Журавель

Борис Комаров
               
- Будьте любезны!
Передо мной стоял длинный костлявый парень. Скорее, мужик, потому что физиономия не дышала молодым задором. Какая-то внутренняя  сила будто бы стягивала ее в кулак, сучила губы в суровую нитку, отчего подбородок и скулы выступали далеко вперёд, предупреждая всякого не разглядывать их хозяина неприлично долго.
А посмотреть-то было на что! Я ведь еще про глаза незнакомца не сказал: глубоко посаженные в череп, они глядели мне прямо в душу.
 - Будьте любезны… - повторил он. И хотел, чай, присовокупить ещё чего-нибудь  не менее деликатное, но не стал, а взял быка за рога: - Закурить не найдется?
Ну-у, брат… Не курю! Так и сказал незнакомцу.
Тот ничего не ответил: то внутреннее, о котором я упомянул раньше, видать,  ретиво ухватило его под микитки и он шагнул прочь. Этакий стылый журавель. …Хотя чего я его журавлем-то кличу? Журавль - птица серьезная! Даже сородичей, говорят, они забивают, если те не могут на крыле держаться. …Другое бы имечко подобрать ему надо.
И забыл бы я о том  странном незнакомце, если бы где-то через неделю, вновь не услышал знакомое:   
- Будьте любезны!..
Да, передо мной опять стоял Журавель. И тут я заметил в его бездонных глазах досаду: «Вот ведь какая напасть!», словно бы говорили они.
- Прошу прощения! Вы же не курите…
И ступил с тротуара на присыпанную рыжей листвой тропинку. Она вела к чугунному забору областной больницы, в котором была выломана приличная дыра. 
…Ну и память у него! Столько дней прошло, а помнит.
                *   *   *
Мастерская Клима Вероныча Мухина ютилась среди дюжины подобных художественных мастерских на антресолях девятиэтажной свечки. Далеко внизу шумела присобаченная к первому этажу кафэшка и Вероныч с утра до вечера вдыхал её сытные запахи и творил. За  монументальность полотен коллеги звали его Климом Ворошиловым, а по-за глаза - Верой Мухиной. Завидовали, знать, его незаурядным творениям!
Я Вероныча близко не знал, но когда лет пятнадцать назад один из знакомых писателей посоветовал обратиться именно к Мухину, не преминул воспользоваться этим советом.
Вероныч чуть-чуть поотказывался, но дал себя уговорить и доказал, что и в оформительском деле он кое-чего соображает. Даже полиграфисты не смогли испортить его задумку и многое от Веронычевой руки на обложке книги все же осталось: и мчащаяся Бог знает куда машина, и кипы воздушных облаков над ней. Движение выказывал незаурядный Мухин. Жизнь!
После выдачи на-гора того совместного продукта я видел Вероныча ещё раза три, но не в его мастерской, а на какой-нибудь из городских улиц. Заговаривать же с задумчиво бредущим по асфальту стариком не решался.
Был он всегда в расстегнутой до пупа олимпийке из-под которой выбивался клок канареечной рубахи, поношенных спортивных штанах и в таких же древних туфлях.
 И вот я решил его навестить. Купил бутылку коньяку и воскресным полднем направился к свечке.
 Старик в мастерской дневал и ночевал и в его наличии я не сомневался, боялся другого: Вероныч преподавал в местном училище искусств, и поэтому у него всегда торчал кто-то из учеников.
И не ошибся в догадках: был в ту минуту в мастерской сам Вероныч и один из его студентов - длинноволосый паренек с жидким клинышком бородки и в кожаной куртке со множеством молний. Паренек что-то говорил, сидя на продавленном диване, а Вероныч сидел рядом и часто моргал. За минувшие годы старик не изменился ни на йоту, разве что заикаться стал много больше: 
- Б-Борис?! Здравствуй! …К-каким ветром? – И, не ожидая ответа, повернулся к молодому коллеге: - Иди, Н-николаша! Завтра поговорим, Борис ведь п-пришел, писатель…
Николаша вскочил с дивана и исчез за дверью мастерской. 
- С-садись! – Вероныч сунулся к окну, раздернул уляпанные краской шторы и уселся рядом:
- К-как хоть дела-то?
Увидев пузатую бутылку, досадливо поморщился, но уступил: достал из тумбочки стакашки и горсть карамелек. Вот только разливать категорически отказался:
- С-сам валяй! Ты помоложе…
И заговорил о том, что талдычить ученикам одно и тоже ему порядком надоело, светлых голов – кот наплакал, хотя тут же и покраснел: вру, мол! …Разве Николаша не голова? Вон рука-то какая!
И я согласился: конечно, голова! Хотя и не знал  кожаного парнишку и на волос. Да и к чему? Кто-кто, а Вероныч-то уж умел отделять овец от козлищ.
И в мастерской за прошедшие годы ничего не изменилось: тот же квадрат комнаты с огромным окном во всю стену, в которое день-деньской ломилось солнце, и на бесцеремонность которого хозяин частенько ворчал. Посреди пола стоял заваленный Веронычевыми «почеркушками» стол. Поверх их - гипсовая рука. Видать, хозяин недавно открывал окно, вот и прижал той рукой бумажную россыпь.
Вдоль стен топорщились картины и рамки с готовыми к бою холстами. А вот эту картину в роскошной раме я помню: зима и посредине её сизые от трескучего мороза трубоукладчики, готовые ухнуть металлическую плеть в траншею.
А это что? К картине была прислонена рамка с портретом худого мужика с лицом жёлтого цвета, скуластым и схваченным художником в минуту глубокого раздумья. Казалось, портрет был не закончен, но сильно был выписан тот мужик, сильно! Особенно глаза: посаженные глубоко в череп, они смотрели внутрь тебя и,   казалось, вот-вот выглядят то, в чём и сам-то себе не признаешься.
Я подошел к портрету. Да ведь это же Журавель!
- Взяла за живое морда-то? – услышал я голос Вероныча. Старик был любителем простых выражений и всяческими     «драпировками» да «пленэрами» пользовался лишь среди студенческой братии. - Сократ, ей Богу Сократ! - И подлил масла в похвальбу «морды»:
 -  Н-не найдешь такую, что ты!
- А сам-то где отыскал?
- Я и не искал, - шмыгнул носом Вероныч, - с-сосед это мой, Санька Бузыкин. Сантехник. …Лет пять через стенку живет. А так-то все его Журавлем кличут – длинный больно!
- Я и говорю: Журавель! – невольно вырвалось у меня. И хотя увидел той минутой удивленные глаза Вероныча, пояснять суть восклицания не стал. Сказал лишь: – Встречал на улице. Закурить   спрашивал.
- Не-е, - возразил Вероныч, - з-значит, это не он! С-спутал,   наверное…
Ну да! Такую физиономию да журавлиную выступку - ни с кем не спутаешь.
Он ведь, Санька-то Бузыкин, по словам Мухина, давно уже не курит. Бросил. …Сантехником работает в ЖКО. Во, мастер!  Начнет рассказывать про воду – хоть кашу потом из неё не вари. Жалко!
- Она, - говорит Санька, - как живая! Сделай ей уклончик, так прямо - поет. А нет уклончика – гибнет!
Мухин отхлебнул из стакашка, поставил его опять на краешек тумбочки и восхищенно протянул:
       - Вот, зараза! Все нутро прожигает… - И вернулся к насущному:
- Писателю ведь что важнее? – распалившись от выпитого, он перестал заикаться. – Слово! Вся сила в нём… Словом Господь и мир создал! И одно слово другому - рознь: чем Иуда Христа предал? Тоже словом! …А у нас, у художников – типаж! Вот что главное! – кулачок Вероныча сжался. – Разохотишься, как орёл на добычу, а нету! Нету типажа-то! …А Санька для меня тот типаж и есть - море страстей! На пенсии, а…
- Какой пенсии? – перебил я. – Ему ещё работать да работать!
- Такой! – старик обиделся на моё неверие, но,  вспомнив, что я не художник, и по лицу вряд ли смогу  судить о его хозяине, снизошел до пояснения.
Санька-то ведь в Афганистане служил. И там командира полка спас. Да-да! Вероныч даже орден у соседа видел. Кинулся, мол, какой-то бородач со штыком, а Санька возьми да и сунься между ними. Вот такой шрам у Саньки остался: до пуза! А как выкарабкался из госпиталя - всё! На пенсию уселся – командир ему её выхлопотал. …Но сколько та пенсия – Веронычу не сказал. Знал, добрая душа, что таланты в России живут совсем плохо, вот и не стал хвастаться доходом.
Себя, выходит, Санька Бузыкин талантом не считал и оттого поступил в институт на заочное отделение. В Киров навострился ездить, в такую-то вот даль. Потому что  родители  там живут. Услышал, что труднее всего долги  платить да стариков содержать, вот и устроил себе экзекуцию.
Где-то внизу тревожно гукнула пожарная машина. Тот гудок и отвлек нас от родительской темы:
- Чего же он сигаретку-то просил? – вспомнил я  о встрече с Санькой. – Зачем?
- О-о... – усмехнулся Вероныч. – Тут такая заморочка… Ты где его встретил?
- На улице Мельникайте… Шел из гаража, а он - навстречу!
- Во-во! На той улице он раньше и жил, в общежитии. И покуривал, значит. И как теперь идет мимо той общаги – всё! Курить хочет.  Прямо, говорит, уши сворачиваются от тоски!  Курить ведь бросить – не штаны переодеть… Давай-ка, Борис, разливай остатки, да и по домам!  Мне ведь еще позаниматься надо. …А про Саньку напиши, крепкий, мол, мужик! И курить-то он не просто так бросил, а чтобы голова варила!  …Надо, говорит, ей от всякого балласта избавляться.
                *   *   *   
У дверей мастерской я опять оказался где-то через месяц. Именно у дверей: и на кнопку звонка нажимал, и по оклеенному дерматином полотнищу барабанил – бесполезно. Поди, в училище старик.
И дверь всё же открылась, но не нужная мне, а соседская. На пороге возник Пахом Лутошкин, тоже художник, но много моложе Мухина. Личность преинтересная: когда случались литературные вечера, он за пару минут мог накидать портрет любого выступающего и тут же вручить персонажу. И сам не чурался слова.
- Заходи, - сказал он, – поговорим! А то все один да один: соседа-то ведь уже который день нету… Беда у него!
Пахом вперил в меня искующий взгляд и, поняв, что я о той беде даже и на волос не слышал, скорбно выдохнул:
 - И жена в больнице, и такое случилось…
У Клима Вероныча третьего дня квартиру ограбили. Вернее, пытались. Там и грабить-то нечего, да прослышало  жулье, что художники живут на широкую ногу, вот и решило поживиться. А его сосед на обед пришел…
- Что с Веронычем? – поторопил я. – Не тяни!
- С ним-то ничего… - потупился Пахом. - А сосед увидел, что дверь  веронычевой квартиры открыта и туда заглянул. А они там! И на него… Первого он крепко стукнул - так и остался на полу лежать. А второй-то его ножиком.  …Сегодня похороны. …Клим-то, говорят, портрет его рисовал, ты не видел?
Вот тебе на! …Вот и не стало Журавеля, улетел навсегда. Освободилась душа от последнего жизненного балласта и высоко-высоко теперь!
То и высказал художнику. Да про последний-то балласт, видать, зря сказал.
 - Он-то причём? – не понял Лутошкин. – Открыта дверь, вот и зашел… Так?
  - Так-то оно так…
Только эти открытые двери сколько ведь людей видело? А сунулся  в них - один… И вправду, значит, силен журавлиный род. Так силен, что оторопь берет от его силищи! …И чувствуешь свою малость. И ладно это, и хорошо! Иначе забудешь, зачем в мир-то пришел…