Марья – хозяйственная женщина, восемь детей, - доверчиво и с теплотой в голосе начал Петухов.
         - Если любишь семью, помоги ей жить спокойно.
         - Как это? – удивился Петухов.
         - Подпиши заявление.
         - Нет, я не могу клеветать на себя и на людей, это мне моя вера не позволяет. И потом, как я посмотрю в глаза своим детям, ведь я никакой-нибудь Ерилов. Нет, мое заявление детям не поможет.
         - Тогда мы их тоже арестуем.
         - За что? – возмутился Петухов. - Их то за что. Я говорил о кулаках, надо их привлекать в колхозы, от этого они будут только богаче. Это я говорил, а не дети. Это мое мнение. А детей не трошь, не трошь, паря. Я думал тут, разберутся. А они гляди, что говорят, - разволновался Павел Васильевич.
         - Часовой, - крикнул военный в испуге, - увести.

         На следующий день Петухов был вызван на допрос. Работать с ним начал все тот военный-следователь.
         - Ну, что за ночь не передумал? – встретил он арестованного уверенным окриком.
         - Что думать, все ясно, правды здесь не дождешься.
         - Кто это тебе такое наговорил? Пиши заявление.

         За ночь и утро среди других арестованных, из разговоров с ними Петухов вынес одно мнение – выхода отсюда нет. Редкий случай вспомнили сокамерники, когда кому-то удалось выйти из этих стен, доказав свою невиновность, да и то под расписку о неразглашении, всего виденного и пережитого в этих застенках. Если уверенности в своей правоте у Павла Васильевича не убавилось, то чувство опасности за жизнь семьи и свою обострилось.

         Он всю ночь думал о детях, о жене, тосковал и переживал. Как быть? Согласиться с домогательствами следователя – это уронить себя в собственных глазах, для Петухова не было выше судьи, чем он сам. Он ценил свой независимый взгляд на происходящие вокруг его события. Со многими решениями местных властей он был не согласен и говорил об этом открыто на колхозных собраниях. Он не Ерилов, не приспосабливался к обстоятельствам, не юлил, он честно выполнял свою крестьянскую работу.

         А с другой стороны дети, жена. Как они без него проживут. Помаются, помыкаются по жизни, наслушаются от людей об отце разных мнений. Уже арестован, уже пятно. Затравят ребятишек в школе. А Марья – как она с ними сладит. Одни слезы. Если я подпишу, наговорю на себя. На людей – это все равно, когда-то выйдет наружу, станет известно, и не подпишу, тоже станет известно. Шила в мешке не утаишь. Но, когда это будет? А жизнь-то она вот, в камере, и тоже идет. Что делать? Что делать!..

         Что делать, какой выбрать путь, он не знал, мучался всю ночь, но так и не определился.
         - Нет, гражданин начальник, что-либо писать и подписывать, я отказываюсь.
Следователи менялись один за другим, как в калейдоскопе цветные стеклышки. Одни следователи грозили, другие ласкали, третьи пытались через оскорбления и запугивания найти в человеке неустойчивые настроения.

         - Чего старик молчишь? – начал один из них, - жизнь прошла, лучшего для тебя в ней уже ничего не будет. Подписывай заявление. Чего время зря тратить – все равно один конец. Подписывай.
         - Я не старик, старики те, кто беспомощны, а я еще могу и по дому, и на работе. Нужен я еще в жизни человек.
         - Если нужен, так подписывай. Нет, в этой жизни я нужен честным, не балаболкой.
         - Ну, сиди, коль хочешь быть честным, - сказал следователь, и ушел.

         На улице осенний день печально и дождливо покидал землю. Через мутное стекло, был виден угрюмый кусочек жизни внутренней тюрьмы. Петухов сидел неподвижно в комнате следователей уже около полусуток. Его тело, привыкшее к ежедневным физическим нагрузкам, ныло от безделья, обмякло и стало непослушным. Хотелось спать и есть, но часовой постоянно его окликал, не давал дремать и продолжал ту же линию следователей, подсказывал: «Чего сидишь, как истукан, вон бумага для тебя на столе, подпиши, пока никого нет». Но Петухов  молчал.

         Павла Васильевича принуждали и на следующий день. Результат был прежний. Его отвели в камеру и оставили в покое. Прошло два месяца нудных разговоров со следователями. В камере наблюдалось вечное движение, люди приходили и уходили: кто-то на допрос, кто-то уходил с вещами. Да и слухи ходили по камере один грустней другого: этих расстреляли, этих осудили на десять лет, поэта, того самого, с открытым высоким лбом и глубоко поставленными глазами, посадили в карцер.

         Лицо Павла Васильевича потеряло загар, стало пепельно-серым. Волосы отросли и торчали седыми прядями на висках и за ушами. Руки, некогда грубые от повседневной физической работы, очистились от мозолей, стали белыми и не привычными и только на большом пальце левой руки, под ногтем темнело пятно, как память от молотка, с которым Петухов в спешке не совладал и ударил себя по большому пальцу вместо гвоздя. Вот это пятно на пальце левой руки и было его главным пейзажем, за которым он постоянно наблюдал и волновался, что это болезненное пятно очень быстро движется вместе с ростом ногтя. Петухов смотрел на свою небольшую травму и загадывал: «Вот израстет вместе с ногтем, и меня отпустят, как там мои детки, жена. А если не выпустят, приходила другая тревожная мысль, тогда что? Как семья? Да этот синичек последняя связь с моей крестьянской жизнью». Ногти были толстые, желтые и горбатые. Петухов выковыривал из-под них засохшую землю. За этим делом застал его мужчина, который подсел к нему с разговором.

         Павел Васильевич насторожился. Многие к нему лезли с разговорами. Предлагали подписать бумаги, уговаривали: «Чё, ты кожилишься, себя мучаешь, людям работать мешаешь, раз партия просит, надо помочь. Чего ты со своего упрямства иметь будешь, сидишь на одной баланде, да парашу носишь. Подпиши, они тебе свидание с женой устроят, и то радость».

         Другой подсказывал: «Сейчас существует особая политика по борьбе с действительными врагами народа, наши показания в этой борьбе будут играть решающее значение. Нас направят куда-нибудь на работу, а действительных врагов будут уничтожать. Наши показания, хотя они и ложные нужны для партии и правительства. Я поверил и начал давать показания».

         Петухов знал о существовании из разговоров, ходивших по камере, что существуют, так называемые, «колуны». Их задача разжалобить арестованного, принудить его доверительной беседой на поступок выгодный следствию. Он гнал спокойно таких людей:

         - Иди, Иди с Богом, мил человек, служи в другом месте, а меня оставь в покое». Замкнулся в себе Павел Васильевич, и уперся в своем мнении.
         - Поговорить не грех, главное о чем, - поднял голову на подсевшего человека Петухов.
         - Говорят, ты упрямишься, не подписываешь бумаги.
         - Каждому свое, кто как себя ведет, Бог судья.
         - Не бойся, я не из «колунов». Сегодня праздник Октября.
         - Да, - удивился Петухов, - я запутался совсем, потерял время. День-ночь. Неделя-месяц. В деревне у нас сейчас скот колют: свиней, бычков. Сытный получается день.
         - Издалека тебя привезли, - поинтересовался сосед.
         - Из деревни Скала.
         - Далеко получается. Тебя от дома отделяют вот эти стены и несколько сот километров. Я, брат, сижу почти дома, только стены вот не те. Ты город знаешь?
         - Откудова мне знать? В гражданскую, когда воевал, гнали белых на восток, потом домой ехал. Всё второпях. Домой хотелось быстрей.
         - Сидим мы с тобой в самом центре. На улице Пушкина, 9. Старый особняк. Крепкий. Красивый…
         - То-то я заметил потолки высокие, да лестница крутая, а в подвале-то сущий гроб, ни звука не слышно, да и стены славные. Видно добрый хозяин был. Строил на века.
         - Живу я, - продолжал незнакомец, - на этой же улице в домах Горсовета. Расстояние – сто метров, а далеко, как до луны. Сейчас дома праздник. Хотя какой праздник без хозяина и в полной неопределенности, что будет со мной? Что станет с семьей? Наверняка, на первых парах выселят куда-нибудь на окраину. А дальше как? Дети у тебя есть?
         - Как же, восемь человек, пополам: девок и парней. Ох, любил я свою Марью, да и она, наверное, раз столько рожала.
         - А ты как?
         - Один сын. Маловато. Чем кормить? Сам знаешь.
         - Я не думал о кормежке. Были б дети. Вырастут.
Через стены комнаты-камеры красивого особняка глухо отдельными фразами проникала музыка бравурной песни.
         - Хороша песня, веселая, аж петь хочется самому, но лживая.
         - Почему? – поинтересовался незнакомый сосед.
         - Ну, вот слышишь? «Вставай, вставай кудрявая на встречу дня…». Им-то весело, а каково нам. Ведь таких как мы с тобой, наверняка, сидит сейчас не один и не два десятка, как у нас в камере, а наверно дело-то идет на десятки сотен, а может и боле, откуда нам знать. Я не знаю как ты, а я воевал за эту «кудрявую», а сижу в тюрьме. Что-то у нас не ладно. Всё надо хвалить, даже там, где хвалить нечего. Вот я сказал свое мнение: большевики не за тот конец коллективизацию ухватили. Надо было кулаков в колхозы загонять, а не эту бедноту ленивую. Не на того ставку сделали. Вот и сижу.
         - Я был эсер, и тебя понимаю…
         - Слушаю я вас, мужики, и удивляюсь, все вы не виноваты, а сидите тут. А я вот сразу вам скажу: «Я перед этой властью виноват. Я всегда презирал этих большевиков. Мне сейчас шестьдесят лет. А когда-то я служил унтер-офицером в армейском полку и вместе с казаками разгонял в Питере нагайкой эти стачки. Да и потом служил у белых. Летом в 18-м году, в Невьянске, слышали, было восстание, не только крестьян, но и рабочих, да во многих уездах были восстания, молчали об этом большевички-товарищи. Молчали. А если писали, то только о бандитах, то в одном уезде, то в другом.

         Бусманов моя фамилия. Я командовал ротой стрельцов, человек шестьдесят набрал. Эх, повоевали. С тобой, Петухов, мы были по разные стороны в гражданской, а оказались под одной крышей здесь. Не верит эта власть ни своим, ни чужим. Боится. Через двадцать лет вспомнили, когда вся страсть в человеке кончилась… Вот меня это и радует, что боится власть за свои проделки. Бусманов расхохотался. Я им все подписал, не читая, знаю, что там сплошная ложь. Жить, конечно, хочется, как всем. Ну, если что, я смерть приму спокойно. Заслужил я ее от этой власти. Заслужил. В этом моё успокоение. А ваше, оно в чем?

         Мужики заспорили о своих домашних, хозяйственных делах, и не было среди них стукачей, а если и были, то в других углах камеры. Не было классовой ненависти и партийных распрей. В этот «праздничный» день надзиратели не мешали им громко разговаривать и взмахивать руками. Они радовались стихийно возникшему разговору, общению и тому, что остались не одни со своими внутренними болями, переживаниями, думами. Они были людьми, которые высказывали свои наболевшие думы. И как знать, может в последний раз…

         После октябрьских праздников Петухова вызвали к следователю.
         - Что опять подписывать потребуете? – начал первым Петухов.
         - Нужен ты нам со своей подписью, - презрительно ухмыльнулся следователь.

         Слушай, что я буду тебе читать, тогда поймешь, нужна ли нам твоя корявая подпись:
«Следствием установлено, что ты являешься участником контрреволюционной организации, по заданию которой вел активную контрреволюционную деятельность».
        - Ты знаешь Гумёшкина из твоей соседней деревни?
        - Знаю.
        - Предоставляются выдержки из протокола допроса от 15 октября 1937 года. Гумёшкин показал, что лично завербовал тебя в эту организацию. По заданию, которой, ты сотрудничал с кулаками, и вел антисоветскую пропаганду пораженческого характера.
        - Да оклеветал он меня. Ни в какой партии и организации я сроду не состоял.
Следствие располагает, - продолжал твердо читать следователь, - материалами о том, что ты был тесно связан с участниками контрреволюционной организации Колотушкиным и Образцовым, вместе с которыми вы вели подрывную работу на животноводческой ферме, в результате чего увеличился падеж скота.
        - Ты признаешь это?
        - Клевета это, я ничего такого не делал, чтобы губить животных, а Колотушкина и Образцова вообще не знаю.
        Также следствие располагает данными о том, что ты вел распущенный образ жизни, пьянствовал, опаздывал на работу, на ферме приставал к другим женщинам…
        - Ну, теперь мне понятна вся ваша работа. Хлеб государев надо оправдывать, вот вы и стараетесь клеветать.
        - Ты хочешь сказать, что следствие тебе представляет не существующие документы? Вот они, видишь?

        Следователь резко встал, прошелся по тесному кабинету, и как бы невзначай, на повороте, ударил Петухова локтем в правую ключицу. Петухов покачнулся на табурете, но удержался. Острая боль пронизала ослабленное тело.
        - Силен мужик, - простонал Петухов, - ешь много, чувствуется, да душа у тебя слаба. Этим ударом из-под тишка ты показал полное свое бессилье передо мной. Рассчитался за мое неповиновение. Интересно, как бы ты повел себя на моем месте. Уж точно бы давно раскололся. Петухов потирал ушибленное место.

         Раскрасневшийся и взбешенный следователь сел на свое место за столом.
         - Это, чтобы ты знал, у нас и покрепче разговаривают, да чего с тебя взять.
Следователь читал: «Обвинительное заключение. Петухов Павел Васильевич, 1887 года рождения, житель деревни Скала, виновным себя не признал, но изобличается показаниями участников контрреволюционной организации Гумёшкиным, Колотушкиным, Образцовым, всего девять человек. Подлежит суду тройки Военной коллегии Верховного Суда Союза ССР».

         - Всё, следствие закончено.


На это произведение написаны 4 рецензии      Написать рецензию