Глава девяносто девятая

Владимир Ютрименко
МАРТА, 2-ГО ДНЯ 1917 ГОДА

ИЗ ДНЕВНИКА ИМПЕРАТОРА НИКОЛАЯ II:

«2-го марта. Четверг
Утром пришёл Рузский и прочёл свой длиннейший разговор по аппарату с Родзянко. По его словам, положение в Петрограде таково, что теперь министерство из Думы будто бессильно что-либо сделать, т. к. с ним борется соц[иал]-дем[ократическая] партия в лице рабочего комитета. Нужно мое отречение. Рузский передал этот разговор в ставку, а Алексеев всем главнокомандующим. К 2 1/2 ч. пришли ответы от всех. Суть та, что во имя спасения России и удержания армии на фронте в спокойствии нужно решиться на этот шаг. Я согласился. Из ставки прислали проект манифеста. Вечером из Петрограда прибыли Гучков и Шульгин, с кот[орыми] я переговорил и передал им подписанный и переделанный манифест. В час ночи уехал из Пскова с тяжелым чувством пережитого. Кругом измена и трусость, и обман!»

О ЧЕМ ПИСАЛИ ГАЗЕТЫ 2-ГО МАРТА 1917 ГОДА.

«РУССКИЕ ВЕДОМОСТИ»:

«П а д е н и е  с т а р о г о  с т р о я. У ч р е ж д е н и е
В р е м е н н о г о  п р а в и т е ль с т в а. С о б ы т и я
в П е т р о г р а д е  и  в М о с к в е.

М о с к в а  2  м а р т а.
Неизбежное свершилось. Гром грянул. Когда политика, справедливо названная «диктатурой безумия» и поставившая своей целью не спасение России, а сохранение губящего Россию порядка безответственного управления, поставила страну на край пропасти, инстинкт народного самосохранения с неудержимой силой проложил себе дорогу. Когда всем стало ясно, что никакими усилиями нельзя постепенно распутать гордиев узел, завязанный темными силами и затягивавшийся все туже мертвой петлей на горле страны, поднялся меч, чтобы рассечь это узел.
В цепи трагических событий, разыгравшихся и еще разыгрывающихся в Петрограде, первым звеном был внезапный перерыв думской сессии. Мы переживали уже неоднократно неожиданные, шедшие вразрез с напряженными желаниями всей страны роспуски Государственной думы. Но никогда еще роспуск такого рода не обрушивался таким неожиданным и тяжелым ударом на страну, никогда он не обнаруживал с такой ужасающей ясностью внутреннего разрыва между правящими и управляемыми, как роспуск, состоявшийся вчера. Перед лицом тяжкого бедствия, надвинувшегося на столицу, и вызванного этим бедствием народного волнения, в ту минуту, когда Дума напрягла свои силы, чтобы найти выход из трудного и опасного положения, когда ей, казалось, уже удалось добиться от правительства, по крайней мере, частичного признания совершенных и ошибок, и обещаний, соответствующих этому признанию уступок, — в эту самую минуту представители страны были внезапно устранены от участия в решении ее дел. Думская работа в самый важный и ответственный ее момент была прервана на полуслове.
Но непосредственно вслед за перерывом думской сессии столица России сделалась ареной событий, еще небывалых в русской истории. В столкновении правительства со страной вмешалась та сила, в которую народ вложил сейчас цвет свой жизненной мощи, — вмешалась армия. Петроград в короткое время оказался в руках вооруженных сил: восставших против старого правительства, но признавших власть и право Думы. Временный комитет из лидеров думских фракций взял на себя заботы по сохранению порядка и по руководству важнейшими отраслями управления.
В Москве, второй столице России, уже совершаются события, сходные с петроградскими. В тот момент, когда пишутся эти строки, получено известие о телеграмме М.В. Родзянко на имя М.В. Челнокова, сообщающей о падении старого правительства и предлагающей принять меры к установлению в Москве нового порядка.
Настал поистине великий и решающий момент в жизни нашего отечества. Он предъявляет ко всем нам огромные требования, на которые мы должны ответить всеми нашими силами, всем нашим разумением. От поведения каждого из нас в этот критический момент, от степени понимания событий, внутренней дисциплины и организованности, которые проявит сейчас страна и, главное, от умения ее объединиться и сосредоточить все свои стремления на главных и неотложных задачах зависит все будущее русского народа.
На старой безответственной системе управления событиями последних трех дней поставлен крест. Но нужно как можно скорее, не теряя ни минуты, создать на развалинах новый порядок. И прежде всего нам нужна исполнительная власть, признающая свою ответственность перед страной и ее правительством, пользующаяся их доверием и способная, опираясь на них, вести Россию к победе в мировой борьбе. Думский комитет есть зародыш и первая временная форма такой власти. Он должен быть признан и поддержан всей страной, без различия партий.
Создание и укрепление власти — такова та общая задача, к которой должны быть направлены все помыслы и все усилия. И чтобы выполнить эту задачу, от которой зависит спасение родины, нам нужно, прежде всего, единение. Нужно помнить, что переворот застает нас в решающий момент великой мировой войны. Внешний враг стоит в пределах России, и мы должны, одной рукой переустраивая государственное управление, другой продолжать борьбу с немецкими полчищами. Раздор между общественными силами был бы сейчас гибелью России.
Все живые силы страны объединятся, во что бы то ни стало. В этом есть наш долг перед родиной, в этом наш долг перед будущими поколениями, судьбы которых мы решаем в этот великий миг».

«РУССКОЕ СЛОВО»:

«В е л и к и е  к н я з ь я  в  Г о с у д а р с т в е н н о й  Д у м е.
    
1-го марта, в 4 часа 15 мин. дня, в Таврический дворец приехал великий князь Кирилл Владимирович.
Его сопровождали адмирал, командующий гвардейским экипажем, и эскорт из нижних чинов экипажа.
Великий князь прошел в Екатерининский зал. Об этом немедленно был извещен председатель Государственной Думы М. В. Родзянко.
Обратившись в М. В. Родзянко, великий князь сказал:
— Имею честь явиться к вашему высокопревосходительству. Я нахожусь в вашем распоряжении, как весь народ. Я желаю блага России. Сегодня утром, я обратился ко всем солдатам гвардейского экипажа, разъяснил им значение происходящих событий, и теперь я могу заявить, что весь гвардейский флотский экипаж в полном распоряжении Государственной Думы.
Слова великого князя были покрыты кликами «ура».
М. В. Родзянко поблагодарил великого князя и, обратившись к окружающим солдатам гвардейского экипажа, сказал:
— Я очень рад, господа, словам великого князя. Я верю, что гвардейский экипаж, так же, как и все остальные войска, в полном порядке выполнить свой долг и поможет справиться с общим врагом и выведет Россию на путь победы.
Слова председателя Государственной Думы были также покрыты кликами «ура».
Затем Родзянко обратился к великому князю с вопросом, угодно ли ему будет остаться в Гос. Думе.
Великий князь ответил, что к Гос. Думе приближается гвардейский экипаж в полном составе, и что он хочет представал его председателю Гос. Думы.
— В таком случае,—заявил М. В. Родзянко,—когда я вам понадоблюсь, вы меня вызовете.
После этого М. В. Родзянко возвратился в свой кабинет.
В виду того, что все помещения Гос. Думы заняты, представители комитета петроградских журналистов предложили великому князю пройти в их комнату.
Вместе с великим князем в комнату журналистов прошли адмирал гвардейского экипажа и адъютант великого князя.
В 6-м часу вечера в Государственную Думу прибыл великий князь Николай Михайлович
Немного спустя приехала великая княгиня Елизавета Маврикиевна.

И с т о р и ч е с к и е  д н и.

А э р о п л а н.
Вчера, около 5-ти час. дня, над городом появился аэроплан. Самолет парил на высоте 300 – 400 метров, то снижаясь, то опять набирая высоту. Шум пропеллера привлек внимание публики. Из толпы стали раздаваться возгласы:
- Смотрите: аэроплан с красным флагом! И действительно, около одного из крыльев самолета трепетал красный флажок.
Это - военный летчик, паря в воздухе над восставшей Москвой выражал свою солидарность с народом.
«Ура, ура, ура», - неслись снизу тысячи голосов.
Описав несколько кругов над центральной частью города, аэроплан скрылся».

«ВЕЧЕРНИЙ КУРЬЕР»:

«С у д ь б а  д и н а с т и и.
1-го марта, в 4 часа утра Государь прибыл в Царское Село. Пробыл он там недолго. Государыня в истерике. Наследник болен; температура 39,9.
Государь приехал в Царское Село с генералом Ивановым, который должен был выступить в роли диктатора, как только Государь увидел что всеми покинут он тотчас же уехал, но был остановлен на ст. Бологое и задержан. Оттуда он будет отвезен в Псков.
Окончательно решения вопроса о судьбе династии и форме правления пока не принято.
А.И.Гучков проектирует предложить Государю подписать акт о отречении.
Передают слова А.И.Гучкова, который на вопрос:
- Если он откажется подписать акт, что тогда делать?
Ответил:
- Божия воля. Волны народного гнева сметут династию.

М о с к в а  у т р о м.
С самого утра сегодня на улицах Москвы небывалое, никогда не виданное оживление.
Обычно оживление Москвы принято сманивать с оживлением, которое царит в Москве в светлую пасхальную ночь, но для настоящего случая и это сравнение слишком незначительно.
Везде группы публики. Трудно увидать человека у которого в руках не было бы утреннего выпуска той или иной газеты.
Газеты раскупаются на расхват и достать газеты в обычных местах у стоянок не представляется возможным – многие газетчики, проторговав 10 -15 минут, закрылись, - торговать нечем, все газеты были расхватаны.
Время от времени появляются мальчишки с небольшими пачками газет, которые тотчас же раскупаются, причем платят мальчишкам 10 -15 к. и дороже.
Никто не торгуется – лишь бы только получить газету, лишь бы прочесть черным по белому то, что у всех на устах.
С каждой минутой оживление на улицах возрастает, все большее и большее количество обывателей выходит из домов на улицу.
Сидеть дома, заниматься своими обычными делами ни у кого не хватает сил. Тянет в народ, тянет на улицу.
Из казарм на Красную площадь с разливающимися красными флагами. сходятся части войск.
Войска приветствуются восторженными криками толпы, кричат «ура», махают платками, вверх летят шапки, муфты.
Каждая проходящая воинская часть вносит в настроение все большее и большее оживление, настроение крепнет, растет.
Собираются около здания Думы, на Театральной площади, на Красной площади.
Днем предполагаются собрания на различных заводах и фабриках.

Н а  Т в е р с к о  й.
Тверская кипит нардом. Все время проходят части войск и проезжают автомобили с красными флагами. Войска восторженно приветствуются толпой.
Грандиозная манифестация была устроена проходившему с толпой сербскому офицеру. Последний с криками «живiо» раскланивался с толпой. Во дворе одного из домов на Тверской было обнаружено несколько городовых и околоточных. Они были тотчас арестованы обезоружены и отправлены под конвоем по направлению к городско Думе. Всю дорогу толпа сопровождала шедших свистками».

ИЗ ДНЕВНИКА ВЕЛИКОГО КНЯЗЯ МИХАИЛА АЛЕКСАНДРОВИЧА:

«Март 1917 2 марта (четверг). Петроград
Утром получил ответное письмо от [М.В.]Родзянко. Нас не беспокоили за день. Езда на автом<обилях> продолжалась, стрельба прекратилась, солдаты заполняли все улицы, не обращая никакого внимания на офицеров, — вообще должен прибавить, что все последние дни царила полная анархия. Юзефович приехал из Царского [Села] около 5 ч., также заехали и Капнисты. Был веч<ером> [великий князь] Николай М<ихайлович>, кот<орый> носит исключительно штатское, а вместо сапог калоши, кн. [О.П. Путятина] заметила, что калоши, вероятно, надеты на голую ногу».

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ГЕНЕРАЛ-МАЙОРА СВИТЫ ГОСУДАРЯ ИМПЕРАТОРА НИКОЛАЯ II  Д.Н. ДУБЕНСКОГО:

«Псков. Четверг, 2-го марта.
В этот день государь встал ранее обычного и уже в 8 часов утра его величество сидел за письменным столом у себя в отделении. «С 6 часов слышно было, как их величество поднялись и все перебирали записки и бумаги», говорил мне камердинер государя.
Уже несколько дней все мы, и даже его величество, не знали, что собственно происходит в Царском Селе и самом Петрограде, и насколько безопасна там жизнь наших семей и близких людей. Из слов Рузского о разгроме дома графа Фредерикса на Почтамтской улице видно было, что революционная толпа неистовствует в городе. С целью узнать что-либо о происходящем, я послал моего денщика в Петроград, переодев его в форму хлебопеков псковской команды. С ближайшим поездом он отправился в Царское Село и Петроград. Ему удалось доехать быстро по назначению и даже привезти нам всем ответы, но уже в Могилев, что значительно успокоило всех нас.
Привожу этот случай для показания, в какой обособленности были царские поезда в эти дни, и даже государь не мог пользоваться телеграфом и телефоном.
В 9 часов должен был прибыть генерал Рузский и доложить его величеству о своих переговорах за ночь с Родзянкой и Алексеевым. Всю ночь прямой провод переносил известия из Пскова в столицу и Ставку и обратно.
В начале десятого часа утра генерал Рузский с адъютантом графом Шереметьевым прибыл на станцию и тихо прошел платформу, направляясь в вагон его величества.
На вокзале начал собираться народ, но особенного скопления публики не было. Мы встретили нескольких гвардейских офицеров-егерей, измайловцев, которые нам передавали о столкновениях в дни революции у гостиницы Астория, а главное о том, что если бы было больше руководства войсками, то был бы другой исход событий, так как солдаты в первые дни настроены были против бунта. Говорили, что никаких пулеметов на крышах не было. Все эти офицеры выбрались из Петрограда и направлялись в свои части на фронт. Они спрашивали о государе, о его намерениях, о здоровье, и искренно желали, чтобы его величество про ехал к войскам гвардии. «Там совсем другое», поясняли они. Чувство глубочайшей преданности к императору сквозили в каждом их слове.
Рузский пробыл у его величества около часа. Mы узнали, что в Псков должен приехать председатель Государственной Думы М. В. Родзянко для свидания с государем.
Все с нетерпением стали ожидать этой встречи. Хотелось верить, что «авось» при личном свидании устранится вопрос об оставлении трона государем императором, хотя мало верилось этой чуточной мечте. Дело в том, что за ночь Рузский, Родзянко, Алексеев сговорились и теперь решался не основной вопрос оставления трона, но детали этого предательского решения. Составлялся в Ставке манифест, который должен был быть опубликован.
Манифест этот вырабатывался в Ставке и автором его являлся церемониймейстер высочайшего двора директор политической канцелярии при верховном главнокомандующем Базили, а редактировал этот акт генерал-адъютант Алексеев. Когда мы вернулись через день в Могилев, то мне передавали, что Базили, придя в штабную столовую утром 2-го марта, рассказывал, что он всю ночь не спал и работал, составляя по поручению генерала Алексеева манифест об отречении от престола императора Николая II. А когда ему заметили, что это слишком серьезный исторический акт, чтобы его можно было составлять так наспех, то Базили ответил, что медлить было нельзя и советоваться было не с кем и что ему ночью приходилось несколько раз ходить из своей канцелярии к генералу Алексееву, который и установил окончательно текст манифеста и передал его в Псков генерал-адъютанту Рузскому для представления государю императору.
Весь день 2-го марта прошел в тяжелых ожиданиях окончательного решения величайших событий.
Вся свита государя и все сопровождающие его величество переживали эти часы напряженно и в глубокой грусти и волнении. Мы обсуждали вопрос, как предотвратить назревающее событие.
Прежде всего мы мало верили, что великий князь Михаил Александрович примет престол. Некоторые говорили об этом сдержанно, только намеками, но генерал-адъютант Нилов определенно высказал: «Как можно этому верить. Ведь знал же этот предатель Алексеев, зачем едет государь в Царское Село. Знали же все деятели и пособники происходящего переворота, что это будет 1 марта, и все-таки, спустя только одни сутки, т. – е. за одно 28 февраля, уже спелись и сделали так, что его величеству приходится отрекаться от престола. Михаил Александрович – человек слабый и безвольный и вряд ли он останется на престоле. Эта измена давно подготовлялась и в Ставке и в Петрограде. Думать теперь, что разными уступками можно помочь делу и спасти родину, по моему, безумие. Давно идет ясная борьба за свержение государя, огромная масонская партия захватила власть и с ней можно только открыто бороться» а не входить в компромиссы». Г Нилов говорил все это с убеждением, и я совершенно уверен, что К. Д. смело пошел бы лично на все решительные меры и конечно не постеснялся арестовать Рузского, если бы получил приказание его величества.
Кое-кто возражал Константину Дмитриевичу и выражал надежду, что Михаил Александрович останется, что, может быть, уладится дело. Но никто не выражал сомнения в необходимости конституционного строя, на который согласился ныне государь.
Князь В. А. Долгорукий, как всегда, понуро ходил по вагону, наклонив голову, и постоянно повторял, слегка гросируя, «главное, всякий из нас должен исполнить свой долг перед государем. Не нужно преследовать своих личных интересов, а беречь его интересы».
Граф Фредерикс узнал от генерала Рузского, что его дом сожгли, его жену, старую больную графиню, еле оттуда вытащили. Бедный старик был потрясен, но должен сказать, что свое глубокое горе он отодвинул на второй план. Все его мысли, все его чувства были около царя и тех событий, которые происходили теперь. Долгие часы граф ходил по коридору вагона, не имея сил от волнения сидеть. Он был тщательно одет, в старших орденах, с жалованными портретами трех императоров: Александра II, Александра III и Николая II. Он несколько раз говорил со мною.
«Государь страшно страдает, но ведь это такой человек, который никогда не покажет на людях свое горе. Государю глубоко грустно, что его считают помехой счастья России, что его нашли нужным просить оставить трон. Ведь вы знаете, как он трудился за это время войны. Вы знаете, так как по службе обязаны были ежедневно записывать труды его величества, как плохо было на фронте осенью 1915 года и как твердо стоит наша армия сейчас накануне весеннего наступления. Вы знаете, что государь сказал, что «для России я не только трон, но жизнь, все готов отдать». И это он делает теперь. А его волнует мысль о семье, которая осталась в Царском одна, дети больны. Мне несколько раз говорил государь: «я так боюсь за семью и императрицу. У меня надежда только на графа Бенкендорфа». Вы, ведь, знаете, как дружно живет наша царская семья… Государь беспокоится и о матери императрице Марии Федоровне, которая в Киеве».
Граф был весь поглощен событиями. Часто бывал у государя и принимал самое близкое участие во всех про явлениях этих страшных дней.
Надо сказать, что несмотря на очень преклонный возраст графа Фредерикса, ему было 78 лет, он в дни серьезных событий вполне владел собой, и я искренне удивлялся его здравому суждению и особенно его всегда удивительному такту.
В. Н. Воейков в эти дни стремился быть бодрым, но видимо и его, как и других, волновали события. Никакой особой деятельности в пути Могилев – Вишера – Псков дворцовый комендант проявить не мог. В самом Пскове В. Н. Воейков тоже должен был остаться в стороне, так как его мало слушали, а Рузский относился к нему явно враждебно. У государя он едва ли имел в эти тревожные часы значение, прежде всего потому, что его величество, по моему личному мнению, никогда не считал Воейкова за человека широкого государственного ума и не интересовался его указаниями и советами.
К. А. Нарышкин был задумчив, обычно молчал и как-то стоял в стороне, мало участвуя в наших переговорах.
Очень волновались и тревожились предстоящим будущим для себя граф Граббе и герцог Лейхтенбергский, особенно первый.
Флигель-адъютант полковник Мордвинов, этот искренно-религиозный человек, бывший адъютант великого князя Михаила Александровича, от которого он ушел и сделан был флигель-адъютантом после брака великого князя с Брасовой, очень серьезно и вдумчиво относился к переживаемым явлениям. О Михаиле Александровиче, которому он был предан и любил его, он старался не говорить и не высказывал никаких предположений о готовящейся для него роли регента наследника цесаревича.
В эти исторические дни много души и сердца проявил лейб-хирург профессор Сергей Петрович Федоров. Этот умный, талантливый и живой человек, он близок царскому Дому, так как много лет лечит наследника, спас его от смерти, и государь и императрица ценили Сергея Петровича и как превосходного врача и отличного человека. В эти дни переворота Сергей Петрович принимал близко к сердцу события.
2-го марта Сергей Петрович днем пошел к государю в вагон и говорил с ним, указывая на опасность оставления трона для России, говорил о наследнике и сказал, что Алексей Николаевич, хотя и может прожить долго, но все же по науке он неизлечим. Разговор этот очень знаменателен, так как после того, как государь узнал, что наследник не излечим; его величество решил отказаться от престола не только за себя, но и за сына.
По этому вопросу государь сказал следующее:
«Мне и императрица тоже говорила, что у них в семье та болезнь, которою страдает Алексей, считается неизлечимой. В Гессенском доме болезнь эта идет по мужской линии. Я не могу при таких обстоятельствах оставить одного больного сына и расстаться с ним».
«Да, ваше величество, Алексей Николаевич может прожить долго, но его болезнь неизлечима», ответил Сергей Петрович.
Затем разговор перешел на вопросы общего положения России после того, как государь оставит царство.
«Я буду благодарить бога, если Россия без меня будет счастлива», сказал государь. «Я останусь около своего сына и вместе с императрицей займусь его воспитанием, устраняясь от всякой политической жизни, но мне очень тяжело оставлять родину, Россию», продолжал его величество.
«Да», ответил Федоров, «но вашему величеству никогда не разрешат жить в России, как бывшему императору».
«Я это сознаю, но неужели могут думать, что я буду принимать когда-либо участие в какой-либо политической деятельности после того, как оставлю трон. Надеюсь, вы, Сергей Петрович, этому верите».
После этого разговора Сергей Петрович вышел от государя.
Вот в таких беседах, разговорах, проходил у нас день 2-го марта в Пскове.
Утром после одиннадцати часов, чтобы немного рассеяться, мы с С. П. Федоровым поехали в город и осмотрели древний собор. В Пскове по внешности шла обычная провинциальная жизнь. Лавки открыты, на базаре идет торговля, движение по улицам самое обычное. Солдат и офицеров встречается немного. Собор был заперт и мы просили его открыть. Громадный, высокий, недавно реставрированный храм, освещенный яркими лучами солнца, величественен, красив и оставляет большое впечатление. Только холодно внутри, так как собор не отапливается, и зимой там служба не происходила. Потом проехали к белым Поганкиным палатам, типичным своей стариной. Чудные древние церкви попадались нам на пути.
К 12 часам мы вернулись в поезд и узнали, что Родзянко не может приехать на свидание к государю императору а к вечеру в Псков прибудут член исполнительного комитета Думы В. В. Шульгин и военный и морской министр временного правительства А. И. Гучков.
Государь все время оставался у себя в вагоне после продолжительного разговора с Рузским. Чувствовалось, что решение оставить престол назревало. Граф Фредерикс бывал часто у его величества и после завтрака, т. – е. часов около 3-х, вошел в вагон, где мы все находились, и упавшим голосом сказал по-французски: «Все кончено, государь отказался от престола и за себя и за наследника Алексея Николаевича в пользу брата своего Михаила Александровича я послал через Рузского об этом телеграмму». Когда мы услышали все это, то невольный ужас охватил нас и мы Громко в один голос воскликнули, обращаясь к Воейкову: «Владимир Николаевич, ступайте сейчас, сию минуту к его величеству и просите его остановить, вернуть эту телеграмму».
Дворцовый комендант побежал в вагон государя. Через очень короткое время генерал Воейков вернулся и сказал генералу Нарышкину, чтобы он немедленно шел к генерал-адъютанту Рузскому и по повелению его величества потребовал телеграмму назад для возвращения государю.
Нарышкин тотчас же вышел из вагона и направился к генералу Рузскому (его вагон стоял на соседнем пути) исполнять возложенное на него высочайшее повеление. Прошло около получаса, и К. Д. Нарышкин вернулся от Рузского, сказав, что Рузский телеграмму не возвратил и сообщил, что лично даст по этому поводу объяснение государю.
Это был новый удар, новый решительный шаг со стороны Рузского для приведения в исполнение намеченных деяний по свержению императора Николая II с трона.
Мы все печально разошлись по своим купэ около 5 часов дня. Я стоял у окна в совершенно подавленном настроении. Трудно было поймать даже мысль в голове, так тяжело было на душе. Было то же самое, когда на ваших глазах скончается близкий, дорогой вам человек, на которого были все упования и надежды. Вдруг мимо нашего вагона по узкой деревянной платформе между путей я заметил идущего государя с дежурным флигель-адъютантом герцогом Лейхтенбергским. Его величество в форме кубанских пластунов в одной черкесске и башлыке не спеша шел, разговаривая с герцогом. Проходя мимо моего вагона, государь взглянул на меня и приветливо кивнул головою. Лицо у его величества было бледное, но спокойное. Я подумал, сколько надо силы воли, чтобы показываться на народе после величайшего события акта отречения от престола…
Уже в 1918 году в июне я был в Петрограде у графа Бенкендорфа и вспоминал о тех часах, которые пришлось пережить с государем в Пскове, и передал Павлу Константиновичу свое впечатление о редкой сдержанности государя после отречения. Граф задумался, потом сказал: «Весною в начале апреля 1917 года я как-то гулял с его величеством по Царскосельскому парку и государь мне сказал, что только теперь, спустя 2 – 3 недели, он начинает приходить немного в себя, во время же событий в Могилеве, в пути, а главное в Пскове он находился как бы в забытьи, тумане… Да, его величество очень страдал, но ведь он никогда не показывает своих волнений», добавил граф.
Около 8 часов вечера прибыл первый поезд из Петрограда после революционных дней. Он был переполнен. Толпа из вагонов бросилась в вокзал к буфету. Впереди всех бежал какой-то полковник. Я обратился к нему, спросил его о Петрограде, волнениях, настроении города. Он ответил мне, что там теперь все хорошо, город успокаивается и народ доволен, так как фунт хлеба стоит 5 коп., масло 50 коп. Меня удивил этот ответ, определяющий суть революции,, народных бунтов, только такой материальной стороной и чисто будничным интересом.
«Что же говорят о государе, о всей перемене», спросил я опять полковника.
«Да о государе ничего не говорят, надеются, вероятно, что «временное правительство» с новым царем Михаилом (ведь его хотят на царство) лучше справится».
Мы разошлись и невольно приходится задумываться, – неужели общество так уже подготовлено к перевороту, к замене государя, что это уясняется всеми так просто и без сомнений. Поезд ушел, на станции стало тихо и мы продолжали ожидать экстренного прибытия из столицы депутатов Гучкова и Шульгина.
Часов около 10 вечера флигель-адъютант полковник Мордвинов, полковник герцог Лейхтенбергский и я вышли на платформу, к которой должен был прибыть депутатские поезд. Через несколько минут он подошел. Из ярко освещенного вагона салона выскочили два солдата с красными бантами и винтовками и стали по бокам входной лестницы вагона. По-видимому, это были не солдаты, а вероятно рабочие в солдатской форме, так неумело они держали ружья отдавая честь «депутатам», так не похожи были также на молодых солдат. Затем из вагона стали спускаться сначала Гучков, за ним Шульгин, оба в зимних пальто. Гучков обратился к нам с вопросом, как пройти к генералу Рузскому но ему, кажется, полковник Мордвинов сказал, что им надлежит следовать прямо в вагон его величества.
Мы все двинулись к царскому поезду, который находился тут же, шагах в 15 – 20. Впереди шел, наклонив голову и косолапо ступая, Гучков, за ним, подняв голову вверх, в котиковой шапочке Шульгин. Они поднялись в вагон государя, разделись и прошли в салон. При этом свидании его величества с депутатами присутствовали министр императорского двора генерал-адъютант граф Фредерикс, генерал-адъютант Рузский, его начальник штаба генерал Данилов, кажется начальник снабжения северного фронта генерал Саввич, дворцовый комендант генерал Воейков и начальник военно-походной канцелярии генерал Нарышкин.
Приезд депутатом А. И. Гучкова никого не удивил. Деятельность его давно была направлена против государя и он определенно являлся всегда упорным и злобным врагом императора. Будучи еще председателем Думы, затем с 1915 года председателем военно-промышленного комитета и находясь в постоянной связи со своим другом генералом Алексей Андреевичем Поливановым, бывшим военным министром, Гучков много лет всюду, где мог, интриговал и сеял недоверие к царю.
Другое дело В. В. Шульгин, много лет крайний правый член Государственной Думы, друг В. М. Пуришкевича, издатель «Киевлянина», наследник Пихно. Как он мог решиться вместе с Гучковым приехать просить царя оставить престол? Шульгин бойкий, неглупый человек. Вероятно, честолюбивые мечты заставили его сделаться националистом, затем войти в прогрессивный блок, играя всюду видную роль. Он постепенно забывал свои «правые» убеждения, исповедывавшие, что православный царь на Руси от бога. Государю очень тяжело было узнать, что Шульгин едет депутатом сюда в Псков. Лично я знал Шульгина по его деятельности среди правых партий, мне нравились его речи в Думе и потому трудно было мне поверить в приезд сюда Шульгина и в его деятельное участие в перевороте.
По виду Шульгин, да и Гучков казались смущенными и конфузливо держались в ожидании выхода государя.
Через несколько минут появился его величество, поздоровался со всеми, пригласил сесть всех за стол у углового Дивана. Государь спросил депутатов, как они доехали. Гучков ответил, что отбытие их из Петрограда, ввиду волнений среди рабочих, было затруднительно. Затем само заседание продолжалось недолго.
Его величество, как было упомянуто, еще днем решил оставить престол, и теперь государь желал лично подтвердить акт отречения депутатам и передать им манифест для обнародования. Никаких речей поэтому не приходилось произносить депутатам.
Его величество спокойно и твердо сказал, что он исполнил то, что ему подсказывает его совесть, и отказывается от престола за себя и за сына, с которым, в виду болезненного состояния, расстаться не может.
Гучков доложил, что обратное возвращение депутатов сопряжено с риском, а посему он просил подписать манифест на всякий случай не в одном экземпляре. Государь на это согласился.
В это же время верховным главнокомандующим всеми российскими силами был назначен государем великий князь Николай Николаевич – наместник Кавказа и главнокомандующий Кавказской армией, о чем была послана телеграмма в Тифлис его величеством.
Затем государь ушел к себе в отделение, а все оставшиеся стали ждать изготовления копии манифеста.
Вот собственно с формальной стороны и все, что про изошло на свидании депутатов Думы Гучкова и Шульгина с его величеством 2-го марта в Пскове.
Что сказать о настроении всех тех, которые были свидетелями этого глубоко-трагичного события.
Среди близких государю, среди его свиты, в огромном большинстве все почти не владели собою. Я видел как плакал граф Фредерикс, вернувшись от государя, видел слезы у князя Долгорукого, Федорова, Штакельберга, Мордвинова, да и все были мрачны.
Государь после 12 часов ночи ушел к себе в купе и оставался один. Генерал Рузский, Гучков, Шульгин и все остальные скоро покинули царский поезд и мы не видали их больше.
После часа ночи депутатский поезд, т. – е. собственно один вагон с паровозом, отбыл в Петроград. Небольшая кучка народа смотрела на этот отъезд. Дело было сделано – императора Николая II уже не было. Он передал престол Михаилу Александровичу».

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ГЕНЕРАЛ-КВАРТИРМЕЙСТЕРА ШТАБА ВЕРХОВНОГО ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕГО А.С. ЛУКОМСКОГО:

«2/15 марта, после разговора с А.И.Гучковым и В.В.Шульгиным, Государь хотел подписать манифест об отречении от престола в пользу Наследника.
Но, как мне впоследствии передавал генерал Рузский, в последнюю минуту, уже взяв для подписи перо, Государь спросил, обращаясь к Гучкову, можно ли будет ему жить в Крыму.
Гучков ответил, что это невозможно, что Государю нужно будет немедленно уехать за границу.
«А могу ли я тогда взять с собой Наследника?»—спросил Государь.
Гучков ответил, что и этого нельзя, что новый Государь, при регенте, должен оставаться в России.
Государь тогда сказал, что, ради пользы Родины, он готов на какие угодно жертвы, но расстаться с сыном—это выше его сил, что на это он согласиться не может.
После этого Государь решил отречься от престола и за себя и за Наследника, а престол передать своему брату великому князю Михаилу Александровичу.
На этом было решено, и переделанный манифест был Государем подписан {В стенограмме доклада В.В.Шульгина Комитету Государственной Думы о результате поездки его и Гучкова к Государю, об окончательном решении Государя отречься в пользу брата излагается не так.
В стенограмме сказано:
"Когда Гучков кончил, заговорил Царь. Его голос и манеры были гораздо спокойней и деловитей. Совершенно спокойно, как о самом обыкновенном деле, он сказал: «Я вчера и сегодня целый день обдумывал и принял решение отречься от престола. До 3-х часов дня я готов был пойти на отречение в пользу моего сына, но затем я понял, что расстаться с моим сыном я не способен». Тут он сделал очень короткую остановку и продолжал: «Вы это, надеюсь, поймете. Поэтому я решил отречься в пользу брата».}.
Перед отречением от престола Государь подписал Указ об увольнении в отставку прежнего состава Совета Министров и о назначении председателем Совета Министров князя Львова.
Приказом по Армии и Флоту и Указом Правительствующему Сенату Верховным Главнокомандующим Государь назначил великого князя Николая Николаевича.
Все это с курьером было послано в Ставку для немедленного распубликования.
Получив телеграмму о том, что Государь отрекся от престола в пользу великого князя Михаила Александровича, в Ставке стало ясно, что на этом дело не кончится.
Во-первых, по основным законам о престолонаследии Царь мог отречься от престола только за себя; за своего Наследника он отрекаться от престола не мог.
Во-вторых, приходящие отрывочные и недостаточно ясные телеграммы указывали, что отречение Государя вряд ли удовлетворит довлеющий над Комитетом Государственной Думы Совет рабочих и солдатских депутатов.
В-третьих, было крайне сомнительным, чтобы великий князь Михаил Александрович, по свойствам своего характера, согласился в такую минуту стать Императором.
И действительно, из Петрограда была получена телеграмма, что великий князь Михаил Александрович, со своей стороны, отрекается от престола.
Председатель Государственной Думы прислал телеграмму, что надо задержать приказ, объявляющий о вступлении на престол великого князя Михаила Александровича, чтобы не произошло путаницы. На фронты были посланы подробные разъяснения происходивших событий».

ИЗ ВОСПОМИНАНИЙ ФЛИГЕЛЬ-АДЪЮТАНТА ИМПЕРАТОРА НИКОЛАЯ II ПОЛКОВНИКА А.А. МОРДВИНОВА:

Утром, в четверг, 2-го марта, проснувшись очень рано, я позвонил моего старика Лукзена и спросил у него, нет ли каких-либо указаний об отъезде и в котором часу отойдет наш поезд. Он мне сказал, что пока никаких распоряжений об этом отдано не было, и что по словам скорохода, мы вряд ли ранее вечера уедем из Пскова. Это меня встревожило, я быстро оделся и отправился пить утренний кофе в столовую. В ней находились уже Кира Нарышкин, Валя Долгорукий и профессор Федоров. Они, как и я, ничего не знали ни об отъезде, ни о переговорах Рузского и высказывали предположение, что, вероятно, прямой провод был испорчен и переговоры поэтому не могли состояться.
Государь вышел позднее обыкновенного. Он был бледен и, как казалось по липу, очень плохо спят, но был спокоен и приветлив, как всегда. Его величество недолго оставался с нами в столовой и, сказав, что ожидает Рузского, удалился к себе. Скоро появился и Рузский и был сейчас же принят государем, мы же продолжали томиться в неизвестности почти до самого завтрака, когда, не помню от кого, мы узнали, что Рузскому после долгих попыток лишь поздно ночью удалось, наконец, соединиться с Родзянко. Родзянко сообщал, что не может приехать, так как присутствие его в Петрограде необходимо, так как царит всеобщая анархия и слушаются лишь его одного. Все министры арестованы и по его приказанию переведены в крепость. На уведомление о согласии его величества на сформирование ответственного министерства Родзянко отвечал, что «уже слишком поздно, так как время упущено. Эта мера могла бы улучшить положение два дня назад, а теперь уже ничто не может сдержать народные страсти». Тогда же мы узнали, что по просьбе Родзянко Рузский испросил у государя разрешение приостановить движение отрядов, назначавшихся на усмирение Петрограда, а генералу Иванову государь послал телеграмму ничего не предпринимать до приезда его величества в Царское Село.
После завтрака, к которому никто приглашен не был, распространился слух, что вместо Родзянки к нам для каких-то переговоров выезжают члены Думы Шульгин и Гучков, но прибудут в Псков только вечером. Присутствие в этой депутации Шульгина, которого я хотя и не знал лично, но который был мне известен по своим твердым монархическим убеждениям, помню, меня даже отчасти успокоило. Было уже около половины третьего дня. Я спросил у проходившего мимо скорохода Климова, не собирается ли государь выйти в это обычное время на прогулку, но Климов сказал, что к его величеству прошли только что генерал Рузский и еще два штабных генерала с бумагами, вероятно, для доклада о положении на фронте, и что государь их принимает не у себя в кабинете, а в салоне.
Я вышел один, походил немного по пустынной платформе, чтобы посмотреть, не прибыл ли какой-нибудь поезд из Петрограда, и вскоре вернулся в свой вагон, где в купе С. П. Федорова собрались почти все мои товарищи по вагону, за исключением графа Фредерикса.
Не помню, сколько времени мы провели в вялых разговорах, строя разные предположения о создавшейся неопределенности, когда возвращавшийся из вагона государя граф Фредерике остановился в коридоре у дверей нашего купе и почти обыкновенным голосом по-французски сказал «Savez vous, l'Empereur a abdique» [Вы знаете, император отрекся от престола].
Слова эти заставили нас всех вскочить…
Я лично мог предположить все, что угодно, но отречение от престола столь внезапное, ничем пока не вызванное, не задуманное только, а уж исполненное, показалось такой кричащей несообразностью, что в словах преклонного старика Фредерикса в первое мгновение почудилось или старческое слабоумие или явная путаница.
«Как, когда, что такое, да почему?» – послышались возбужденные вопросы. Граф Фредерикc на всю эту бурю восклицаний, пожимая сам недоуменно плачами, ответил только: «Государь получил телеграммы от главнокомандующих… и сказал, что раз войска этого хотят, то не хочет никому мешать».
«Какие войска хотят? Что такое? Ну, а вы что же, граф, что вы-то ответили его величеству на это?»
Опять безнадежное пожимание плечами: «что я мог изменить? Государь сказал, что он решил это уже раньше и долго об этом думал»…
«Не может этого быть, ведь у нас война». «Отречься так внезапно, здесь в вагоне и перед кем и отчего, да верно ли это, нет ли тут какого-либо недоразумения граф?» – посыпались снова возбужденные возражения со всех сторон, смешанные и у меня с надеждой на путаницу и на возможность еще отсрочить только что принятое решение.
Но, взглянув на лицо Фредерикса, я почувствовал, что путаницы нет, что он говорит серьезно, отдавая себе отчет во всем, так как и он сам был глубоко взволнован и руки его дрожали.
«Государь уже подписал две телеграммы», ответил Фредерикc – «одну Родзянке, уведомляя его о своем отречении в пользу наследника при регентстве Михаила Александровича и оставляя Алексея Николаевича при себе до совершеннолетия, а другую о том же Алексееву в Ставку, назначая вместо себя верховным главнокомандующим великого князя Николая Николаевича»…
«Эти телеграммы у вас, граф, вы еще их не отправили?» – вырвалось у нас с новой, воскресавшей надеждой.
«Телеграммы взял у государя Рузский» – с какой-то, как мне показалось, безнадежностью ответил Фредерикc и, чтобы скрыть свое волнение, отвернулся и прошел в свое купе.
Бедный старик, по его искренним словам, нежно любивший государя, как «сына», заперся в своем отделении, а мы все продолжали стоять в изумлении, отказываясь верить в неотвратимость всего нахлынувшего. Кто-то из нас прервал, наконец, молчание, кажется это был Граббе и, отвечая нашим общим мыслям, сказал: «Ах, напрасно эти телеграммы государь отдал Рузскому, это, конечно, все произошло не без интриг; он-то уж их, наверно, не задержит и поспешит отправить; а может быть Шульгин и Гучков, которые скоро должны приехать, и сумеют отговорить и иначе повернуть дело. Ведь мы не знаем, что им поручено и что делается там у них; пойдемте сейчас к графу, чтобы он испросил у государя разрешение потребовать эти телеграммы от Рузского и не посылать их хотя бы до приезда Шульгина». Мы все пошли к Фредериксу и убедили его. Он немедленно пошел к государю и через несколько минут вернулся обратно, сказав, что его величество приказал сейчас же взять телеграммы от Рузского и передать ему; что они будут посланы только после приезда членов думы.
Как я уже сказал, к генералу Рузскому мы никогда не чувствовали особой симпатии, а с первой минуты нашего прибытия в Псков, относились к нему с каким-то инстинктивным недоверием и опаской, подозревая его в желании сыграть видную роль в развертывающихся событиях.
Поэтому мы просили Нарышкина, которому было поручено отобрать телеграммы, чтобы он ни на какие доводы Рузского не соглашался и, если бы телеграммы начали уже передавать, то снял бы их немедленно с аппарата.
Нарышкин отправился и скоро вернулся с пустыми руками. Он сообщил, что одну телеграмму, Родзянке, хотя и начали уже отправлять, но начальник телеграфа обещал попытаться ее задержать, а другую – в Ставку – не отправлять, но что Рузский их ему все же не отдал и сам пошел к государю, чтобы испросить разрешение удержать эти телеграммы у себя, и обещал их не отправлять до приезда Гучкова и Шульгина. Уходя от его величества, Рузский сказал скороходам, чтобы прибывающих депутатов направили предварительно к нему, а затем уже допустили их до приема государем. Это обстоятельство взволновало нас необычайно; в желании Рузского настоять на отречении и не выпускать этого дела из своих рук не было уже сомнений.
Мы вновь пошли к Фредериксу просить настоять перед его величеством о возвращении этих телеграмм, а профессор Федоров, по собственной инициативе, как врач, направился к государю. Было около четырех часов дня, когда Сергей Петрович вернулся обратно в свое купе, где большинство из нас его ожидало. Он нам сказал, что вышла перемена, и что все равно прежних телеграмм теперь нельзя посылать: «я во время разговора о поразившем всех событии, – пояснил он, – спросил у государя: – «разве, ваше величество, вы полагаете, что Алексея Николаевича оставят при вас и после отречения»? – «А отчего же нет?», с некоторым удивлением спросил государь. – Он еще ребенок и естественно должен оставаться в своей семье пока не станет взрослым. До тех пор будет регентом Михаил Александрович».
«Нет, ваше величество», – ответил Федоров, – «это вряд ли будет возможно, и по всему видно, что надеяться на это вам совершенно нельзя».
Государь, по словам Федорова, немного задумался и спросил: «скажите, Сергей Петрович, откровенно, как вы находите, действительно ли болезнь Алексея такая неизлечимая»…
«Ваше величество, наука нам говорит, что эта болезнь неизлечима, но многие доживают при ней до значительного возраста, хотя здоровье Алексея Николаевича и будет всегда зависеть от всякой случайности».
«Когда так» – как бы про себя сказал государь – «то я не могу расстаться с Алексеем. Это было бы уж сверх моих сил… к тому же, раз его здоровье не позволяет, то я буду иметь право оставить его при себе»…
Кажется, на этих словах рассказа, потому что других я не запомнил, вошел к нам в купе граф Фредерикс, сходивший во время нашего разговора к государю, и сообщил, что его величество приказал потребовать от Рузского задержанные им обе телеграммы, не упоминая ему, для какой именно это цели.
Нарышкин отправился вновь и на этот раз принес их обратно, кажется, вместе с какой-то другой телеграммой о новых ужасах, творящихся в Петрограде, которую уже одновременно дал Рузский для доклада его величеству.
Я не помню, что было в этой телеграмме, так как вошедший скороход доложил, что государь, после короткой прогулки, уже вернулся в столовую для дневного чая, и мы все направились туда.
С непередаваемым тягостным чувством, облегчавшимся все же мыслью о возможности еще и другого решения, входил я в столовую. Мне было и физически больно увидеть моего любимого государя после нравственной пытки, вызвавшей его решение, но я и надеялся, что обычная сдержанность и ничтожные разговоры о посторонних, столь «никчемных» теперь вещах, прорвутся, наконец, в эти трагические минуты чем-нибудь горячим, искренним, заботливым, дающим возможность сообща обсудить положение; что теперь в столовой, когда никого кроме ближайшей свиты не было, государь невольно и сам упомянет об обстоятельствах, вызвавших его ужасное решение. Эти подробности нам были совершенно неизвестны и так поэтому непонятны. Мы к ним были не только не подготовлены, но, конечно, не могли и догадываться, и только кажется граф Фредерикс и В. Н. Воейков были более или менее осведомлены о переговорах Рузского и о последних телеграммах, полученных через Рузского генерала Алексеева от командующих фронтами.
Нас, по обычаю, продолжали держать в полной неизвестности, и вероятно, по привычке же даже и на этот раз забыли о нашем существовании. А мы были такие же русские, жили тут же рядом, под одной кровлей вагона, и также могли волноваться, страдать и мучиться не только за себя, как «пустые и в большинстве эгоистичные люди», но и за нашего государя, за нашу Россию.
Но, войдя в столовую и сев на незанятое место, с краю стола, я сейчас же почувствовал, что и этот час нашего обычного общения с государем пройдет точно так же, как и подобные часы минувших «обыкновенных» дней…
Шел самый незначительный разговор, прерывавшийся на этот раз только более продолжительными паузами…
Рядом была буфетная, кругом ходили лакеи, подавая чай, и может быть их присутствие и заставляло всех быть такими же «обычными» по наружности, как всегда.
Государь сидел спокойный, ровный, поддерживал разговор, и только по его глазам, печальным, задумчивым, как-то сосредоточенным, да по нервному движению, когда он доставал папиросу, можно было чувствовать, насколько тяжело у него на душе…
Ни одного слова, ни одного намека на то, что всех нас мучило, не было, да, пожалуй, и не могло быть произнесено. Такая обстановка заставляла лишь уходить в себя, несправедливо негодовать на других, «зачем говорят о пустяках» и мучительно думать: «когда же, наконец, кончится это сидение за чаем».
Оно, наконец, кончилось. Государь встал и удалился к себе в вагон. Проходя за ним последним по коридору, мимо открытой двери кабинета, куда вошел государь, меня так и потянуло войти туда, но шедший впереди граф Фредерикс или Воейков уже вошел раньше с каким-то докладом.
Мы все собрались опять вместе в купе адмирала Нилова, и В. Н. Воейков был также с нами. Он был, как чувствовалось, не менее нас удручен, но умел лучше нас скрывать свои волнения и переживания. От него мы, наконец, Узнали, что Родзянко, ночью в переговорах с Рузским, просил отменить присылку войск, так как «это бесполезно, вызовет лишнее кровопролитие, а войска все равно против народа драться не будут и своих, офицеров перебьют». Родзянко утверждал, что единственный выход спасти династию – это добровольное отречение государя от престола в пользу наследника при регентстве великого князя Михаила Александровича.
Генерал Алексеев также телеграфировал, что и по его мнению создавшаяся обстановка не допускает иного решения, и что каждая минута дорога, и он умоляет государя, ради любви к родине, принять решение «которое может дать мирный и благополучный исход».
Появились, не помню кем принесенные, несчастные телеграммы Брусилова, Эверта, Сахарова и поступившая уже вечером телеграмма адмирала Непенина.
Телеграммы великого князя Николая Николаевича с Кавказа при этом не было. Она, кажется, оставалась у его величества, но, как нам кто-то сказал, и великий князь в сильных выражениях умолял государя принять это же решение.
Тогда же впервые прочитали мы и копии телеграмм, переданных еще днем Рузскому и возвращенных последним Нарышкину.
Вот их текст:
«Председателю Государственной Думы. Нет той жертвы, которую я не принес бы во имя действительного блага и для спасения родной матушки России. Посему я готов отречься от престола в пользу моего сына, с тем, чтобы оставался при мне до совершеннолетия, при регентстве брата моего великого князя Михаила Александровича.
Николай». Наштаверх. Ставка.
«Во имя блага, спокойствия и спасения горячо любимой России я готов отречься от престола в пользу моего сына. Прошу всех служить ему верно и нелицемерно.
Николай».
Телеграммы эти говорят сами за себя. Каждый, соответственно своему пониманию и настроению, своему уму и сердцу, сможет сделать из них и собственные выводы.
Я лично читал их тогда в каком-то тумане, не понимая многих фраз и все силясь отыскать в их словах главную побудительную причину, вызвавшую, по сообщению Фредерикса, роковое решение. Слова государя «раз войска этого хотят» не выходили у меня из головы и, как это ни странно, мне было бы легче на душе, если бы это желание войск там было ясно и категорически выражено: оно оправдывало бы в моих глазах, хотя отчасти, и решимость главнокомандующих послать такие телеграммы его величеству, а также и решимость государя под их впечатлением отказаться от престола.
В подобном же настроении был видимо и генерал Дубенский, который находился не в нашем поезде и до которого весть об отречении дошла значительно позднее, чем до нас. Он появился в нашем вагоне очень растерянный, взволнованный и все как-то задумчиво и недоумевающе повторял: «как же это так, вдруг отречься… не спросить войска, народ… и даже не попытаться поехать к гвардии… Тут в Пскове говорят за всю страну, а может она и не захочет»…
Эти отрывочные рассуждения Дубенского невольно совпали с беспорядочно проносившимися и у меня мыслями. Я сам не знал и не понимал, как все это произошло.
Нам всем, ошеломленным сообщением графа Фредерикса и озабоченным попытками переменить роковое решение – было не до расспросов о подробностях, его вызвавших.
Что-то скажут эти думские посланцы – продолжали тоскливо надеяться все мы. Неужели и они, как главнокомандующие, будут видеть в отречении единственную возможность восстановления порядка. Ведь не все еще потеряно. Телеграмму об отречении удалось задержать, и все может еще повернуться в другую сторону в зависимости от этих переговоров. Ведь в Петрограде настроение меняется, и не даром Рузский так желал, чтобы депутацию провели раньше к нему, не допустив ее непосредственно без него до государя, о чем предупредил и у нас и сделал распоряжение и у себя в штабе и на станции. Он, наверное, если депутаты имеют другое поручение, сумеет уговорить их присоединиться к своим настояниям. Надо во что бы то ни стало не допустить их до предварительного свидания с Рузским, а сейчас же, как приедут, провести их к государю.
В необходимости этого были убеждены все мы, и Воейков, по приказанию графа Фредерикса, поручил это мне, как дежурному.
Было уже около семи вечера – час, когда, по имевшимся сведениям, должны были приехать Шульгин и Гучков. Но, выйдя на платформу, я узнал от начальника станции, что их экстренный поезд где-то задержался в пути и что ранее девяти часов вечера они вряд ли прибудут. Сделав распоряжение, чтобы мне сообщили, когда поезд прибудет на соседнюю станцию, я вернулся в вагон. Было время обеда, все были уже в столовой, и я поспешил туда. Тоже тяжелое настроение и то же раздражение от невольной беспомощности, как и за дневным чаем, охватило меня. Все продолжало быть, по крайней мере, наружно, как бывало и в обыкновенные дни…
Опасаясь пропустить прибытие депутатов, я не досидел до конца обеда, а вышел на платформу, увидя, что на станцию пришел какой-то поезд. Это был пассажирский поезд, направлявшийся с юга в Петроград. Стало известно, что он задержится в Пскове по какой-то причине и отправится далее не ранее, как через час. Поезд был переполнен, и масса народу высыпала на платформу, о любопытством рассматривая императорский поезд, стоявший невдалеке. Несмотря на то, что толпа пассажиров знала, что находится вблизи царя, она держала себя отнюдь не вызывающе, а с обычным почтительным вниманием, как это я успел заметить, оставаясь долго на платформе и прогуливаясь среди пассажиров в надежде увидать кого-либо из знакомых. О «всеобщей ненависти к династии», о которой с таким убеждением сообщал Родзянко, тут не было и помина.
Войдя к себе, я узнал, что профессор Федоров с этим же поездом отправляет своего человека с письмом к семье, так как телеграф с Петроградом частных телеграмм уже не принимал. Это обстоятельство напомнило мне о моих, о которых я тогда забыл. Я воспользовался добрым предложением Сергея Петровича и наскоро набросал записку жене, убеждая ее не волноваться и уведомляя, что мы задержались ненадолго в Пскове и что, вероятно, скоро увидимся. Письмо я просил опустить на вокзале в Гатчине, где жила моя семья. Записку эту жена моя так и не получила.
Было уже около девяти часов вечера. Снова показался поезд, на этот раз подходивший со стороны Петрограда. Я торопливо вышел ему навстречу, но и он не был тот, которого я ждал. Он прибыл из Петрограда с обыкновенными пассажирами, выйдя оттуда утром того же дня. Фельдъегеря из Царского Села в нем не было, но ехал на фронт какой-то другой фельдъегерь из главного штаба. На его груди, как и на шинелях нескольких офицеров и юнкеров, приехавших с поездом, были нацеплены большие и малые красные банты, у некоторых из ленточек от орденов. Они все были без оружия. Это меня поразило. Я не удержался и подошел к юнкерам. Они мне сообщили, что в Петрограде с утра 2-го марта, когда они уезжали, стало как будто спокойнее. Стрельбы почти не было слышно, не сопротивление войск, верных присяге, окончательно сломлено, и весь Петроград в руках бунтующих. Офицеров стали меньше избивать, но все же толпы солдат и рабочих набрасываются на них на улице, отнимают оружие, а кто сопротивляется, тех убивают. В особенности преследуют юнкеров, защищавшихся с особенным упорством, и им, с большим трудом, удалось пробраться на вокзал и уехать из этого «проклятого города».
– «Это наше начальство для нашей безопасности заставило нацепить эти банты и выходить на улицу без оружия», – с каким-то гадливым смущением оправдывались они. То же самое подтвердил и фельдъегерь и те два-три офицера, с которыми мне кратко удалось переговорить. Они тоже не упоминали о ненависти населения к царской семье, и по их отрывистым, возбужденным словам, все происходившее они считали грандиозным бунтом запасных и фабричных, с которым будет теперь очень трудно справиться, «но все же справиться можно».
Поезд недолго стоял и вскоре отправился далее. Я только вернулся к себе в вагон, как сообщили, что депутатский поезд прибыл на соседний полустанок и через десять-пятнадцать минут ожидается уже в Псков. Было уже почти десять часов вечера. Я немного замешкался, и это вызвало нервное нетерпение моих товарищей: «что ты там копаешься, торопись, а то Рузский перехватит».
Я поторопился и вышел на платформу. На ней никого почти не было, она была совсем темна и освещалась лишь двумя-тремя далекими тусклыми фонарями. Я спросил у дежурного по станции, на какой путь ожидается экстренный поезд, и он указал мне на рельсы, проходившие почти рядом с теми, на которых стоял наш поезд, а место остановки почти в нескольких шагах от него.
Прошло несколько минут, когда я увидел приближающиеся огни локомотива. Поезд шел быстро и состоял не более как из одного-двух вагонов. Он еще не остановился окончательно, как я вошел на заднюю площадку последнего классного вагона, открыл дверь и очутился в обширном темном купе, слабо освещенном лишь мерцавшим огарком свечи. Я с трудом рассмотрел в темноте две стоявших у дальней стены фигуры, догадываясь, кто из них должен быть Гучков, кто – Шульгин. Я не знал ни того, ни другого, но почему-то решил, что тот, кто моложе и стройнее, должен быть Шульгин и обращаясь к нему сказал: «его величество вас ожидает и изволит тотчас же принять».
Оба были, видимо, – очень подавлены, волновались, руки их дрожали, когда они здоровались со мною, и оба имели не столько усталый, сколько растерянный вид. Они были очень смущены и просили дать им возможность привести себя в порядок после пути, но я им ответил, что это не удобно, и мы сейчас же направились к выходу.
– «Что делается в Петрограде?» – спросил я их.
Ответил Шульгин. Гучков все время молчал и, как в вагоне, так и идя до императорского поезда, держал голову низко опущенною.
– «В Петрограде творится что-то невообразимое» – говорил, волнуясь, Шульгин. «Мы находимся всецело в их руках и нас наверно арестуют, когда мы вернемся».
«Хороши же вы, народные избранники, облеченные все. общим доверием», как сейчас помню, нехорошо шевельну, лось в душе при этих словах. «Не прошло и двух дней, как вам приходится уже дрожать перед этим народом»; хорош и сам «народ», так относящийся к своим избранникам.
Я вышел первым из вагона и увидел на отдаленном конце платформы какого-то офицера, вероятно, из штаба Рузского, спешно направлявшегося в нашу сторону. Он увидел нашу группу и тотчас же повернул назад.
– «Что же вы теперь думаете делать, с каким поручением приехали, на что надеетесь?» – спросил я, волнуясь шедшего рядом Шульгина. Он с какою-то, смутившею меня не то неопределенностью, не то безнадежностью от собственного бессилия, и как то тоскливо и смущенно понизит голос, почти шепотом, сказал: «знаете, мы надеемся только на то, что, быть может, государь нам поможет»…
– «В чем поможет?» – вырвалось у меня, но получить ответа я не успел. Мы уже стояли на площадке вагона столовой и Гучков и Шульгин уже нервно снимали свои шубы. Их сейчас же провел скороход в салон, где назначен был прием и где находился уже граф Фредерикс. Бедный старик, волнуясь за свою семью, спросил, здороваясь Гучкова, что делается в Петрограде и тот «успокоил» eго самым жестоким образом: «в Петрограде стало спокойнее граф, но ваш дом на Почтамтской совершенно разгромлен, а что сталось с вашей семьей – неизвестно».
Вместе с графом Фредериксом, в салоне находился и Нарышкин, которому, как начальнику военно-походной канцелярии, было поручено присутствовать при приеме и записывать все происходящее во избежание могущих потом последовать разных выдумок и неточностей.
Нарышкин еще ранее, до приезда депутатов, предложили мне разделить с ним эту обязанность, но мысль присутствовать при таком приеме лишь молчаливым свидетелем показалась мне почему-то настолько невыносимой, что я тогда под каким-то предлогом отказался от этого поручения. Теперь я об этом отказе сожалел, но было поздно.
В коридоре вагона государя, куда я прошел, я встретил генерала Воейкова. Он доложил его величеству о прибытии депутатов и, через некоторое время, в кавказской казачьей форме, спокойный и ровный,  государь, прошел своей обычной неторопливой походкой в соседний вагон, и двери салона закрылись.
Я несколько минут оставался в коридоре у кабинета государя, разговаривая с Воейковым и пришедшими туда же Долгоруковым, графом Граббе и герцогом Лейхтенбергским, делясь с ними впечатлениями о мимолетном общении с «депутатами». Как вспоминаю, я и тогда еще не терял надежды на лучший исход. Слова монархиста Шульгина, что они «надеются на помощь государя», я толковал по своему в том смысле, как мне этого хотелось, и даже чувствовал к нему известную признательность за это обращение к помощи его величества.
Во время этого разговора мы увидели Рузского, торопливо подымавшегося на входную площадку салона, и я подошел к нему, чтобы узнать, чем вызван его приход. Рузский был очень раздражен и, предупреждая мой вопрос, обращаясь в пространство, с нервной резкостью, начал совершенно по начальнически кому-то выговаривать: «Всегда будет путаница, когда не исполняют приказаний. Ведь было ясно сказано направить депутацию раньше ко мне. Отчего этого не сделали, вечно не слушаются»…
Я хотел его предупредить, что его величество занят приемом, но Рузский, торопливо скинув пальто, решительно сам открыл дверь и вошел в салон.
Его раздражение доставило мне мимолетное удовольствие, но и вызвало тяжелое предчувствие о том, что совершалось за этими дверьми. Я ушел к себе и с каким-то тупым безразличием прилег на диван.
Не помню когда, но кажется, очень скоро, ко мне в купе заглянул Нарышкин, озабоченно проходивший к себе в канцелярию по коридору. Я так и бросился к нему: «Ну, что, уже кончилось, уже решено, что они говорят?» с замирающим сердцем спрашивал я его. «Говорит один только Гучков, все тоже, что и Рузский» ответил мне Нарышкин. «Он говорит, что, кроме отречения, нет другого выхода, и государь уже сказал им, что он и сам это решил еще до них. Теперь они сомневаются, в праве ли государь передать престол Михаилу Александровичу, минуя наследника, и спрашивают для справки основные законы. Пойдем, помоги мне их отыскать, хотя вряд ли они взяты у нас с собою в вагон, в них никогда не было надобности в путешествиях»…
Все иллюзии пропадали, но я цеплялся еще за последнею, самую ничтожную: «Раз вопрос зашел о праве, о законах, то значит, с чем-то еще должны считаться даже и люди, нарушившие закон в эти бесправные дни и может быть»…
Основные законы я знал лишь поверхностно, но все же мне пришлось с ними знакомиться лет пять назад, когда возникли разные вопросы в связи с состоявшимся браком великого князя Михаила Александровича с r-жей Вульферт. Тогда все было ясно, но это было давно, я многие толкования забыл, хотя и твердо сознавал, что при живом наследнике Михаил Александрович мог бы воцариться лишь с согласия и отказа самого Алексея Николаевича от своих прав. А если такой отказ по малолетству Алексея Николаевича немыслим, и он должен будет вопреки желанию отца сделаться царем, то может быть и государь, которому невыносима мысль расстаться с сыном, отдумает поэтому отрекаться, чтобы иметь возможность оставить его при себе.
Облегчение для меня в данную минуту заключалось в том, имелось ли в основных законах указание на право государя, как опекуна, отречься не только за себя, но и за своего малолетнего сына от престола.
Что в обыденной жизни наши гражданские законы таких прав опекуну не давали, я знал твердо по собственному опыту, что сейчас и высказал Нарышкину, по дороге, проходя с ним в соседний вагон, где помещалась наша походная канцелярия,
– «Что говорят об этом основные законы, я хорошо не помню, но знаю, почти заранее, что они вряд ли будут по смыслу противоречить обыкновенным законам, по которым опекун не может отказываться ни от каких прав опекаемого, а значит и государь до совершеннолетия Алексея Николаевича не может передать престола ни Михаилу Александровичу, ни кому-либо другому. Ведь мы все присягали государю и его законному наследнику, а законный наследник, пока жив Алексей Николаевич, только он один».
– «Я и сам так думаю», ответил в раздумье Нарышкин, «но ведь государь не просто частный человек, и может быть учреждение императорской фамилии и основные законы и говорят об этом иначе».
– «Конечно, государь не частный человек, а самодержец» – сказал я – «но, отрекаясь, он уже становится этим частным человеком и просто опекуном, не имеющим никакого права лишать опекаемого его благ».
Том основных законов, к нашему удовлетворению, после недолгих розысков, нашелся у нас в канцелярии, но, спешно перелистывая его страницы, прямых указаний на права государя, как опекуна, мы не нашли. Ни одна статья не говорила о данном случае, да там и вообще не было упомянуто о возможности отречения государя, на что мы оба к нашему удовлетворению обратили тогда внимание.
Нарышкин торопился. Его ждали, и, взяв книгу, он направился к выходу. Идя за ним, я, помню, ему говорил:
– «Хотя – в основных законах поэтому поводу ничего ясного нет, все же надо непременно доложить государю, что по смыслу общих законов, он не имеет права отрекаться за Алексея Николаевича. Опекун не может, кажется, даже отказаться от принятия какого-либо дара в пользу опекаемого, а тем более, отрекаясь за него, лишать Алексея Николаевича и тех имущественных прав, с которыми связано его положение, как наследника. Пожалуйста, непременно доложи обо всем этом государю».
Лишь как сквозь туман вспоминаю я и возвращение Нарышкина и Фредерикса от государя и их сообщение о происходивших переговорах. Рассказ Шульгина, напечатанный в газетах, который я впоследствии прочел, многое возобновил в моей памяти. За небольшими исключениями (про справку в основных законах Шульгин умалчивает) он в общем верен и правдиво рисует картину приема членов думы.
Около двенадцати часов ночи Гучков и Шульгин покинули наш поезд, ушли к Рузскому и мы их больше не видали. Перед уходом они старались успокоить Фредерикса и говорили, что «временное правительство возьмет на себя заботы о том, чтобы этому достойному старцу не было сделано никакого зла».
Отречение бесповоротно состоялось, но еще не было окончательно оформлено. В проекте манифеста, каким-то образом предупредительно полученном из ставки и составленном, как я узнал потом, по поручению генерала Алексеева, Лукомским и Базили, потребовались некоторые изменения. Сверх того, члены думы, вероятно для надежности, просили переписать манифест в двух экземплярах. Оба за подписью его величества должны были по их просьбе быть скрепленными министром двора. Первый экземпляр, напечатанный, как затем и второй, в нашей канцелярии на машинке, на телеграфных бланках, государь подписал карандашом.
Эти манифесты были, наконец, около часу ночи переписаны, как их от государя принесли в купе к графу Фредериксу и с каким отчаянием бедный старик, справляясь с трудом, дрожащей рукою их очень долго подписывал.
После ухода думских депутатов мы собрались все в столовой не для чая, которого никто не касался, а для того, чтобы в эти жуткие минуты не быть в одиночестве.
Никаких известий из Царского все еще получено не было. В это время принесли телеграмму от Алексеева из Ставки, испрашивавшего у государя разрешение, на назначение, по просьбе Родзянко, генерала Корнилова командующим петроградским военным округом, и его величество выразил на это свое согласие. Это была первая и последняя телеграмма, которую государь подписал, как император и как верховный главнокомандующий уже после своего отречения.
Вспоминаю, как кто-то вошел и сказал, что с поезда, в котором прибыли Гучков и Шульгин, разбрасываются прокламации и что, якобы, по слухам, по шоссе из Петрограда двигаются на Псков какие-то вооруженные автомобили и что их приказано задержать.
Тут же в столовой появилась у нас, неизвестно кем принесенная, копия последнего вечернего разговора Родзянко с Рузским, в котором Родзянко в возвышенно-радостных выражениях сообщал, что: «наступило успокоение, и им впервые удалось достигнуть какого-то и с кем-то соглашения и в первый раз вздохнуть свободно, и что такое событие было ими отпраздновано даже пушечными выстрелами из крепости», В этот же поздний вечер был решен и наш немедленный отъезд в ставку, так как государь решил до своего возвращения в Царское Село проститься с войсками, о чем и объявил Гучкову и Шульгину на их почтительно озабоченный вопрос о дальнейших намерениях его величества. Члены думы заявили при этом, что временное правительство примет все возможные меры, для безопасного следования его величества в ставку и в Царское Село. Кажется, для охраны пути императорского поезда предполагалось еще днем вызвать некоторые железнодорожные батальоны.
Вспоминаю, что, несмотря на все безразличие, охватившее меня, я мог еще в тайниках души радоваться этому намерению государя «проститься с войсками». Я еще мог надеяться, что появление государя среди войск или даже слова его прощального приказа могут произвести такое сильное впечатление на хорошую солдатскую и офицерскую массу, что она сумеет убедить своего вождя и царя отказаться от рокового для всей страны решения…
Я еле держался на ногах, не от физической, но от нервной усталости. Я силился заснуть и не мог. Начались те долгие бессонные ночи в поезде и в ставке, мучения о которых знает только тот, кто имел ужас когда-либо их испытать, и о которых боишься даже вспоминать.
Днем становилось все-таки как будто легче. Мелочи жизни, хотя и не наполняли объявшей меня мучительной пустоты, но заставляли бодриться на виду у других и отвлекали внимание от самого себя.
Но все же это главное – обстоятельства, вызвавшие столь внезапный уход государя, не переставали и тогда мучительно волновать мои мысли.
За этот уход я не мог упрекать его так сильно, как упрекали его, быть может, другие, не менее меня преданные ему и родине люди. Я его слишком любил как человека, чтобы не силиться найти в его человеческой природе объяснений такому решению, быть может и не подходившему для царя всей России. Но понимая наболевшим сердцем всю горечь волновавших его чувств, я до сих пор не понимаю из них одного: почему, судя по телеграмме его к матери, он считал себя таким одиноким и покинутым, когда не мог не чувствовать, что тут же, рядом с ним, под одной кровлей вагона, бились любящие сердца, не менее, чем он, страдавшие одинаковыми переживаниями и за него и за родину.
Его замкнутая, скромная до застенчивости, благородная натура привыкла с раннего детства переживать сама с собою свои страдания и свои обиды, не отдавая их для сочувствия Другим, даже самым близким людям.
Кто знает – думалось тогда мне – быть может, эти характерные черты, донесенные с детства до зрелых годов, и сказались, хотя отчасти, на невольной потребности отречься – уйти надолго совсем «в другую комнату», как это когда-то бывало в ранних днях его жизни, от несправедливо его обидевших, но любимых им русских людей, чтобы не продолжать ссору и не мешать им «играть в правительство».
И мне казалось, я был тогда даже убежден, что решение возникло у государя уже раньше, еще до получения телеграмм главнокомандующих и настояний Рузского. Оно, вероятно, мелькнуло в его мыслях впервые, еще во вторник 28 февраля поздним вечером, когда его осмелились не пропустить в Царское, а потребовали препровождения в Петроград, и начало укрепляться в мучительную ночь с 1 марта на 2, когда утром меня так поразил его измученный вид. Это решение было принято им, как всегда, единолично, в борьбе с самим с собою, и посвящать в свою душевную драму других, даже близких, он по складу своей застенчивой, самолюбиво-благородной натуры, вероятно, не только не хотел, но и не мог.
Даже более сильные настояния, чем настояния Родзянко, Рузского и других генералов, мне кажется, никогда не имели бы окончательного успеха, если бы они не упали уже на подготовленную им самим почву. Его заставила это сделать не созданная лишь потугами немногих обстановка, наперекор которой, несмотря на войну, он всегда имел возможность и характер пойти и мог рассчитывать на несомненный успех, а нечто высшее, чем даже суровое чувство долга государя перед управляемой родиной – человеческая любовь к русским людям, не разбирая среди них ни друзей, ни врагов.
Зная давно о существовании заговора и, вероятно, часто в мыслях готовясь к встрече с ним, государь вместе с тем крепко верил и в то, что предательство изойдет не от простого народа, «стихийным движением», которого так искусно теперь прикрывались его вожаки.
В предоставленном ему изменою и предательством выборе он предпочел отречься от меньшего – от власти, становившейся при том слишком призрачной, и кто из монархистов мог бы его в этом упрекнуть.
Впоследствии, находясь в далекой Сибири, государь, по свидетельству близких лиц, не переставал волноваться сомнениями, связанными с его отречением. Он не мог не мучиться сознанием, что его уход, вызванный «искренними» настояниями «горячо любящих родину» людей, не послужил на пользу, а лишь во вред свято им чтимой России.
Быть может, именно эти жестокие нравственные переживания не за себя, а за родину заставили его, столь всепрощающего, сказать в Екатеринбурге следующие слова: «Бог не оставляет меня, он даст мне силы простить всех моих врагов, но я не могу победить себя еще в одном: генерала Рузского я простить не могу».

ТЕЛЕГРАММА
Николай II — Александре Федоровне.
2 марта 1917 года. 00 часов 15 минут.
«Ее величеству. Прибыл сюда к обеду. Надеюсь, здоровье всех лучше и что скоро увидимся. Господь с вами. Крепко обнимаю. Ники».
 
ТЕЛЕГРАММА
Николай II — генералу Иванову.
2 марта 1917 года. 00 часов 20 минут.
«Надеюсь, прибыли благополучно. Прошу до моего приезда и доклада мне каких мер не предпринимать. Николай».

ТЕЛЕГРАММА
Николай II — генералу Алексееву,
2 марта, 5 ч. 15 м.
«Начальнику штаба. Ставка.1865.
Можно объявить представленный манифест, пометив его Псковом. 1223. Николай».

Неотправленная телеграмма Николая II председателю Государственной думы Родзянко.
«Председателю Государственной думы. Петроград.
Нет той жертвы, которую я не принес бы во имя действительного блага и для спасения родной матушки России. Посему я готов отречься от престола в пользу моего сына с тем, чтобы он оставался при мне до совершеннолетия, при регентстве брата моего великого князя Михаила Александровича. Николай».

Неотправленная телеграмма Николая II начальнику штаба верховного главнокомандующего ген. Алексееву.
«Наштаверх. Ставка.
Во имя блага, спокойствия и спасения горячо любимой России я готов отречься от престола в пользу моего сына.
Прошу всех служить ему верно и нелицемерно. Николай».