ЖЮКИ

Иевлев Станислав
Лапка первая.
ВРЕМЕНА и ЛЕТА

=========

– Сверзилось! – всклицнул ересиарх Имбирь по прозвищу Великолепный, притроптывая в тракт левою заднею ножкой. – Сверзилось поветрие, братие и сестрие!

«Предел и Экзекутор», Книга третья

=========

Молва – идёт и и идёт.

Идёт дальше и дальше. Со скоростью пьяной улыбки.

Молва – не мойва, прошу не путать. Самое время пойти по миру – вкруговую. I’ll be back – и сорок разбойников. А куда дева Цато? Не омманишь – не падмехумишь! Мы встретимся вскоре, но будем Иными, ведь даже плешивый Шива, не припалив волос, преобразился ради того, чтобы жениться на Парвати! Ничтожно сумничавши, вынул из ноздри большого радужного жюка – и опустил его в воду. Жюк всплыл, поплыл – и… уплыл!

В сложенной несложной самадхи-мудре нам видится выставленный средний палец – oh, by Gosh, эти американщицкие жесты! Святые Ефрон и Брокгауз! Мы же жили без всех этих сантакляуз и миккимауз! Где клавиши пауз? В анус весь этот артхаус! LOL-OMG-FACEPALM!

– На бескультурье и iPhuck мудра! – кипятятся в хвалёных джунглях каменной свободы ковбои, педерасты, янки, джонни, дикси и яппи. – Крыть слона буллшитом каждая моська горазда – а ты, самка-ассамка, сам-ка сделай-ка! Не сравнивайся да несравненен будешь! Критикуешь – бред лакай!

Бред лакать? Да как два пальца – оба с Вальд! Бред лажу как поп Исса Ному, за мной не шаржи веют: «Ceterum autem censeo Carthaginem esse delendam!» Ну как? Вы, кажется, всё ещё находите, что я странная рыба? К тому же, братцы-кролики… когда я покупаю колбасу, всё же имею право сказать, что она говно…

– Искусство – не колбаса! – совсем исходят дьявольскими слюнями наездники «мустангов». – Колбаса не заставляет переживать!

Ну-у-у почему… плохая колбаса, например…

Однако нет HUD’а без добра, и слово за слово тайное желание увидеть геев – настоящих! классических! как в телевизоре! – разваливается на составляющее и тихо угасает. Звони в Нольтри – полночная нефть, зажжённая с обоих концов, хлещет с этажа на этаж, и после нас остаётся выжженная полоса. «Не суди обложку по книжке!» – говорили андерграундные ниндзя-андердоги… или не говорили?

Проснувшись рано утром и увидев небо в открытую дверь, когда на дворе ещё серо, так невыразимо приятно сомлеть якоже Нежная Королева Вера Пельменишна, сунуть руку в прохладное лоно подподушья, ещё хранящее запахи сна, чуть понежить её там, а потом мобилизовать мелкую моторику и нащупать щипцовым захватом маленький пластмассовый танчик цвета незрелого яблочного леденца. Жаль лишь, что его там нет и никогда не бывает – даже когда Новый год и когда бывает – всё! – что, разумеется, никоим образом не учит не повторять оное назавтра – как и опять засунуть в рот новое косметическое мамино мыло – ну как, скажите мне, КАК может оказаться гадостью столь одуряюще душистое сокровище?! И пускай я вырасту и самолично прокачусь на сафари-джипе, let it be – сейчас же меня НИЧТО И НИКТО В ЦЕЛОМ МИРЕ не разубедит, что нежели другим авто джипом управлять несравненно проще, ПОТОМУ ЧТО У НЕГО НЕТ ДВЕРЕЙ И ЖЁЛТЫЙ КАПОТ! Мне как раз такой купили, уж я-то точно знаю!

Но год за годом с шумом идёт по Реке ледоход, предвещая приход Пасхи и унося в Вечность времена и сроки:

Враз лад гитар идёт вразлад.
В основе всех кариатид
На перевале снег лежит
И лижет сапоги солдат.

Замёрзшей воде не позавидуешь, заниматься язычеством с обувкой занятие малоприятное – налипшая с 1957 года звёздная пыль немилосердно горчит, а горящий сквозь холод и лёд Небесный Град Лост-Вегас ждёт-пождёт, да возьмёт и растает под звуки «Фанта»-Морганной фуги. Одна отрада – само наличие снега, ибо хрестоматийный солнечно-песочный постапокалиптичий антураж уже до того обрыдл, что сводит на нет всю оскомину. Пусть уж лучше так.

За обоями обоих миров – и дальнего дольнего, и ближнего горнего – под началом и концом Изумрудной Змии Скарапеи – венценосной супруги Жюка всея жюков Бея Скоробея, между прочим! – затаились неполживые Четыре Таракана Scolopacidae. Хоть бей их томиком Борхеса – не ворохнутся! Покуда не пришипит Змия Скарапея языка, не утомится шипя – так и будут, сидя на табуреточках, противостоять букам букв государственной пропаганды – и из их забойных заобойных шорохов, из шелестов пены, что навынос выносит на мелковадье прибрежной поверхности твоего разума Самсарский водоём, из AtmosFear’ных тресков фона огрызков телефонных никомуникаций, из шёпотов где-то льющейся на кухне воды рано или грозно сложится бумажным журавликом дом-мандала новорождённой Богини. Есть ли жизнь на Большой земле, о Небосожительница? Ответь сталкеру Зоны Отче Жжения, ну же!

Но кроткая девушка в глянцевом противорадиационном платье из красных шелков, где золотом вышиты осы, цветы и драконы с поджатыми ножками, тихо и внимательно, без мыслей и без снов слушая лёгкие-лёгкие звоны и заложив по-шпански за ухо, будто окурок, отрывок лавровой ветки, с грациозной заторможенностью вынула из-за христовой запазухи то ли четвёрку шпанских мушек, то ли квартет ливерпульских жюков, сработанных под Новый год знакомым мастером Прошкой из Серебра Господа Моего, какое-то время, хвастаясь, как бы полюбовалась – и опустила насекомышей в сотворённую Папенькой воду. The Silver Beetles, самозабвенно путаясь в Past Indefinite, всплыли, поплыли – и… уплыли! Богинька, недолго думая, тоже накивала розовыми пятками в розово-сандаловых сандаликах, а домик-мандала развалился как перфокарточный томик Борхеса. Осталась лишь влажно-солёная вонь.

– Суёшь своего Борхеса всюду – дело не в дело! – раздражённо скрежещет латунными фиксами полный котелок патронов. – Кто не видывал гробов – тому в диковинку корыто! Меж тем, ещё Демокрит ответил бы твоему Борхесу, что нету никаких констант, а есть только атомы и пустота! А ещё раньше первобытные неандерландцы знали, что загадывать наперёд из пещеры – плохая затея, ибо будет день – и будем пищей!

– Да-да! Да-да! – сахарно поддадакивают две ромамашки-вестибюльщицы. – Надо вот отдать дочку на «что-нибудь для девочек»!

Сидящая в ногах «девочка» хитро усмехается всёпонимающей улыбкой – глупые-глупые взрослые, надо же додуматься до такого! – и от простосердечной этой улыбки в моих подковёрных недрах рвутся уснувшие было ржавые глубинные заряды, и приходит в оживлённое движение вся вонючая отстойная яма, полная замертво гниющих набоковских чудовищ, бездонная настолько, что мой ответный мальчишеский оскал ощущается налепленной на лицо марлей, вымученной в тёплом гное, и я, побочный адресат этой улыбки, поспешно сваливаю прочь, сосредоточенно морща лоб якобы оставленным дома на огне чайником, малодушно сваливая подаренное пацанкой принятие меня за своего с больной головы на ещё более больную – благо рядом их целых обе две. На прощание, уже как уже сто лет как старые знакомые, заговорщицки исподтишка переподмигиваемся. Знала бы ты, девчоночка, сколь страшная антидетская бомбища замедленного злодействия зреет сейчас в нафинтифлюшенной кукольной головке твоей ромамашки – рядом с такой и хиросимский «Малыш», как говорится, не валялся! Кодовое имя этой адской машине – «ВЗЯТЬСЯ ЗА УМ», и принцип её действия прост как правда. В ребёнка закладывается знание сразу всего – и потом постепенно выветривается окружающими средами, четвергами и воскрешениями. Однако, как это часто бывает с нежными тепличными растениями ананасами в оранжереях – ой-ой-ой, как бывает! – наобум лазаря на ум тараты нарисовывается некий форс-мажор, когда, скажем, живёшь ты, девчоночка, сообразно всему своему уму и сообразительности, понимая и видя дальше, больше и правильнее всех руководительш и авторш твоей детописи (и по сей день взахлёб ядящих яблоко с Иудина Древа Познания Добра Козла), и вдруг сия категория категорически тебе велит – ВЗЯТЬСЯ ЗА УМ! «Моя-то! – хвастается после победного ВЗЯТИЯ одна ромамашка другой. – Всё умничала, медитациями увлекалась, книжки непонятные таскала – но, Вячеслава Тегосподи, наконец-то ВЗЯЛАСЬ ЗА УМ!» «А, ум! – одобрительно качает бигудями товарка, мажа сальным глазом тебя, девчоночка, и всё порываясь погладить снисходительным двоеперстием с ярким, но облезлым вульгарно-багряным лаком на ногтях. – Ау, м-м-м!» Сама-то, я вижу, взялась – да так и держишься обеими ручонками в ежовых рукавичках… али таки и не нащупала ни х*ра аки по привычке в душе накануне оскоплённый евнух? Для того, чтобы стать хорошим учителем, нужно сначала быть хорошим учеником, пел Рави Шанкар – а ну-ка выжь да полонь твой трусливо заантресоленный дневник, загаражная продульщица! Наотмашь всоветываешь дочурке спускаться с ангельских небес (где НЕ-БЕСЫ) на грешную землю (где ТЫ и ТАКИЕ КАК ТЫ) и переставать витать в облаках (где О-БЛАГО), а потом, умаявшись её муштровать, изворачиваешься salto morale и сама же жалобно жлобишь приятельнице в телефонную никомуникативную трубку читанное и бездумно затвержённое: «Добрая часть, происходящая, как предполагается, с неба, а дурная, как происхождения чисто земного…»

Я – ашрам, во мне много братьев, и все – сёстры, и всех накорми, хоть бы и семью каменными хлебами. Где ж, братья, брать я буду их – ну разве что в полях пустых? Жрецы-то издохли на пашне, бия с голоду в бубен Нижнего Тагила! Не отвечает братия, занята возделыванием пустополья да закапыванием в тамошнюю землю забвения таланта каяться в грехах, ибо раскаяние есть вовсе не оплакивание содеянного – оно содеяно и ушло – а сожаление об ещё не совершённом и сокрушение о самой возможности это совершить. И даже самый маленький из братьев-ведантов ведает, что УВЛЕКАТЬСЯ МЕДИТАЦИЕЙ – это примерно то же самое, что УБИВАТЬ ВРЕМЯ до без пяти минут одиннадцать, раскорячась на «пенке» в позе увядшей кувшинки и низводя МЕДИТАЦИЮ до трансцендентного заполнителя свободных минут. Маленький брат незло смеётся над ромамашками и черепапашками, коим даже и сферическом вакууме будет что-то мешать и отвлекать УВЛЕКАТЬСЯ МЕДИТАЦИЕЙ (свитая простата! – я таких не только убивал бы, а ещё и бил бы по щекам!), а после сворачивается распущенным лотосом прямо посреди грохочущего точно жестяные надкрылья заводного жюка вагона «Жёлтой стрелы» – и через некоторое время любые сколько-нибудь сложные мысли уже кажутся пассажирам забитой биткойном электрички неимоверно тяжёлыми, навороченными, хитросплетёнными, витиеватыми, головоломными, притязанными в зауши и ненужно заумными – а ум-то опрощается! Ауммм, Ауммм, Ауммм… Как бросишь таких – особенно в полях пустых? Ништо мне – из дому в бездомность уйду, в рубище дебрей и сполохов, но таки поспею до одиннадцати и ворочусь с тремя корзинками сладких палийских баккуротов, чтобы, по-бомжацки сложив бич-пакетики друг в дружку, не покором немым омрачить покорные очи покорных, но устроить на прокорм братии достойный Пиргорой! Снобы не мы и мы не снобы, но практики: ведь на самом деле макароны с мясным соусом не менее вкусны, чем коньяк и шоколадные конфеты. Достойно есть честнейшую херувим!

Приступив к ненужной работе, очень трудно бывает понять и поверить в её ненужность. Бесполезнее пытания достижения конечной цели Пути – токмо пытание облечь эту самую цель в прокрустову ложь ничего не значащих и априорно кривозеркальных слов, а бесполезнее пытания растолковать сам Путь – токмо пытание бестолочи растолочь святую воду в буддийской ступе, поелику ступившему на Путь разъяснять что к чему уже как бы ни к чему, а остальным… СТУПИВШИМ – вроде как… тоже. Одначе я попробую, бо epistola моя, разумеется, никоим образом non erubescit. Хуже уже не убудет.

Нету её, цели. Вот и вся недолга.

Я мог бы отбояриться бафосными красивостями a la «Цель Пути есть Просветление» али «Путь и есть Цель» – но не буду, оставлю запутывать легковерных буддистов мсьям буддологам (обозвать пробуждение от сна Самсары Просветлением – это поистине мрак!), а для остальных предоставлю слово Иудину Древу Познания Добра Козла: «все знают пользу полезного, но никто не знает пользы бесполезного. К примеру, моя бесполезность для других очень полезна для меня самого – и наоборот. А что расту у алтаря, так то так-то не конформизм и не иппокритство – просто деревья, которые не слывут сакральными – вишня, груша, даже мандарин – невежды увечат куда чаще».

Чем меньше стараешься чего-то там достичь и постичь – тем больше постигаешь. Чем меньше затыкаешь рот своим чувствам удобным кляпом обыденности – тем больше Истины они тебе исповедают, а чем меньше впахиваешь в почву геенно-модифицированной подкормки, тем скорее Путь созреет естественным путём и тем обильнее снимешь урожай. Попробуй, это не трудно – ложно страшен и страшно сложен лишь первый шаг – дальше твой надгробный камень, словно выкорчеванный из мощёнки слабый клинкер, с горы Фуджи покатится сам, оглоушительно распивая волшебную мантру «Хусим!» и давя перелётных улитов – rock will roll by itself forever! – ведь даже самой высокой горе не заслонить Непобедимого Солнца! Не слушай оплывших навершинных Сидельцев, без устали переводящих на говно Язык со вкусом бананана – с ЭТОЙ горы всегда кажется, что ТА гора САМАЯ огогошная, а сорвавшаяся рыба – всегда САМАЯ вот такенная. И не боись заблудить как бредущий до Крыму хан – в туда куда Путь, другой стороны просто нет, не страшись устать – по Пути не ходят ногами (или ходят не-ногами, если тебе так больше нравится), не дрейфь проворонить Путеводную звезду – бродячего шраманы из тебя всё одно не вышло бы (хоть ногами, хоть чем). Вернейший путь (для начинающего) хотя бы плюс-минус лапоть наЦелиться в ту сторону, где начинается сторона, откуда начинается Путь (который в принципе не может ниоткуда начинаться и тем более заканчиваться) – это, безобразно говоря, выбросить компас, растоптать в пыль часы, сжечь свой пентхаус, снять пробу с лозы – и выйти плясать в туман над Ян-Цзы, душистый как шерсть Небесной Лисы А Хули. Сей случай – как раз тот, когда, выражаясь языком Товарища Лозунга, важна не победа, а участие, ибо каждый честной участник – изначально победитель, поскольку борьбы как таковой нет и в помине, а ввиду того, что кратчайший путь вовсе не отрезок, а точка, то и финишная ленточка безо всякой промежуточной марафонской маяты маячит сразу же за стартовой чертой, прилаженная узлом «У-Вэй» к тотемным столбикам «Здесь» и «Сейчас»! А пытаясь даже не достичь какой-то цели (вот же ж прилипло!), а хотя бы всего лишь попытаться сформулировать её себе, можно очень некисло обломаться, обнаружив под нагромождением собственных многомудрых мудрствований и эзоповой фонетической эквилибристики, как сказал бы мистер Дёрден, Nice Big Cock – то есть большой жирный… пшик. Это – мой тебе риторический ответ на вопрос: «В чём заключается суть Просв… пробуждения?» По сути, нету у него сути, НЕ-ТУ, как нету его у пустого сидения на берегу реки и созерцания её течения – лама, думается, был бы весьма озадачен постановкой, ЗАЧЕМ он сидит и смотрит на воду, и едва ли смог бы ответить. И – почём знать, почём знать! – может статься, и сей текст, что ты держишь сейчас перед носом, тоже один из перегонов твоего Пути? Может, и эта песня живёт для почину – коротко да ясно, оттого и прекрасно, м? Толк да лад – тут и клад! Ни складу по складам, ни толку по толкам – что твой бархат, что твоя малина… кропотливец, в кровавом поте лица всё шурфы экскаваторишь, до зарытых собакой квадратных корней как Гробокоп докапываешься, двойные донья выстукиваешь, шкапные шкилеты вынюхиваешь – гляди у меня! Старательные семантические старательства, как и шагреневые желания, очень частно чреваты их нахождением, добычей и сбычей – таков обычай! – только вот будешь ли ты рад этому, вот в чём вопрос…

Опусти-ка, друже, свою преисполненную красных чернил самоструйную ручку-крестомёт, ужо задранную на моё писание как собачка ножку на пожарный гидрант: нешто ты и вправду думал, что я не знаю, как пишется слово «Ж…К»? Кто бы ты ни был гендерно или вендорно – я ни боже мой не твоефоб. Я люблю тебя. Правда. Но ещё я люблю деревья, из которых делают бумагу и ветер. Одно радует несомненно – ты вообще не вотще тратишь драгобесценные невозвратные мгновения своей жизни, рассчитывая расчитать эти строчки до их финальной точки, уверяю тебя – взгляни, взгляни в глаза мои суровые – эти глаза не солгут тебе, они не умеют лгать, как волк не умеет есть мясо, как птица не умеет летать! – ведь ты, надеюсь, не из тех безногих калек, отпиливающих себе ноги, чтобы, чего доброго, не сделать шаг в верном направлении – ведь тогда придётся идти до конца? не из тех, полагаю, безутешных профессиональных плакальщиков по своей горькой недоле, ропщущих на какую-то мифическую «тяжёлую жизнь», которая внезапно откуда-то взялась и куда-то пошла, как будто вот тут – они, а вон там – отдельная от них она? не из тех, чаю, светлоликих блаженных дармоедов, которые беззаветно уповают на предстоящее Второе Пришествие и которым невдомёк, что Оно не может быть пронумеровано, ибо не прекращается ни на миг в этот самый миг здесь и сейчас? не из тех, верю, неподражаемых по своей убедительности ханжей, целыми днями скорбящих о читанных в своё время НЕ ТЕХ книгах, но не находящих и минутки для взятия в руки хотя бы одной из ТЕХ? не из тех, небось, кто с утра до утра всё время занят тратой времени на бесконечные горевания, что оно куда-то бесследно ушло, и даже сейчас, домучив этот несчастный текст, откладывает его на комод обок горшёчной герани и фарфорового слоника, испускает многопудовый вдох, трагически гундосит: «Всё верно пишет… быт заел… друзья один за одним превратились в машины…» – и бережно оставляет всё как было, есть и – гадом буду! – будет? Я готов принять твоё слово на веру, скажи сам – НЕ ИЗ НИХ ТЫ, NICHT WAHR? Нет? Ну Вячеслава Тегосподи, как гора Фуджи с плеч свалилась и поодаль от сердца отлегла!

Только не воздумай, что я против фарфору что-то имею. Отнюдь. Ни за душой, ни в кармане, ни за пазухой, ни в кобуре. Быть может, он даже в чём-то прелестен, этот белый фарфоровый слоник, подобно закату солнца и звёздам, красота которых не поражает нас, потому что наши взгляды уже давно к ней пригляделись. Глаза у него голубые, нос (язык не поднимается обругать его хоботом) нежно-розовый с чёрными крапинками. Он держит голову мучительно прямо и всем своим видом выражает приветливость, граничащую со слабоумием. Более чем вероятно, что через двести лет этого слоника – без ног и с обломанным хвостом – откуда-нибудь выкопают, продадут за vintage и поставят под стекло. И люди в бородах будут ходить вокруг и восторгаться, удивляясь тёплой окраске носа, и гадать, каково было настроение утраченного кончика хвоста. Производство таких слоников станет к тому времени забытым, но прибыльным искусством, а наши потомки будут ломать себе голову над тем, как мы его сделали, и с нежностью называть нас «великими мастерами фарфоровых слоников» – ведь все нынешние сокровища искусства три-четыре века назад были такими же банальными предметами повседневного обихода.

Мне лишь не по душе, что сегодня эта пустотелая безделка занимает место чего-то гораздо более важного: например, рентгеновского снимка чужой диафрагмы с расплывчатым отпечатком доброкачественных метастазов неисцелимого рок-н-ролла. И занимает, к сожалению, не только на комоде…

Вроде то же небо, вроде та же весна,
Вроде тот же дождь танцует на крыше,
Вроде та же картина того же окна,
Только деревья стали пониже.

Вроде те же слова вроде так же молчатся,
Но тишина уже давит послабже,
Вроде так же бежим напиваться,
Чтобы всё стало вроде бы так же.

Вроде те же лица с тем же, что ниже,
И те же истории, и так же влипаем,
И тот же так же всё видит и слышит,
И тот же так же неубиваем.

Вроде те же ноты и те же чернила,
И те же рисунки, и те же сонеты,
И та же осень, что так же забыла
И те же припевы, и те же куплеты.

Вроде всё так же в полном порядке –
Кот на комоде, герань на окошке,
Только другие строчки в тетрадке,
Немножко другие… другие немножко.

А вокруг благодать, пахнет мёдом и пожарной свиренью! Сидя на красивой отвесной пахте над пропастью во лжи, которую мы зовём просто О-враг, да под развесистой пинией Pino Domestico, прихлёбывать из расписанной пахтагулью фарфоровой пиалы ананасное пахтанье Pina Colada вприкуску с лущёным кедровым орешком Pinocchio (в кастрюльке прямо на пароходе приехамши из миланской Pinacotheque; откроешь крышку – пар, которому подобного нельзя отыскать в природе!), поигрывать рукодельной марионеттой Burattino, собирать по приколу да по гаечке из элементарных частиц Pino-Collider да спускать на воду в большое плавание своих Ptera Coleo – до чего же прекрасно это вечное дзэн-буддистское «здесь и сейчас», в пух и птах уничтожючивающее всяческий эскапизм и в час по чайной ложечке вкладывающее в раззявленный желторотик разжёванное принятие реальности как она есть (оттого-то, видать, буддизм особо и не жалует «Фанта»-стическую литературу вроде той, что ты сейчас читаешь)!

И благодаря
Сему манускрипту
Музей втихаря
Превращается в… крипту!

Шива, прародитель всего движения и всех движений, Царь Танцовщиков, чьи космические pas de deux символизируют вечный ритм жизни и смерти Вселенной, с вечномолодой жёнушкой Лалитой свет Химаватовной под сенью Сурьи свет Солнцеликого соображает на троих свою персонификацию божественности впересмешку с личностной репрезентацией безличного таинства, нещадно чадно смолит толстенную самокрутку из обрывка «Вечерней Твери» с каким-то чудовищным растением внутри и подносит Шанкаре креплёную пятизвёздочную амриту «Сагуна Брахман». Тот, и так живущий одним днём, немедленно начинает жить текущей минутой и поднимает тост за здравие и упокой всех присутствующих:

– Что наша жизнь – игра самопознания! Ауммм, Ауммм, Ауммм…

Оплодотворённый аплодисментами, не умея умоститься на вторых ролях, тостер припеваючи алавердит самое себя, пиша снизу вверх соцветия междустрочности:

Сегодня я, а завтра ты срываем радости цветы,
Ломаем стены, рвём мосты, стираем грани Красоты,
Задав вопрос, не ждём ответ, а мысли ищем, где их нет,
Во славу будущих побед при ярком Солнце зажигаем свет!

Прикащик при Кащее пил ром и бром, бил лбом в гром, был хром, в хромовых сапогах и нечто среднее между разбухшим тульским блинчиком и шарообразным статусом. Приказал принесть пирога с миной, спросил сёмги, и сам рукою за телогрейку… а за душою – да ни копейки! Копил, копил богато, да купил лихо рогато… Танцуй от печки! Ходи в присядку! Рвани уздечки! И душу – в пятку! Рвани, Ванюша! Чего не в духе? Какие лужи? При чём тут мухи?

– Десять вёрст непутём гна-а-ал! – стучится оземь полатей, моля приголубить и приютить на ночлег, гнусавый «поэтический» козлетон прикащицкого писчанья, заунывный как предсмертное порханье светляков. – Трём-трём-трём! Увязил лошадей в болоте, загнал рыжую пристяжную… эхма, пропадай! Такого третьяка остался! Эх, вы-и…

– С вас аккуратом… Ох, темнотища! – сопят нецелованные целовальники и вертят клювом. – С вас аккуратом выходит… ТЫЩА!

– Не лезьте в душу! Катитесь к чорту!

– Гляди-ка, гордый! А кто по счёту?

Вот то-то вони из грязной плоти:

– Он в водке тонет, а сам не плотит!

И воют глухо, литые плечи. Держись, Ванюха – они калечат! И навалились, и рвут рубаху, и рвут рубаху, и бьют с размаху, разбили рожу его хмельную, убили душу его больную, вырвали с ясом из жилетного кармана тщедушного соломенного жючка – и опустили в снятую воду. Жючок, само собой, всплыл, поплыл – и… уплыл! Тут где-то вроде душа гуляет?

– Да… кровью бродит, умом петляет.

Чего-то душно… чего-то тошно… чего-то скушно… и всем тревожно…

А Некто и головы не отвернул – свыклось-притерпелось: над мандиром Карамашар испокон веку в продолжение времени и времён ужжал ужом свинцовый цеппелин, разбрасывая – нет, не листовки! вся бумага идёт на воздвижение фусума и сёдзи! – вязанки кашмировых варежек. Спустя полвремени и рукава через дырку в небесах, заставив потесниться расфуфыренный парчой да жемчугами Чёрный Истребитель, въехал Белый Мерседес, всем раздал по три рубля – и проехал себе мимо ходом. Вызванивают расследовать сие вопияющее в пустыне безобразие сэра Артура Игнейшуса по прозвищу «Эдинбургский Конан», но великий британский учёный слишком занят: полуночный экспресс-мечтатель с часами-луковицей на длинном ремне, он всё пробует розги на чьём-либо мозге и шлёт провожатых ко мне – но немой сегодня день, не мой: Жерлок Холм тоже не хочет заниматься этим делом и устраивает пропуск на место преступления только себе; Вотсона не пускают, и Шерлок с чистой душой пожимает плечами, съедает скоросшиватель и едет себе к себе на Байкер-стрит. Наместо застрельщика собаки Его Величества Олександра III на его место командируют неизвестного австралийца Гибсона с ответственнейшим заданием: вместе со своим напарником выслушать, что им хочет рассказать их же сотрудник – внебрачный сын Корлеоне, служащий в полиции. То ли бравируя, то ли манкируя своей неизвестностью и австралийностью, импульсивный Мел-коп устраивает сцену и отнекивается слушать «макаронника»:

– Пока в полиции Нью-Йорка служат такие вот из Маленькой Италии, не будет ни порядка, ни правды!

Потом, наполовину уйдя к себе, маршал лестничных маршей останавливается, приходит в себя, возвращается, извиняется и соглашается на беседу. Информация помогает раскрыть и закрыть дело. Voila!

Кого из них ударить по левой, кому подставить в правую? Урок идёт в коня, и мне становится ясна как дзэн разница между покорностью и смирением: первое есть глотание спущенной сверху «нормы», второе – приятие порой неприятного жребия, выпнутого из небытия Ногой Судьбы, сила которой, как известно, законам Ньютона не подчиняется. Спасти расщеплённый разум Аристотелева оселка, отвязанного от колышка Лейбницем, повесившего нос на квинту и зависшего в загрузочном секторе промежности двух равноникчёмных лужаек мусьё Буридана, поможет лишь постижение им Великой Пятой Истины, иначе говоря Дзэнской Квинт: «НЕТ НИЧЕГО НЕПРЕЛОЖНОГО. ПОДВЕРГАЙ СОМНЕНИЮ ВСЁ». Это нисколько не пропаганда нигилизма, оселок, мол, «Все врут» – это просто-напросто метод подходить ко ВСЁМУ на цыпочках своим собственным умом, вот и ВСЁ (даже орангутан, заточённый в клетку с четырьмя выходами, ухитрился найти пятый). А дабы не дребезжать голословным пустоемелей – изволь, я напомню тебе впредь идущие Великие Истины, открывай рот {в фигурчатых скобах даны мои комментарировки – так, на всякой Пожарский, вдруг опять недогада накроет}:

– ВРЕМЕНИ НЕТ. ЕСТЬ ВЕЧНОЕ СЕЙЧАС {не строй планов – всё будет происходить как нужно не тебе, а мирозданию – поколе не поймаешь, что ты не запчасть мироздания, а оно само; не гляди на клепсидру или песочные склянки – они хрономеряют нечто выдуманное лузерами; живи моментом – следующего можешь не дожать; в то же время не будь чересчур строг к себе, приходя в замешательство и нездоровый душевный настрой, поймав себя на украдкое посматривание в сторону иного циферблата – и смоква не сразу роилась};

– МЕНЯ ЗДЕСЬ НЕТ {был ты – ничего не прибыло, но не печалься: не будет тебя – ничего не убудет – ни у тебя, ни вообще};

– ВСЁ БЫЛО, ЕСТЬ И, ДАЙ БОГ, БУДЕТ КАК ДОЛЖНО. МЫСЛЬ МУТИТ ПОТОК {см. постскрыптум ниже};

– ОТБРОСЬ ОПЫТ {не спеши выплёскивать в отхужее место вместе с ребёнком духовные и умственные наработки – послушайся доброго совета разучиться выученному в целях, во-первых, научиться новому, а во-вторых, раздумать, что чему-то научился}.

P.S. Начало абзаца… полный абзац… и конец абзаца {}.

=========

Лапка вторая.
БУКИ и ЛЮДИ

=========

… вследствие того, что нальётся вода на сухую землю, исчезает вода и сухая земля…

Л.Н. Толстой
«Война и мир»

=========

Напрасно тоскуешь, друже, хорошо попариться, да спиртом припарить – лучшее лекарство от туги-печали! Давай я тебе спою Джетаванскую джатаку: «Казною, конями…» Может, спляшешь?

Наказать бы тебя, казнайку-зазнайку, а не то и казнить казною – да без тебя фанотека полна коробочка как пляж ульями. Глянь-тко: парафиновая парафия самосёлов-насельников, однообразно-разнообразные лица, идут лесом, поют куролесом, несут деревянный пирог с мясом – похороны, эвона! – а нету ли среди них критика Латунского? Скажи же, друже, мне, самодовольно самодовлеющему раку-дураку, аще же мечтаешь о себе, что ты мудрец: на чорта человек создал и бога, и дьявола по своему образу и подобию? Пошто ни Яблочко Эдемское, ни Цветочек Аленькый толком не охранялись, хотя и то, и другое было НИЗЗЯ почище Кащеева яйца? Что, муторно, бредсказатель? А ведь отгадка-то вот она – именно там, где наш с тобою сосед-полковник Виктор, прозванный «Ядовитенькой» за своё беспристрастие к сигарам Bellow More, советует искать Бога – дрожит росинкою на самой поверхности сознания, того самого пустого света без солнца, подделывающегося под звезду по имени Я, от которой он якобы исходит и в котором миражами проявляется всё то, что мы гордо называем Явью. Мы мним себя экспертами во всём, до чего не можем дотянуться и положить в карман или, по крайней мере, подороже продать; раздуваясь от чумства собственной В, насмердь захлёстываем бессловесных мезозойских ящеров неучными псевдонимами и, совершив новое небывалое археологическое отрытие, льдим себя презряшною надеждою обретения власти над этими могучими, но по счастью вымершими созданиями, а уморимшись, с усталой поволокой на замаскированных под цайсовские шоры шарах небрежно роняем: ну, вот возьмём, к примеру, пресловутый пустой свет…

Тут мы осекаемся и в смущении глядим в пустую ладонь – свет-то, даром что пустой, в руки не даётся, даже для примера – но не на тех напалм! богатый опыт осечек из любого слепца слепит ворошиловского стрельца! И громко холопнув в сердцах дверью, мы бегом прибегаем к неоднократно испытанному транспортному средству: заклеймить непослушника ярлыком («поток фотонов» вполне подойдёт) – уж прибитый-то глаголом к дощечке для письма никуда от нас не вденется!

Ан абрадокс обламывает нас и здесь: если ИНФРАзвук есть низкочастотное и длинноволновое сотрясение воздухов, то почему его полный оптический антипод – быстрые и коротковолновые лучи – также классифицированы морфемикой как ИНФРАкрасные? И напротив: если УЛЬТРАзвук высок и коротковолнов, то с какой статьи в УЛЬТРАфиолеты произведена самая медленная и длинноволновая часть спектра?

Мы все – эксперты по химерам, взасос затитулованные сим почётным званием самими же собой, и при том всём не могём с ними ничегошеньки-преничегошеньки, окромя как изредка опасливо подкормить: К ПРИМЕРУ, безоговорочно верим остро номическим снимкам от наших космических механических засланцев, что оно там всё так и устроено на самом деле, что Земля – действительно круглый эллипсойд, что всё-таки она вертится и что помимо разнокалиберных жюков и равнобурливых говн с теплоходов Самсарских туристов никаких слонов, а тем паче черепах в никаком мировом океане не плавает. Мы все – эксперты по миражам, но почти никто из нас не знаком с создающим их светом… к слову сказать – усёк, васёк?! – я пяти раз не повторил это слово – а оно уже дочерна затаскано! Может, поэтому мне так отчаянно не хочется меняться своей колючей кольчугой рака-дурака на вашу мантию эксперта и академическую шапочку? Квадратным головам – квадратные и шапочки… лучше не скажешь сказал об этом пиэт-измытарщик Иван Дамарья в своём гениальном вопиэте-менуэте ля минор, писанном на заре зорь, когда классы после вакаций ещё только-только начинались:

Не пристало нам хламою мреть!
Перед гудущей тарью ягветь!
Нам с подлятой враскрой гулавой
Беззавидно предеет страстеть!

За здрасте в спины отдуваться
Кровит пиитова тоска!
Ведь в сласти Псины отдаваться
Коровит худже гнусняка!

Бессилья час, юдоль разлуки
Котов – делить напополам!
Но Арифмометр, подлюка,
Всё прячет мысли по углам!

И мглы идут, препон не чуя,
И мы лежим, не чуя душ,
И лишь нечаянно кочуя,
Не евши-пивши, не ночуя,
Врачуя – этих, тех – линчуя,
Узрит детей Небесный Муж…

Чудо, Тайна и Авторитет, триединственные силы на земле, могущие навеки победить и пленить совесть слабосильных бунтовщиков для их же счастия – слепая Вера, призрачная Надежда, безответная Любовь (неразлучный триумвиват Верка-Надька-Любка; они же Ворглобай, Киристаль и Думатрон; в прошлом, соответственно, Капитан Америка, Фельдфебель Московия и Ефрейтор Иудея; в будущем, сообезответственно, Человек-голубь, Красная гвоздика и Подоконная сигнализация) – без прелиминариев, ждальных слов, засрения совести и году неделя устраивают на Патриарших прудах под липами в тени ольх и колонн Кристобаля никого не устраивающий диспепсический диспут о дискурсе, споря до хрипоты и темноты. Да и велик ли ноябрьский день в канун Зерван-Акарана!

– Сотня и один, говорю я вам! – кричит, прикрывшись карманным шишом с мюслями, немытый милицеприятный Ворглобай по кличке Первомамай. – Ровным счётом сотня и один цвет имает земля наша – и ни цветочком больше! Dixi!

– Смерть мира – ночь Брахмы! – не соглашается, заправляя чувствилище в декольте, красавица Киристаль, по кой уже давно звенит покой. – Мир сотворён всего за шесть дней – но каждый день как тысяща лет! Ведь кальпа – это сутки Брахмы… а уж Нараяна Кальпа…

– Narayan! Narayan! Mea Calpa! – ridicolosamente передразнивает, насмешливо поя, словоохотливый муни Думатрон и подвергает сомнению то, что повергает в сомнение его самого. – Скажите «Стоп!» издевательствам над космонавтами, и пусть на них перестанут ставить опыты по вышиванию в экстремальных условиях! ИВАНгелие им подавай! Какая кальпа, какие тысящи, типун вам под ястык! – это деется раз в надцатилетие, неучка! Срок льготности-то вышел ещё когда старчество было новшеством: новое время – новые птицы, новые птицы – новые песни! Молчать и учитесь, чтоб вы пропали!

– Цыть, мурло! – не остаётся в долгах Киристаль, разобидемшись не на шутку, а на «неучку», скорчивает суровое лицо и густым голосом, который, наверное, считает подходящим для коллективной личности гарнизона, присовокупляет: – У женщин своё хозяйство: постороннему не видно, как бьются горшки!

– Прочь, галота! – вторит, не сдержавшись, «всё сказавший» Ворглобай и, не говоря худого слова, принимается яростно лягаться нацырленной ступнёй, норовя отпихнуть Думатрона ко пропасти во лжи, которую мы зовём просто О-враг. – Это тебе тут не экзамен из русского языка!

Стоит непрерывный стон криков – русский не русский, а всё же есть священное национальное достояние, на котором декламируются молитвы и отдаются боевые приказы! Туда-сюда колтыхается колченогий речи штатив. Отражаясь в тихом омуте, где черви водятся, обогнув оранжерею на выставку, летят над спорщиками-противуположниками гусли-лебеды, и всё с них как с Дуси года. Что ж, молчание – это та золотая середина, которой мы не знаем, всецело полагаясь на почтовых воробьёв. С другой стороны, если бы мы знали, что можно и что нельзя продать, мы бы не работали в токсичной среде за еду и валенки.

Следующий кон подходит к концу, и в конце конов восемь бутылок «Анапы» резво-трезво примиряют диспутантагонистов. Колокольная башня Сианя сдаёт пост Барабанной башне Сианя – первая встретила утро, вторая отмечает окончание дня. Вечер давно уже стал ночью, небо почернело, и млечные его пути исполнились золота, блеска и прохлады. В наливающихся будто пьяница сумерках то тут, то там слышатся приглушённые духотой плёски – то в тёмные воды Реки опускаются забывчивым Киристально-Думатронным дуализЬмом Первомамайские жюки всех цветов побезжалости, датые взаймы запасливым Ворглобаем, – опускаются, отпускаются, всплывают, плывут – и… уплывают! На горизонте – Город в облацех. Ждёт нас. Не мираж ли?

– Я ж мир аж! – яжжит Небо, кладёт тму закровъ Свой окрестъ Его селенiе Его – темна вода во облацехъ воздушныхъ! – и запоздало изымает из-за христовой запазухи избела-изумрудного плюгавенького жючонка. – Я ж «Фанта» Моргана! Я ж… я ж… я ж-ж-ж…

Бочком-бочком распихивая тучки, жючонок всплывает, плывёт и… уплывает!

Уплыть-то уплыл, да на последках хвостиком махнул – рычаг возьми и зацепись! – и ещё секунду назад готовое сотни лет простоять своею спокойною неподвижностью, покоряясь движению, трещит, проворачиваясь к лесу задом, зубчатое Колесо Самсары в часах и минутах Фарфоровой Башни, сливаясь в одно действие, результат и цель которого нам не понятны – нам важно одно медленное и уравномеренное движение стрелки, указывающей наше время. Мы перестали смотреть вверх, превратно истолковав максиму Преподобного Максимилиана Стерлитамакского: «Не бойся медлить, бойся остановиться! Стоит стать – и станешь ландшафтом!» Знал, проходимец, что говорил и где говорил – путь дороги из Стерлитамака в Уфу не так чтобы совсем одна нога там, другая здесь, но и не так чтобы выспаться – пряма как меридиан прямо как ар шин проглотила, за исключением кольцевой развязки напротив киоска, где выставлены в распродажу двухцветные фломастеры – в память недавних школьниц, единовременным сговором по всему городу слёгших на трамвайные рельсы.

Наша пустая холодная Башня, сторожимая околевшим пятилапым Псом П, заколочена ставнями, потому как нельзя создать любовь из ничего – из ничего только Бог творит. Конечно, есть вещи важнее денег, но, как правило, так и level «O», без денег эти вещи не купишь. Мал золотник до дорог! Большие дороги ведь почти те же города – это бесконечно длинные, пыльные и пустынные улицы, которыми города соединяются между собой. О, господа Большие Города! Разлука с Вами чувствительна для тех, кто оставляет за собою особенно близких людей или особенно дорогие воспоминания, но когда нет ни тех, ни других, когда покидаешь одну суетную мелкую жизнь, оставляющую после себя чувство умственной душевной усталости и обязательно чувство какого-то неудовольствия и даже раскаяния – разлука с Вами делается отраднее выше всякого описания. Понятно тогда, почему так заботливо стараешься забыть всё былое, понятно, почему сердце так только вот и рвётся вперёд и вперёд к этому бескрайному горизонту, полному такой невозмутимой, такой торжественной тишины… только в ушах, как в пустоте большой приморской раковины, ещё надолго сохраняется Ваш шум, трескотня Ваших улиц, грохот трамваев, хлопотливый говор, знакомые голоса и восклицания, хотя сами Вы давно уже успели исчезнуть, и не только Вы, а даже и самые признаки Вашей суетливости: тот же колокольный звон, долго покрывавший все остальные звуки, утонул и затерялся в пространстве междугороднего дорожья, и с каждом шагом вперёд кругом делается тише и тише, растворение воздухов – блаже и свежее, а вынесенная из города невыносимая тяжесть – всё выносимее и выносимее, ведь не бывает в дальней дороге лёгкой поклажи, а что давит на плечи – так, значит, есть что нести! – и я беззаботно смеюсь и нетерпеливо жду минуты, когда прощусь с большой дорогой. К моему и Вашему, о Города, счастию, дожидаться недолго: на пятнадцатой версте я сворачиваю на просёлок – и понимаю, что уже давно откуда-то мне слышится пение, и кто некое Некто такое, чтобы говорить мне, что это мираж?

Пёс сторожит холодный дом, пустой холодный дом,
Пёс сторожит холодный дом, и кто вспомнит о нём,
С утра шёл снег, и ветер стих, и речка покрылась льдом,
А пёс сторожит холодный дом, а мы с тобой мимо идём.

И день как джекпот – вперёд и вперёд со щитом на коне!
Тому, кто рано утром встаёт с мыслью: «Не умер во сне!»,
Тому, кому кладбище вместо крестов – плюсы, и что там с тоской?
Тому, кому петля – то всего лишь узел морской.

А пёс сторожит холодный дом, пустой холодный дом,
И в стенах холодных мечутся тени, и пусто и тихо кругом,
Пёс сторожит холодный дом, откуда давно все ушли,
И куда никогда не вернутся даже если б могли.

Холодная песня станет могилой всем одиноким словам,
Холодная песня станет немилой бардам и звонарям,
Холодная песня великодушно станет убийцей стыда,
Холодная песня так равнодушно уходит под зеркало льда.

Пёс сторожит холодный дом, узоры на стёклах, мороз,
И есть все ответы – но толку от них, когда не озвучен вопрос?
И есть все куплеты-приметы-заветы песни холодной как сон,
И вот по одной взмывают ракеты в снежный пустой небосклон.

Холодная песня, зачем же ты, дура, настойчиво лезешь в глаза?
Холодная бездна безмолвно и хмуро срывает мои тормоза,
Холодная бездна безмолвно и жадно пьёт мою воду до дна,
Холодная песня холёна и ладна, и вечно как небо юна.

И если в груди режет и скрежет, значит, не всё ещё швах,
И если с утра ветер и снежит, значит, плюсы в крестах,
И если с утра успокоился шторм, значит, будет заря,
И пёс сторожит холодный дом, видимо, всё же не зря.

«Есть люди живые, мёртвые и те, кто плавает в море», – гласит античная поговорка. А так как плавать в стародавние допотопные времена было сложно, то на кораблях устанавливали носовые «галеонные» фигуры, выполнявшие сразу три функции – они задабривали бассейн-донов, вселяли страх в противника и скрывали собою гальюн.

– Шарики… ш-шесть… тьфу ты! ПОЛТУНДРА, ЯКОРЬ ВАМ В ГЛОТКУ, НЕДОУМКИ, СУКА, ПУТНЫЕ! ЗВЕЗДАТЬ ВСЕХ НАВЕРХ, ЗАРАЗИ МЕНЯ ГРОМ! ГДЕ ЭТОТ БОЦМАН, ЧТОБ ЕМУ СБЛЕВАТЬ ЯДОВИТОЙ МЕДУЗОЙ! ЙО-ХО-ХО! – И БОТИНКИ ГНОМА!

Вместо османского зерцала с уставным двуглавым горлом и троицей Господьских указов нынче на адмирале Архиангеле Всенародного Похмелья – крошечный иллюминатор Люксфера как в кораблёвом люку. Бедный слабоумный король Эдви, ненавидящий Кёнингестун, заставляет девчёнку Эльдживу посмотреться в него, чтобы она увидела произошедшие с ней изменения. Грубый Хотдог по кличке «Одо» и Юджин по прозвищу «Сент-Дунстан» остаются перебрасываться столом – хотят вибрацией потрясти устои и сбить с пахвей, понта лыку и курса необходимое с полок на пол, чтобы позже, усыпав бдительностью парсийские ковры короля корабля, шумно ворваться в тихую гавань янтарной комнаты, осыпать низкими оскорблениями кротколикую королеву и утащить бедного Эдви обратно в шумный зал их пьяного беснословия. Но это всё стрясётся позже: сейчас же мы с девчёнкой бежим коридорами и не торопясь подходим к незапертой тяжёлой двери наподобие банковского хранилища с надписью NIZAMI – за которой, однако, вторая, уже запертая дверь; прикрываю дверь и, паясничая, поясняю девчёнке на пяльцах, что если хочешь что-то спрятать – прячь на видном месте, хочешь, чтобы что-то стало НЕЗАМЕТНЫМ – спрячь за дверью с надписью «НИЗАМИ».

А парни пьют – брют, все тут – льют и пьют, трут и мрут: на лице – наличник, на коне – наконечник, на роду – народник, на халеях – нахалёнок, море по колено, лужа по уши. Лихие люди! Топают да топют напропалую в «Фанте» Моргана своих незалётных жюков, а попутно и налётных заёмных – и даже, случается, баб секут. Намедни ели Елизара, подавились Давидом, отравились Трюфилием, облегчились Акакием. Bon a petit. Хорошо ещё, что не Павсикахием. Задать бы им жару и перцу на орехи да настропалить по их душу волхва-служебника из Умрутного Города – да-да, да-да, того самого, в изумрудно-розовых очках и попасть в который можно только случайно и только неизлечимо больному умрутню (крайне редко – смертельно раненому) – точно так же, как нельзя увидеть Вавилонскую башню, на которую можно только взойти. В обоих случаях в лучшем случае ты разглядишь лишь Карфагенскую шахту – так называемый тофет – что в долине Енномовой, где геенны рода нечеловеческого хоронили останки сожжённых заживо детей – такие жертвоприношения-молехи – так называемые аммонитские мерзости – практиковали обычно в критические ситуации в Тире, Сидоне, том же Карфагене и так далее. Но бежит час, следом в перепляс по двору-дворцу-колодцу злой старик времечко-ямщик погоняет иноходца – и Вифлеем из хлебного города становится психушкой Бедламом, Эн-Сарид переименовывается в Гамалу, глаза Сатаны меняются местами, кровь уходит в землю, и там, где она только что пролилась, уже давным-давно растут виноградные гроздья – теи палестины, насколько хватает взгляда, многорядно засажены быльём и самолётными памятниками, в выпотрошенных фюзеляжах которых сим вольные пташки-голуби, зачёсывая тело клювом и сря почём зря, устраивают свои голубятни. Кто желает принести жертву какому-нибудь божеству, тот, украсив себя тиарой, наичаще миртовой веткой, отводит сыночка или животину на чистое место и там молится. Молиться только за себя совершающий жертву не вправе. Он молится о благополучии всех парсов и царя, а в число всех персов входит и он сам.

Эх, парни, парни… хуже вас выглядят только люди. Вскрикнешь от ужаса, когда откроешь глаза и увидишь склонившихся над тобой уродов. Эти кошмарные мятые уши, эти торчащие дырявые носы! Просто какие-то тэнгу! Разве такими вас… нас сотворил Бог? Пусть из грязи вышли, пусть в грязь вернёмся – но почему между рождением и смертью тоже одна лишь грязь?

– Надобы надолбу… – staccato рюмит один в рюмку стакана, пригожеством свинья, умом – сам надолба приворотная.

– Бабубы… – стенокардически стенает другой в стену, ума палатка – ни глаз под бровями, ни ушей за висками, ни языка за щеками.

– В ГЛАЗА СМОТРЕТЬ!!! ВОДУ ТОЛЧЁШЬ?!

– Толку! – радуется.

– А ПЫЛЬ ИДЁТ?!

– Нет! – радуется.

– ТОЛКИ ЕЩЁ!

РАДУЕТСЯ! Рогатое золотое тельце застит заплывшие стыдом глазоньки, но не так страшно держать Спящую Тигру за хвост, как её отпустить – плотоугодие, объядение и привычка сладобиться, конечно, есть чревоугодное служение не золотому, а обычному тЕльцу (с ударением на первый слог), и ничьего хорошьего в этом, конечно же, нет, однако же намного хуже – скрупуслёзное и срачительно-усерьдное искание истины в чужой вине! Обвести б вас, молодь, мелом вокруг пальца, а то и брюшко вспороть, все кишочки перемыть да меж двух пальчиков пропустить, переделать наново – так сказать, исправить ошибки приквела в сиквеле более подробным и обстоятельным повествованием – но вот незадача: писал-то на автомате – а автомат заклинило, зажевало плёнку, и я забыл помнить, что помнил не забыть. Никак не опьянён, многоречив, но рассеян и раскидчив, я с вами разорву навеки! я ужасно перестаю теперь знать ещё о какой-то тошной мерзости и, весь впопыхах прервавшись, валюсь на землю, валюсь – и захрапливаю посредине мира, весь в золотых мухах и голубых молниях июля – в аккурат на перекрёстке солнечных дорог, у излучины прогресса, где зарыт топор томагавк под названием Вой Ны – покладь свою вострую поклажу, не почто тут с ножом, где топор заложен. Один вопрос: «Доколе?!», но другой вопрос, что именно сейчас идти никуда не хотелось… или не моглось.

Самое времечко потихоньку взять своё и прихватизировать чужое – но времечко-тко вышло-выдохлось, и теперь ты – эпицентр себя. Твоё левое око – око тайфуна, твой правый глаз – глаз бури, левая нога – Гиперборея, правую в народе называют Зохар, во лбу горят оба Або-Офо, весь мир балансирует, а ты – точка равновесия. Что ж, ведь это, может быть, судьба жизни решается – красота никогда не давалась легко! Кто на тебе таком осмелится воздвигнуть знамя свободы? Не порох решает дело, а те, кто его выдумал!

А оголтелый лотошник по прозванию «Где-Дали» (с ударением на последний слог) босорван недорезанный, глотка голотная, голь околотная, отоларинголый ухогорлонос, наколол-разлотал лото по лоточкам, разлотореил лотосные лоты да и гонит зло прочь, а сам – эвона! – точно кот во сметание, точно яичный желток на роскальном противне, точно бела стрела в смешень попавшая, точно «сербский пингвин» в микроволновке – морда кирпичья, охряневшая, сият аки медный начищенный страз, пучит глаз да хрючит квас… вот те враз и весь сказ из фраз.

– Сделай мне удовольствие, Где-Дали, отдай-ка твой граммофон… – лицемерзостно притворяюсь я Революцией, не упуская, однако, шанса подпустить в тумане мелкую шпильку и ударяя акцентом по ПРЕДпоследнему «Да». – Да не насовсем – на учёт, на учёт!

– Я люблю музыку, пани! – тряся бородой и неумело вря, отвечает Революции лотошник, рвя с головы развалину какой-то шляпы и визгливо защищая выигрыватель винила, переживший уже не одно рандеву с картечью.

– Ай Вэйвэй! – укоряю я строптивца и звеню к обедне кавалер-орденами Ледоруба-да-Пилы. Дольше вести себя дольче становится всё тяжёлче, и жёлчь потихоньку проницает из-под воль. – Ты сам не знаешь, что ты любишь, Где-Дали, и я стрелять в тебя буду, тогда ты это узнаешь, и я не могу не стрелять, потому что я – Революция…

– Она не может не стрелять, Где-Дали, – подыгрывает ветреным эхом тростник, – потому что она – Революция…

– Стрелять в меня – стрелять на ветер, пани! – горячится старый перечник, упихивая-таки граммофон под подолом в подполье и вгорячах отваживается перечить – ну и ну! – самой Революции. – Враг стреляет, потому что он – контрреволюция! Вы, пани, стреляете потому, что вы – Революция! А революция – это же… удовольствие!

Делаю круглые глаза, но увлечённого логическим пасьянсом Где-Дали может отвлечь разве что ничего:

– А удовольствие не любит в доме сирот. Хорошие дела делает хороший человек. Революция – это хорошее дело хороших людей. Но хорошие люди не убивают. Значит, революцию делают злые люди. Но Враг – это тоже злые люди. Кто же скажет Где-Дали, где революция и где контрреволюция?

Старец умолк, и за тишиной мы увидели первую звезду, сквозившую вдоль Млечного Пути. Дуплет несчитовых «упал-отжался» груши миокарда – и вот она взошла на своё кресло из синей тьмы, юная суббота.

– Где-Дали, – говорю я, змииной чешуёй линяя в пучину первопричины чином Революционной личины. – Передай, пожалуйте, если не трубно, стендовой Гузели-проказнице, чтобы пани с оказией на тентовой «Газели» не сегоднева-завтрева-послезавтрева, не застревая, передала бубльгумпомощь в Фонд голодающих галатов Поволжья, прелатов Запорожья, чухны Междуречья, шпаны Замоскворечья, руссов Балтики, зулусов Адриатики, лопарей Ладожья-Онежья да ложкарей нашего Замедвежья – обещанного уже три года ждут! Кстати, о голодающих… старик, ты ведь из Одессы и можешь есть всякую похлёбку, из чего бы она ни была сварена, если только в неё положены лавровый лист, чеснок и перец. А сегодня пятница, и уже настал вечер. Где можно достать кхмерский коржик, стакан абиссинского вязаного чаю и немножко этого отставного бога в стакане? На худой конец, по чарке говядины, по фунту вина в решете – за деньгами да мозгами дела не станет – первых доверху поленница, вторых – полон рот!

– Нету, – отвечает мне Где-Дали, навешивая замок на свою коробочку, – нету. Было куста четыре в кусках, да выбыло. Есть рядом харчевня, и хорошие люди торговали в ней, но там уже не кушают, там плачут… прошен был глоток верёвки – брошен был моток зубровки…

Неприметно получив рукою в плисовом обшлаге трёхрублёвую бумажку, Где-Дали уходит, и уплывает в сумрак его байкерская куртка без цвета и пуговиц с топорщащимся из правого кармана германским молитвенником «Vade Mecum fur lustige Leute», и Враг с ними обоими тремя. Иди, ничаво. Нябось. Закусишь пирожка. Как лучше дарить людей? – гораздо лучше давать деньги, как можно деньги! – они ценят это. Поклоняюсь ему в спину: поклонение старцам всей сей пустыни оптом есть желание при жизни обрести кусочек царствия небесного, в котором ВСЕ будут святы – а я что же, тоже рыжий?

Мысли путаются как шкодливые мышкотята под ногами, соединяясь в звенья и разъединяясь как бельё в сушилке без антистатика, сталкиваясь друг с другом и разлетаясь в дальние уголки сознания как дробинки на тарелке, и почёсывание маковки ясности ситуации не прибавляет ни на волос. Замысливаю вышибить клин глиной и покупаю кошку породы «русская голубая» чёрного как антрацит окраса. Покупка быстренько разродилась очаровательной хулиганистой двойней – мальчиком и… тоже мальчиком, которые мгновенно выучили свои имена и принялись безудержно беситься в «пятнашки» и «кошку-мышку». Мысли, осознав свою мыльную тщету – одного поля грибочки! – притихли как брошенные мочалки, вытянули греческие губки свистком и протяжно погудели нечто противно-пейоративное – что-то сродни извзращённому на ниве новояза и новокульта «голубому», «трахать», «кончать» или всего лишь навсего «собаке», которой один ершалаимский сборщик податей некогда бранил самозванного иудейского царя. Дурные ощущения, испытываемые до этого на грани метаморфозы, казалось, зажили самостоятельной жизнью и материализовались в ауру откровенного, тяжёлого страха.

– Сомнамбюлизм, мусьё Революсьё! – горлопочет король Чернило. – Во многия читательства многия печали, и умножающий писательства умножает горб!

– Но… вашество… – блею, бледнея. – Но… молодёжь же!

– Молодёжь, oui, увы… – удручается экселенц, тишайший соломенный вдовец с глазами козла, и, вздохнув, поведывает, хотя – завидно невооружённым газом! – мысль его блуждает инде. – Новоневестные поезжане по жизни в марьяжном поезде вечности… шуток не понимают-с… отказываются узнавать аллюзии без пальто… застывают на непочтительном расстоянии, хотя каждый из них через одного – специалист по шагам в сторону… граф был прав, хоть и Лев: пусть же древняя хтонь под домами и далее не будет потревожена, потому что её просто не существует, Лавкрафт пошутил! Сице, главное, об чём я тебя прошу и даже приказываю – это: обрати внимание на возрастающие успехи вольномыслия, мин херц! Будь любезен, начни уже волноваться на их счёт!

– Это точно, мессир Шмидт! – нерешительствую я. – Это всенепременно!

С лишком два часа погодя в говорильню, опираясь для блезиру на свой тощий как трость зонтик, мехом вперёд вплывает квантовый механик господин Шрёдингер в своих бессменных, спаянных посередине мельхиоровых пенсне и хорошем расположении духа – налицо определённость ямочек щёк и подбородка, склад губ и улыбка, которая как бы летает вокруг лица, придавая тому победительное выражение – тоже ведь у человека был непростой день – а свежёхонек, словно только что пойманная креветка! Большие волосы и очень открытый лоб дают внешнюю значительность лицу, в котором имеется одно маленькое детское беспокойное выражение, сосредоточившееся над узкою переносицей, и невольно все собравшиеся, за выключением прокурора, находят, что это молодой администратор с рядом посередине блестящих помадой волос вникательный и, кажется, с направлением. Увы и ох, но здесь представлены не сливки-пресчастливки общества, а его сливы – и я не про фрукт, который начинка сливочного-пресчастливочного мороженого – я про множественное число слова «слив», который каналолизационный. Сливы общества.

– Да, он ни перед чем не остановится, этот жестоковыйный человек! – орёт господин Шрёдингер, неизвестно кого беря на абордаж в рассуждение – уж не себя ли? – Он покроет мир фаланстерами! Он разрежет грош на миллион якобы равных частей! Он засеет все поля парсийской ромашкой! И при этом будет, якобы вихрь, летать из края в край, возглашая: га-га-га! го-го-го!

Убеждённый ЯКОБЫнец, он полон вычур, любит делать подарки и взволнован так, как я редко видел его. Как в нём мало осталось военного! Дипломат, артист, вот эдакое что-то. Уплывает… а был ли Шрёдингер?

– У нас в степях в этом отношении такой обычай: где едят, там и мерзят, у кого живут, того и ругают, – противно, как прокисший уксус, ввинчивается с другого уха, зудя быстрым владимирским на «о» говорком, утомлённый falsetto, и я, вздрогнув всем туловом дэжюрный стопарик, делаю разворот на месте напра-налево ать-два навстречу раздражителю – и в непосредственной близи узреваю обширную сдобную харю придворного цзы. Это пухлявый, рыхлый, меланхолический холостяк, суживающийся кверху, где он заканчивается парой узких плеч неодинаковой вышины и грушевидной головой с гладким начёсом на одной стороне и лишь остатками чёрных плоских волос на другой. На постельничем лизоблюде, лёгком на промине, но излишне утяжелённом весьма корпулентной задобедренной конституцией, как обычно, полный парад: рубашка с белой батистовой грудью и сборчатым поднятым воротником, крахмаленный бант белого галстука, краги на крючках, шотландская шапочка и отпущенные сверх всяческих приличий buck-and-bards будто брыла наевшегося молока молокана. Откормленную свининой спинку, не знавшую розог, а один лишь роздых, оседлал туго нафаршированный хипстерский рюкзак, юпка по последней моде обторочена эзотерическими бахромунами, в длинном вуале – венок померанцевых цветов. Фу-ты ну-ты, кармалины в отлёт носят… все в пюсовом, в браслетке часов… как овечка убранная! Тьфу на вы… как же не люблю я этот фаст!

– … как кошка Шрёдингера. А…

– Кот, – машинально оправляю я и с внезапным ужасом понимаю, что от моей словесной несдержанности, как от кинутого с моста Mirabeau брильянтового камня, в зале становится так тихо, что слышится падение капель свечного воска. Все окружающие – в полном туалете. Беспокойно всматриваясь то на одного, то на другую, чтобы не проронить ни одной черты из выражения их лиц, в их онемевших глазах читаю неприкрытый панический страх, переходящий в страшную панику: каждый из гостей смекает, в чей огород опальным рикошетом полетит обидка оборванного на полуслове фата; необъятный же зад, если честно, внушает опасения и поболе всего остального – как показывают наши практики, ничтожество, успевшее в свете и сделавшее привычку из этого успеха, на дрожжах августейшей протекции в большинстве случаев вызревает в так-то беззубый и безобидный, но чрезвычайно мстительный и обидчивый до своей персоны везувий. А что такое я против везувия?

– Кошка, – терпеливо вталдычивает мой vis-a-vis, перекатывая желваки с-под одной щеки на другую… или это недопрожёванный кусок ботвиньи? – Эрвин Рудольф Йозеф Александр всегда экспериментировал только на кошках. Он немного, самую капельку не долюбливал мужчин, зато обожал женский пол. У него было немыслимое количество любовниц, включая совсем уж несовершеннолетних, из-за чего он вдребезги разругался с коллегой по Оксфорду, чопорным и набожным писателем Клайвом Льюисом, и другим фанатом «Фанты» Моргана – «фантаздом» на ихнем жаргоне – Рональдом Толкином, хотя там причиной было…

– Послушайте, вы же наврали про Шрёдингера? – спрашиваю я вполголосах, ещё надеясь реанимировать-реабилитировать-обилетить-обелить своё бедное «ся».

– Yep. Наврал, – ровно и душно зевает императорский блюдолиз, придерживая мою руку в своей и потрёпливая сверху другою.

– Я так и знал! – кричу на все стороны.

– Он проводил эксперимент с котом, – окончательно прилыгает постельничий, видя успех своей стратагемы, и отворачивается уходить. – С котом по кличке Upper. Ну как Эрвин, эта когтезубая тигра от евгеники, мог подвергнуть опасности кисок, он ведь так любил слабую половину человечества…

По сусалам тебя, по сусалам. Вот когда бы серенаду…

– Молотым везде у нас два рога! – пчельно жалясь, гундит Он, с брюзгливой брезгливостью отстраняя услужливого канделябра и берясь за ручку двери собственноручно. – К старикам везде у нас течёт! Поминю… – опять зевок, – … как-то в электричке Хичкока расплодилась палочка Коха…

– Што? – не разобрав, пристав лает и приставляет к слуху уховой раструб. – Какой такой звезде?

– Што, што… – раздражается Он, и непокорные слёзы выступали ему на глаза. – Штольня глухая…

Уходит. А чего ещё Ону делать-то нечего? Ну.

Английское прощание – своего рода эксклюзивная feature нашего хамоватого лакея. Это, по его собственным словам, добавляет Ону сингулярности и электричкоковской высоковольности, ибо Он на самых делах – тс-с-с! – не только самодур и пивокровец, а ещё и тайный муссон на полставки, манкурт и, не побоюсь этих слов, гигафлекс гипертранзакции. Даже жюка своего, инхрустированного глазированными балбадочками, не опустит запросто так, содружно с нами, простолюдинами – Ону отдельную купелёнку подавай, да с росшитью, да беспременно левою десницей, да с позёмными челобитиями, да с опосляшной пятьбой ничком в двери вон отселева.

Колебля волны воздуха, раздались батетические звуки хора, и говорильня, словно церква, как бы задышала голосом протодьякона, и стало радостно и страшно. Если религия – это явление чуда, а наука – изучение этого чуда, то искусство, бесспорно – его толкование (от этого было радостно). Все же до единого значения всей нашенской религии состояли только в том, чтобы при удовлетворении человеческих желаний соблюдать известные приличия (от этого было страшно). Искусство, в свою очередь, было пониманием того, чего никак не могла понять наука (от это было да всплыло).

И дольше века длился этот вечер до самых заутрень. И мы поднимаемся, выколачиваем погасшие телефонные никомуникативные трубки и со словами спокойной ночи засыпаем под большими (как нам видится) и безмолвными (как нам кажется) звёздами, убаюканные плеском волн и шелестом деревьев, и нам грезится, что мир снова юн, юн и прекрасен, как была прекрасна земля до того, как столетия смут, забот и страданий избороздили морщинами её чело, а грехи и безумства её детей состарили её любящее сердце. Всё спит. Отсталась только ночь да сам я, да сям-там разбрызганные спицы угольных фонарей в облачках кипящих мошек, да рассыпанный цветной горошек глаз охотящихся кошек. Черноватый полог ночи на аршин висит над светом углей, и неявственно видишь что-нибудь: почему-то запосминаются свечи и какой-то самоцветный бассейн. Горит лишь одно-единственное окно графского Замка.

Там, в кабинете, третий день сам не свой как больной, сидит сухой сосед-полковник Виктор в своём белокуром парике (он мужчина хоть куда), с гладко выбритой бородой (он усов не носит) в военном, никому не фляжном противоглазе (он служил в ПВО). «Ядовитенька» курит, смотрит в окно, насторожив одно ухо, слушает рапорты полкового, а другое, – твёрдые отчётливые звуки нравящегося ему своей определённостью инструмента… однообразно-ранжированную перекличку низких и высоких нот громкой скрыпки. Играет мамзель Мама Зель. Играет «Штутгартский вальс». Играет скверновато. Играет, играет, играет… Тем не менее даже и по этим скудным фактам оказывается возможным уловить простую комнатную физиономию Железного Города (небритая ряха фикуса, сложенные салфеточками гортензии и школьные фотографии) и уследить, как в его истории отражались разнообразные перемены, одновременно происходившие в высших сферах: например, постфактум того, что полковник точно так же счастлив в любви, как и несчастлив в картах.

Нотабене!

Если «нет» – это «нема», значит, «есть» – это «ма»? Что-то в этом определённо… ма.

Нотабене-икебана!

Вэ Ахавта Лэрааха Камоха!

Ауммм, Ауммм, Ауммм…

Нет, увы мне и ах туда же – я не Сош Ол Сума, я пою поючительную доистерическую беснь вавилонян об одном безвестном родоположнике путаницы «эготизма» с «эгоизмом» – могу и тебе повторить, мне наплевать. Может, спляшешь?

Жило-де во времена оно некое Некто – назовём его Незаменимый Урод – и в одно из прекрасных утр порешило оно сунуться в чужой моноштырь со своей указкой, да, уходя, возьми да и окинь поглядом собственный. И такой вавилонский кавардак предстал очам его, что ахнул Незаменимый поахом багадырским за голову схватясь, и покраснел, как красна девица, и схватил, пристыжённый, тряпку и совочек, и закипела генеральская уборка, и увидел Урод, что это хорошо, и увлёкшись наведением марафету, позабыл куды с утреца собирался.

А таперича припевок:

Во чужом же моноштыре, на том бережку Озера Слёз, жило-де другое такое же Некто – назовём его Отрешённый – и надо же такому случиться, что случилось с ним то же самое, что случилось с первым Нектом, и получилось из того, что случилось, только то, что получилось: обе обители чистели и хорошели не по дням, а по ночам, и каждый из Нект драил тут и так, где было лучше здесь и сейчас, а не там и завтра с утреца на рассвете в понедельник после дождичка в четверг, и первое Некто, не рискуя попортить паркет, мело из храма насухо на правую руку – так меньше задувало обратно, второе же мыло да выливало влево – куда был проведён дренаж. И шло мимоходом третье Некто – назовём его Пурушоттама – и ну как давай пенять и тому, и другому, что ковыряются-де моноштырно кажен свою сажень наособицу, а нет бы друг дружке подсобить. Уборщики переглянулись и… и кабы был бы один моноштырь мужской, а другой – женский, то хоть и не было бы ничего, то всё равно было бы подозрительно, а так... так ещё подозрительнее.

Аллегорическая кода в темпе allegro – как бы кусок из другой песни. Думаю, данный приём употреблён вавилонским акыном с целью отлынить от закономерно печальной концовки. Итак, Итака:

Как на спор поменялись Дьявол и Бог –
Нимбоносец – в аду, рогоносец – в раю,
И подмены никто заприметить не смог –
Всё как было и есть в нашем тихом краю.

Бог простил чертенят, и грехи отпустил,
Научил говорить старорусским слогом,
Дьявол яблонь в Эдемском саду насадил,
А в краю нашем тихом всё тихо кругом.

Такова песня, друже. Не жди напослед, открывши рот как кот Симона у ног крыловской Сыр-вороны, какого-то резюме или, избави бог, объяснений – судить не моя забота, а если надо объяснять… то не надо объяснять. Очень надеюсь, что чтобы найти «Икс», ты берёшься решить уравнение, а не тычешь ручкой на буковку «X». Единственно, могу докинуть ещё пару горячих пищ для размышлений из очажков чужой мудрости – ты, главное, за базаром следи, затем что я начинаю излагать сведения, которые тебе, по-видимому, нужны:

– любимые пословицы ЭГОТИСТА: «Оберегая своё «Я», мы оберегаем уникальный и невоспроизводимый отрезок земной правды от всесокрушающего потока превращений», «Чем больше человек живёт современностью, тем больше он умирает вместе с ней», «Времени нужны не те, кто ему поддакивает, а совсем иные собеседники»;

– девиз ЭГОТИСТА: «Мне ничего не нужно, но и своего не отдам»;

– modus vivendi ЭГОТИСТА «В кашне, ладонью заслонясь, сквозь фортку крикну детворе: «Какое милые у нас тысячелетье на дворе?»;

– чушь, ошибочно приписываемая ЭГОТИСТУ: «Мне пох на ваше мнение».

Второй пирожок:

– любимые поговорки ЭГОИСТА: «Умри ты сегодня, а я завтра», «Дружба дружбой, а табачок врозь», «Сначала едим твоё, а потом всяк своё»;

– девиз ЭГОИСТА: «Всё моё!»;

– modus operandi ЭГОИСТА: «Сниму-ка я с него сапоги, всё одно умирает»;

– чушь, ошибочно приписываемая ЭГОИСТУ: «Кошек люблю, собак не перевариваю».

Второй с половиной, ливером и пылу-жару:

– как за лидером «Е» идёт литера «Ё» – в сущности, такая же «Е», только с диакритическими уродинками – так и приставка «СО-» означает что-то коллективное, СО-[в]местное и СО-[во]купное, как то: СО-чувствие и СО-страдание, СО-действие и СО-участие, СО-авторство и СО-здание, СО-знание и СО-мнение, СО-звучие и СО-гласие, СО-бутыльничество и СО-дружеское СО-беседование, СО-единение и СО-итие. А как толды быть с СО-бытийностью и СО-вершённостью? СО-[в]падением и СО-[во]купностью? СО-благоволением и СО-блюдением, наконец? Какое-то не-СО-стоятельное СО-словие не-СО-стыковок СО-образуется… СО-звездие СО-членённых СО-фистических СО-рняков… о СО-роковом СО-баководстве уж и вовсе молчу в тапочку.

Третий – уже моя кашеварварская отсебятина, надеюсь, хотя бы немного сглаживающая чутьвышесказанное категорическое «судить не моя забота»:

– А кушать… тьфу ты, чорт!.. а есть ли у Ьога адвокактус? Вон даже у Dиавола ести… а судьи кто? Не судим мы – и будем несудимы! Постылая постырония судеб, видите ли…

– Не вижу, – отрезала как сказала Гусеница по имени Танка.

Так ведь судим, судим, судим, судим, судим, судим, судим, судим, судим… Вариантис первый: окончив очередной кусок очередной писанины, откидываешься на любимую подушечку и – СУДИШЬ! – «Айда, имярек, айда, щукин сын! А НЕДУРНО у меня вышло!» Реакция возмущённой Музы не заставляет себя жать: «Ах, значит, У НЕГО вышло – НЕДУРНО?! Я ему туточки корягой корячусь как мысь в Колесе, все дела заради него бросаю – а он на тебе – всё себе?! И ни спасиба, ни воздушного поцелуйчика?! Ну держись… щукин сын, будет тебе спозаранку и вдохновеньице, и какава с чаем!» Вариантис второй же: окончив очередной кусок очередной писанины, откидываешься на любимую подушечку и – СУДИШЬ! – «Чтоб тебе проваляться, графомайнер бесталанный, чудо-юдо в щелкопёрьях! И ДУРНО же у меня вышло!» Муза снова тут как тут: «ШТО-О-О?! ДУР-Р-РНО?! Я ему туточки корягой корячусь как мысь в Колесе, все дела заради него на потоп оставляю – а он – ДУР-Р-РНО?! Палку в Колесо ставишь?! Ну держись… чудо-юдо, обзовёшься вдохновеньица сваво отныне и присно и во веки веков, все горлы сорвёшь оручи его, БЕСТАЛАННОГО! Раззорю!» Вот и не судить бы вовсе, а просто писать, особливо ежели есть чего… так ведь судим, судим, судим, судим, судим, судим, судим, судим, судим… а над залом нашего самого гуманного в мире суда парит сердобольная фемида в кашмировом халате, со счётами вместо весов и третьим глазом, широко и страшно отверстым над повязкой… уф-ф-ф… не хочешь ли, СУДАРЬ, простокваши с сахаром?

Я не ни с того ни с сего выпендрился, написав «Бога» без нимба с засечками: злонамеренно ошибшись, я привлёк твоё внимание к заглавной буквице одного из имён Его исконного Врага, в где я также ум-мышь-ленно описался. Если ты не против – а коли ты рядышком, то как же ты можешь быть против, верно? – то давай-ка сравним ихину «D» и нашину «Д». Откроемте ж первоклассные прописи и с полупрофессиональным полуприщуром отпятимся на метр с кепкой, заклав поигрывающие брегетом с репетицией большие волосатые пальцы за брючный ремень – ни дать ни взять припёршиеся к банкроту коллекторы. Ну?

«D» явно смотрит направо: холёный профиль с залысинами, выскобленный до синевы подбородок, нос колорадской картошкой. А «Д»? Косится влево: залихватски болтающий ногами кучерявый кокетливый чубчик, длиннющая тонкая серьга и завиток шкиперской бородки. Какой отсюдова вывод? Отсюдова вывод – гуськом, попарно «мальчик-девочка, мальчик-девочка», на вон туда, под бредящее ностальгию сочно-зелёное семафорное табло [EX-IT] (англ. «Бывшее Это»).

Выходим из себя на воздух. Как правильно, подсвети: «дикарь» или «дикабрь»? А может, вообще «дикозябр»? Что же до преснопамятного адвокактуса – да, есть, как не быть, кому-то ведь надо противо-Dei-ствовать «защитнику Ьога» и «укрепителю Ьеры» конанизировать и беатифицировать новопреставленного умрутня!

Из копчёных высококирпичных труп канцлагеря идёт необычный дым – [СТОЙ! ОПАСНАЯ ЗОНА! РАБОТА МОЗГА!] – черновые листы не полагается рвать и бросать в урны: составляется пакт, и фрегаты надежды сжигаются во дворе, а пепел развеивается в ватерклозете – так лопнуло уже девять итальянских унитазов, прикупленных в оптовой уценёнке. У нас сегодня законным порядком сжигали уличённых в «хроматике» и «храматике», и втуне драли голосовые связки связанные черновики, выгораживаясь полутоновой интервальной системой Веберна и, прости господи, малоросским храмовым зудчеством: с граммар-наци спорить дохлый помер, подмахнули резолюцию «Хромая грамматика» – и шаббат!

Маги бумаги идут на костёр,
Им больно и страшно, но Маги молчат,
И огненный их принимает шатёр,
И лёгкие души их в небо летят.

И корчатся, будто живые, в огне
Страницы чудесных неведомых книг,
И Маги бумаги идут в тишине
В шатёр из огня, спокоен их лик.

А только вчера костёр не горел
И дым не летел к золотым небесам,
Страницами книг ветерок шелестел,
И строчками чьи-то скользили глаза.

И в чьей-то руке лежал переплёт,
И в чьей-то ладони лежал целый мир,
И Маги бумаги всю ночь напролёт
Шили для мира парадный мундир.

И вот бригантина по строчками бежит,
И строчки-дорожки куда-то ведут,
И там, в Тридевятом, царевна сидит,
И там, в Тридесятом, все верят и ждут.

И млела бумага от чести такой,
И строчки летели потом с языка,
Бумага была беззащитно-нагой,
Бумага была острее клинка.

Бумага дарила, бумага звала,
Бумага умела, бумага могла,
Но сдвинулось время, и из-за угла
Ударной волною нахлынула мгла.

И сорванных строчек вскружила метель,
И там, где бумага жила до сих пор,
Прошлась электронная насмерть шрапнель
И вспыхнул огромный бумажный костёр.

Маги бумаги идут на костёр,
Им больно и страшно, но Маги молчат,
И молча идут, и идут до сих пор,
И прошлого нет, и ни шагу назад.

Ныночная ночная рыночная Луна, в ночь на январь с сегодня на завтра какая-то особенно зубастая, как плевока топлёного маслица маслится по-над супчатым частоколом шишаков шеломов дварваров-гвардейцев саван-авангардной когорты лесного легиона. Перегнувшись через борт лодки в отчаянном чаянии объять её обаявшее его отражение, во время Праздника середины осени тонет в Ян-Цзы захмелевший Ли Бо. Облака порождают дождь, дождь порождает облака. Некто, покоящийся в недеянии, приводит в движение тайный завод – раз-и-два! и раз-и-два! тик-и-так! и трик-и-трак! – вдыхает ветер Севера, выдыхая его то на Восток, то на Запад – и негнущиеся листья отрывного, совершенно летнего численника, свисающие с задубевшей сакуры, нервозно ткут аппликацию мозаичной тени на полу моей беседки, но – кто знает, друже! – возможно, и тень отчасти рождает и листву, и сакуру, и – чем Тэнгу не шутит! – сам ветер? Ведь общеизвестен факт того, что едва-едва разгорающийся ураган играючи гасят переставшие качаться деревья!

Над изглоданной как спинной плавник жареного осетра кромкой леса, припадая на левую сваю, несёт службу незрячий смотритель здешних топей – гигантская покосившаяся станция ПВО раннего оповещения. Советский небоскрёб станции вызывает какое-то подспудное уныние, совершенно неоправданное, но яркое. Похожее чувство я иногда испытываю, когда проезжаю в «Демидовском экспрессе» мимо заброшенных сёл или полуразрушенных элеваторов, жупела толоконнолобых столичных купчих. Несуразность «во плоти», слишком сильный замах, кончившийся ударом по воздуху. Столп, построенный, получается, из самых первых земель на планете, из целостных противопожарных стен ещё уцелевший кое-где фрагменты своего фундамента и вполне сходящий без нас в бездну иных эпох, если не осталось уже и щебня цивилизацией, а булыжники стали ископаемы и брусчаткой.

Во все времена и лета незаконченный храм грозил бедами и бедному строителю, и вольному штукатуру, и подневольному резчику, и Самому облачённому в порфиру заказчику: существовало поверье, что буде работа над храмом не завершена или какая-то часть сооружения сооружена плохо, соответствующие участки тела строителя будут поражены проказой, а срыв стройки расценивался как косвенное покушение на жизнь царя (взять хотя бы конаракскую «Чёрную Пагоду», покрытую с головы до пят горельефной камасутрой). Но нашу посконную Счастливую Империю Бог миловал: ни Его самого, ни секса у нас не было ни разу, так что очередной колосс на известковых ногах, чуть не заваливший каменщиков и прораба, ежели кого и «зацепил», так разве что только их родственников, едва унесших ноги от последовавших за консервацией стройки «стрелочных» репрессий, да мой будущий цепкий до сермяжной тоски глаз.

На сторожевой башне портового подъёмного храма, смахивающего на грустного жирафа, по-бараньи подпирающего бетонный спиральный скат станции, почти под самой стрелой, еле различимый в буранной снежной круговерти болтается звенящий труп. Лицо трупа – нечто среднее между гнилой свёклой и забытой на сковороде чёрной кожаной садомаской. Глаза – нечто среднее между ушей. Недоразвитый третий глаз – нечто среднее. Окостеневшие руки трупа скованы одной цепью за двумя резко обозначившимися половинками длинной спины под тонким клеёнчатым подрясником, погромыхивающим как лист кровельной оцинковки, а сам он, маленький и жалкий будто сушёный бананан, отклоняется до ветру на кукол в десятнадцать пардусов. Кручу маховик, опускаю бедолагу и, пока мои зимари-зимогоры снимают летицу-висюльника, беру из НЗ бутылку воды и обливаю зубчатки подъёмного агрегатуса – схватится махом и ещё долго никого не поднимет. Ёжась от леденящего ужаса и пронизывающего морозного ветра, достаю из книжного планшета блок нот и, дыша на химический карандашик, кое-как записываю: «Ёжась от леденящего ужаса и пронизывающего морозного ветра…»

А Молва идёт, слова словно мойва метёт – в теремок в нерест, под высок берест, где над кручей, как над почившим в позе дитятею, тятею кручинится Иудино Древо Познания Добра Козла. И было Слово, и Слово было у Бога, и сказать Его Ему было некому, как некому было счесть Его Единственным и Неповторимым, ибо земля была безвидна и пуста, и тьма над бездною, и Дух Божий носился над водою, доставая из шляпы не рекламных кроликов, но доисторических жюков и опуская их с головками иссопа в иордань. Осыпаемые вперекрёст Цветами-Для-Усопших, уворачиваясь от везде ссущей вороньей четы, жюки всплывали пузом кверху, плыли – и… уплывали! Окрылённые же вороны, триумфально аркая в серой утренней стыни, летели словно клочья простывшей простыни простуженного моторизованного привидения, а следом след в след торжествующим аудиошлейфом голосилась елисейскими полями их созревшая греча:

– Аррр! Аррр! Аррр!

– Чиррру-чиччча! – свирепо с вир и с тела свиристела в ответ свирельщица-свиристель.

– Цвип-цвип! – непечатно печаль лилась – печалилась пичуга-чугада.

Одну звать Евдундоксия, другую – Снандулия; что же, спойте, птицы – может, я попляшу… как иначе избыть мне эту зелью ипостась туманности Конская Голова?

Консументы до костного мозга, ходячие керосиновые лавки парижских парфюмеров, мы остервенело душимся невпродых – хоть топор вещай! – приторной до рвоты химией, да так, что от нашей всепогодной «Шанели» даже осторожнозлая Собака-На-Seine, похожая на свалянный моточек мулине, торопливо прячет нос в подоконные лопухи рододендрона и громогласно чихает на всю Иоановскую. Будьте здоровы, Herr Пёс!

– Мерррси! – радостно отфыркивается попавшими в нос тычинками Собака и, судя по заходившим ходуном задним плечам, неистово крутит хвостом по часовой стрелке кверх тормашками. – И вам не хворррать, Herren! Ы-ы-ыпппчхи-и-и!

Размышляя, почему же ПУЗОМ – КВЕРХУ, а ТОРМАШКАМИ – непременно и безокончательно КВЕРХ, спотыкаясь по высоким кочкам вывороченного асфальта, идём коноплями по аллее далее, и вскоре ситцевая занавеска напрочь затюливает бледным пламенем давешнего четвероногого лаюна, оставляя нам лишь невыветриваемую собачью злость, которая перманентно, бергамотно и бескомпромиссионно горчит в её каждом, даже самом дружелюбвеобильном лаяе. По пустым улочкам оживающего Города-в-Дорожном-Седле медяками раскатываются наши сапожно-подкаблучные шракания. Она прекрасна, душераздирающе прекрасна, эта глушь, и ей свойственна какая-то большеглазая, никем не воспетая, невинная покорность, которой уже нет у лаковых, крашеных, игрушечных швейцарских деревень и вдосталь прославленных Альп – ведь в рассуждении последних любые горы любых восточных штатов – неудачницы и недоростки. Становится невмоготу топтать подошвой эту оцепеневшую безмятежность, и мы утрамбовываемся в фургон.

В прорухах неба, как неоплатная облатка цитрамона не то парацетамола, постно полощется куинджиевский месяц, размазавший весь свой ртутный блеск точно вдавленная в холодец лампочка. Старые дачные дома следующего квартала, как и уже пройденного, оказываются такими же свидетелями откуда-то вдруг появившейся надежды, и ни который из них, живущий своей скрыпучей жизнью, не разрушает предутреннего очарования затаившего дыхание мира. Над нами – всё то же высокое небо предутрия с ещё выше поднявшимися плывущими облаками, сквозь которые виднеется синеющая бесконечность. Ничего за нами не гонится. Я даю себя отвлечь приятному самочувствию, вызванному прогулкой – ветерку раннего лета, овевающему мне затылок, пружинистому сырого гравия под бескамерной шиной, лакомому кусочку, высосанному наконец из дуплистого зуба и даже комфортабельной тяжести спонтанных сувенирных покупок, которые благоприятели всё наскакивают у меня отобрать нести самим. Все молчат. Все что-то вспоминают. И я – тоже. Из дальнего прошлого. Как падал, кружась, первый снег на жёлтые листья, вросшие в остекленевшие лужи, как шёл я по хрустящей под шагами опушке леса, и на душе было звонко и чисто, в руках своих я отогревал чужие ладошки, а стоило посмотреть вверх – и улыбалось светящееся зимнее небо. Я не могу даже припомнить, где и когда это было, не помню имени девушки, что шла рядом, и едва помню её лица… но я помню, как из ночного неба, в свете полной луны, падал хлопьями белый снег. И я помню, как улыбалось мне небо. Помню, как откуда ни возьмись взявшееся вдохновение бегало голышом среди озябших заснеженных ялтинских пальм – то посмотрит на меня, а то куда дальше. Помню огромные облака после недовольно сдержавшегося снегопада – как замёрзший дым или морозный пар изо рта. И тишина… а что такое тишина? Это не самостоятельная вещь в себе. Просто отсутствие звука. Никакой отдельной «тишины» нет – наши слова указывают только на наши же собственные выдумки. С другой стороны, тишина – это то, с чего начинается любой звук и чем он кончается. Откуда он происходит и куда возвращается. Если бы у звуков был бог, им была бы тишина… тишина, темнота и покой. Они есть? Или их нет? Наверно, для них «быть» или «не быть» – одно и то же. Им ничего не нужно, даже свидетель… или нужен? Без свидетеля, наверно, нельзя. Кому тогда будет тихо, темно и спокойно? А ведь правда, когда тихо и темно, и мысли уже не шевелятся – для кого тогда тихо?

Нет рассвета без мечты, нет заката без печали. Днём ТЕБЯ сразу видно – ночью ТЫ ничего не видишь. А вот на закате или на рассвете человек лишь то видит, что хочет увидеть. Неспроста же большинство чудес к вечеру случается. «Аврора едва согрела руки», – как говорят сборщики лаванды у меня на родине. Очевидная Аризона, просто один в один! – поселения команчей и могикан, туземные иероглифы, след динозавра в песчаной ущельной пропасти во лжи, которую мы зовём просто О-враг, отпечатанный там тридцать миллионов лет тому вперёд, когда я был ребёнком. Вот уродливые виллы красивых, давно мумифицированных киноактрис, вот штакетники, напоминающие зубы хоккеиста-ветерана, вот не поддающаяся идентификации скучная постройка из серых досок с гонтовой крышей и тускло-зелёными маркизами, вот автомобиль с опрокинутой на крыше лодкой, вот парочка «жаворонков» у вспотевшего росой теннисного корта: как это обыкновенно бывает у добросовестных новичков, их ракеты – в чехлах и рамах, и несут они их не так, как носишь естественные и удобные продления некоторых специализированных мышц, а как если бы это были молотища, мушкетоны, коловороты или мои собственные гнусные, громоздкие грехи. Еле едем мимо понуро ссутуленного забора, и становится пронзительно ясно, что и через сотню лет он точно так же будет высматривать на разбитом тротуаре диалектику переходного периода, невидимую едущим из ниоткуда в никуда человекам, и точно так же будет придурковато склабиться в вечерних сумерках безграмотными граффити, второпях намалёванными люминесцентным маркером давнопроехавшими. Обернувшись из окна автобуса, вижу, что дорога и склон пропасти во лжи, которую мы зовём просто О-враг, усыпан биф-стейками. Время здесь не идёт – оно стоит колом. Веками. Что, в общем-то, метафизически верно, ибо минуты и секунды фальсифицируются умом, а истинная реальность есть неподвижная вечность. Но, между нами говоря, лучше бы оно всё-таки шло. Хотя не исключаю, что его тут нет вообще: попав в сей пространственно-безвременный континуум, обессилевший Хронос врубился, что и нечто, казавшееся неразрывным, временами рвётся как рыбья губа, и что чёрного хода из Золотого кольца городов Зеро нет и никогда предусмотрено не было, после чего разорвал связь времён, рванул чеку и оборотился вот этим вот «лежачим полицейским».

Но вот, наконец, в разноцветной зелени старых деревьев сада, не далее пяти шагов впереди – коттедж, задержанный нами вперёд. Там ещё, помнится, на повороте лестницы было такое створчатое, никогда не отворяемое, паутиной заросшее оконце, в переплёте которого один квадратик был из рубинового стекла, и эта кровоточащая рана среди других бесцветных клеток, а также её несимметричное расположение – как ход коня, бэ восемь – це шесть – всегда меня глухо тревожили.

Я поставил свой дом в самой гуще людских жилищ,
Но минует его стук повозок и топот коней.
Вы хотите узнать, отчего это может быть?
Вдаль умчишься душой, и земля отойдёт сама!
Хризантему сорвал под восточной оградой в саду –
И мой взор в вышине встретил склоны Южной горы…
Я… хочу… рассказать… но… уже… я… забыл… слова…

Крупа прекратилась, в голубое небо вполоборота выскользнуло и несмело рассветилось холодное, мокрое, жёлтое солнце, однако продрогший насквозь город моментально обжёгся, ссохся и выцвел. Наш коттеджик, начальник караула прогоревших фонарей, разжалован в заурядно-нарядную, населённую вещами молодящуюся многодвухэтажку в ажурном ошейнике галереи, а обмётанные чахлыми тенями дома, облетев недавней, ещё не выдохшейся ночной таинственностью, столпились, заклацали вставными челюстями вставней и наперегонки рванули напоминать ту унылую урбанину, какой позастроена по всему миру Большая земля. Редкие, но меткие как голуби тучи опять помешали пикнику на ставшем недосягаемом озере. Или это кознедействует Рок? Стая сорока сорок улетает как на огромный тополь и принимается раскачивать исполинское дерево. Тополь качается, задевает провод и рвёт его. Провод, похожий на толстый белый канат, тяжело падает одним концом и кубарем, как брошенный мячик, осаливает меня. Сидящих на кортасарчиках инструкторов тошнит кроликами, а борхестествоиспытателей – жюками. Им их нужно несплощадно дескать! и чем хуже, тем лучше! – уж если нас всё равно ждёт наказание, то можно пойти и на преступление этого наказания! Мы так долго навешивали кучу надежд на бедное «завтра», что однажды оно попросту отказалось наступать, отмочило акробатический оверкиль и, пуская пузыри и кленовые «вертолётики», очень пошло пошло ко дну. А вместо него нам наступил – верно, друже, верно! – тот самый пятилапый Пёсик П – только этому почти никто не придал должного значения.

В полумере от центра тягости, в колючих зарослях коперника торчит торчмя как гномон-кейфоман выдающаяся палка об одном конце – второй в двадцати тысячах лье под землёй – се Мировая Скорбная Полуось. Подле торчила суетится зодчий и лысый как палисандровое палисадово-огородное пугало Архимёд, то так, то эдак прикладывая свою Точку Отпора – всё хочет перевернуть всё и вся. Не подозревает эвриконоборец, что тот уже давным-давно и не нами сковырнут-перевёрнут-перекувырнут, да так и крутится-вертится – КВЕРХ ТОРМАШКАМИ ПО ЧАСОВОЙ СТРЕЛКЕ. Эй, старче! Не сотвори себе Куб Мира! Самый быстрый самолёт не поспеет за тобою – такое по ЗИЛам лишь самому медленному «борту номер шестьсот», обозванному за свою неторопливость «слоубортом»!

Дожидаться переворота не хочется, но опереться на что-то остойчивое было бы неплохо. Наум приходит с изречённой две с половиной тысячи лет назад премудростью: «Нащупавший в трясине кочку не утонет», и мы воспрядаем ухом: если восстановить правильность хотя бы в одной маленькой точке бытия, может быть, Хаос попятится, и мир начнёт переворачиваться обратно с головы на ноги? Ибо в противном случае наш призрак его настигнет, как чёрный дым с коромыслом, как обезумелый голем, и растащит его на части – нерв за нервом, око за оком, зуб за зубом!

Взмокший, но не смогший сицилиец, сошедший бы в цивилизованном мире за дельца или профессора (или того и другого), наподдаёт пенделя своему неподатливому «перевертоцу» и, отплёвывая покладистую бороду, встречает нас учтивым лаем метеорологических приветствий. Я горжусь точной температурой моих отношений с ним: ни малейшей грубости, но полная отчуждённость. Он заговаривает со мной, бывало, пока бреет газон или поливает автомобиль, или, несколько позднее, размораживает проезд к крыльцу (наплевать, если все эти глаголы не подходят), но моё отрывистое буркание, будучи лишь в такой мере членораздельным, что звучит как трафаретное согласие или вопросительное заполнение паузы, мешает какому-либо развитию фамильярных отношений во что-либо существеннее кратких тротуарных бесед. Ab initio nullum, semper nullum.

Подозрительная коза Пруткова зрит ни в сук, ни в пень, а в корень, Фрейд скакает по кончикам последних вершков, и от потрясенения с чердаков ниспаряет, чудом не разбившись о парсийский ковёр, хлорвиниловая пластиночка «Прости, ночка!» – ой, Москва-Воркутю, шутю, шутю! – она называется «Ты моё солнце» – ой, Москва-Воркутю, опять шутю! – короче говоря, вот тебе два оригаминальных названия, переводи через английскую дорогу самолежательно: a) You Are the Sunshine of My Life и b) You Are My Sunshine. Давай, лама, давай, давай, откpывай свой англо-русский словарь, видишь, русским по белому написано: Jouer de la guitare – нет, гитара здесь ни при чём, пиши: «пережёвывать одно и то же, переливать из пустого в пирожное, сидя в пещере Гитарреро»… что-что? Нет, гитара и тут не при делах, Cueva de Guitarrero – так зовут старейшую обжитую человеком перуанскую каверну в провинции Юнгай, где сейчас кочуют племена кечуа и…

– Я очень извиняюсь… а песня… это та, где после коротенькой интры вступает блистательный Перри Комо?

– Ну, натурально, она!

– Хорошая песня!

М-м-м… сказать такое – всё равно что охарактеризовать дурнушку, всю вечеринку проугрюмившуюся в уголку – ЗАГАДОЧНОЙ.

– Все хорошие песни – так или иначе о смерти. Все произведения искусства – так или иначе о любви. А все хорошие стихи – про любовь и смерть. Не так и не иначе.

– Спорно!

– Иногда – с порно, иногда с арбалетом, с самурайским мечом меж зубами, в виртуальной броне – но чаще, как правило, без.

Национально длинные волосы Корейца мокры и спутаны на лоб, он и его шестиструнка расстроены:

– Зря гитарист в этом месте мне столько вокальной вольности даёт – я ударяюсь в «бобдилановщину»!

– Увы, согласен, – назидательно и солидно умничаю я. – Наряду с модным безгитарным «дюран-дюранством» такое уже ни одна честность не вывезет… от пускай уж Комо поёт.

Он засмеялся, и смех его был похож на маленький шерстяной катышек, который выкатился на стол, прыгнул и снова исчез под столом, и я испытал пренеприятное ощущение, называемое по-французски «дежавекю». Это как дежавю, только ещё хуже.

«Аквариум» – вдрызг! В «КИНО» – все иные!
Забыт и заброшен «АукцЫон»!
И строят мельницы ветряные
Те, чья была «Миссия: Антициклон»!

Вот ведь тата… кореец! Одно слово – два слова!

– Я ГОВОРЮ – ПУСТЬ ПОЁТ КОМО! ДАЙ УЖЕ ПЕТЬ ЧЕЛОВЕКУ! ШО? ЭТО МОЦАРТ? А МНЕ ШО МОЦАРТ, ШОПЕН – ПО БАРАБАНУ! СТРАТОВАРИУСА!

Ничего, ничего нет верного, кроме ничтожества всего того, что мне понятно, и величия чего-то непонятного, но важнейшего. Все врут. Долго ли умеючи-то…

– Дак умеючи-то как раз и долго! Теперь ты видишь, какие мы, – говорит укравшая у меня мужа смуглая тибетка-бодпа, вставая и направляясь к выходу. – А какие – вы?

– Мы? – переспрашиваю я. Мне несколько сверху виднеется её профиль, и по чуть заметному движению её губ и ресниц я знаю, что она ощутила мой взгляд. – Давай я лучше расскажу, какие – они, наши мужья. Они прямые и жёсткие как вязальные спицы, они…

– Теперь я знаю, какие – вы, – задумчиво перебивает молодайка, откидывая полог палатки – и удивительно много выражения в её мягкой белой руке. – Возвращайся к своему мужчине. Меня ты больше не увидишь. Когда ты вернёшься – всё будет иначе, и вам бы узнать друг друга… когда ты вернёшься… а я – не жена, и даже не подруга… когда ты вернёшься… а он, безумно тебя любивший в прошлом… когда ты вернёшься – увидишь, что жребий давно и не нами брошен…

Она позвонила девушку-француженку Ани, привезённую из-за границы, франтиху-горничную, в причёске и платье моднее, чем у хозяйки, таком же новом и дорогом, как и вся келейка, начиная от французских же новых обой до парсийского ковра, которым был обтянут апартамент. Подвижная, живая, быстрая, как мила она была в этот день, как наступательно весела, как смешно был влюблён муж, и как теперь всё другое… бьётся бестолково, как рыба на земле и не знает, где кончается она и начинается он. Нас познакомили чрез посредство Корейца, я была введена к ней как бы нарочно и сразу почувствовала себя не к дому – у ней надо, чтобы было оживлённо и весело, и чтоб никто из гостей не желал ничего нового. На моё подчёркнуто простое платье паучьего шёлку, выбранное с намерением не оскорбить, она смотрела мокрыми глазами и отлично знала, что значит и за какие деньги приобретается эта простота (я на дешёвом товаре всегда платья моим девушкам покупаю сама – на шесть кофточек идёт двадесять четыре аршина нансуку по шестьдесят пять копеек). У неё были длинный узкий нос, высокие скулы и лицо цвета яичной скорлупы, покрытое маньчжурской бледностью, и тонкая талия в чёрной амазонке. Мой натужный балалаешно-рязанский тибетский она слушала серьёзно, с видом покорного одобрения: по-русски это зовётся «вьёт из мужчины веревки», но в данном случае больше подходило английское выражение «обматывает вокруг мизинца».

Не знаю, за какой разговор прежде взяться:

– Вы думаете, ей здесь нравится, господин Цой?

– Должен заметить, она не выглядит недовольной.

– По её виду не скажешь, что у неё вообще есть какие-нибудь чувства, коль на то пошло. Она больше похожа на игрушку из слоновой кости, чем на живое существо.

– Во всяком случае, если игрушка, то очаровательная.

– Ну… в некоторой мере.

Цой щурится – как всегда, именно когда дело касается задушевных сторон жизни – и всегдашний рассказ обрастает новыми прибавлениями:

– В весьма изрядной, если как следует присмотреться. Как-никак, «игрушка из слоновой кости» прекрасно держится на публике, со вкусом одевается, обладает привлекательной внешностью, хорошо управляется с клавесином и передвигается по комнате, не путая её с полем для крокета. В Западной Европе, если мне не изменяет память, в наличии имеется множество женщин, лишённых этих качеств. Не могу не признать, что чисто эстетически она много мне облегчила моё положение!

– Вы ужасно цинично относитесь к женщинам, господин Цой! Хотите доказать всему миру, какой вы нигилист?

Кореец улыбается – рок-н-троллю весело, как собаке, которую учили скакать через обруч и которая, поняв, наконец, и совершив то, что от неё требуется, взвизгивает и, махая хвостом, прыгает от восторга на столы и окна:

– Не то что совсем нигилист… но, знаешь… ем свой бифштекс европейским способом – не покладая ножа, что есть, то есть! А доказывать… мне не хотелось бы, чтобы думали, что я что-нибудь хочу доказать. Я ничего не хочу доказывать, я просто хочу жить, никому не делая зла… кроме себя. Это я имею право, не правда ли? Впрочем, это длинный разговор, и мы ещё обо всём хорошо переговорим. Теперь пойду одеваться.

При всей жизнерадостности на нём лежала печать недавних тревог и забот – но это не означало, что сама жизнерадостность наиграна. Очевидно, он был именно таким, каким казался, как говорят, «добрым малым»: по природе ягнёнок и лишь по призванию акула катран, кровожаждущий морской киллер в обличье скумбрии, который был бы рад, если бы весь мир оказался под водой, а вокруг нас – не домы с дымами из труб, а остатки Атлантиды, описанной Геродотом. Но Атлантида каждый раз оказывалась строительными песками или руинами, вода – бессолнечным, тусклым, серым или даже зеленоватым небом, подводный мир – лишь лишённым солнца пространством светлой ночи, а поскольку любой охотник знает, что ночь темна только для людей, то в его обществе меня всегда в той или иной степени никогда не покидало чувство, будто я составляю лишь частичку всего того, чем я мог бы быть. Кроме того, я предчувствовал, что рассказывать эту историю в прошедшем времени мне будет очень скучно и немного печально. Но не большим ли требованием было ожидать от меня, чтобы я мог осознать совершаемую мной ошибку? Во всяком случае, ТОГДА я её не замечал, ибо был слишком счастлив – и слишком стар, чтобы взрослеть. Зато потом, когда мы сидели над синими чайными чашками, и я душой и телом отдался, как мальчик, увлеченью минуты, мысль обретала вполне осязаемые – нежные, изящные – жизненные формы, и создавалось впечатление, что сложная теорема превращается в сонет. Крохотные гостевые персональные чайнички казались замершими по стойке смирно карикатурно нахмуренными терракотовыми солдатиками – и эти деликатные совершенства, эти китайские произведения искусства казались лепестками цветков, слетевшими на землю монастыря Шангри-Ла. О да, коллекционера они свели бы с ума! Мы же, не будучи собирателями дорогих антиквариатов, самонадеянно и недальновидно (и, верно, оскорбительно для сентиментальных хозяев) оставались в здравом уме, твёрдой памяти и, как следствие, нелепом положении.

Не менжуйся, мой лязговый и снежный Zверь из смежного миланского сераля: как бы мы ни уважали Шекспира со товарищи, мы хотим, чтобы наши девочки – в особенности воспитанницы женских гимназий – свободно сообщались с живым миром вокруг них вместо того, чтобы углубляться в заплесневелые фолианты. Мы живём не только в мире идей, но в мире вещей. Слова без практического опыта не имеют ни милейшей ценности, ни веса: посуди сам, что, собственно говоря, может значить для какой-нибудь Доротеи Гуммерсон какая-нибудь Греция или Ближний Восток с их поголовной паранджой и рабынями? А тут истчо жюки енти охаянные… вот откроют сезам охоты, так масло не по кашице!

Тем временем ободняло и разоблачилось окончательно. По небу потянулись косяки пластилиновых хиппарей и долгополых перелётных евреев в демисезонных лапсердаках. Высокий наш нумер протёр тяжёлыми жёлтыми гардинами зенки, комнаты каждого зашуршали, запахли кофием и булочкой с корицей, закашляли новостями из первых рук. Расстроенное хорошее настроение заупокой запсаломило: о Боже мой, Боже, всякий день тоже: полдень приходит, надобно есть! Боже мой, Боже, поедим, поспим – да опять за то же! Шестнадцать часов дня надо чем-нибудь занять. Как собака чует дичь, слышу запах и едва не вкус пирожков во рту… да спросите мне хоть сбитня!

– Никитишне-то давечи сон-то какой привиделся-то, не приведи Господь!

– А?

– Слышится ей, значится, будто скребётся хтой-то в подвале, да стонет точно душат ево:

Ой, жарко мне!
Ой, тяжко мне!
Ох, тошно! Ох, душно мне!

– А!

– Испужалася до смерти, одначи не струсила и урядила – открою гляну! ну как тама котейка потерямшись спасу? Отпирает, значится, половицу – а там… никовошеньки!

– А…

– Бэ! Знашь, хто енто быв?

– ?

– Святая Матерь! Как в проповеди архимандрита нашего Павла, где Спаситель к неблагочестивице одной в гости жаловал да трижды отвергнут быв, а Никитишна-то каждый день Евангелие чтит и Псалтирь, где и сказано: «Взалкахся бо, и не дасте Ми ясти; возжадахся, и не напоисте Мене; страненъ бехъ, и не введосте Мене; нагъ, и не одеясте Мене; боленъ и въ темнице, и не посетисте Мене. Аминь глаголю вамъ: понеже не сотвористе единому сихъ меншихъ, ни Мне сотвористе. И идутъ сіи въ муку вечную, праведницы же въ животъ вечный»…
– Святая Матерь? Это в подвале-то? Ну-ну.

Всяк человек ложь, и мы тож, и всё наше от Лукового – наше всё. Про попа – кто попал, того и папки, и бабки. Обиднее же всего то, что на драпировку в благородное негодование у нас не хватает матерьялу и, кроме фигуры жалкого обманщика, ничего из себя кроить не получается. В Библии два божественных атрибута употребляются вместе: «милосердие» и «справедливость», и это не является случайностью, потому что они тесно связаны между собой: без милосердия справедливость будет жестокостью, и люди погибнут, а без справедливости милосердие будет непростительным снисхождением к падшему, и все оба мира погрузятся в анархию: и праведный, и неправедный. Первый – греховный, повселюдный, прелюбодейный и богупротивный – принадлежит людям и бесям, и пишется через десятеричное «И» – МIРЪ. Второй – праведный, Божий, называемый на на всё согласном алеф-бете ШАЛОМ, пишется через букву «ИЖЕ» – МИРЪ. Да разве ж фанатику Морганной «Фанты» фонетику втолкуешь! – толков много, а толку с гулькин клюй! У их на всё один ответ: Босх теплел и нам вилял – и хоть осиновый ствол им на голове чеши! Всю эту комедию такие «люди» принимают за нечто серьёзное, даже при всём своём бесспорном уме (да-да, доля пребывающих в нём среди них в последнее время прибывает, хотя основная масса – чего греха в мешке с шилом доить! – по-прежнему куда как дурее своих же жюков). В этом их и трагедия. Ну и страдают, конечно, куда ж без этого, но… всё же зато живут, живут реально, не «фантаздически», ибо страдание-то – и есть их настоящая жизнь. Выглядят они при это на все сто… лет (и я бы попросил, por favor, не тыкать мне в харю мордой толстого родителя мадам Карениной, искренне желавшего мученичества: «Мне хорошо, мне ужасно хорошо, мне слишком хорошо… пострадать бы!» – несмотря на своё легендарное неумение косить под мужика, босой белоручка безошибочно отделял фуршетной вилочкой мух от котлет). Не дискредитации или дискриминации ради, но сугубо примера для: буддист тоже готов к тому, что его Путь будет долгим и тернистым, но этот хотя бы осознаёт, что САМ сделал его таковым – и книги Санкхья не дадут мне соврать: «Нигде и никто не счастлив: достигнутое страданием счастье само причисляется к страданию – теми, кто умеет различать». Право слово, ну не счастье ли иной приподъездной грымзы – упоённо и напоказ терзаться отсутствием болячки, леченной-перелеченной да, чорт бы её побрал, к несчастью таки ненароком вылеченной – и тем самым выпавшей из без того убогонькой обоймы разговорных тем? Amen. No comments.

Одёргиваешь самого себя и занавеску, и горница загорается клейким и густым как патока солнцепёком. В кресле валяется горбом какая-то книжка не книжка, а сброшюрованная брошюрка. Чей туфля? А! Моё! Спасибо! – пить, к сожалению, всё время невозможно, а чтение – хорошая замена водке! Сцапав рукопись и подкрепив себя пинтой джинанаса, взгромождаешься в стоящий на запасном пути троллейбус №8 и в белой своей блузке, зыблемой ветром, выставив за окно правый коричневый локоть, мчишь в университет, и поднимаешься всем корпусом на педалях, чтобы работать ими побойчее, опускаясь потом в томной позе, пока изнашивается скорость, и проезд сквозь красный свет напоминает тебе запретный глоток бургундского вина из времён твоего детства, а по прибытии в альма-фатер ты, галантерейно посасывая ложечку фигового варевья, разлистываешь свои твАренья разного срока недавности, пущенные на самотёк в краткосрочный отпуск за свой счёт, чтобы «голова от них проветрилась», и можно было бы взглянуть, так сказать, «отмыленным объективом» под более или менее «посвежевшим углом» (насколько для автора таковое вообще достижимо), и, налиставшись, поднимаешь холодный взор от некогда девственной, но в недобрый поздний комендантский час изнасилованной пишущей жнейкой бумажной целины, смотришь расширенным остановившимся зрачком на остановившиеся стенные часы: как только они покажут правильное время, настанет восемь-ноль-ноль в твою пользу, хотя сегодня ты именно не можешь между половиной седьмого и девятью часами, в этой перегретой университетской библиотеке, среди глыбоподобных молодых женщин, застигнутых и превращённых в камень переизбытком человеческого знания, пожирающих свой незапамятный плод и мычащих сквозь его сок себе под носы замшелые шлягеры – и с досадой обнаруживаешь, что все – ВСЕ ДО ВЫГРЕБУ! – отдохнувшие, загоревшие и слегка одичавшие произведения из куства рассуждают так, как ты уже должен был давно перестать рассуждать (во многом благодаря вынужденным длительным умственно-духовным практикам) – а в текстах – всё как и везде, всё как и раньше… вёз воз взнос роз, да по ось и врос… трос б, да плёс кос… Вдобавок в затылок по новой гвоздит старый неистребимый жюк, отъевшийся не на харчах, а на самом деле, самый жуткий из жюков – его так и прозвали – КОМИССАР ЖЮТК! – и это не шутка, вот в чём штука турка: как бы не были хороши, скажем, вирши – всё равно ведь радуешься и их количеству тоже! Ну как при таком количественном изобилии не мириться с тем, что наш Пегас – пег, что наш Парнас – пас, что не всё в дурном писателе дурно, а а в добром – не всё добро? И эти дурацкие открытые жилеты! Невозможно! И что, как вещи увезли уже на железную дорогу! И никуда от этого недеца не деться, хоть ты дерибась! Твовы словы?

– Мовы…

И давно бы так надо. А то брыкается, понимаешь, ерепенится аки ерепей…

Всеми фибрами хотя найти хотя бы хоть что-то утешительное, маломальский аргументачишко, согласный подтвердить, что ты не только деланный непальцем с непалкой лишённый перьев двуногий буквопечатающий телеграфный аппарат Юза, обходишь юзом, разрознивая шаг колонны, каждую НЕ-обходимую строку за строкой, и покой тебе только снится: такие ловкие удачно-многозначные УДАРЕНИЯ перевоплощаются в непоправимые УДАЛЕНИЯ, тем самым страдая сами и становясь тебе из СОЮЗНИКОВ – СОУЗНИКАМИ. Смешат кучу кони, люди… проветрил, называется… отмыливал-отмыливал да недовыотмылил. Это как переотмылить, только ещё хуже.

При всём при том некоторые «минусы» тик-так-таки складываются кукишем в «полюсы», и читательское восприятие чуток придавливает ножку писательскому. Бледные организмы литературных героев, питаясь под руководством ТОГДАШНЕГО написателя, наливаются живой кровью читателя ТЕПЕРЕШНЕГО: один из гениев писателя нашей небогатой литературы как раз и состоит в том, чтобы благодаря этому питанию дать им способность ожить и жить долго и счастливо, пока смерть его души не разлучит их. И вот – тада-а-ам! – с разворота хуком в поддых, прекрасный как Охтинский мост и сверхъестественный как детская космическая «раскладушка» Виталия Ивановича Севастьянова привстаёт отдельный от всего мир, со своими законами и беззаконием, приставая кабанным пряничным листом к зарнице новых нежданных откровений:

… в неком пещерном карстве, неком лапидарстве, в коварстве, бунтарстве и секретарстве шила-била пара графов… ну, типо графов. Оба жали играть в «окошки-подмышки», летучие мормышки да линючие шаромыжки, оба с левой ноги до головы были исполнены очей и жили как кошка с абаком. Их капс-капитаймс Роман Нью нередко составлял им каюк-кампанию в Боуи-линг, где ничтоже сутяжеся влёгкую страйкал влёт четырнадцать кеглей из десяти – фавориту всё входило в S.R.U.K, даже концевые несноски. Как весна-красна строчечка – на деньрождение дарят ему банную икебану из «Икеи» – и летят клочки по знакам булочки! Орденоротный рокестр затягивает «Проглотил Иону гид – и рыба, и мясо!», на верном стальном рогатом «Крамере» самого Липницкого слэпует переменным штрихом басила Швили – это тебе не Пизу почтовым воробьям показывать…

Дорвавшись таким тихосапным макаром до излюбленного конька-горбунка, исступлённо порешь белую горячку и растекаешься мыськой по Иудину Древу Познания Добра Козла:

… все русрокеры как один пели: «И мне не нравилось то, что здесь было, и мне не нравится то, что здесь есть!» – но буквально по щупальцам одной руки можно пересчитать тех, кто строил ЧТО-ТО СВОЁ – в основной своей массе все орали как всё плохо. Как в монологе Хазанова «Очень хочется»: «Единственное, чего не хочется – так это хучь чего-нибудь для всего этого сделать». И вряд ли причина тому кроется в увлечении, наряду с хард-роком и эмо-кором, шлаф-роком, колен-кором и тальянкою…

Господа гексаподы, когнатоходцы и прочая фуззатая мелочь, пожалте из кошелька на выход! Аминь, ныне отпущаещи вас в водицех! Всплывайте, поплывайте – и… уплывайте! Раститеся и множитеся, и наполните землю, и господствуйте ею, и обладайте рыбами морскими, и зверьми, и птицами небесными, и всеми скотами, и всею землею, и всеми гадами пресмыкающимися по земли! Мои жюки и правда могут работать только в мякоти арбуза ну или типа того.

Мокрогал рыгал да рыкал, земгала ругал и клерикалом нарекал (инда и стрекалом содрогал), аксакала со скал сберегал – мадригал ему выстригал, а радикала подстрекал и обрекал – вот астрагал-то и проморгал; Каракал же не напрягал, а запрягал – и в прогал тому аргала настрогал. Кто ж волков волоком волочёт, сволочь? Вон и патрицианка Патрикеевна патриотично попрекает патриарха паприкой! А посол послушн и смирн: пошел нем да принёс грамоту неписанную…

Тут под тутовником последнего последвоеточия стократ сокрыт Сократом сфинкс-троллребус, но я тебе по секретарству, так ушибить, расшиферую отгадку: Ноев голубь с утешительной ветвью в носу. Ну или бестолочь, если тебе так больше нравится.

– Дам сайку, щей…
– Мосла там в щах нет!
Помру-с – кий ух вам гнусью ахнет!
– Там на Неве домы дороже,
Вслед дыне выдан иерей,
Из пушек дам накурят «ножек»,
Таит бес кокон…
– Ты – верь ей!

Лирическое отступление: может возникнуть логический опрос: кому это «ей»? Предвосхищая любопытствующих торопыг, ответил бы за год я: «Кому же ещё, как не Симе, что тычет дулом вниз, разя его внезапно!», но тогда может возникнуть логический опрос: кого это «его»…

– Каска-ложка, в ней намок
«Сдобри» – мол, отцам. Муррр?
– Ок!

Времени нет. Нема. А что ма? Да большей частью всяко-разночинное: индейцы чиппева, индейцы хайда, табасаранцы Дагестана. Ма майский Цельталь с высокогорья Чьяпаса, Гугу Йимитирр аборигенов австралийского графства Хоуп-Вейл, феминималистическое Лаадан миз Сюзетт Хейден Элджин, урождённой Патриции Энн Сюзетт Уилкинс. Ма, в конце концов, квантовая физика. Ма книга старейшего частного гипно-психотерапевта Урало-Сибирского региона, который, когда перестаёт им быть – после работы – то, бывает, пишет просто от балды до звезды, но тоже, только наоборот. Да и жюки опять-таки…

Неопилимая пуповина сжимает на Госстрах и еретика, и мафусаила. Сделал наколку – на кол, сделал пирсинг – отрубят голому. Медленно, с таким чувством, будто весь состоишь из гортани и сердца, всходишь остролистой зелёной пшеницей на плаху. А пуста плаха-то – как с куста! И впрямь, и впрямь – позадумавшись о судьбах мирра, немудрено опоздать не только к шапошному разбору в хлебобулочный магазинчик на углу за свежей ряженкой и рогаликом, но даже к снятию голов и плачу по волосам. Даже Будда в своих неисповедимых размышлениях не забывал о пирожках с капустой.

То ли дело негр-чернорабочий: то и дело возводя очи горе, возводит в ночи гарем и верстовые противотанковые столбы – «зубы дракона». Он получает зарплату чёрным налом и и сполна вкушает на своей чернокоже, что такое чёрная неблагодарность. Дом, который построил Чже Цонкапа, ему стал мал – палата бела, да дверьми утла, а горница хороша, да окна кривы. Подрядил риэлтора из «NIIMU NIMUU Недвижимость» – с рук ушёл, с молотками урвали. Об эту пору там квартирует джинн-дальтоник Юджин-бей – обыгрывает в джин Тонек и пьёт джин-тоник «Аль-китаб аль-мухтасар фи хисаб аль-джабр валь-мукабаля», разводя этот ядерный титбит унцией ахлуа.

Тесно, как между ладонями. Состояние покоя – самое ценное… вернее, бесценное состояние, капитал, наживаемый и проживаемый человеком. Чтобы покой наступил, надо перестать за него бороться. Посему верни ложку, которую ты у нищих артистов украл – обещаю, раньше, чем ты её доешь, тебе непременно полегчает. Тебе она всё одно как Псу П пятая нога в Колесе, потому как едят здесь предпочтительно руками или с консервного ножа – в запаянную банку труднее подсыпать яду.

На раз-два давя побивахом выброшенных прибоем чужих жюков, отмахиваясь от них же эль-монахской жилеткой-газеткой «Из рук вон в руки», кутаясь в парашют парашутовского зонтика преподобного Пурушоттамы Богосветского от хлыщей-хрущей, хлопцев-клопцев, гонцов-плавунцов, матросиков-долгоносиков и могильщиков-точильщиков, летящих беззвучным дождём с лип, ольх и пахнущих «Каметоном» евкалиптов подобно первоапрельским клещам, вытряхиваем энтомов, забравшихся прилепёхиться в самых интимных кулуарах, – и начинаем движение в сторону весны. Привыкнуть к таковому и не пытаемся, боясь перещить-переборщить – каждый сталевар скажет тебе, что закалка – это убийство чувственности, а вся сила, брат, – в плавках.

– Мы не побежим, – отвечает наш подножный пол небосводчатому потолку и не желающим помогать стенам, хотя с него никто ничего и не спрашивает – взятки гадки. – Мы двинемся с достоинством. И сделаем то, что должны сделать.

В углу горницы палка об одном конце стоит не стоит, а лежит – оттого на дворе дождь идёт не идёт и едет – не едет, а спотыкается, не поёт, а заикается – видно, скоро пропадать! – знамо дело, на тот свет иттить – не котомки шить; сверху небо, снизу – земля, на небе вороны, под небом – эль-монахи, а с боков-то ничего нет: оно и продуват – оттого-то на море ветер и быват! Хотя… коль есть мускус – он феромонит и сам, зачем же тогда нужен ветер? «Всё легше, не каждая капля канет!» – бает мужик, укрывшись от дождя под бороною. «Меньше строй, да чаще сверху крой – сбоку побоку не потечёт!» – просит окунь дождя, в «Волге» лёжа. «Грибной дождик – это мой!» – рождается великий колдун, умирая хорошего человека. Слякотное время – кода. Меня шатает и волнит, стоп машина – «машина ступней» по-вашему или «посудная машина» по-нашему – на айсе-дордунканский манер не айс исполняет «Равнение Под-Одно» – и дух мой воспаряет, улыбаясь, и становятся ненужными объяснения этому. На веранде, занавешенной ярким оранжевым покрывалом, пёкло и гулко; фанерный пол пружинит под нагими ногами и благоухает медовыми ранетками, преющими на третьегодняшней газете «ТРУД» с моей любимой последней колонкой. Преданное как собака исхудалое быльце кровати, преданное нами анафеме как назаретянин искариотом, копается в нашем прошлом, то ли роя другому яму, то ли вырывая нам мобильную могилу, то ли тщась доказать, что всё в мире настоящее – даже иллюзии. Вот-вот докажет – покамест мы не умеем принимать реальность такой, какая она есть в настоящий момент и, честно говоря, даже вразумительно не вдупляем, какой момент для нас настоящий, а какой – «настоящий». Нам позарез нужны сравнения и аналогии, пусть даже самые поверхностные: «Спрашиваешь, как выглядит апельсин? Ну… тюленя знаешь? Так вот, апельсин совершенно на него не похож!»

По-подбороднее остановимся на жюках. Рассмотрим – в мелкоскоп и так. Что примечательно – ни един из них даже не пытается улететь. Хотя может – как те же Четыре Таракана, которые одновременно венец умирающей и в то же время первенец нарождающейся культуры, поскольку совмещают в себе два начала: тотальной тоталитарной смерти и тотального же элитарного рождения.

– Но… не функция ли это… Спасителя, господин хороший?

А ты сотериологом подвязался, господин… хороший?

– Мне теперь положение представляется в ином свете…

Ты бы проверил своё… светопредставление… если бы остался в контакте с Ним, дражайший мой. Это уже подлостью припахивает.

– Я надеюсь, что ты когда-нибудь поскользнёшься на собственной блестящей изощрённости!

Надейся, что ж тебе больше остаётся делать… надежда ум играет после дней. «Поздравляю, – как сказал бы мистер Дёрден, сся в суп. – Ты на один шаг ближе к самому дну… только потеряв всё, мы становимся свободными, чтобы сделать всё, что угодно». Но, вопреки свободе, на дне на каждого человека, даже партийного, давит атмосферный столб весом в двести четырнадцать кило, видишь? Вижу, что не видишь.

Глупец подобен человеку, что по неразумности тащит с могилы к себе домой веточку на память об умершем. Умный оставляет за оградой кладбища всё, что принадлежит мёртвым. Будда специально ходил на пустырь, куда сволакивали мертвецов, а мы на нём живём… во всяком случае, в информационном аспекте. Но гуманизм возможен и здесь. Счастье тоже. Вот один подпольный сибирский философ вроде тебя пишет: гуманизм – это привилегия тех, кто живёт на вершине великой пирамиды из черепов, а нашего человека разве туда пустят? Пора бы уж допереть, мы не субъект истории, а её расходный материал. Те самые черепа. Какой ещё гуманизм и так далее? Не хочу начинать долгий спор, бро, поэтому очень кратко: на вершине пирамиды из черепов – они же. У истории вообще нет субъекта. Только черепа.

Ты как киношный злодей, что из серии в серию орёт: «Я уничтожу этот мир! Ни мокрого места, ни камня на камне, ни рожек да ножек не оставлю! Пасти порву, моргалы выколю! Всех убью, один останусь!» Ну вот, на тебе Большую Красную Кнопку, только не плачь – убивай, рви, выкалывай, я отвернусь и даже свет за собой потушу. Нажал. Уничтожил. И в недоумении застолбенел – а чего делать с полученной пустотой дальше-то? Кого притеснять, над кем злодейничать? КЕМ ПРАВИТЬ? Зачем было вообще уничтожать – ВСЁ? Дык так-то.

– А чего делать-то… дыктактор?

Когда нечего делать, я засыпаю, друже. Мелкими камушками, гравием, щепнем и по обыкновению до утра. И всё чаще и чаще вижу во снах какой-то намёк на снившееся ранее – и обрушивается мерзкое deja-vu, что ЭТО мне уже СНИЛОСЬ, причём не далее, чем недавно. А следом холодным отрезвляющим душем грянывает ощущение, что и это дежавю – ВСЕГО-НАВСЕГО СНИТСЯ. «Фантазды» назвали бы такое «отложенным возмездием», а мусьё Бодрийяр peut-etre – «симулякром симулякра». Тогда я твёрдо встаю на ноги, иду на ты ставить чайник, просыпаю кофий, просыпаю компьютер, просыпаю себя и разлепляю глаза.

В углу экрана светает уведомление, на нём – весь мой ленный ареал, раскинувшийся от сердца Страны Снегов до самых до окраин. Моя личная бессрочная Просургабская лицензия, вечно жидкая индульгенция, дарующая мне неразменный козырный карт-бланш подтявкивать сколь-нибудь неодинаковому рассвету, сколь бы полосатым тот не был. Любому Некту сто значков вперёд подаст! Могу даже тебе отдарить, сикось-накось выкуси, мне не жадно, у меня его много, целое одно. А рассвет… вона на днях выполз вон один такой на сносях на ранней заре, уссатый ночной изморосью и птицей Ссычом «полосатик», ярко-алый как коньи следы на снегу и живописный как скриншот «Сталкера», в зимний день бывший бы предвестником морозного дня, а теперь – всего лишь лёгкой ветрености. Но картина, как бы купленная вперёд, уже запала в памяти, и я, расплюща нос, прикипел к очерствевшим мощам мух на полупрозрачной крышке оконного саркофага, схватил и проглотил это впечатление – и как словно бы провалился под лёд: над головой плыл – по левому и правому траверзу уходя за горизонт, а прямо по курсу лохмато обрываясь невдалеке – бугристый корявый пласт заспанных неповоротливых облаков, будто процеженная столовой ложкой комковатая рисовая каша. И СНИЗУ продолговатые навалы этой не-глади освещали первые апельсиновые лучи ещё не развидневшегося загоризонтного солнца: ОБЛАКА – СОЛНЦЕ – СНИЗУ! Остановись, мгновенье, ты прекрасно! – минуя минуту, эти ватные неваляшки, испугавшись вышедшего из покоев ярила, уже развеются по всему заголубевшему окоёму пуховыми дымовыми выхлопками занимающегося пожара! Как там в арии кипелось:

Надо – ною. Ты ж – ина.
Мне бы волноед вождя!
Дрожь преходит, ось сменя,
Но поля Польши нет.
Подколодный чтоб отвёз
Мы сошли, пасли мимоз…
Приз за песню сёрфа, лось!
С суббот устану я –
Ославит яд бобра,
Но я, душа Билана, влез змиино – ша!

(здесь шарманит «корейский» гитарный выигрыш, дальше опять мну)

Яппи мог, тупой, убить,
Яппи мокро в сёдзи пить,
А дымок терпя, лупить
Не удалишь – искра!
В шубе – Вера за пивной:
«Я – за! Буду! Холостой?»
И – отстой! – лови зимой
Тонус шакалов-прях!
И оскотил-с – ухма! –
В фойе уженит Поль – джем ест, ослят топя.

(а таперича припевок – отпускай петуха, эфенди!)

Я, скво, потен! Слов напиться мне бы-с… ах!
Я, скво, годен! Я запил! Что-с, начат-с трах!
Я, скво, моден! С тихим метром нар вовне!
Я, скво, ботан! Но я вою новизне!

(SILENCE!)

Надо – ною! Ты ж, жена,
Недовольнее окна!
Ветроходит, скво сманя,
И язва бо тень – новь!
Язвы сотен отлови!
Отвражь ты и ад – мол, львы!
Ад – брюзга! За мной – суд бы! –
И ад зим никаков!
Отлает ад домбра,
Но ей туше – не боль же, мескаля терпя.

(и кода года)

Я, скво, потен! Слов напиться мне бы-с… ах!
Я, скво, годен! Я запил! Что-с, начат-с трах!
Я, скво, моден! С тихим метром нар вовне!
Я, скво, ботан! Но я: «Wo-o-o!» А неф – в возне!

(аккомпанементы, непреходящие в урну аплоудисмента)

Человек искусства должен быть свободен от экономической обузы – его просто обязаны содержать те, ради кого он поёт, рисует, танцует, отсекает от мрамора лишнее или богомолит. Свободный по своей сути, он также должен быть свободен от любой экономической несамостоятельности. Ярчайший тому пример: буддийские монахи и добровольно, всем миром содержащие их миряне – пока первые крутят молитвенные штурвалы, насколько хватает силушек удерживая «корабль уродов» от угождения в водоворот Кали-юги, вторые в благодарение за отсрочку всеобщей бесповоротной погибели кормят, одевают и обустраивают кормчих, отчётливо сознавая свою незащищённость пред стихией Самсарского океана и признавая профпригодность рулевых для такой нелёгкой работёнки.
В придачу к этому должны сохраняться прочные и фактически «семейные» отношения ученика-шишья и учителья-гуру, причём последним может выступать и Бог, почему бы и нет – для Бога нет ничего невозможного. Это необходимо для вдумчивого, неторопливого следования Пути, когда ученик не скачет по «классам» горным серау, но подолгу засиживается допоздна на каждом этапе, исследуя все его закоулки, а гуру, руководя его в том, что ему следует сделать, регурулирует и сертифицирует момент его перехода с текущей на следующую, более высокую ступень, следуя старому мудрому правилу Гиппократа – «прежде всего – не навреди», а кроме этого, наряду с осаживанием самых ретивых, ненавязчиво подпинывая чересчур засидевшихся – чрезмерная усидчивость на одном месте грозит геморроем или даже, чорт меня побери, параличом и может оказаться симптомом «синдрома несвоевременного гения», когда потенциальному Маниле-мастеру, пригревшемуся в ненадёжном убежище своего самообмана и тешащему себя мыслью, что мысль не созрела, что он её вынашивает и готовит материалы, попросту – страшно сказать! – нечего сказать. В противном – и лучшем! – случае есть огромная доля вероятия «словить звезду» (чем грешат все «чёрные дыры»), промчаться сломя головы к вершине Олимпа и, уверовав в Старую Сову, у дверей святого храма сломать себе ноги, а то и саму голову (или, по меньшей мере, набить синюков и шишей, не умея войти в настежь гостеприимные врата). В худшем случае ученик-торопыга под началом нерадивого гуру становится чисто механическим исполнителем чего бы то ни было – без глубокого понимания тончайших нюансов постигаемого искусства и – самое огорчительное! – без желания и потребности их понимать.

DIXI-PIXI!

P.S. А теперь ноги в руки и бегом перечитывать! да не как приучился – партитурным способом галопом по диагонали, а как следоват внимательно! – а уж увиливать, уж, вздумашь – я щас весь вылезу, послелетнее китайское бредоупреждение! Коли ж будешь паиньком да, вчитавшись, изловчишься изловить среди маленьких сереньких буковок «смысл», то я тебе сием без соли и без «Сдобри» свою академическую шапочку, сшитую мне белыми нитками моей духовной сестрой Оши Найори из обрезков того самого парсийского ковра прежде, чем их обоих не вышвырнули за борт, а ты тем часом вдругорядь ноги в руки бегом топай на главпочтампт отписывать до востребования на деревню дедушке: так уж и быть, за выдающиеся вон заслуги вышлю тебе на выселки брикет каз и наков, а также, так же уж и быть, именно что именную логарифмическую линейку из царских полатей мер и весов номер шестой – мерить объём головы.

А не сыщешь «смысл» – останешься без сластей лакомства, с беспардонно немеряным беспатронным котёлком, с текстом, с носом и на бобах. А буде обжаловаться – шкуру спущу и голым африком пущу… в соседнюю Фарфоровую Башню: там, бают, днесь одна обезьянка из шариков для медитации «Войну и мир» сложила. Да что там обезьянка! что классика! – в ратуше Железного Города так и подавно цурюк прилучился: не то программист понедельным утром не то нашкодил, не то без причин, просто так, из уваженья к «Окну», а выдал один необычайно устойчивый ко взлому парольный генератор некую осмысленную фразу, да не на языке программирования, а на том, который тебе за зубами держать невмочь, от чего чуждая шуток военщина, понятное дело, чуть на ту самую Большую Красную Кнопку не присела… Вот это «смысл», я понимаю! Куда уж там моим маленьким сереньким буковкам… ты ещё здеся?

– Ишь ты, гулевой! Едва, значится, я отвернусь перечитывать, возьмёте и хором вынете из закромов хором какого-нибудь удивительного как мастер Лукьянов, как вы изволите говорить – жюка и опустите его в воду? И этот какой-нибудь необыкновенный, невиданный мною жюк, как вы изволите говорить – всплывёт, поплывёт – и… уплывёт?

Пальцем в нёбо, друже и подруже. Мне жюка не положено.

То-то и оно.

=========

Лапка третья.
ЗЁРНА и ПЛЕВЕЛЫ

=========

Человек, которому собственная глупость помогла по невнимательности выпустить птицу из дома, в результате неожиданно и случайно убил её, даже не понимая, что он сделал.

Джон Кихада

=========

Я мог озаглавить этот параграф «Апрельскими антитезисами»: в эту самую минуту кампучийцы отмечают Новый год, тхай и лао справляют рождение Сакьямуни и запускают в засушливое небо бамбуковые бомбумковые фейерверки, ашгабадские фримены возносят благодарственные молитвы Капле воды, потомки Ромула и Рема убирают розалиями Пантеон, а синто празднуют Фестиваль железных пенисов.

Я мог пойти завтракать «Крокодилом под малиновым соусом».

Я мог в очередной раз попытать счастье какой-нибудь особенно вычурной и лютой пыткой выбить чистосердечное признание подлинного «месседжа» данного текста, хотя в сём деле даже великому Дали сопротивлялись его сюрреализмы.

Я мог стать инженером-конструктором.

Я мог обрюхатитить ячменнорождённую тюль-пани Дюймовочку и натянуть нос Кроту-педофилу.

Я мог пересилить себя и прекратить хохотать над великонелепым словечком «жужелица», вдобавок ещё смешно исковерканным ударением на слог «ли».

Я мог быть героем, но не было повода быть.

Я даже мог поставить после этой омерзительной семёрки недосослагательных вступлений сочинительный союз «НО» с глубокомысленным многоточием, но…

Заместо этого, наставительно подъяв утончённые сальвадоровы усы в зенит, я предлагаю тебе пошушукаться – о счастии. Время есть? Мне с тобою длинный разговор…

– Времени – нет.

* * *

– Мутабор! Мутабор! Мутабор!

Главное – не засмеяться от счастья, а не то так и останешься счастливым на всю жизнь, как ударенный булгаковским кирпичом по прорабской каске мальчик из бородатого нетолерантного анекдота. Мало того, виновница моего торжествующего смеха, как уже было доказано свыше, настолько искусно гримируется под страдание, что зачастую бывает крайне сложно отличить одно от другого, особенно на фоне житейской повседневности, под которую они – ми-ми-ми! – мимикрируют уже обе.

Нарисовался папочка – не иначе как прослышал про «прораба». В нитяной кафтан накутан, подбитой дождиком шапчонкой нахлобучен, пеньковым галстуком ряжен, фамильным бэйджиком снаряжен, серебряным кинжалом-крисножом подпоясан, в лыковые скороступы-правдодавы набут – весь каков есть тут! Скинул верхнее, пропёрся в одном пиджаке и башмаках по парсийскому ковру, бухнул на роялю овощную овозьку – и модной шофёрской гловелеттой с дырочками на костяшках взбаламутил бездонную и вонючую отстойную яму, откуда, барахтаясь сточенными до дёсен жвалами и подагрическими жёсткокрыльями, немедля завсплывали дряхлые жюки, впавшие было в голодную спячку и старческий маразум. Прораб… как много в этом звуке…

Неделя тщательной подготовки – куда там урокам! – и на вихлявый журнальный столик в комнате родителей водружается вырезанный из картонной коробки «волчок» с прикрученными штырьками от железного конструктора и пластмассовой подмагниченной стрелкой-флюгером от настольной игры «Морская регата». На самом краешке, чтобы не задевать вращение, пристраивается деньрожденная двухдорожечная «Легенда М-404» – заполнять «музыкальные паузы». На коленках – тетрадочка с набранными с бору по сосенке (точнее, из «Детской энциклопедии») вопросами разной степени заковыристости, где на равных правах соседствует, скажем, наивщина вроде «наземного транспорта, не касающегося колёсами земли» или «живущей в Южной Баварии птицы, которая яиц не несёт, но из них выводится» с чуть более изобретательно зашифрованным ответом Ломоносова одному заезжему с Немецкой слободы пшюту гороховому, язвительно заметившему продранный локоть Михайлы Василича: «О! Оттуда выглядывает учёность!» Добротный – как минимум технически – суррогат безумно популярной телеигры «Что? Где? Когда?»

С геймплеем же вышло ожидаемо паршиво – в который раз затлевшее было под сердцем «А вдруг?» бесцеремонно залили охолонью, напомнив деточке, что прилюдно декларируемое «семь Я» кончилось в фазе детских утренников. Сияющий и жютко мандражирующий Ведущий задал «знатокам» что значит слово «Архи-Тектор», разделяя слово голосом для пущего упрощения задачи (ответ был: «Старший Строитель» – по сю пору сплав геронтологического «архи-» с геологическим «-тектор» мне слышится невероятно выразительным). Как выяснилось, с равным успехом я мог бы спросить у тополя расстояние от Солнца до Земли или у ясеня год восстания Спартака: принявшие дежурный выходной нагрудь румяные родители, пыхтя и потея, имитировали заинтересованность и усиленные обсуждения всю отведённую минуту, по истечении которой папочка смачно икнул и с типично пролетарской прямотой брякнул: «ПРОРАБ!» Лицо его при этом приобрело быдловатое выражение признанного корифея застольного юмора, обронившего на радость тёплой гоп-компании свежеиспечённую, умопомрачительно тонкую остроту. Мамочка конфузливо подхихикнула, тетрадка шлёпнулась на пол… Помнится, Ведущего, убежавшего в свою комнату в злых слезах, упрашивали доигрывать проклятую викторину потом ещё очень долго… но доиграли, доиграли… куда-то ведь нужно было девать и заготовленные впрок вопросы, и кассету BASF с нарезкой «музыкальных пауз», и призы победителям – купленную на выгаданные сдачи пару нелюбимых «Сникерсов»…

Разбирая овозьку – крепкие зелёные яблоки-симиренки, крепкий «Белый медведь», крепкий конвертик с щуплым веером «красненьких» – я с трудом концентрируюсь на угловатой болтовне батона и мало-помалу расслышиваю, чего это он вдруг заявился ко мне домой. Говорит – тридцатник. И впрямь, и впрямь, юбилей. Раньше он моих дней рождения не замечал: прораб, поднявшийся до начальника производственно-технического отдела (де-факто второй человек после генерального директора) интересуется главным образом нулями справа от цифры. Нулей д0-0-0лго не было.

Расчехляю безотказное и безоткатное орудие дипломатов и перевожу разговор на домашнего питомца, лишь бы побольше молчать самому. Порозовевший папахен с готовностью рассюсюкивает широкий овал лица, распахивает штатскую «телагу» внештатного испектора ГАИ и показывает какой Яша остался дома; приглядываюсь – это его белый пушистый шарф. Зачавший меня техник-производитель, из всех неизрасходованных эмоций ныне вызывающий у меня от силы… ничего, сидит… нет – ВОЗВЫШАЕТСЯ в той канцелярской позе, что отличает живаго от имаго, на моём всклокоченном диване, уперев пиджачные локти в воображаемую столешницу своей рабоче-начальственной баррикады, с 8:00 до 17:00 с перерывом на обет отгораживающей его от надоедливых, но денежных заказчиков, ленивых, но подобострастно отлизывающих подчинённых и редкого Самого, о котором вообще лучше либо хорошо, либо никак. Он хром, но не как химический металл, а как утка, и даже не хромая утка в переносной фигуральности, а настоящая утка, которая охромела, может, от того, что наступила на мину или вроде того. Он аромантизирован одеколоном «РАЛЛИ» из синего толстостёклого флакончика в форме машинки и вышабрен тройной бритвой «Агидель». Его волосы, уложенные на выжженной временем проплешине так, чтобы вместе с куцым проборчиком составлять выпуклую музыкальную нотку со штилем и хвостиком, блестят от бриолина, как блестит волос в ноздре после чихания. Его ум – как стальной капкан, о котором позабыли так надолго, что он заржавел в захлопнутом виде. Его речь увесиста и неспешна как унитаз – ты когда-нибудь видел куда-нибудь спешащий унитаз? – а слова, теснясь и напирая друг на дружку, прыгают бумажным хороводиком точно опарыши, когда их жаришь в комбижире. Он говорит с мудростью, которая может быть приобретена лишь личным опытом – как человек, который ослеп, глядя на солнечное затмение, не пользуясь таким ящичком с маленькой дырочкой, и теперь ходит по всей стране, выступая в школах и рассказывая учащимся на одни пятёрки, четвёрки, тройки, двойки и не только об опасности взирания на солнечное затмение, не пользуясь таким ящичком с маленькой дырочкой. Его лексикон так же плох, как… ну, типа, ваще. У него низкий, горловой, натуральный смех – точь-в-точь закольцованный звук, издаваемый собакой перед тем, как её стошнит. Когда он замолкает и поднимает на меня свои студенистые глаза цвета искусственно состаренного алюминия, его взгляд становится неуютным и голодным – наподобие того, который бывает, когда долго не поешь. Ой ты гой еси, не гляди на меня комом, гляди россыпью! да не насупливай бровей как нагорелые свечи! не ходи плясать кузовком, ходи ребром! да не молвь топором, молвь исподволь!

Под его дряблыми, хронически напухшими варикозными веками я вижу рассеянную тифозную сыпь хижин с высоты птичьего полёта. Конические домики не отбрасывают тени и кажутся очень старыми. Подобные вигвамчики мы миновали при въезде в Железный Город, только те пестрели точно штаны маляра и кишели шумною толпой то ли реальных индейских цыган, то ли заигравшихся ролевиков-затейников, то ли перетрудившихся актёров-массовиков – эти же летаргически молчаливы и, кажется, вздрагивают от хлопнувшей на ветру собственной калитки. Это автохтонный архитектурный стиль, близкий примитивистскому фахверку – так здесь строят уже несколько тысяч лет, и внутри этих глиняных каморок (на поверку это не глина, а смесь грязи и сена) прохладно при любой жаре. Солнце за тысячи лет опалило и как бы придавило окрестности, будто тут в незапамятные времена произошёл секретный библейский грех, и Бог всё выжигал и выжигал его следы подвешенным в небе ядерным взрывом – солнце ведь и есть ядерный взрыв, просто очень далёкий и крайне долгий. А хижины эти мне не нравятся. Они, как и всё вокруг, словно бы напоминают о древней жути, забытой человечеством совсем недавно и с большим трудом – утекло слишком много воды и крови, и воспоминание это слишком ужасно, чтобы думать о нём. Окна и двери маленькие, домишки лепятся друг к другу как соты, и можно не сомневаться, что и люди в них, наверняка картинно нездешние и сочащиеся тайной, обыкновенно пусты как прошлогодние осы в дачных окнах и существуют на правах пчёл. Ох, не та эта древность, к которой хочется мечтательно прикоснуться!

Солёный как море расплавленный хрусталь омывает очи отче – и в центре скопища хижин я углядываю – нет! не предвиденные соринки или брёвна! чужою метлой поле зрения выметено на диво дочиста! – высохший колодец, из которого даже в полдень видно звёзды… ну, одну-то точно. Колодец до половины захламлён старыми костями и невезучим перекати-полем. Жил-был старик, у старика был колодец, а в колодце – елец, тут и сказочке конец, добрая сказочка – выведенного ельца не стоит. Казалось бы, при чём тут осёл?

Возле колодца возлежит чёрная окаменелость, на первый взгляд бесформенная, но при некотором напряжении воображения дублирующая всё ту же усечённую коничность. Это нечто вроде местного эмесского обелиска, почечного камня богов, высранного ими на лавроносные головы власть предержащих и в награду за их почитание и фетишизацию принужденного учудить несколько безвредных символических чудес, самым востребованным из которых было узаконение самовольного обожествления сносителя означенной лавроносной головы. Вообще же говоря, все римские принцепсы стремились уподобиться какому-нибудь божеству – кроме Марка Аврелия, потомственного Первосвященника храма Эмессы, который больше всего ценил опиумную настойку и литературные штудии.

Здешний эмиссар неоспоримой воли небес, безусловно, не так внушителен, как его старший эмесский собрат, стёртый в порошок с лица земли вместе с храмом и жрецами, но, как его ни крути, пугающе обворожителен и отталкивающе притягателен – как завораживающе смазанная стена колёс поезда, магнетически настукивающая «сюда-сюда, сюда-сюда, сюда-сюда», как манящий край пропасти во лжи, которую мы зовём просто О-враг, как… «Как светок! Как светок!» – шепелявит, издыхая, немощный копатель колодца… что ж, краткость – сестерций таланта: кажется, камень не просто обладает огромной силой – он как бы заряжен историей, словно не эмесец, а именно он служил магическим центром мира на пике римского могущества, во времена, когда магия была реальной и всеми признанной государственной силой. Он сочится прошлым и словно пытается повторить его фрагменты… воспроизвести какую-то древнюю мистерию… эдакое вечное возвращение… величайшее возвращение со времён Лазаря.

Папаня устал, клюёт горбоносом. Неудержимо межатся веки, и обветреный суховей уносит видение обратно в потёмки чужой души. Задрав запятую жала, уползает под лежачий камень пожилой скорпион. Одного такого, запаянного в плексигласовый гробик с шейной цепочкой, я однажды привёз с югов в подарок моей духовной сестричке. «Наверное, – говорит у меня внутри чей-то тихий голос, – старые камни лучше не переворачивать, чтобы не будить спящих под ними паукообразных. Забытые мелодии лучше не насвистывать, чтобы не вызвать мрачных духов. Есть сны, от которых лучше просыпаться сразу – так и безопаснее для тебя самого, и милосерднее по отношению к бодхисаттвам, которые, как известно, дают обет перерождаться в мире страдания до тех пор, пока не спасётся всё живое – иными словами, не просыпаться, пока не проснутся все те, кого они видят во сне». Папаня клюёт сидя на ходу, устал: юбилей, что ни говори – мероприятие утомительное. Наутро он, глотая гремучую смесь цитрамона с парацетамолом два к одному, будет несколько времени вспоминать причины появления в ежегоднике галочки напротив вчерашней даты, повечеру успокоится окончательно, а послезавтра полностью впряжётся в рабочий бег по кругу до следующей годовщины. Наша память шельма ещё та: обуздавшему свой ум подчиняется безропотно и по первому его мановению с готовностью разворачивает свиток своих записок – так Сиддхартха Гаутама «вспомнил» свои прошлые жизни. Иному же плутовка устраивает аттракцион невиданной жадности и с видом пребывающей не в духе содержанки неохотно расстёгивает пуговку за пуговкой, расчётливо приоткрывая то, что лишь распаляет вожделение домогающегося добраться до всего остального – так дзэн-буддисты «открыли», что наше прошлое – такая же тайна, как и будущее, из чего уже мирскими популяризаторами было выборочно экстрагировано и донесено до родных народных масс, что, мол, память хранит только хорошее, а всё плохое к чертям забывается. Поскольку же прошлое отдельно взятого индивида было объявлено завязанным на неисчислимое количество прошлых индивидов его ближайшего окружения – всё-де как океан, всё-де течёт и взаимодиффундирует! – то данная невидаль получила название социальной амнезии. Что касается дзэн-буддистов, то поделом им – формально не опираясь на слова Будды, но очень ценя чёрные сопли собственных бонз, раскляксенные по священному пергаменту, эти ушлые ребята, все перегнувшись вперёд и цепляясь калошами о ступени, бегут по утоптанной колее вдогонку последователям Татхагаты, не стараясь, однако, перегнать, а при первой же остановке – комедийные соглядатаи да и только! – прикидываются засмотревшимися на божью коровку шлангами и истошно делают вид, что, мол, мы не с вами, мы сами свами… цирк с конями. До сих пор не уверен до конца, кто же кого, в конце концов, нае*ал – то ли они память, то ли она их. Поистине лишь истинному титанику подвластно до такой степени заморочить несказанно простую и кристально чистую истину, что всё якобы сущее – не более чем галлюцинация бредущего впотьмах ума! – а какое же прошлое, скажите на милость, может быть у галлюцинации? Память, бл*дь ты старая, запахни-ка свой заплатанный заплаканный балахон, мне по*уй на твой эрзац-стриптиз, равлекай этим этих бутафорских «индивидов моего ближайшего окружения», поддаст Бог – оценят.

На витражной фрамуге мелькают чёрно-белые кадры, титры и разноцветные блики света. В них нет ничего загадочного – фонари, лампы в придорожных окнах, похожих на акварельные ириски, красные глаза машин: ночь темна, пуста и безлюдна, и нравиться в ней особо некому. Всё на свете – сериал, который уже был.

Покраснела рябина,
Посинела вода,
Месяц, всадник унылый,
Уронил повода,
Снова выплыл из рощи
Синим лебедем мрак,
Чудотворные мощи
Он принёс на крылах.
Встань – пришло исцеленье!
Навестил тебя Стас!
Лебединое пенье
Нежит радугу глаз!
Дня закатного жертва
Искупила весь грех –
Новой свежестью ветра
Пахнет зреющий снег…

Традиционные суси доедены, и мы переходим к дижестиву. Тянь-шаньский взвар, как всегда, бесподобен.

– Я догадался, кто ты, – говорит он на безупречном кансайском, этикетно отставляя чашевку по нужную сторону от палочек хаси. – Ты – Easy-коп.

Допиваю и я. Рукоять-цука моей катаны уховёрткой втекает в ладонь, и уличные отблески, словно лампа ксерокса, ёрзают туда-обратно по оголившейся полоске стали светящимися валиками, протирая её от несуществующей пыли.

– В таком случае зачем ты оскверняешь себя общением с Easy-копом?

Он вдруг разражается рукоплесканием. Хлопки редкие и громкие, словно он борется с крупными комарами. Через оконные очки ночь бликует уже на двух мечах.

– Я бы хотел перекинуться словцом с твоим отцом.

Провоцирует, конечно. Дораздеваю катану догола и откладываю ножны-сая от греха подальше.

– Сожалею, но это никак невозможно. О таком в ножны только меч дать.

Жилистые полумесяцы мечей злобно ухмыляются и затевают «гляделки» кто кого перемолчит. В свои тесные ковчеги они могут вернуться лишь испивши алой живительной влаги, что, как мне кажется, удастся лишь одному из них – моя кровеносная система, к несчастью, незамкнута («Прям-м-мо как дзэн-н-нский Эн-н-нсо!» – позвякивает мотающийся на притолоке индейский «ловец снов»), и мне остаётся…

– Остаётся не более одного способа это удостоверить.

До меня не сразу доходит, что услышанное – ответ моим словам, а не мыслям, и я теряю драгоценную секунду… затем ещё одну… и ещё…

Тикает время, которого нет, отмеряя то, чего никогда не было и бог весть будет ли. Тюремная психиатрия давно уже пришла к выводу, что одиночное заключение не является тяжёлым видом наказания, так как избавляет заключённого от главного источника человеческого страдания – взаимодействия с ближним. Исчерпав «Медведя» и все оставшиеся неоткрыженными в отцовском ежегоднике темы, распращиваемся. На заляпанную овозькой роялю в довесок к конвертику стыдливо выкладывается пара крупных банкнот – премиальные? чаевые? – и в визитнице портмоне промелькивает моя фотография.

Это даже не дежавю – скорее походит на стоп-кадр уличной хроники досконально знакомого куска маршрута «школа – дом», когда беспричинно, сам не зная почему, решаешь пройти задами – и затёртая до дыр лента даёт сбой. Твоя фотография в шестнадцать лет… Со временем она желтеет, выцветает. Стареет выносливая долговечная бумага. Но то, что на ней изображено, ты в юности – вот ЭТО меняется или нет? То, каким ты был в шестнадцать – будет ли ЭТО тем же, когда тебе тридцать и когда тебе шестьдесят? Или через тысячу лет?

Разбережённый змий насилу удовлетворяется двумя сбеганными на «чаевые» добавками, и цветастый калейдоскоп Морфейского «вертолёта» железнодорожными шкворнями прибивает меня к дивану, бес повар ротный и окон чаятельный, как контральтный пардон в барабане микки-маузера сциничного ударника социалистического труда. Диван дополнительно и празднично накрыт простынёй, под которой так сподручно прятаться от своей семьи, хотя в какой лубок не сквернись, позастрявшее где-то под ребром последнее из яблочек – как назло, загнившее ещё на овощебазе! – уже ощутимо и болезненно саднит, распространяя терпкий гангренозный запашок. Полное сфинкство и какафкианство.

Уполномоченная плоскость с заиндевевшим шарообразным вольфрамом Мёбиуса посередине, улитая жидкокристаллическими осадками, проколота булавкой в радиоточке пересечения биссектрисы с медианой. Не факт, что на другом конце иглы такая же – но кто не рискует, того не хоронят в закрытом гробу из красного дерева! Сам себе синоптик и аэродромный флюгер-«колдун», жюком взбираюсь вниз по булавке, что-то глухо щёлкает, магнитофонный голос рявкает: «ОСТОРОЖНО! ДВЕРИ ОТКРЫВАЮТСЯ! ОТКАТ!» – и я отказываюсь в Начале Всех Начал с разбитым в щебёнку лбом. Хорошо хоть корыто целое!

Мы стояли на плоскости
С переменным углом отраженья,
Наблюдая закон,
Приводящий пейзажи в движенье,
Повторяя слова,
Лишённые всякого смысла,
Но без напряженья,
Без напряженья…

Ветер и Поток несут в мир муаровую муру, Ветер и Нар благословляет одноразовым кадукеем Уходящих-На-Радугу – все псы попадают в рай, все медведи превращаются в тучки, и то не на море овин горит – то один такой плюша по небу летит, за мамой-альбиноской, с коробом-Машеньконоской, и то не гром гремит – то из короба лихо хамит: «Не сяшь! Не ишь! Высь сиж! Даль гляж!»

«Вертолёт» пульсирующе каруселит по заколдованному порочному кругу вовне моего понимания, разжигая пёстрые гирлянды громадной сетчатой структуры, давящей и одновременно невесомой. Положение риз безвыходным не бывает априори, и, уходя в необозримое прекрасное далёко за пределы констелляций обычного человеческого модуса бытия – то есть замного дальше привычного ареала облёта – циклопическая гармоничность медленно дышит, имея в виду абсолютно всё, но подразумевая, конечно же, значительно, значительно больше. Каждый её шарк и колыхание под развязку напиты таким сонмищем приватных посланий, что от невозможности переписать их все – вот хоть на манжету! – сами собою распускаются нюни. В свете происходящего прожектора в глаза со всех ног бросается так называемая «пуни», необъяснимый симбиоз непримиримых антагонистов – чета крупных древесных грибов с воткнутой в обе шляпки циркулевидной рогатинкой, на удивление прижившейся и даже пошедшей в завязь – диче смотрится только летальная любовь колибри-пчёлки Хелены и увальня паука-птенцееда Эврипельма (кстати, опричь вознамерившихся плодоносить побегов из этого же места растут ноги печально известных Пунических войн и проистекают выедающие глаза шампуни). Впрочем, чело моё покойно и умиротворено, и изумления на нём ничуть: наблюдаемое не в новинку, Терра-дель-Сигнис, Земля Лебедя, славна и не такими котами-с-клизмами, наипаче по весне. Нагоняю маленькую группку из двух человеков.

– Сегодня мы с тобою отлично позабавимся, приятель! – говорит Чарлз этому новенькому. – Как и полагается добропорядочным джентльменам!

Новенький с готовностью на всё подтакивает так, что с его белобрысой головёнки слетает старый папин боливарчик. Принятый в «общество» не сегодня завтра, он изо всех силёнок стремится оправдать высокое доверие старших «товарищей» и без раздумий соглашается на любое непотрёбство.

– Форменная прелестница! – облизывая толстые губы под тонкими усиками, продолжает заводила Чарлз. – Думаю, без труда уломаем господ фотографов уступить на вечерок их маленькую миленькую модельку – звонкая монета и немного лести знают своё дело туго! Представимся коллегами соседней студии, хе-хе-хе! А по дороге на «студию»…

– Хе-хе-хе! – угодлливо юлит приёмыш на полусогнутых, мня дрожащей ручкой тулью потёртого цилиндра и начиная смутно заподазривать, кому из «джентльменов» суждено будет за всё про всё оказаться крайним.

– Тебя бы подстричь, – деловито приканчивает червячка сомнений смутьян неокрепших душ.

– Да пустое! – хорохорится молокосос и вскрывается, как ему кажется, неубиваемым онёром: – Меня… жена стрижёт! Говорит мне идёт…

Гадливо-снисходительным двоеперстием с ярким по моде, но облезлым вульгарно-багряным лаком на ногтях Чарлз с высот своего положения щиплет и оглаживает зардевшие ланиты недоросля.

– Говорила мне одна такая что-то такое, – с пренебрежительной самоуверенностью роняется в благодатную почву плевельное семя великосветской многоопытности. – И живёт теперь со мной? Хе-хе-хе!

– Хе-хе-хе! – присоединяется отбритый новенький, уже не радый, что спрекословил, и упинывает под лавку напускного флегматизма заворошившуюся было пигалицу Совесть.

Меня нестерпимо гнетёт отвратительная «удачливость» оказаться в столь паскудной компании, но более всего – непреднамеренная осведомлённость о готовящемся блудодеянии. Хитрой подлости в мире не становится меньше – наоборот, она мутирует, метит себя знаками непререкаемого добра и становится неуязвимой. Спешу покинуть «общество» и переворачиваюсь на другой бок. Плотно сбитой скаткой простыня со всей дури бодает засевшее в подвздошье окаянное яблочко. То хрустит – или это стратосферные помехи от Полярного сияния?

– Ы-Ы-Ы!!! – ырчу в шлемофон пробитой метеоризмами пустоте. – Ы-Ы-Ы!!!

– Ы-Ы-Ы!!! – отвечает мне пустота задом наперёд. – Ы-Ы-Ы!!!

Сквозь драные драповые тенёта забытья, будто влага из болотного мха, проступает в памяти ветхозаветная китайская притча, занесённая заблудившейся иззаморской радиоволной и ухваченная за хвост во время грядущего барражирования окраинной августовской луговины, ныне изгаженной краснокирпичными высотками и неработающими «Ромашками», «Орбитами» и «Сюрпризами»:

Жило-де во времена оно некое Некто – назовём его Учитель – и во всей Самсаре не было равных ему в искусстве музицирования на инструменте c неизвестным количеством струн – назовём его Ситар. И докатился адамант-камень Учителева мастерства до верхушки ямы Фуджи, огранившись по Пути до вида «brilliance condition» (пока ещё ничто человеческое было ситаристу не чуждо, почивать на заслуженных по праву лаврах в гонке на ведущем к смерти серпантине приходилось на бегу), и снизошли к маэстро два ангела печали, и защебетал один про наставшую пору озаботиться преемником накопленного знания, и зашептал другой про наставшую пору озаботиться сборами в дальнюю дорогу на тот берег Сгинь-реки. «И впрямь, и впрямь! – спохватился Учитель. – Пора-пора! Отож какой же я, ко всем бесям, Учитель – без Ученика? Без Ученика я, ко всем бесям, не более-менее чем Незаменимый Урод и есть – tete-a-tete с одним лишь Ситаром, даже в наивысшем состоянии своей славы и своего цветения, должен буду лгать и кощунствовать, невзирая на то, что не в состоянии делать ни того, ни другого! Не думаю, что научу чему-то полезному – научить вообще нельзя, можно только научиться – но, если Ученик захочет, я честно покажу, где зарыта моя колокольня. А захочет собственноумно образоваться, пускай к журналам обращается. Однако пора бы и честь знать – Паромщик долго ждать не будет».

– Чортешто и Богу фантик! – разочарованно сердишься ты скромности мусьё мюзисьё. – Булгаковщина какая-то… Неужто этому Некту, раз уж оне такие virtuoso, не нашлось профессионального применения? Пришлось уйти в искусство? До чего странно… как изысканно рифмует жизнь… и так что там с Учеником-то?

С Учеником всё хорошо, а что хорошо, то хорошо, а что лучше, то лучше, но не то хорошо, что хорошо, а то, что нравно, бо всё хорошо, что есть, а то лучше всего, что есть у кого, а чего нет, то худо, но не то худо, на что кривым глазом взглянул, а то, что худо и есть, ведь на свете с худом худо, а без худа – и вовсе худо.

– Как называется внутричерепной орган мозгоёба? – доходит до кипения, подскакивая бренчащей крышечкой котелка, мой дорогой собеседник. – Энцефаллос…

Тебе виднее, друже, тебе виднее. Снимись с огня, выпусти пар да погляди:

Ученик – как ты уже, верно, догадался, Отрешённый – тоже Некто, только другое такое же, только из Заозёрья – попался, что удивительно и в наше время редкость, не с подачи Большой Мохнатой Лапы, а с соображением, да до того недюжинным, что за какие-нибудь четверть жизни самосильно догнал и перегнал старого Учителя! Тот выгодной «инвестиции багажа» нарадоваться не может: беглость пальцев – дело наживное, был бы человек хороший, понимающий не на словах, а практически, что Истинная Музыка – это не вбитая в пальчики ж*по-часами сноровка выбивать звук из выдолбленной тыквы с никелированным логотипом и красномедными проволочками, хотя без них никуда – но умение здесь и сейчас УСЛЫШАТЬ внутри себя вибрации мирозданнаго эфира, голос Вселенной, который был, есть и пребудет всегда и везде – и ПЕРЕДАТЬ эти «непроявленные», отражающие модели мировых универсалий звуки далее – НЕ ИСПОРТИВ. Сдаётся мне, Джек Воробей, разглагольствуя, что «Чёрная жемчужина» – это не просто киль-палуба-паруса, хоть без них нельзя – это Свобода, имел в предмете нечто подобное, смекаешь?

Настоящий мюзисьё не игрун как таковой, не СОЗДАТЕЛЬ мелодии – но точно и тонко настроенный ретранслятор мелодии УЖЕ СУЩЕСТВУЮЩЕЙ. Звуки могут воспроизводиться не только с помощью музыкальных инструментов, но и человеческим голосом, птицами, ветром, струящейся водой и прочими природными явлениями, и вся virtuosity такого ретранслятора состоит не в подражании им (что в лучшем случае ведёт лишь к одностороннему обмену опытом) и не в их копировании (что в лучшем случае плодит туеву хучу пятых ног Пёсика П), но исключительно в том, чтобы с максимально возможным приближением к оригиналу переложить услышанное ТОЛЬКО ИМ в форму, доступную для восприятия (читай – потребления) обычным стреднестатистическим ухом. Задача же наставника – верно, друже, верно! – верно откалибровать этот ретранслятор, очистить его динамик от пыли и – уж добьём электротехническую тематику! – снабдить пульт его управления n-полосным эквалайзером на все возможные случаи жизни (см. выше про ж*по-часы), а также всеми правдами и лжами избегнуть перерастания выработки механических навыков в самоцель. К тому же имеет место и субъективная сторона медали, обыкновенно выпускаемая из виду: доброе слово, можно сказать, приятно даже самой метафорической кошке Шрёдингера, и смастерённый не «саундбластер», а именно что Мастер – лучшее вознаграждение Учителю, своеобразный молодой ОН САМ, в то время как вылепленный из божественной глины Бездарь выходит Учителю боком и кривым зеркалом, а, как говорится, в лужу глядеться – себя не признать. Эпизодически произрастает транзитивная вариация: Человек Вдохновляющийся, но не непосредственно жизнью, а посредственно жизнью, УЖЕ воплощённою искусством, наделённый способностью понимать это искусство и пунктуально, в охотку его зеркалить, укладывая свои произведения в избранный им жанр и находясь в безоблачном неведении, что можно гореть напрямую тем, что есть в душе и ваять безо всякого знания жанров, не заботясь о том, классифицируемо ли сваянное в один из них – но таковой полуфабрикант непуще жизнеспособен и потому погоды не делает.

Наш Ученик, без дураков, был хорош – прилежен, пытлив, вежлив, в меру благоговеен и немногоречив. Полусведя брови и слегка закусив опушённую первой порослью губу, он шаг за шагом прошагал Путём старого доброго наставника и, наткнувшись в чащобе чертополоха на свой собственный, без страха и упрёка переступил Предел и двинулся по нему в чарующую Неизведанность. Сидя на красивой отвесной пахте над пропастью во лжи, которую мы зовём просто О-враг, сгорающий от любопытства Учитель провожал воспитанника в зоркую трубу, забравшись с ногами на Иудино Древо Познания Добра Козла и стараясь ничем не выдать свой надзор, – помимо «не навреди», которое «прежде всего», не менее важным является «не мешай», которое fore ever.

– Ага! – перебиваешь ты меня оглушительным театральным шёпотом, догадливый как сто Насреддиновых Ходжей. – Притча не была бы притчей без какой-нибудь подгорелой изюминки! А, птица-говорун?

Изюминки хотца? Их есть у меня! У Ученика – прямо во лбу, представляешь себе! – красовалась презабавная родинка, прямо как зарубцевавшийся третий глаз! Бывает же!

– И… что?

И… ничего. Просто родинка. Знаешь, такое пигментное пятнышко бугорчиком…

– Издеваешься?

Конечно. А ты не перебивай!

– …

Ма, ма изюминка, раззевай пошире рот:

Ученик наш, уж на что памятлив, а – вёл дневник. Не конспектус, какой ты вымучивал на лекциях в бытность свою студиозусом, а скорее, блог-литдибр, куда входящая в сок нимфетка когда-то заносила свои ежедневные и еженощные переживания, а любая уважающая себя благовоспитанная современница Онегина – признания воздыхателей, послания друзей и пробники будущих классиков, прокладывая их промокашками из пожухлых фиалок: «Вы слишком многими любимы, чтобы возможно было вам знать, помнить всех по именам; сии листки необходимы». Нет, ничего подобного рода у Ученика (и Учителя) не было – в дневнике юный ситарист фиксировал свои мысли, мнения и не столь уж редкие несогласия – одним словом, свою реакцию на очередной урок ментора, причём преобладали как раз первейшие из них, то есть самые что ни на есть непроизвольные, бессознательные и тем максимально честные…

– М-м-м… правдивые?

Нет – именно честные. Запомни, друже, главное, заруби деревом на железе и пометь на ногте – есть большая разница между честностью и правдивостью. Правдивым может быть только знающий, что есть истина (поэтому поэт и вынужден регулярно взмывать к истине и тут же падать назад в грязное стойло своего ума). Вот Иешуа – знал. А у людей с этим проблемы, да и у тебя тоже. Ты можешь быть честным на сто процентов, но это не значит, что ты будешь говорить правду. Это удаётся очень немногим – остальные вполне довольствуются плацебкой домашнего изготовления «Истина хороша, да и правда не худа». У честности же есть лишь одно преимущество – чисто эстетическое. Нечестное искусство смердит. Но вместо того чтобы сушить сухари, пока я досказываю эту притчу, подумай-ка хорошенько, а надо ли тебе вообще быть честным. Перед кем? Для чего? Кто и когда был честен с тобой?

Дневник Ученика был ЧЕСТНЫМ, то бишь содержал несметную уймищу его заблуждений, бестолковых утопий и почасту откровенной ереси. «Вздор на вздор помножь, чепухой проложь – и выйдет ералаш!» – вот такое как раз про него. Скупой на слова, на страницах своего дневника подрастающий мюзисьё отпускал вожжи и разливался соловьём как заведённый, отчего тот, исхлёстанный вдоль и поперёк бесчисленными правками, дописками и вставками, как нельзя более напоминал рукопись не запрещённого, но и не разрешённого поэта, неизменно возвращаемую законопослушным редактором. Вместе с тем косноязыкий блогер, полемизируя, прожектёрствуя и ошибаясь, не врал ни единой маленькой серенькой буковкой противу сердца, духа и души, чему в немалой степени способствовала, как я уже говорил, манера записывать материал сырым, по горячим следам.

Потерпи, друже, приточка уже выруливает на финишную кривую.

По окончании одного из «классов» Ученик приблизился к Учителю, почтительно простёрся ниц и испросил разрешения задать беспокоящий его вопрос. Старик с ласковой улыбкой дозволил.

– О гуру! – воскликнул юноша. – Твоим трудом и любовью Путь твой продолжается во мне, но земная дорога твоя, к великой горести моей, подходит к побержному обрыву Сгинь-реки над пропастью во лжи, которую мы зовём просто О-враг, да простится мне грубая дерзость сия…

– Всё так, всё так! – огладил заплетённую в косицу бороду старец. – Что же тут грубого? Всякое начало имеет свой конец – почему какой-то я должен быть исключением? В чём же твой вопрос, шишья?

Ученик потупил глаза долу:

– Именно помощи мне нужно…и потому, может быть, что и точно я в нужде… и вопрос мой только о том, что… к кому мне достанет приставать с вопросами, когда ты взойдёшь на чёлн Паромщика и отрясёшь прах земли с своих сандалий?

– Аррр! Аррр! Аррр! – зааркали вороны.

– Чиррру-чиччча! – засвиристела свирельщица-свиристель.

– … – промолчала пичуга-чугада. Заволокло поволокой глаза с переливом, иссякла дотла ржавь-слёзка горючая, искрошилось крахом камень-сердце болючее, пошло прахом жемчуг-пёрышко бирюзовое по ветру в лёт – хоть толку нет, ин далече унесёт. Отпелась. Отпела. Сам себя сама. Мостостоятельно.

Учитель дотронулся чутким пальцем до истрёпанной обложки Ученикова дневника.

– Вот к кому, шишья, вот к кому, – промолвил теряющий чёткие очертания гуру, прибирая Ситар в кофр и благоразумно отдавая себе отчёта, что если бы и имелась самая ничтожная вероятность ободрить этого променявшего сытую жизнь на Истинную Музыку парнишку, он бы ею не воспользовался. – Когда… случится всё то, о чём ты сказал, твой Путевой журнал в самый раз закруглится к эпилогу. Неужели ты и в самом деле воображал себе, что ведёшь – дневник? Этим должно переболеть в тянейджерстве, да и то далеко не каждому. Дневник твой – это я, шишья.

– Но гуру! – запротестовал отрок, вскакивая с падмасаны. – Я же писал туда НЕ ТВОИ, а СВОИ слова! Не было случая, чтобы я стенографировал твой урок! Как же, как, скажи мне, сможет ответить МНЕ МОЯ ЖЕ книга?!

Но престарелый музыкант сомкнул веки и более не проронил ни слова. Оглохшие птицы заглохли, и в упавшем на землю предгрозовом затишье Ученику послышался колокольчатый всплеск одинокой волны – это отошла от причала хлюпкая лодчонка Паромщика…

* * *

Жизнь до того коротка, что единственное, куда стоит её потратить – это успеть переодеться в чистое. Единственное действие (или не-действие, если тебе так больше нравится), позволяющее вернуться в божественную природу – это принять всё как есть вот прямо сейчас, без ожидания понедельников, без долгосрочных планирований, без оглядок на уютный хлев с тропинкой на скотобойню и, может быть, даже без дочитывания этого текста (я не обижусь). Научиться жить в «сейчас» без жалоб и экстазов, опираясь на то, что есть в этом миге. А там – «здесь»! – если поискать, найдётся всё. В том числе и следующая ступенька, не видная ни из какого другого места, оказавшись на которой, ты будешь недоверчиво и смешливо недоумевать, какой же трудной и неприступной она казалась раньше, когда нависала над головой.

Это и значит для меня «переодеться в чистое».

Правда, имеется один неочевидный нюанс, насколько несущественный с первого взгляда, настолько же сложно поддающийся переоценке впоследствии – как малюсенький винтик в турбине современного авиалайнера, срывающий от перегрева резьбу и непринуждённо превращающий многотонный левиафан в окровавленную, утыканную металлической стружкой запеканку. Чувствуя себя щербатым негром из триллера братьев Вачовски, я детсадовским движением «я мыл!» раскрываю ладоши и по-наутилуспомпилиусски делюсь сокровенным: переодеться в чистое – деяние необратимое. Нет, время от времени ты – голову даю на отсечение! – будешь тешить себя бесхребетными «камбэками», натягивая обратно разношенные партикулярные вериги со стремительностью солнцегородского артиста-трансформатора Блинчика, воровато озираясь как запершийся в ванной «пумберт пумберт» и думая, что тебя никто не видит, после чего – даю на отсечение всё оставшееся! – угробленный исходный процесс будет долго, нудно и трудно перезагружаться. Всё так, всё так! Но при этом, сколько бы такие «камбэки» не повторялись, в тот самый момент, когда ты ВПЕРВЫЕ решишься «переодеться в чистое», нечто безвозвратно будет тобою утеряно, а Нечто – столь же безвозвратно приобретено. Жмясь как первокурсница у общажного рукомойника, в глубине души мечтая переехать из ж*пы на этом берегу Сгинь-реки в спокойную и тихую страну на том берегу Сгинь-реки, ты ступишь на зыбкую безымянную камышовую пристань. Проезд бесплатен, и Паром отправляется каждую секунду – но на него пускают только в чистой одежде. Это не каприз Перевозчика – это Его гарантия, что ты, Пути шественник, не спутаешь эмиграцию с туризмом, а недеяние – с ничегонеделанием, и переможешься соблазниться дорисовать на выданной тебе розовой разовой проходке сиреневую «+1» – у каждого чистая одежда своя, строго в размер, фасон и цену. Да и как же быть бы ей чистой, махрись отовсюду необрезанные нитки привязанностей? Утихомирься, добродеятель: насильная «добродетель» не нужна ни тебе, ни слепоглухонемому аквафобу, ни компостному большинству, ни боже мой неодушевлённым человекообразным манекенам, наштампованным живьём гала-конвейером прямо на скорую руку с единственным поручением заполнить пустые места здания твоего мира. Тяп-ляп – вышел кораб, коряв да дыряв, трухляв да мозгляв, вихляв да вертляв – для нас в самый раз! «Упокойся с миром!» – говорит в таких случаях в миру миру мир. «Упокойся, наконец, один – без мира!» – говорю тебе я.

Пожалуй, пройдусь ещё. Эх, топни, нога, да притопни друга!

Что я делаю во время променада? Да ничего особенного. И вот в этом «ничего особенного» моя практика и состоит. Я иду между рядами пахучих кипарисов и гляжу вперёд. Я не ищу никаких перемен, и мой ум ни за чем не следует. Я даже не могу сказать, что «позволяю феноменам свободно проявляться» – ничто в этом мире (включая меня самого) не нуждается в моём позволении и не подчиняется моим запретам. Но на этом Пути есть один… ну, полтора секрета – надо научиться прощать себе своё несовершенство и иметь не только настойчивость, но и терпение. Если ты не «а вот неплохо бы!», а ДЕЙСТВИТЕЛЬНО хочешь, чтобы на душе стало безветренно и тихо (как у меня сейчас), постарайся увидеть, что любая эмоция, любая тревога, любое желание, длящееся больше секунды – это раскалённый активированный уголь, сжимаемый тобою в руке, и пока ты, «думая мысли» и «переживая чувства», считаешь его своей собственностью, ты просто истязаешь того «себя», которого создаёшь этой же процедурой. Ты горишь в аду, но ты так привык к боли, из которой сделаны и мир, и ты сам, что привык закрывать на это глаза. Отвыкай, друже. Переставай хотеть, чтобы твои хватающиеся за боль пальцы поскорее разжались – иначе ты вечно будешь раз за разом обзаводиться рукой, тискающей эту фальшивую добычу. А если ты упрекнёшь меня в том, что я не спешу сжечь своё сердце для освещения твоей уборной, так напрасно. Именно в этих целях и именно в этих междустрочных интервалах я только что сжёг его, просто ты не заметил.

Говорят, совершенномудрый обретает покой в том, что дарит ему покой, и не ищет покоя там, где его нет, а суемудрый ищет покоя в том, что не даёт покой, и не имеет покоя там, где покой есть. Я не ищу покоя. Я не хочу воли. От вышеназванного большинства людей я отличаюсь только одним – у них дома не все, а у меня там вообще никого. Взять хоть того же Сократа – умный ведь чувак был, хоть и грек, не доктрину вилами на воде философствовал, а истину найти хотел, такую «репку» вырастил, что объядение просто: наша картинка мира, а соответственно, и те или иные действия, должны соответствовать истине, для определения которой, в первую очередь, необходимо исходить из верных понятий, спутанность которых, а также непонимание их основ приводят к неясности и неопределённости, что делает человека нестойким перед соблазнами жизни, парализует внутреннюю силу, делая его лёгкой добычей порока, инспирирует неверные поступки и доводит до падения (вплоть до самоубийства), внешне сплошь и рядом вызывающего ложную убеждённость в завершении очищения (и получения экстерном дармового билета на Паром) либо как победа страсти, в то время как в действительности оно является следствием слабого сопротивления, и хотя в прикладных – то есть, по сути, второстепенных – вопросах, как обработка поля крестьянином или выделка кожи ремесленником, издавна существует ясное как на ладони представление ими цели получения знаний, то в деле установления и устранения причин проблем, от которых непосредственно зависит счастье и правильное поведение, тот же условный крестьянин или кожевник усилий почему-то прилагать не торопится. Каково, а? Говорю ж, голова! Один только грецкий огрех не учёл учёный муж-графинянин (а может быть, и учёл, да ученики с сарафанными переводчиками переврали): счастье – оно как вёдро после бури, когда не спорившая с ураганом слабая травинка распрямляется благополучно жива, а «прилагавшее усилия» выстоять непогоду кряжистое Иудино Древо Познания Добра Козла рассыпается вырвано с корнем. И я только что обманул тебя, как великий Лайонел Бойд Джонсон свою паству: на самом деле мне понятия не имеется, что такое счастье.

Хотя нет, не так: я не знаю, является ли на самом деле счастьем то, что почитаешь за счастье ты, то, о чём ты мечтаешь всю жизнь напролёт, чего ты добиваешься, без чего не можешь жить и даже кушать, за чем зачем-то всё бежишь вопреки всем опасностям, а догнав, боишься упустить. Да, я не знаю, счастье ли это – но также не знаю, есть ли это несчастье! Так существует ли на свете счастье? Для меня настоящее счастье – Недеяние, а ты считаешь это мучением. Но не с кондачка совершенномудрым сказано: «Высшее счастье – отсутствие счастья. Высшая слава – отсутствие славы». Так кто – прав? А кто – не прав? Tobe? Или Not Tobe?

В мире нереально установить, где истина, а где ложь. Не вполне, но более-менее достоверно это понимали русрокеры, спевшие в своей «фирменной» манере, не удержавшись от крупицы нытья:

Здесь непонятно где лицо, а где рыло,
И непонятно где пряник, где плеть.
Здесь в сено не втыкаются вилы,
А рыба проходит сквозь сеть.

И неясно где море, где суша,
Где золото, а где медь,
Что построить и что разрушить,
И кому, и зачем здесь петь.

Здесь камни похожи на мыло,
А сталь похожа на жесть,
И слабость – как сила,
И правда – как лесть.

Попробуй-ка расчислить общий знаменатель из обычного, шныряющего по бульвару Капуцинов красного воздушного шарика, который Мне, Тебе, Собаке и Богу представляется, мягко говоря, совершенно по-разному: Ты наблюдаешь упитанный алый пузырь, Собаке видится юркая бледно-бежевая помпошка, Вседержитель любуется чем-то невообразимо сингулярным, а мои омматидии разбегаются от полчища микроскопических фиолетовых бутончиков. Но ведь исходный шарик – ОДИН! Так каков же он САМ ПО СЕБЕ – без всех НАС?

– Зачем загадывать загадку, не зная отгадки?

Чтобы узнать, друже, чтобы узнать!

– На мой взгляд…

Начало неплохое! Может, на первый раз достаточно? Отдохнёшь, нет? Ну, смелее!

– … на мой взгляд Абсолютная Истина всё-таки существует… только нам её воспринять… нечем.

BRAVO, AMICO! BRAVISSIMO! Гарсон! На пять сантимов шампанского, шъёрт побъеры! «Жигулёвского», пшеничного, самого лучшего, я угощаю! А пока ты наливаешься на мою халяву советским брютом, я тебе ушатик холодненькой беленькой за шиворот, чтоб не расслаблялся понапрасну-поздорову: этой самой Истины, как и её бессмертной соперницы, можно запросто приобщиться прижизненно и простому смертному, да-да – для этого надо всего лишь…

– … притвориться мёртвым и претворить Недеяние!

Гарсон! Повторите игристого – гуляй, рванина, от су и выше! Ты прав как никогда, друже! Рецептура, пленительно филигранная и трудноуловимая как любая универсальная формула, даёт не только приобщиться, но более того – даже и различить Истину от… ну, той, другой – они частенько бывают чертовски похожи друг на дружку, особенно по чётным четвергам. Да ещё непрестанно платьями меняются…

А счастье… знаешь, друже, оно тоже есть – Абсолютное. Слева от той Истины лежит, вторая полка сверху, жёлтая коробка. Что-что? Написано «Жизнь»? Оно, доставай. Не дотягиваешься? Сейчас Недеяние подложу… достал? Ну, Вячеслава Тегосподи. Давай на выход, по чётным четвергам лавка сновидений закрывается рано.

Посмотри вверх. Вот Небо – именно благодаря Недеянию оно становится чистым. Вот Земля – благодаря Недеянию становится покойной. Когда Недеяние Неба пребывает в согласии с Недеянием Земли, их союзом свершается сотворение и превращение всей тьмы вещей. Незримое и неосязаемое, смутное – неведомо откуда исходит! Смутное, необозримое – лишённое образа! Всё сущее в своём великом изобилии произрастает из Недеяния. Поэтому совершенномудрым сказано: «Небо и Земля ничего не делают, но не остаётся ничего несделанного. Путь подобен всем вещам, и вещи могут идти против Пути, но Путь нипочём не пойдёт против вещей. Знать без страстности, свершать без деятельности – это и есть истинное знание и истинное деяние. Отбросить невежество – и уморить голодом страсть, отбросить суетность – и не грязнуть в зыбучих делах – кто среди людей способен на такое?»

Ты – способен, друже?

Однажды шёл дождик дважды, и мистик спросил у голого черепа, выскочившего из-под его неосторожной ноги на заблестевшую дорогу: «А хочешь, я велю Владыке судеб гальванизировать тебя постоянным электрическим током, снова дать тебе телеса, вернуть тебе те леса, воскресить твоих родителей, жену и детей, друзей и соседей?» Череп словно бы нахмурился грозно и прошамкал Чжуан-цзы: «Да разве сменю я своё царственное счастье на человеческие тяготы! Разве Ляй – гимнаст на баррах? Фуй!»

Я иду дальше по бесконечной аллее, вслушиваюсь в своё фантомное тело, слежу за облаками, и когда я вижу солнце, я просто вижу солнце, когда я слышу шум ветра, я слышу шум ветра, а когда навстречу мне выплывает мерцающий голубыми огнями Паром – неважно, в пространстве ли моего ума, в окружающей ли не-действительности – я молча отвожу взгляд и не искушаю ни себя, ни его никакою надеждою вообще. Let it be.

– Зачем сено воруешь? – нарочито строго вопрошаю повстречавшегося избела-изумрудного плюгавенького жючишку.

– Строю салаш, – не подымая фасеток, серьёзно бурчит мой юный старый знакомый (чуть было не сказанул «безусый»).

– Где строишь?

– А в О-враге.

Иду далее. Дорога тут одна. К счастью, другой дороги к счастью просто нет… ну, по крайней мере – для Жюка.

Прозрачным молчаньем молчат тополя,
Безмолвствуют ёлочки рядом,
Оранжевой хвоей укрыта земля
И клёнов златым звездопадом.
Чудесное утро в чудесном лесу
Как в детство открытая дверца,
Всё это с собою я унесу
На самом донышке сердца.

Танец ладоней и шорох шагов
Исполнены тайного смысла,
Снаружи оставлены тысячи слов,
Забыты все знаки и числа,
И вот передвинул стрелки часов
Небесного лучик скитальца –
В хрустальном чертоге дубов-колдунов
Время прощального вальса.

ВедУют деревья, камлает трава,
Откуда-то слышится флейта,
Желтоглазая в домике дремлет сова,
Вернувшись из дальнего рейда,
В хрустальном чертоге колдуний-берёз
Хорошее время прощаться,
И вальс наш последний, пугая стрекоз,
Летит – и не хочет кончаться.

Былое холодной водой унесло,
Грядущее призрачно брезжит,
Небесный Паромщик ломает весло
И лодку у берега держит.
Плыви себе, старче, сегодня без нас
Над этим чертогом хрустальным,
Жестокий и нежный, наш утренний вальс
Недаром зовётся прощальным.

Сверкает на соснах янтарная кровь
Желающему причащенья,
Блокнот доставай да чернила готовь
Писать набелО сочиненье.
Готовы чернила, распахнут блокнот,
Не смажь, не заклякси, не брызни,
За точкою новый идёт разворот
Неразлинованной жизни.

Прозрачным молчаньем молчат тополя,
Сова улетела куда-то,
Горячечным шёпотом шепчет земля
И стелет кленовое злато,
Но флейта умолкла, и кончился вальс,
И разомкнулись ладони,
На донышке сердца возник метастаз,
А что было дальше – не помню…

P.S. Помнишь засоню-бодхисаттву? Для тебя, друже, такая бодхисаттва – я. Дорога тут одна – но ты умудрился заплутать и ею. Кто выведет, куда ау кричать? Все небесные тверди твердят в один голос: «Такое под силу – только Жюку!» И всплыл, поплыл – и… приплыл! – я.

Ты – дома рощенное не то разумение, до мозга костей нашпигованное разъядающими до мозга костей мыслями как муравейник заражёнными интеллектом муравьями – и я, твой панцирный панацей, шлемазл в Шлеме Ужаса с включёнными на полную мощность аварийными «мигалками», уже пикирую на спасительных надкрыльях любви, расправленных безмысленным пустым светом, в хитиновой хитоне, расшитой маленькими серенькими буковками, с позлащённым Беем Скоробеем на головогруди, с эрегированной из-под исподнего растопыренной как нетопырь двухвостой «клешнёй». Глиссирую, грассируя слова, подобные перевёртывающемуся кубку, нарушая собственнописанную заповедь про покой, опрощение и всё такое – разумеется, следуя её Ьукве и Dуху, я должен был бы не просто ничего не писать от слова вообще и даже не даже не думать о том, чтобы что-то писать – я просто-напросто должен был бы быть не быть чего-то должным. Но нам на это нечего смотреть: закрыв дочитанное и отложив его в памяти под сукно, ты… нет, не выкрутишь верный пеленг на Остров Покоя, ведомый лишь каким-то там VIP-посвящённым – по малой мере, закрасишь те белые пятна ландкарты, где Острова однозначно нема. Я же это знаю и так… и, скорее всего, отчасти потому и не ищу. Что-что? Много на себя беру? Ну… на то я и выносливее многих – и верблюда, и коня! Подогните ваши ноги и садитесь на меня – я лететь могу, как птица, я с врагом могу сразиться на болоте, на снегу, я могу… могу… могу… лучше пусть другие нагрузят меня, чем я свалю на других. К тебе же я, друже, в друже не набивался, ты взял эту книгу по собственному волеизъявлению, и на волю случая пенять тут неча – может и ответка прилететь. А то и отвёртка.

По обе стороны Сгинь-реки, на дне Самсарской безбрежности и во глубине лазурных эмпиреев не случалось ещё случая, чтобы случайность случилась случайно. Как наш организм, поразительно умно устроенный механизм, всякий раз выкарабкивается из, казалось бы, безнадёжной беспросветности, куда мы себя то и знай безжалостно заталкиваем – так же и он же, фрактально помноженный на себя в бесконечной степени под названием Вселенная, своим недеянием учреждает всё по заведённому раз навсегда мировому распорядку и с вымоченной улыбкой мягко разубеждает несмышлёных нас – исключительно задним числом, о тактичный и предупредительный нянь! – в ненадобности наших поползновений «улучшить» этот распорядок. «Всё происходило, происходит и, дай бог, произойдёт тогда и так, когда и как должно было, есть и, дай бог, будет, ни больше и ни меньше!» – вразумляет Большая Старая Черепаха в полуямском малахае – и если уж не доверяешь мудрости извозчицы самого Льва Сакьев, то наше с тобой заочное рандеву, друже, тому лишнее подтверждение. Кстати, о львах… когда Он во время своей знаменитой Цветочной проповеди на Курочкиной горе с воздетым над ушнишей эдельвейсом и покерфейсом промолчал весь положенный Ему академический час и встрепенулся лишь увидя аналогичный жест с галёрки: «Ну хоть один что-то понял-принял-обработал!» – не тебя ли это, друже, узрел тогда сидевший на лбу Бхагавана я, нескладно подражавший Ему зажатой в передней лапке лапкописью?

Спору нет, рождённый ползать летать не сможет. У курицы не проканает отрекомендоваться птицей, даже наколов на ягодицах павлиньи «глаза», таракан не сойдёт за бабочку, даже сев на горящую лучину. Самый искусный пловец не воздаст должное Айвазовскому «Девятому валу» – он привык не замечать водных толщ. Самый профессиональный скульптор подметит мельчайшие изъяны в облике Мелосской Венеры – но не замечтается о том, чем же эдаким мечталось застенчивой безрукой богине. Самый пожарный пожарный гневно хрустнет зажившими пальцами и закатит оплевуху разоткровенничавшемуся пироману. Однако только самому рудиментарнокрылому шестиноженьке во всей своей полноте доступно охватить разом все свободы пернатых с пелёнок тварей, слыхом не слыхивавших даже слова такого – «высота», летяг, резвящихся в струях восходящих токов, вулканических дымов, вздымаемых дуновением подземного огня, трассирующих многоточащих пуль и исполняющих желания метеоров-самопальцев. И как достойный во всех отношениях, но очень уж домостройный муж безо всякого повода вдруг отбирает у благоверной поварёшку, созидает тающее во рту произведение искусства и тем превращает стряпню в творчество, как убелённый сединами Лев, как настоящий зрячий человек со здоровой духовной жизнью, истово взалкивает посадки в тюрьму с надеждой елико возможно беспрепятственно уйти в себя с головой и целиком отдаться культивации душевной архитектоники, так жжже и ваш [не]покорный Жжжюк своими неуклюжжжими стрекочущими «восьмёрками» возвращает ТВОИМ КРЫЛЬЯМ их первоначальную суть и предназначение.

Что-что? На кой ляд тогда нужно было разводить всю эту… потёмкинскую филькину срамоту-безграмоту?

Да всего затем жжже, зачем у липовой ольхи с плодами нашего с тобой, дружжже, воображжжения по колено в землю втемяшен транспарант: «Яблоня. Куст»!

Чтобы было о чём подумать во время еды.

Более или менее.

=========

Лапка четвёртая.
ЧЖУАНЫ и ЦЗЫ

=========

Один Жюк учился ловить драконов,
Выбросил силы и деньги на ветер,
Жаль, что за всю свою жизнь
Он так ни одного и не встретил.

Группа «Аквариум»
«Красота (это страшная сила)»

Чжуаны – 1) официальный этноним одного из коренных народов Южного Китая, крупнейшего национального меньшинства КНР;

2) китайская клановая фамилия средней распространённости.

Цзы – 1) один из древнейших наследственных титулов в Китае, появившийся ещё во времена легендарного императора Яо. Приблизительно соответствует европейскому виконту. Существовал до последней монархической династии Цин, которую ни в коем случае не следует путать с империей Цинь, основанной «Царём Неба» Ин Чжэном, более известным как Цинь Ши Хуанди. Символом власти цзы было яшмовое кольцо;

2) один из уважительных постфиксов, добавляемый учеником после имени учителя (реже – фамилии). Приблизительно соответствует нихонскому «сенсэю».

=========

Я давно хотел приобрести VHS с качественными съёмками китайских маршрутов Шёлкового пути, и как-то в воскресенье, на пекинском развале в калашном ряду среди лотков, ломящихся эльблонгской селёдкой, парсийским тканьём и кашмировым шитьём, увидел искомый комплект из двух дисков, заклеенных крест-накрест чрезвычайно занятной, неожиданно уместной и даже, я бы сказал, кичливой наклейкой чайного цвета с псевдокириллической росписью ручной работы, явно претендующей на чей-то автограф: «МЭЙ ЫН ЧАЙНА». Согласно Анне Тации, первый из дисков был посвящён древним памятникам провинции Ганьсу, а синий – достопримечательностям Синьцзян-Уйгурского автономного района. При изучении плейлиста на джевел-боксе, пропечатанного уже нормальным, безразличным ко всему сансерифом, я – ВНЕЗАПНО! – наткнулся на четыре сюжета о Баку (!!!), который, с одной стороны, своим появлением на Апшеронском полуострове был обязан как раз Шёлковому пути, а с другой – территориально к Поднебесной всегда имел весьма опосредованное отношение и фигурировать на синологических CD не мог ну никак. Чувствуя себя репетитором ментальной арифметики, эффектно разложившего на открытом уроке многочлен в не совпавший с решебником итог, я судорожно теребил мои разговорники и с отчаяния приставал к редким по случаю полуденной фиесты прохожим носителям языка, но азербайджанская столица ехидно приплясывала лезгинку и на контакт не шла. Вместо неё, всласть натешившись и сжалившись над безголовым белым лаоваем (и заручившись клятвенным обещанием купить треклятые диски), с полавочного балкончика ко мне на помощь снизошёл продавец, всё это время молча потягивавший свысока свою зловонную никомуникативную трубку. Не вынимая её изо рта и не меняя своего узкоглазого выражения «пнаехали тут», мой Фу Манчу легохонько стукнул меня по лбу прокуренным когтем и десятком зычных рубленых фраз расколошматил до основания мой Баку, прихватив заодно и моё непомерно раздутое как утопленник азиопейское Чувство Собственной Начитанности.

Как оказалось проще пареной репы, иероглиф «БА» – это ПОЛНОЕ наименование древнего удельного царства, некогда граничившего с интересующей меня Ганьсу и павшего от руки циньцев, а «КУ» – первая ПОЛОвина названия современного уезда Кучэ, прародителем которого было почти одноимённое, довольно крупное тохарское государство Притяньшанья Кусан, самый густонаселённый центральноазиатский мегаполис и один из ранних «рассадников» буддийской культуры (здесь, в семье индийского принца и сестры местного короля родился Кумараджива по прозвищу Дитя-Полное-Жизни, будущий знаменитый переводчик текстов махаяны на мандаринский, евангелист китайского буддизма и первый патриарх чанъаньской «школы пустоты» Саньлунь), до своего поглощения Танской империей (и недолгого отыгрывания роли столицы Уйгурского Турфанского идыкутства Кочо, невольной наследницы уничтоженного енисейскими кыргызами Уйгуро-Орхонского каганата) располагавшийся вдоль северного участка Шёлкового пути – вот тебе, бабушка, и СУАР. Сложносочинённый таким топорным образом морфологический топоним-топороним сегодня обозначает определённый район Таримского бассейна и к родине Полада Бюльбюля оглы, Мстислава Леопольдовича Ростроповича и Евгения Ваганыча Петросянца, к общему счастью, никакого отношения не имеет, хотя и транскрибируется точно также. Казалось бы, при чём тут осёл?

Осёл тут при том, что он всегда стоит в начале начала конца любого конца начала, с какого конца вначале ни подойди, а его предпочтение героической голодной смерти и мокши-ниббаны обывательной буридановской травке, недостойной истинного философа, достойно высочайшей понтийской награды – и отдать его под суд было бы поистине преступлением. В час восхождения росы, когда над крышами наших гробов, нажимая воздух, летят ядра, люсткугели и вегикули, когда уже разводят мосты над вознесённым церковным коньком-распятием, вонзённым в исколотую седалищную вену рассевшегося на туче тучного бородача, когда в пакгаузе затепливается вода, когда уже визгнули вынутые из ножен сабли и пропел свою канцону херувим, отрабатывая аванс и равнодушно перекрикивая скулёж шамесовского шофара – самое время пойти по миру вкруговую и вспомнить, что молва – не мойва, а жизнь – рай, и все мы в раю, да не хотим знать того, а если бы захотели узнать, завтра же и стал бы на всём свете рай. О, это сладкое слово «завтра»… непозволительная ночная роскошь… Ой, да да ой да, ой, да люли-люли, ой, да как малиновых разлюлей поровну всем да каждому, ой, да как никто не уйдёт обиженкой! Ой, да вы дудочки-сопелочки мои, жалейки-свиристелочки Майи! А шамес пускай его поскулит, служке кишку напихать – служка цельную ночь Богу надоедать будет – глядишь, и не заметит нашу копошьбу, эвона! Самъ убо Господи Боже нашъ, пославый истину въ наследіе Твое, и обетованіе Твое на рабы Твоя отцы нашя, въ коемждо роде и роде избранныя Твоя: призри на раба Твоего, не уклони сердце мое въ словеса лукавствiя, непщевати вины о гресехъ съ человеки делающими беззаконiе: и не сочтуся со избранными ихъ, и да исправится молитва моя неисправная, как выправляется в могилке горбунок дохлого конька. Выправляется, выправляется – честно пишущий эти правдивые строки сам лично, направляясь в Феодосию, слышал в поезде рассказ о том.

Три согузка-неразлучника, неразменная третьёводнишняя тройка рвёт на курьерских с места в карьергард.

– Люли-мугатов приплёл! – заводит первую скрипку оглоед Ворглобай, уже с первых баррэ какофонтанируя нескрываемой враждебностью. – Дрались тебе эти таджикские цыгане! Надо исходить из того, из чего есть выход! Вот взять немцев: простые как пфеннинг германецы, и всё тут!

– Не пфенниНГ, а пфенниГ, деревеНГщина! – пересольно фальцетничает раздвоенным язычком Киристаль, по кой покой уже даже не звенит – плачет, отзвенев своё и чужое. – А немец не так прост, как ему и тебе того хотелось бы – он ещё проще! Вот возьми отбери у Никона с Нестором повесть летних времён да вычти одно из другого: там скандинав-нордменн Шпицбергена поименован «каинским немцем» – читай «немым, неспособным говорить по-человечьи понятным русичу языком». Nemь безъязыкая, из nemьсьев сплочённая!

– Пфеннинг, пфенниг, феник, пенни… пфуй! Денарий, и всё тут! – басит Думатрон, потрясая отобранными у Цезаря «Записками о Галльской войне». – Обои дураки небитые! Немец – он из кельтов-неметов, соратников свевов, треверов и вангионов, разгромленных Гаюлием, и тацитовы «Аналы» судия мне! Главный город неметов был Новиомагус Неметум, нынешний Шпайер-на-Рейне…

Scheisse! Naturlich! Вот же ж неуёмная холиварщина, трём-трём-трём! Палец в рот складёшь – на собственной шкуре сбедишь-убедишься, что истина в споре не орошается! Чего к тевтонам прицепились, дубины стоя розовые? Эх, дубинушка, дух нем! Эх, солёного сома найдёт! А Хули распелись аки смартовские коты Шрёдингера, у бедных дойчей и без вас корнесловие не сахар: Deutsch <--- производное от древневерхненемецкого Diutisc (отсюда отпочковалось древненижнехолландерское Dutch) <--- производное от древневерхненемецкого же Diot – «народ, люди»! Племя диотов! Диотское собрание! Подвижническое диотничество! Диотократия! А мы-то – эх, мы-ы-ы… ничего не скажешь, хороши, пермяки солёны уши, всё на древнегреков с латинцами грешим с их-то фрондёрами-единоличниками, вся преступная активность которых сводилась лишь к демонстративному игнору гражданинских политических выборов… держи карман ширше узеньким кверху! Стоит делу дойти до дела, как оказывается, что, оказывается, ни латинцев, ни древнегреков отродясь решительно не существовало, а в скринжалях кагтавой Госпожи Гистории они вымышлены умышленно: первые – как вешалки для этимологических собак, вторые – как мальчики для отпущения! И вымышлены – НЕМЦАМИ!

А вы – эх, вы-и… Как до вас достучаться, глухари-тетёрки, как ещё сказать-то – по-китайски ли? по-волапюкски? на ифкуильском ли? на пали? – напали-то не немцы! им сорок пятого с лихвой хватило! – по новым данным разведки мы воевали САМИ С СОБОЙ! И победили, как выяснилось спустя несколько жизней, не правые левые и не неправые правые, не голубые и не розовые с серобуромалиновой продрисью, не воинственный пролетариат «кжи» и не гегемонствующая интеллигенция «джи» – а цепь, которой маленький племянник Валико Мизандари Варлаам мечтал на интерес связать «миминошный» вертолёт с большим самолётом большой дядиной авиации!

Спорят. Порют. Бес порядочно. Похоже, несу свет в несусвет.

– Вадеме-е-екум! Вадеме-е-екум! – запинаясь от волнения, козыряет Ворглобай неопровержимым оргам-ментам. – Немецкий эль-монах шутливого содержания и карманного формата in folio! Такой немец брал в дорогу с целью провождения времени, не лишённого приятности!

– Блины объелся, чи щей, чи що?! – злорадостно подтирая ладошкой, верещит Киристаль – экс-гвоздичка так и подмывается рассмеять своего попонента под орех до состояния праходинца Ротшильда. – Лама твоя ненецкий эль-монах! Учи латынскую матчасть: Vade Mecum значит «иди со мной», lazzarone, а вадеме-е-екум твой – католический путеводитель Vademecum priorum Christianorum…

– … изданный – НА МИНУТОЧКУ! – хде? – вкрадчиво вкрадывается Думатрон и ликующе ставит ногу на груди диспутаны и полиомиелиста. – В Кёльне! Вы, друзья, как ни садитесь, католики из вас как… как из Катулла!

Помилуй господи, госпел какой-то… лошадиный рынок рабов… трое из ларька, одинаковые с лика как на подпор – двое с носилками, один с ведром… пока вы ещё дурить станете?

– Ты не больно-то расславляйся! Это тебе тут не джунгли Гватемаугли! – с ходу лезет в бутылку Ворглобай. Всегда он так: жалеет – бьёт, шалеет – пьёт, любит – рукает, а рассердится – ногами точит… что поделать: лишь полный жбан молчит заткнувшись, ополовиненный – журчит. – Мы в немецах не мастаки, универсумов не качали, три кассы и те церковно-приходской. А вот «раёк» – что ты на это скажешь, ванёк? Опять попрёшь супротив из тины и ляпнешь что-нибудь про портативный ярмарошный вертепчик-батлейку с окулюсами, откелева в народ кривлялись на проволочке самодвижущиеся питрушки под рифмованное прибаутьё «раёшника»?

– Я не ванёк… скорее уж иванка, – Киристаль игриво прячет за боевым веером Тэнгу тело жирное в расчёсах. – Гендерное дифференциальное исчисление у вас в приковно-цеховской не читали? Нет, не ляпну. Потому как раёк – ВАНЁК! – он как раз подобие ЛЯПНУТОГО тобой раёшника, читаемого первым раёшником на раёне. На повестке райка в дремучей Чаще Всего гротескно сатирилось самое злободневное, а…

– … а… – напыщенный как бизань-мачта Думатрон нравоучитывающе стучит чёботом по трибуну, но забывает, что хотел сказать и, отослав полового гарсона за пивом, съезжает с катушек на падонкаффский слинг Олбании. – Роёк тиатральнайа галёрко ето. И фсё. Упейтес апстену нах.

От такого у бедняжки Киристали зубки стали цвета стали: так проходит мировецкая слава, так начинаются регулы и месячные мухи совести. Ворглобай встаёт на дыбы как волосы гориллы, и тут к нему как нельзя лучше и как можно хуже подошёл бы какой-нибудь эвдемонистический эйфоризм, амфоризм или, в крайнем случае, жандарм с ордером… о! поманишь чорто – вод и ано!

– НА ЧАШЕЧКУ ЧАЙКУ ПОЗВАЛИ ЧАЙКУ КАК-ТО! – выходит голубчик сухим экспромптом из «мёртвой петли», а покамест нёрды мнут ботаника, надувается бычьим пузырём и со взором горящим вбрасывает контрольную вбойку: – КЬЯРРРО СКУРРРО! А?! СЪЕЛИ?! УТЕКАЙ!

На тех двоих на своих двоих жалко галдеть. Съели, съели, ничего не попишешь. А извергу всё мало – надоть ещё над телами поглумиться:

– Кто первый вотрёт, что это, мол, ксилография такая, тот её и съест и вообще конь бледный и едальный. Chiaro e Scuro – это когда открываешь рот, а оттуда, как цирроз из желудочного свища – фюрх! – выплюхивается эдакая светотень, ярко-тёмная на всём диапазоне головогрудного Contralto, спорадически прикрытого сверху сверкающим Squillo! Господь не фраер, музыки не любит – для Него она слишком логична.

– Логична? – таращишь ты глаза как морская птица Лу, залетевшая в бидон с молочной жабой, что у рака гнездо отняла.

Для Него – как нельзя более чем. Не выходит у Него той интуитивной нелогичности, которая свойственна настоящей музыке. А в живописи кое-что получается. Нет, нет, нет! Ни слова больше! Ни в каком случае и никогда не стать тебе достопочтенным буддийцем-бхикшу, не отринувши горлового прощального песнопения политических пигмеев Пиндостана заедино с косметикой, украдством что плохо лижет и прочей кармической негативщиной! Вот вам нате! С прибором!

«СА!» – только и ответил как отвесил Киристально-Думатронный дуализЬм и склонил как свесил двушЕЕЕ головьё набок. А когда абстрактные тянитолкаи говорят «СА», это значит: «СКАЗАТЬ НЕЧЕГО: ВЫ – УМЫ, А МЫ – УВЫ». Казалось бы, при чём тут осёл? Пошлём-ка лучше за каракатицей! Вон как раз половой гарсон Думатронутое пиво тащит! Эй, гарсон гастрономер два! Челаэ-э-эк! Каракатицу царице два раза!

Убираются. Убравшись, уходят. Но мячики размягчены мною рановато. И могилу сдохшего уха осеняет затухающее пение певчих и не только птиц и птичек и не только:

– «Халява» – это стеклянный килиндрус, когда мастер своей никомуникативной трубкой выдувает из расплава «колбасу», а подмастерья раскатывают её в листы, ждут пока остынет… какое-то время любуются… затем распарывают ножницами и пластают соразмерно окну. По-моему, прозрачнее некуда…

– Все мужики сволочи… как свиньи в апельсине… тоже мне два тракториста, напившихся мыла… «халява» – это сапожное голенище, к которому пришивалась изношенная головка, по завершении чего «холодный сапожник» с коровьим личиком сдирал с заказчика дороговизну целикового сапога…

– Непотребная, необиходная женщина! Неряха! Растрёпа! Вялая, хилая, безжизненная! Вот…

– Вот ты сидор, Думик.

– … вот кто такая «халява»! А уменьшительно-ругательная «халявка» – это рот, пасть, зев, хайло – то бишь то, что у тебя, Киря, закроется, знать, только вместе с… помнишь эпитафию ногам гулящей девки: «Наконец-то они вместе»? Да и – от аустерлицкой стерляди слышу!

– Ещё рыба такая есть, яйцеживородящая, по-научному «халави», по-нашему «морской ангел» – то ль акула, то ли скат, то ли рохля, то ль гитарник… добродушная вымирающая СКАТина…

– Индийский пудинг из манки… еврейское молоко…

– Приток Москвы и Вязьмы… городок в Иордании…

– Богиня экзаменуемых студентов…

– Аз есмь царь, ты еси царь, он… то есть она есть царь… то есть царица!.. мы есмы цари… вы есте цари… они… то есть оне суть цари… нет, не так! – сам-третей мы все есмы цари, но сам-друг мы – есва цари! А царица скажет – вы еста цари! Они еста цари… то есть оне ести цари…

– Вы есте цари? Молчите, скаредные учители! Вы есте наёмники мучительства; оно, проповедуя всегда мир и тишину, заключает засыпляемых лестию в оковы. Боится оно даже посторонния тревоги, так желало бы, чтоб везде одинако с ним мыслили, дабы надёжно лелеяться в величестве и утопать в любострастии… и вы желаете лучше тишину и с нею томление и скорбь, нежели тревогу и с нею здравие и мужество! Не удивляюся я глаголам вашим. Сродно рабам желати всех зреть в оковах: одинаковая участь облегчает их жребий, а превосходство чьё-либо тягчит их разум и дух. Нечаянный хлад разлияется в жилах моих… о друзья мои возлюбленные, о чада души моей! Не ведаете вы, колико согреших пред вами! Бледное чело ваше есть моё осуждение… о возлюбленные мои! Плачьте о заблуждении, призовите на помощь искусство и, если можете… не ненавидьте меня!

– Давнопрошедший плюсквамперфект – нижайшее наше к вам с кисточкой-с! Автология «Толпара» – технология угара! Что гитара, что фанфара – без ситара всё Самсара!

– И поплыли знакомые лица, и приснился невиданный сон: видит он небо Аустерлица, он вам не думче – он вам Думатрон!

– Ну-кась, Кирка, губки бантиком – и на бантик, живо! А ты, Дум – шагай-ка в дом! Щаз оба у меня узнаете, почём фунт аустерлицких стерлингов!

– О, BOP подтянумшись! Боп, боп, бибоп! Как у наших у воров…


Так бы слушал и слушал, положа ногу на ногу и покачивая изношенной головкой сапога. Но

Так бы слушал и слушал, положа ногу на ногу и покачивая изношенной головкой сапога. Но любой антитеррористический переговорщик подтвердит тебе, что спор – это оптимальный отвлекающий манёвр. От всего. В том числе и от насущных дел. И ведь не поспоришь! За неволю выключаю ветер – и лающие на него прикусывают свои бескостные помелья сами. Добрый пёс на ветер не ласт, а поскольку ветер – это всего лишь тишина, которая сердится, то не лучше ли вообще не разевать рта, когда нет уверенности изменить её к лучшему?

Тишина… младшая взводная сестрёнка Покоя. Блажен научившийся медитировать в часпиковой электричке. Блажен научившийся заклинанию Сферы Невнимания. Блажен разучившийся говорить. У меня был друг, его звали Фома, он забыл все слова, кроме слова «чума», он устал пить чай, устал пить вино, он забыл все слова, кроме сло… Мы баловались тем, чего нет у богов, теперь наше слово – сумма слогов. Нет в этой книге правды, но эта правда – Фома, и от неё ты станешь добрым и храбрым, здоровым и счастливым как… нечто по-настоящему доброе, храброе, здоровое и счастливое! В зуб даю! Ох уж эта безобидная, притянутая за волосы ложь – Фома…

Самое достойное – знать и не говорить (сынкриминируешь мне жадность, друже, – кадык выгрызу). Парой ступенек ниже – не знать и не говорить: «Знаю, что ничего не знаю – НО И НЕ ГОВОРЮ, ЧТО ЗНАЮ, ЧТО ГОВОРЮ И ГДЕ ГОВОРЮ». Сильно хуже с большущим отрывом – знать и говорить. И worst of the worst – не знать, но говорить, говорить, говорить… А выуживать из глоссария схожие меж собою словеса позатейливее да вымащивать ломтиками плодов чужого труда «дорожку из жёлтого кирпича», горделиво при этом поглядывая на окружающих невольных слушателей своего позора, – занятие для ущербных Рыбословш. Но тем простительно, у них хотя бы свой собственный Бог-Император был – а у тебя-то – только ты сам. Пусть это и немало.

… возврат каретки – хххррр’чччшшш’жжжики! цзынннь!.. Аррр! Аррр! Аррр!

[ПО]ЗНАТЬ ПУТЬ ЛЕГКО, А НЕ ГОВОРИТЬ О НЁМ ТРУДНО – прямо-таки ох как невтерпёж.

[ПО]ЗНАТЬ И НЕ ГОВОРИТЬ – это принадлежит естественному сиречь небесному.

[ПО]ЗНАТЬ И ГОВОРИТЬ – это принадлежит человеческому сиречь гордынцам и наёмным научителям-просвятителям.

[ПО]… [ПО]… [ПО]…

[ПО]…

[ПО]…

[ПО]…

… возврат каретки – хххррр’чччшшш’жжжики! цзынннь!.. Чиррру-чиччча! Цвип-цвип!

Люди древности, естественно, предпочитали естественное неестественному, обращаясь, если что не так, первым делом к заступнице Луне, и только схлопотав под затыльник табличкой [УWЛА НА БАЗY] или [ПРИНИМАIO ТО8АР], ковыляли уже к лунатикам. Древляне, ясное дело, не могли видеть нашей сегодняшней Луны, которой, уж будьте благонадёжны, было бы что порассказать нам о вас, кабы не вредный всевышний Старикан, крошащий месяц на звёзды каждый синодический месяц.

– А сам-то, сам-то, сам-то! – загавкивают в голос лунатики, будя тебя посреди новолуния и без спросу спросонья включая на полную громкость в обвинительную процессию против меня, Вместилища Вселенского Вранья. Вой столбом, поход крестовый!

– Сам-то г-г-говоришь, г-г-гусь! – подхватившись и подхватив, предъявляет мне включённый голосом боярина, стращающего оператора советского исторического блокбастера ганфингером, мол, Иванвасилич ненастоящий. – Значит – не знаешь?! А то небось – страшно подумать! – ВРЁ-О-ОШЬ?! Признайся! Скажи-ка, дядя, ведьме даром! Скажи хоть раз в жизни правду – ВРЁ-О-ОШЬ?!

Оперативки как у рыбки-банананки… что я тебе двадцать пять тысяч маленьких сереньких буковок тому назад долдонил про бодхисаттву, а двадцать пять сотен – про Фому? Говно вопрос, повторю, мне не зашкварно, повторенье – матюченье, утешенье глупых и прибежище лентяев, чтоб тебе пусто было, буддистрофик недоделанный: всё в этой книжке – сплошная Фома, ложь, и это – тож. А с ромашкой «знаешь – не знаешь» – это к Сократу, это он у нас… парадоксов друг. И незачем так орать, я и в первый раз прекрасно слышал. Рассверкался тут, Оника-воин, глазом дракона, размахался, вишь ты, кулаком ярости, расскрежетался, детинушко, зубом мудрости! Смертушку-то обмануть квипроквохтаньем не кандильфотно – здоровье всего дороже, да и деньги тоже!

Хиппи убьёт за фенечку,
Рокер убьёт за истину,
Нищий просит копеечку,
Богач просит простить его.
Кто-то просит Явления,
Кто-то просит маленечко,
Богач просит прощения,
Нищий просит копеечку.

Книжечку гладишь ласково,
Прячешь её под подушками,
Хлопает Смертушка глазками,
Хлопает Смертушка ушками.
Кто-то с Господом лается,
Кто-то Господу молится,
Вот доска и кончается,
Падать-то как не хочется!

Колокола горячие,
Колокола железные,
Музыканты бродячие,
Поэты безвозмездные.
Кто-то заходит с воздуха,
Кто-то заходит с джокера,
Рокер не знает роздыха,
Хиппи не знает Рокера.

Кто-то плывёт по течению,
Кто-то – и есть течение,
Кто-то верит видению,
Кто-то верит в спасение,
Кто-то бежит по лезвию,
Кто-то его преследует,
Хиппи любит поэзию,
Рокер – а чёрт его ведает.

Хиппи и Рокер рядышком
В песенке этой топчутся,
Первый кидает камушки,
Второму что-то не хочется.
Глупая вышла песенка,
Злая да нехорошая,
Чистая психоделика,
Хиппи и Рокеру нравится!

Прилетит «Белый мишка» в голубом «вертолёте» – сплю поздно, как завзятый страус-шушлепень – бодхисаттвам такое и не снилось. Дав недельку на оклём, ночь выталкивает меня из-под одеяла, и я мясорубочно выдавливаюсь в большой мир будто Большая Старая Черепаха, на которую наступил Маленький Синий Слон. Когда же умка, сося лаптю, спит сам, всё идёт своим скученным перепутуум-мобильным чередом.

Утро я работаю в студии, куда попеременно забредают разные одинаковые русрок-дилетанты, каждый весело чем-то занятый. О! Воистину наглость Измаил берёт, и этого добра им не занимать, и чем они умнее – тем хуже. Приветствуешь такого как к себе в дом, а он… О! Я знаю очень хорошо манеру дилетантов любопытно осматривать студии современных художников только с той целью, чтобы иметь право сказать, что искусство пало и что чем больше смотришь на новых СТЕНОПИСЦЕВ, тем более видишь, как неподражаемы остались великие древние МАСТЕРА. И откланиваются, знаешь, с эдаким жирным хорханьем и особенным дупелиным выпуклым звуком крыльев прочищаемого носа: не замай, говорят, Матиссов суперматизм, а пуще всего, говорят, мазилко, домогайся, как бы свою девушку завести! Запретить бы дилетанту баловать живописью, сдать на опыты в участок, публично выпороть как бродягу да отправить в Сибирь убирать снег. Весь!

Я смотрю в корму вальяжно удаляющегося к горизонту дредноута благоразумия, и мне чудится, что вот брёл, брёл, брёл – и, запнувшись о корень, стал как вкопанный – да возьми и оборотись на пройденное – а былой дороженьки-то и нема. И лоб мой охолаживает свежесодранью, и довольно зубоскалится Начало Всех Начал, втягивая в комель корень-подножку с залитым в оконечности свинцовым набалдашником, и по снегу просыпаются красные ягодки брусники, и стоящий неподалёку незнакомый грибник орёт во всю глотку:

– Уби-ил-и-и!

«Кого-то убили», – понимаю я и наворачиваюсь в сук гроб.

Начало Всех Начал сводит счёты со всеми и каждым, вымещая своё обидное имечко – ему так хотелось величаться Его Величеством Предтечей, считаться Точкой Отсчёта, Абсолютным Нулём, по сторонам от которого расходятся все Плюсы и Минусы, а позади – никого. Хотелось отсутствовать или даже вообще не существовать, тем быша осуществлённым несуществительным. Хотелось бесконечно бесконечествовать в этой беспредельной беспредельности.

Ан фигушки.

Как оказалось, бесконечное НЕ может содержать своей частью ещё одно другое такое же бесконечное, а отсутствующее НЕ в силах НЕ иметь пределов. Как было само Начало, так было и то, что ещё не начало быть Началом. Было то, что ещё не начало быть тем, что ещё не начало быть Началом. Было бытие и небытие. Было предНачало бытия и небытия. Было доНачало этого предНачала бытия и небытия. Что же на самом деле существует: бытие или небытие? Решивший вступить в небытие отступит, растерявшись, и скажет: «Я могу быть и не быть, но не могу не быть абсолютно – когда небытие становится абсолютным, то достигает такой неуловимости, что ему невозможно следовать! Я только что что-то сказал, но так и не знаю, сказал ли я в конце концов что-нибудь или же я не сказал ничего?»

Так что, уважаемое Началко, Всех Началок командирко, быть тебе Нульём Без Палочек. Absolute Труъ Zero.

Огромнейшее из всего – кончик осенней паутинки; мельчайшее – гора Фуджи (правда, оторвавшись твоего алмаза она стала заметно ниже). Маленький Синий Слон большой только рядом с кем-то – например, с собакой или с женщиной. Бессмертие ещё не означает жизнь: никто не прожил больше умершего младенца, а Небо и Земля рождаются и живут вместе со мной, и вся тьма вещей (имеется в виду и количественный эвфемизм, и, собственно, сама тьма) составляет со мной одно целое. Если всё едино, то к чему ещё слова? Если единое уже названо «единым» – к чему молчать? Единое и слово «единое» уже составляют два, а два и одно – три. Начиная отсюда, даже искуснейший математик Архимёд не доберётся до конца чисел – перво-наперво римских! – что уж говорить об обыкновенном тебе! Я шёл от небытия к бытию и уже досчитал до трёх – а если считать от бытия к бытию? Устану… придётся вновь под одеялом симулировать вынашивание созревающей мысли… ну его к ляду. Остановлюсь на этом, и не более того.

Путь изНачально не имеет пределов, слова изНачально не имеют установленного значения, а разграничения, ограничения, отграничения и установки появляются тогда – и только тогда! – когда ты, друже, держишься за свои придуманные «истины» (одной из которых, при всём моём уважении, является постулат основоположника лингвистической относительности Б.Л. Уорфа, гласящий, что реальность такова – и только такова! – какой ее описывает язык; теоретик языковых игр Л.Й.Й Витгенштейн выразился несколько более развёрнуто, хотя и не менее категорично: человек воспринимает реальность, грубо говоря, «на вкус», при помощью – и только при помощи! – языка, формируя её своим описанием и вступая с ней в сложные взаимодействия). Смотри: существует левое и существует правое, существуют приличия и существует долг, существует определение и существует его толкование, существует спор и существует борьба. Существует, в свою очередь, и обобщённое название всей этой каше-малаше: достоинства (или свойства, если тебе так больше нравится). То, что пребывает за пределами мироздания, для совершенномудрого существует, но он об этом не говорит – подобно бескозырному новобранцу, не шелохнувшись втыкающему в небо в ответ на отеческий потрёп по щеке принимающего построение генералиссимуса: «Как служба, сынок?» О том, что пребывает в пределах мироздания, совершенномудрый может замолвить словечко, но ни суждений, ни сора из избы, ни дураков он не выносит. Касательно же деяний «почасовых халифов» и «царьков горы» совершенномудрый выдаёт на-гора, но ни объяснений собственносказанного, ни оправданий его фигурантов не ищет. Жизнь он считает не заслуживающей того, чтобы тревожить свою волю, смерть – чтобы омрачать себя бесплодными размышлениями. Храня изНачальную простоту, он бережёт кристальное духовное целомудрие как веко бережёт глаз, и просто живёт, следуя своему сердцу, опираясь на своё естество и полагаясь на свой дух (при том что каждое из них поддерживает другое). Поэтому он спит без сновидений, а просыпается без печали, смеясь, оттого что над ним летит птица, а могла бы колоситься рожь. Как кузнечик-акрида сбрасывает свою оболочку, как Изумрудная Змия Скарапея меняет кожу как перчатку, так совершенномудрый странствует в Высшей чистоте, взмывая ввысь, спускаясь вниз и возвращаясь назад, а оставшись один и забывшись, со сдержанным любопытством ступает в тьму – и коли даже фениксы не могут поспеть за ним, то что уж говорить о перепёлках! Что там твои «вертолёты»!

Воистину, в каждом определении есть нечто неопределимое, в каждом доказательстве есть нечто недоказуемое, в разделении есть и нераздельное, в споре есть и бесспорное. Для чего? Совершенномудрый хранит правду в себе, а мы с тобой, друже, ведём споры в горы, чтобы нахвататься там знаний и нахвастаться ими перед эхом – ведь те, кто спорит, не видят Пути. О, глянь-тко! Что это так ослепительно белеется там, на побережной липке у Моста Радуги, прямо над баннером «Яблоня. Куст»? Никак нанизан добрым человеком саморезный ковшик-берестяночка для измождённого жаждою бесПутника?

Ан фигушки-2. Ни сук, ни крюк, ни каракуля: всего-то инструкция к применению:

Великий Путь не называем: проявивший себя, он перестаёт быть таковым.

Великое доказательство бессловесно: высказанное в споре, оно не убеждает.

Великая человечность бесчеловечна: всегда добрая, она никогда не свершит добра.

Великая честность не блюдёт приличий: показная, она не внушает доверия.

Великая храбрость не горит отвагой: не знающая удержу, она не приносит победы.

Эти пять истин круглы – но приближаются к остроугольному квадрату.

Может ли разумный человек, учитывая опыт прошедших веков, питать хоть малейшую надежду на светлое будущее человечества?

Нет.

Кто же знает бессловесное доказательство и неизъяснимый Путь?

Никто.

Но знающий, как остановиться на незнаемом, становится совершенномудрым хранителем Небесной Кладовой: добавляй в неё – и она не переполнится, черпай – и она не оскудеет, и неведомо, почему это так, и зовётся сие – потаённым пустым светом.

Wall-e!

* * *

Огромная масса наделила меня формой, истощила меня жизнью, дала мне отдых в старости, покой – в смерти. То, чем хороша была моя жизнь, делает хорошей и мою смерть. Если спрятать лодку «Медуза» в Пиратской бухте, а гору Фуджи – в Озере Слёз, скажут, что это надёжно. А в полночь Атлант взвалит их на плечи и умчится с ними. А спящие и не узнают. А потому что есть место, куда скрыться и скрыть. А если спрятать мир в миру, то куда тут скрыться! А разве не так же и с вещами?

Руки чешутся забацать «Пачку сигарет», забряцать регалиями Капитана Очевидности и завести волынку про вещизм, но вместо этого я стемню другую вещь: при слиянии Небесного и Земного рождается не только приснопамятная тьма вещей – к сожалению, именно так возникает и их alter ego по имени Страдание, и к ещё большему сожалению, окончательно ампутировать эту опухоль можно только вместе с Земным: созидательное Начало, творящее вещетьму, воздаёт человеку, но, само собой, не какому-то определённому человеку, а Небесному в человеке – Земное же отмирает куда легче… и привычнее.

Совершенномудрый и необходимое не считает необходимостью, а потому обходится без оружия. Обыкновенный человек считает необходимостью даже не необходимое, а потому имеет много оружия. Привыкший к товарищу маузеру, желая добиться желаемого, чуть что пускает его в ход – и подчас гибнет сам: ускользающий в ночную разведку безоружный лазутчик, одетый лишь во мрак и светопоглощающий макияж, от ощущения своей беззащитности начинает видеть затылком и слышать всей кожей, имея несоизмеримо больше шансов вернуться живыми и невредимым, нежели играющий мускулами и апломбистый как опломбированный пломбир амбал, увешанный арсеналом и безоглядно вверяющий свою жизнь «непробиваемому» бронежилету.

Здесь я чувствую необходимость перевести дух, глотнуть «Фанты» Моргана и внести некоторую ясность по поводу эпиграфа данной главы и не только. Упоминающийся в нём «Один Жюк» – не кто иной, как поднятый Пурушоттамой и его наперстником Чжуаном-цзы на щит менестрельской кабальерески непревзойдённый драконоборец Чжу Пинмань по прозвищу Легкомысленный-Стрелок-Без-Разума (сокращённо – Отрешённый), тренировавшийся у самого Чжили И, которого многочисленные завистники и выгнанные взашей лодыри за глаза прозвали Мастером-Урождённым-Без-Тела (сокращённо – Незаменимым Уродом), боязливо сгладив хулу вынужденным признанием его квалификации.

Знания маленького человека не идут дальше обёртки для подарка и дощечки для письма. У такого человечка на уме одни мелкие заботы, но он хочет облагодетельствовать весь мир, постичь Великий Путь и слиться с Великим Единством. Подобные ему вслепую мыкаются по свету, не ведая Великого Начала, впустую расточают свои силы (и не зная продолжения, не ведают Хорошего Конца и плохо кончают) или наедают себе пролежни беспробудным «недеянием» на печи. А вот совершенный человек духом устремляется к Великому Истоку и сладко дремлет в Извечно Отсутствующем. Он подобен воде, которая струится, не имея формы, и обнажает Великую Чистоту. Разве не прискорбно, что люди стараются знать всё о кончике волоска осенней паутинки и не ведают о великом покое?

А что прояснит затруднение лучше наглядной как агитплакат приточки?

Как-то раз после дождичка в субботу 13-го Чжу Пинмань гулял берегом Океана и поймал Железную Осу, чудное создание редкостной красы: с осиновой талией и природной татауировкой на спинке в виде башки какого-то ацтекского божка, при всей тонкости своего исполнения выглядевшей в высшей степени неуместно (хотя и татау-мастерице, и ацтекам, и божку, и самой Осе, конечно же, было виднее). В это время мимоездом верхом на сверхжюковом сиверке крылил успеть до закрытия гастронома Его Святейшество Чжили И с собственной персоной.

– Куда вы направляетесь, Чжили-цзы? – спросил Отрешённый, окуривая бегающую как ужаленная по ладони малютку колечками тёплого тумана, и незамедлительно отвесил тумака, челюсть и полкило поклонов.

– Я лечу к Восточной Пучине, – вымолвил Незаменимый Урод и натянул ветряные поводья.

– Для чего?

– Хочу там погулять. Ведь Небесная Кладовая не переполняется, сколько бы в неё ни вливалось, и не мелеет, сколько бы из неё не вытекало.

«Х-х-хватит…» – надсаживаясь шипела насаживаемая на соломинку Оса с выпученными как брюшко голодного зяблика глазищами.

– Не уделите ли вы толику внимания мне, человеку с глазами, посаженными с одной стороны головы, а не как у всех нормальных зверей – по бокам? Хотелось бы услышать, что такое Человек Жизненной Силы! В городе только об нём и говорят, а толком никто не знает…

– Покоясь, не думай и не тоскуй. Двигаясь, не размышляй и не бойся. Не следуй мнениям об истинном и ложном, о красоте и уродстве, найди радость в том, что приносит пользу Земле, обрети покой в том, что приносит удовольствие Небесам, посмотрись в Озеро Слёз – и увидишь Человека Жизненной Силы.

– Говорят ещё, что есть-де такой Человек Духовной Силы – кто он?

– Отлучи от себя все неотложные дела и отложи заботу о будущем на завтра, заложи в свою колесницу луч пустого света, что исчезает вместе с тьмой вещей, освети беконечное и безбрежное, пройди до предела жизни свою судьбу, испей до дна свои чувства и свою природу, возрадуйся и насладись Небом и Землёй, вернись к сущности первозданного Хаоса, вглядись в воды Сгинь-реки – и тебе подморгнёт Человек Духовной Силы.

Чжу пустил Осу, и упругое изжелта-траурное веретёнце верезгливо усвистало в высь словно кенгуру с батута. Чжили промокнул глаза платком и помахал вослед пропеллеру-соломинке:

– Привольно летунье! Радостно, должно быть!

Цзы Отрешённый поперхнулся туманом.

– Привольно? Радостно? – замялся он с ноги на ногу. – Со всем моим почтением… вы ведь не оса! Откуда же вам знать, что ей радостно, а что – нет?

– Я не она, – согласился Незаменимый-цзы, растворяя полы чубы и со смешком эксгибиционизируя отсутствие крыльев, жала и башки божка. – Но и ты, братец, не я. Откуда же тебе знать, чего я знаю, а чего – нет?

Морганная ананасная газировка допита, и твои эпиграфические непонятки успешно разрешены от бремени своего существования… надеюсь. Здесь я, как опытный практик-астролог, чувствую солнечный небоход и небоходимость перевести дух взад-вперёд и обыллюстрировать побережье вышеупомянутого Океана. Это каменистый бечёвник, пропахший йодом и просмолённый морскими волками. Днём его облетают дивные птицы и тыквенные вши, ночью освещают изысканные кометы и туманности, в крошеве ощерённых обломков пемзы, базальта, мрамора и гиппиуса кукожатся карликовые пальмы со сказочными фруктами-пирожными и зверушками-лемурами, а сквозь индиговую рябь волн и скелеты забухшего топляка просвечивают флюоресцирующие висячие подводные сады. В сезон дожей лемуры, свернувшись в шарики, массово падают с промёрзших деревцов, а в экваторный сезон огненной воды и вовсе теряют человеческий облик. Здесь жарко и зябко, холодно, парко и костоломно. Здесь твоя кровь, друже, с лёгкостью испаряется роем блуждающих огоньков, ничем не отличаясь от крови тёмной лошадки, как сокол не отличается от ястреба, ястреб – от кукушки, а кукушка – от сокола, как ласточка «самолётиком» складывается в устрицу, крот «солдатиком» – в перепёлку, а сгнившая ситарная тыквочка «бомбочкой» – в рыбу халави, как переросший порей «буравчиком-самобраночкой» разворачивается в петушиный гребешок, старая овца «пилоточкой» – в молоденькую обезьянку, а просроченная рыбья икра «клубочком» – в пучок жевательного кольчатого мотыля.

Чёрный Пёс, даже наш незабвенный П, вполне мог бы стать белым Бараном Б, а жерёбая Лошадь Л взамен утробы обзавестись яйцом-зиготой – различные именования предполагают различные сущности и, высосанные людьём с потолка, чем дальше, тем дальше отрываются от своего этимологического однокоренья, оседая соляной накипью в изолированной резервации Lingua Incognita. Потому-то наш подопытный П и не имеет ничего общего с собакой, конструкция угломера не приемлет прямых углов, а форма циркуля весьма далека от circulus.

Сложив гнедого коня с чёрным быком, в сумме получишь «три» – два цветовых отличия и одно физиологическое. Сложив ноги курицы, получишь те же «три» – левую, правую и дееспособность ходить. Что же есть «три»? Комната без запасного угла. Какая гипотенуза скалькулирует такие углы?

Большая Старая Черепаха длиннее Изумрудной Змии Скарапеи – смотря в каких «попугаях» интерполировать. В яйце есть перья – как иначе они появились бы у птенца? Колесо колесницы не давит дороги – иначе как ему раскрутится?

Лягушка хвостата – но с первым ударом грома-молнии теряет свою хвостатость вкупе с головастиковой девственностью, получая взамен перепонч-лапчонки. Телёнку-сироте уже не лишиться матери – при её жизни он растёт самое большее безотцовщиной.

Умирая, любое тотчас рождается – в новом.

Allegro! Fortissimo!

Бесконечно великое не имеет ничего вовне себя – это есть великое единство. Бесконечно малое не имеет ничего внутри себя – это есть малое единство. Быть подобным в большом, но различным в малом – это есть малое подобие и различие. Все вещи в конце концов едины и в конце концов различны – это есть большое подобие и различие.

Не имеющее толщины не имеет и протяжённости, простираясь насколько хватает бинокля. Безграничное имеет границу, а параллельные рельсы рано или поздно встречаются – за краем бескрайнего. Небо находится вровень с землёй, а горы – с озёрами. Видавшие виды, они умеют речь – акустика в в пропасти во лжи, которую мы зовём просто О-враг, непередаваемая.

Солнце, стоящее для меня в зените, будет тебе заходящим. Мало кто способен обогнать выпущенную стрелу, но есть мгновения, когда она неподвижна – для преследующей по пятам одноколчанки. Тень летящей птицы не движется – она изменяется.

Отлитые воедино кольца можно легко разнять – мысленно. Волос выдерживает натяжение в тысячу пудов – когда силы сжатия и растяжения уравновешивают друг друга. Рукоятка долота не охватывает рабочий стержень – тот сам входит в её паз. Направляясь в Железный Город, ты прибываешь туда вчера – намерение предшествует действию.

Я допускаю, что нигде иначе как к северу от Севера и к югу от Юга околачивает груши центр всего мира – как мир, так и его центр каждый «сербский пингвин» волен выбирать на свой вкус и цвет (а вот кричать об этом на городской площади не след: сплохуешь как незадачливый златокрад-крематоман, вымямливший стражнику, что, воруя средь бела дня на виду у всех, он ничего окромя золота не замечал).

Глаза не видят – иначе они видели бы самих себя. Пальцы не соприкасаются с вещью, а, прикоснувшись, не отрываются от неё – иначе этой вещи для них бы не было. Ухо не отрывается от звука – иначе звук глох бы не начавшись.

Свойства беспредельны. Вещи – неисчерпаемы.

Andante! Аданте-с!

Спустись к воде, зачерпни илистого чернозёма, провей пятернёй, встряхни испачканные беременные семена как подбрасываешь обглоданные игральные кости Хэйсаку, гадая на двойную шестёрку в баре «У Лу». Кости, кости, ложитесь, кости, белые кости…

В семенах наливаются жизненной элекссенцией неразличимые сглазом зародыши, из которых проклёвывается ряска, из которой водомерка шьёт гардероб жабам и жемчужницам, которые до июля постятся горьким подорожником с Красных Холмов, который изгнивает в «воронью ножку», которая взрастает в нечистотах и самоотверженно отдаёт себя на съедение личиночкам Бея Скоробея, за что её листочки превращаются в кисейных мимолётных бабочек, которые, улыбаясь в рамке кружев, растелешиваются донага от ломкой кожицы и опрометью сигают со скалы в домашний очаг в чём мать родила, возрождаясь дроздом-пересмешником, который, допев, ложится на землю, переворачивается на спину, подбирает голенастые коленки к паху, выпускает из клювика волосинку слюны и начинает быть пересохшими чёрствыми костями, которыми за кружечкой пади угощаются несущие бедствия тли, которые чувствуют себя как Тома и вырождаются в уксусную мошкару, которую уплетает за обе мандибулы большой древесный тележечник, который волею Девяти Замыслов стремительно желтеет и вспыхивает тысячью светлячков-серенити, которые поедом поедают сладкую ситарную тыкву заливных полей, которые уже давно и пристально присмотрел себе носатый комар-визгун, который, хохоча, удирает от смертоносного опахала Прислужницы Овец, которая соединяется со Старым Бамбуком, уже не дающим побегов, и в синем спокойствии несёт от него в подоле весёлых червырей, которые уписывают покойника за милую тушу, который реинкарнируется пятилапым Псом П, который съедает снежного барса, гражданина кота, гражданку и тёмную Лошадку Л, которую, пожалев и отставив ножку в балерунском алезгоне, оставляет под сенью девушек в цвету, которые каждую ночь на Иоанна Копалу, обнажённые, стаями ложатся в грунт, по которому царапит твоя скрюченная пятерня, под ногти которой набиваются спелые, испачканные парным чернозёмом беременные семена…

Отпусти их, опусти в воду. Вот они всплыли, поплыли – и… уплыли! Чем не тараканы? Ничем. Кажется, дождь собирается.

Капли дождя ползут как улитки, рисуют на окнах понятное им,
Смотришь в окно, как баран на калитку, на город, так и не ставший твоим,
Капли дождя ползут как слепые, друг друга толкая и торопя,
Смотришь в окно, как будто впервые, на город, а город глядит на тебя.

Мокрое небо плачет над миром, что выстроил ты на мокром песке,
Мир умирает, это даже красиво, как бригантина в горящей реке,
Мокрые пальцы бродят наощупь, дёрнешь стоп-кран на полном ходу,
Из крана хлещет чёрная горечь, колёса уже стучат по мосту.

И как по тебе – так рельсам бы в пропасть, экспрессу стоп-кадром на миг замереть,
Но, мой хороший, нехорошую новость позволь мне сыграть, станцевать и пропеть,
К чёрту высокое, к чёрту певучесть, чёрная горечь – вот твой билет,
Чёрная Комната – вот твоя участь на ближайшую тысячу лет.

И чёрная горечь хлещет из крана, но время больше никак не убить,
И тени чёрного телеэкрана внутри и вокруг принимаются быть,
И чёрная горечь, спасавшая раньше, теперь превращается в гибельный яд,
Алисе всё чудится страньше и страньше, Алиса не знает, что падает в ад.

Чёрная горечь била шрапнелью, мёртвое время валялось в углу,
Чёрная горечь дарила похмелье, ты жил, будто выдумал эту игру,
Но в каждой игре Судьба победитель, и мёртвое время назад не вернуть,
И Чёрная Комната будто смотритель, кого не купить и не обмануть.

Чёрная Комната, чёрная пропасть, кончилась повесть, нет больше слов,
Чёрные окна с видом на совесть, с выходом в сад молчаливых крестов,
Чёрная Комната, злое шаманство, кричат голоса, алеет пунктир,
В чёрном пространстве, где нету пространства, Чёрная Комната – вот он, твой мир.

Вот он – финал причудливой позы, вот он – конец эфемерных дорог,
Вот она – точка бессмысленной прозы, вот она – кода рифмованных строк,
Чёрная Комната, чёрное слово, чёрного зеркала чёрная гладь,
Снова, и снова, и снова, и снова, и снова, и снова, и вновь, и опять.

Но брошены в землю новые зёрна, упала звезда в пропасть во ржи,
И ты выползаешь из Комнаты Чёрной, в след оставляя лохмотья души,
И капли дождя ползут ниоткуда, и сам себе снова – хозяин и вождь,
И мир умирать не хочет как будто, и это всего лишь сентябрьский дождь.

P.S. Ты заметил, друже, что эта глава – сплошной информационный винегрет и, более того, многие ингредиенты даже не просто несовместимы между собой, а вообще вряд ли съедобны? Очень надеюсь, что заметил – ведь я с середины первой главы по старинке чешу себя надеждой – и не хочу в том разизуверяться! – что с тобою мне неслыханно повезло, и ты – из вчитчивых читателей, а не из тех китчевых «почитателей» (от слова «полистать на толчке»), кто заводит дружбу кнопочкой «Добавить в друзья».

За всем тем при готовке сего винегрета к нашему с тобой, друже, пиру воображения (на второе – ЛИРверные шпикачки и КЛЮЕВский морс) не пострадало ни одно членистоногое – в сю главу из изНачального озаглавия книги не был опущен, всплыт – и… уплыт ни един инсектант, ни даже какая завалящая бабка-коробка Девы Марии, курочка Мокши Параскевы али птичка Фрейи, гишпанская Mariquita, неметский Marienkafer али маленький фламандский Ingetsje, лимонно-шафранная псиллобора, чубарая пропилея али алая кокцинелла. Кто любит свой цвет? Ферзь. Дэ один – е два, едва не шах. Ходи.

А то приезжай в кресла, жнею смотреть.

Атанде! Атанде-с!

=========

Лапка пятая.
ПОСЛО8ИЦЫ и ПОГО8ОРКИ

ТРАГИЧЕСКАЯ ЖЮКИАДА В ДВУХ НЕНОРМАТИВНЫХ АКТАХ
С АНТРАКТОМ

=========

Цитата – ум дурака.

П.В. Крусанов
«Беспокойники города Питера»

=========

ДЕЙСТВУЮЩИЕ ЛИЦА

Те же и Собака. Только без Собаки.


АКТ ПЕРВЫЙ

Не-действие происходит здесь и сейчас.

Ворглобай. Ворглобай.

Киристаль. Киристаль.

Думатрон. О, чорт вас всех подрайт… Думатрон.

Ворглобай. Мы назвали один другому наши имена – удачное начало разговора. Песня должна быть музыкальной, и не от хорошей жизни, а для хорошей жизни.

Киристаль. Первый блин – комам, второй…

Думатрон. … знакомым? Третий – дальней родне? И лишь четвёртый – мне?

Ворглобай. Первый блин – комам, второй – Богу, жокулятор. И не перебивай собеседницу, она тебе не провод вражеской радиостанции, не посуда, не мебельная обивка, не кисель с яйцами, не аппетит и не миазмы сопревшего сфагнума, етить-колотить! Киристаль, засандаль подлецу – ему ум не к лицу.

Выстрел грянет, ворон ужжит, Думатрон в бурьяне неживой лежит, подымается, падает, подымается, падает, подымается, наливает себе из графина.

Думатрон. Пособили нуже, да сделали хуже… и вечный сон, и никаких якорей, и последний, кто стучится в дверь моя – это ком земли, колотящий по гробовой крышке… мне снится пицца… вот так иной раз отрубишься в час, очнёшься в три… в одежде, под кухонным столом – И-И-И ВСЁ КА-А-АК НАВА-А-АЛИТСЯ!

Ворглобай. Из пруда Невы тащишь и рыбку – вес труда!

Киристаль. Не дай бог никому в палачах быть, а нельзя и без него – зло злым исполнить. Но… беззаконным закон не писан: по саже хоть гладь, хоть бей – всё одно черно. К чему бело умываться, коли не с кем целоваться? А давайте… покрасим нашу Дверь – белым? Какою краской – белой? красной? – эту Дверь ни забелить, ни закрасить! – аминем лихого не избудешь, моря песком не засыплешь…

Думатрон. Не трепи таможне нервы – гнилого болота и чёрт боится. Никому не мило, когда дело хило да гнило: лихое зелье не скоро пойдёт в землю, худое дерево в сук растёт.

Ворглобай. Худа лычная плётка, а без неё и того хуже; худа ремённая нагайка, а всё лучше мочальной. Либо коня хорошего держать, либо плеть… узда дороже лошади, пропади они обе с пропадом!

Киристаль. Nope, первое худо – худой разум… худая воля. Много худа на свете, а нет хуже худого разума.

Думатрон. Так коли пашни меньше – простору больше! Кусочек поля стоит кусочка неба!

Ворглобай. Избы не крыты – да звон дюже хорош!

Киристаль. Спесивый не взглянет, слепой не разглядит, глупый осудит, умный рассудит. Две лошади белые…

Думатрон и Ворглобай (хором). … ТРЕТЬЯ – ГОЛАЯ!

Киристаль (обидевшись). Для матушки княгини угодны дыни…

Думатрон и Ворглобай (хором). … А ДЛЯ БАТЮШКИНА ПУЗА – НАДО АРБУЗА!

Киристаль дуется.

Ворглобай. На сцене милая Странница играла юность невинную… Пропадает навеки слеза, и за городом будет гроза, кто-то «против», а кто-то «за» – это ль не вечность? Несмотря на растаявший дым, несмотря на беспечный камин, я иду, и мне холодно с ним – это ль не вещность?..

Думатрон. Отправь меня-а-а с листьями по воде-е-е! Лети, лети, лепесто-о-ок, через западный мосто-о-ок, через игрек, через и-и-икс, через Лету, через Сти-и-икс! Чуден Сти-и-икс при тихой погоде! Какая там рыба-а-алка! О, как я провёл лето на Сти-и-и-ксе, как я фитовал с Романом Сти-и-ксом, как я флиртовал-с!..

Киристаль дуется.

Думатрон и Ворглобай (хором). А НАД ЭТИМ ПОСВИСТИМ НЕВЕСЁЛОЙ СКАЗКОЮ! А НАД ЭТИМ ПОСИДИМ С КРАСНОЮ ГУРМЯСКОЮ!

Киристаль лопается, подымается, падает, подымается, падает, подымается, наливает себе из графина. На ней лопаются лосины.

Ворглобай. Ещё не родилось, а уж окрестилось! I’ve played a broken music, I’ve played a double jeux!

Киристаль. Бёбежю-бёбежю… Возможно, поэтому ты и похож на Бадди Холли в стёклах витрин: зелёный пинжак с карманами, стильный оранжевый галстучек, отутюженные брючки-банананчики, взбитый как сливки кок… взмыленный как лимон парикмахер, сожжённый утюг, истраченные запасы зелёнки…

Думатрон. Не Бог-солнышко, на всех не угреешь, не упечёшь, не угадишь.

Ворглобай. И Бог с ним – одним днём лето не опоздано!

Киристаль. Умный или читаешь много? В Железном Городе боженька, а колокольне – в ноженьки? Это нам, лешим да кикиморам извинительно: в лесах живём, в кулак жнём, пенью кланяемся, мотыге молимся… тьфу на оба ваши дома! Все мужики сволочи… в раёк просятся, а смерти боятся! Что рыбки-банананки али бабочки-однодневки: ладно – живут, и не ладно – живут, а как начиняют в срок деревянный пирог, так и выходит, что жили – ни о чём не тужили, а помре – и о них не тужат. Один конюх внакладе: живая «начинка» никому не досадила, а копыта откинув, кобылу пересадила – тяжело везти, дородна больно!

Думатрон. Воистину умными людьми сказано, что умные люди ломают дрова по-крупному. Да, брат BOP, заварил ты какашу, выпустил Пандору из бутылки с джин-тоником, щуку с яиц согнал… Не мешало бы не мешать грибам цвесть-то! Боп, боп, бибоп…

Ворглобай. Когда хотелось, брат DOOM, тогда и на уме вертелось, и на языке кряхтелось: я ей про сапоги – а она про пироги! Я ей про дубовый, а она своё: осиновый крепше! Я и эдак, я и так – а она ни так, ни сяк!

Киристаль. Таков-сяков, а всё лучше приказных дьяков! Ты, дядя, allez, roulez, jeunesse! – давай-давай go-go-gaga ближе к делу, а то опять про козу белу! И не грози южному централу, попивая сок у себя в квартале, Кузьма, – не дрожит корма!

Думатрон. Муж с огнём, жена с водою… У вас с ней полтора разговора, всяк своё несёт – жаль, мимо. Знатная водотолча, продолжайте, попкорма завались.

Ворглобай (плаксиво). Не мельница, а мутовка – молоть не мелет, а лишь воду мутит! Говорит всмятку: ни очми, ни речми, ни в сноп и ни в горсть, ни в пир и ни в мир, ни в хомут и ни на козлы, ни Богу, ни людям, ни нам, мужикам, – только чорту табак молоть! Ни похулить, ни похвалить: похулишь – не отхулишься, похвалишь – Бог убьёт! Ты ей ложки, а она тебе – плошки! Ты ей сам-сем, а она тебе: сама съем! Ни яман, ни якши, ни средней руки гуляши, ни в рай, ни в муку, ни на среднюю руку! Ни дар и ни купля, ни росту и ни виденья, ни юродства и не благородства, ни сана и ни мана, ни голоса и ни волоса, не брито и ни стрижено, ни мыто и ни катано, а коли катано, так ни глажено, а коли глажено, так не так! Ни ходы, ни ступы, ни ходу, ни переступу, ни шагу, ни рыси, пошла – не пошло, поехала – не ехало, стала – ни село, ни пало. Стрень-брень, стрынь-брынь – дрянца с пыльцой!

Киристаль (угрожающе). Хорошо летаешь, да где-то сядешь.

Думатрон. Летает хорошо, а садиться – фьють! – не умеет. Грифоном в паспорте записан был верблюд, но все на запись эту в паспорте плюют…

Ворглобай (истерично). НЕТ ДЕРЕВА, НА КОТОРОЕ БЫ ПТИЦА НЕ САДИЛАСЬ!!!

Садится в трибуне, хнычет.

Киристаль (задумчиво). На дубу свинья гнездо свила, а овца пришла, яйцо снесла, курочка объягнилась, класс какой поросёнок вылупился!

Думатрон (притворно угодливо). Achtung! Achtung! Всем постам по форме номер один позывной сигнал общий! Комар парню ногу отдавил! Деревня мужика поперёк переехала! Меж глаз нос пропал – как увидал, что на утках Озеро плавает? Волки на кобыле, львы в автомобиле, росомаха в галунах, Черепаха на Слонах…

Ворглобай (всхлипывая и утираясь ширинкой). Горящее небо, горячий песок, я ещё никогда не был так одинок, я теряю религию, теряю регалии, я пропадаю внутри аномалии… картонные контуры и силуэты ходят вокруг – я не знаю, кто это: у них внутри магнитофонные фразы, у них снаружи фальшивые стразы… ассонансом Нефритовых Сфер, в како-вони пиитского чада, я иду к тебе, Зелёный Торшер, и ничо мне больше не надо! Я здесь, и здесь останусь!

Киристаль (утешает плаксу самым радикальным способом, не забывая, однако, и саму себя сама). Не следуй за толпой – иди туда, где пусто. Если думаешь долго – проиграешь… но проиграешь и когда не умеешь начать применять знания. Вот греки – дали миру философов, но и основали Олимпийские игры. Э, Э, Э!!! КУД-КУДА!!! ВЫШЕ КЛОТИКА НЕ ЛАЗИТЬ!!! Разлимонился, рассиропился, раскис… стоит на коленях, как дурак, и предлагает руку… СТЫДЫСРАМ!!!

Думатрон (презрительно). Танцы на похоронах! Худой да глупый поп свенчает, хорошему да умному не развенчать – не для пригожества, для крепости. Хоть не складно, да ладно. Кривы дрова, да прямо горят.

Ворглобай (утирая ширинку). Ради этого мига… люди… идут на самоубийство… Пропал, совсем пропал, сошёл с ума, влюбился, как мальчишка, как дурак! На Востоке неприлично обнажать тело, а на Западе – душу, но вот… обнажаю – и то, и другое! Я ЛЮБЛЮ ВАС! (Становится на колени.) Люблю, как никогда не любил! Двенадцать женщин я бросил, девять бросили меня, но ни одну из них я не любил так, как вас… Пять лет не влюблялся, дал себе зарок, и вдруг втюрился, как оглобля в чужой кузов! А, где наша была не была – пан или пропан! – руку предлагаю! Да или нет? НЕ ХОТИТЕ?! И НЕ НУЖНО! (Встаёт и делает вид, что очень быстро идёт к трибуне.) Ночное шоссе-э-э… ночной ларё-о-ок… не спит аэропо-о-орт!.. задумчивая улыбка прибо-о-оров дрожит в лобовом стекле-э-э!.. и эта лунэ-э-э!.. за интеллектуальное превосходство приходится расплачиваться одиночеством до конца! Эхма, пропадай! Без любимой на миру и жизнь не люба!

Вытаскивает из-за пояса топор томагавк под названием Вой Ны и силится резать вены, но индейский палаш не точён, а самоубийца не точен – выходит одна какая-то ерунда. Ворглобай зарывает топор томагавк Вой Ны вспять на старое местоположение и обливает себя из графина. Чиркает кремнем о кресало… затем ещё раз… да ещё раз… да ещё много-много-много-много раз…

Киристаль. Дурень! Чего дурью маешься – это ж тархун! Думатрон, чего ты сидишь? Помоги уже!

Думатрон (в задумчивости грызя ноготь Киристали). Ну… не знаю, не знаю… литра два керосину могу от сердца оторвать, а больше? – не знаю, не знаю…

Ворглобая неожиданно отпускает, он отпускает графин, теряет прежнюю живость чувств, охладевает к суициду, делается тихим и безбуйным как буй на безбурье, ложится в трибуне и принимается оттуда грустить. Несмотря на озлобленность, Думатрон внезапно чувствует острую нежность к Ворглобаю, в трибуне напоминающему ему старую улитку. Ему хочется прижать к себе эту улитку и чем-нибудь утешить её, но он, памятуя о вымощенном благими намерениями тупике, сдерживается.

Думатрон (колупая носком носка длинногравюру на парсийском ковре). Ты это… ты товой! Хошь невесту – спроси меня как!

Ворглобай (нехотя). Как.

Думатрон. Тебе каку? Нежку-ласкушку? Пышнотелку-полногрудку? Улыбашку-сладкоречку?

Ворглобай (выжимая ширинку). И чтоб плавать умела.

Думатрон. Avec plaisir, mon cheri salaud! ТЕБЕ ПОДХОДИТ – ДЕЛЬФИН!

Опустим же завесу жалости над этой сценой, дадя Киристали поплотнее укутать истерика фимиамом лести и смыть её бальзамом соль с сердечных ран.

Киристаль (гладит рёву по голове ширинкой). No, Woman, nuh cry… у тебя же есть я… Ворглобай, а как же я? Ведь я же лучше… лучше дельфина? Что есть – вместе, чего нет – пополам…

Думатрон (саркастически). Попалась ворона в сеть: попытаюсь, не станет ли петь! Тот-воно женится, ту-воно берёт, а я бы и не знал, да мне тот-воно сказал! Наш-то, наш-то: все люди на конях, а конный пеш! Ворочает как чорт в болоте, ломает всё дело как ком лутошку, да только пишмашинку казённую зазря гоняет как леший зверя! Ряжено промежком, сойдено посмешком, разверстали, разверстали, да на прежнем и стали! Пошёл так, попал в кабак, да такой, что и пива не сваришь, а сваришь – не разопьёшь!

Ворглобай. Не учись пиво варить, учись солод смолоду растить – хорош солод, когда хорошо смолот. Знают все, что кутью варят из гречихи. Вари кутью – была бы кутья, а кутейники будут! Приду-у-ут! Най-дут, разберу-у-утся!

Киристаль. Воду варить – вода и будет: и навара не прибудет, и варево не пребудет.

Думатрон. В воде по горло стоит, а пить просит… занял грош на перевоз, да некуда ехать… любо-дорого распял, да вверх не поднял, а поднял, так снизу не подпёр. Дело толком красно – толк-эт есть, да не втолкан весь. Жди толку, положа зубы на полку!

Ворглобай. Бестолков, да – да памятлив!

Киристаль. С малинника лыки не велики, да ягоды сладки, а с калинника лык надерёшь, да ягод в рот не возьмёшь. Из-за леса стоячего не видать лесу лежачего.

Думатрон. Из колодца выкинуто – соломой затушено, да, Ворглобаюшка? Прорубь высокая, так коням ноги подрубим, чтоб напоить! Запрём калачом, запечатаем пряником! А Хули!

Ворглобай. Не о том речь, что виноватого сечь, а о том, что где он: воров в лесу сторожишь – а теи из дому дом выносют. Чем кочку срывать кочку, так лучше объехать. А то получается: стой, батальон, пуговку нашёл! Марш, марш – без ушка она!

Киристаль. По избе ходит, а дверей не найдёт – семеро ворот, да все в огород, а пятого выходу недосчёт – есть только вход, и то не тот. Идёт мимо кровати спать на полати – чем смотрит? Мается, мается, то грешит, то кается, хоть с вином на люди, хоть один вдвоём, то заснёт, то лается, глянь, вот-вот сломается, а всё не признается, что всё дело – В НЁМ…

Думатрон. Ох, не кончит добром, ох, добредёт, как хан до Крыма… коль худое житьё – встань да побежи, а хорошее – ляг да полежи! Голова у ног ума не просит: ходить лучше, чем бежать; стоять лучше, чем ходить; сидеть лучше, чем стоять; лежать лучше, чем сидеть; спать лучше, чём лежать; видеть лучше, чем слышать; познавать лучше, чем видеть; делать лучше, чем познавать; делать лучше чем сделано лучше, чем просто делать! Лучше увидеть лицо, чем услышать имя: увидишь-то сам, а услышишь от других!

Ворглобай. На таракана с рогатиной, на комара с кистенём: орлом ж комара не травят, мыши ж зародом не давят. Вестимо, не резон: из гвардии да в гарнизон, но на дело да на службу не напрашивайся, а вот от дела да от службы не отпрашивайся!

Киристаль (обиженно). Я не таракан! Я не служба!

Дуется.

Думатрон. Опять двадцать пять надулась… агница писаная… вот так ради своих шкурных интересов в овечью шкуру волки и рядятся – только у одних маска скрывает лицо, а у других под лицом скрывается маска. Кирька-то наша душка: одна душа, и та нехороша – со всем прибором сатана! Сколько ни мой гагару – белёс баклан не будет: пошла на собаках шерсть бить, да перебила чёрных кобелей набело – что ж такого? – и в Иерусалиме собаки есть!

Ворглобай. А мы с тобой, друже, лежим в темнотище в двух метрах от тёплой травы… охохонюшкихохо, как пошло дело на лад, так и сам ему не рад. Что называется: с концов зубами натянул – в серёдке лопнуло.

Киристаль дуется.

Думатрон. Меряла старуха косой клюкой, да и махнула рукой – иглой дороги не меряют. А дело бывало, што и коза волка съедала, и не в том дело, што овца волка съела, а в том дело, как она его ела – не про то говорят, што много едят, а про то, куда объедки девают…

Ворглобай. Нельзя сказать, что ветрена была Кармен, но в паруса её всегда дул ветер перемен! А поскольку любовь к деньгам тоже мечтает о взаимности, бисера всегда бывает меньше, чем свиней.

Киристаль дуется как мышь в карты на крупу.

Думатрон. Кому ничто не годится, тот и сам ни во что не годится.

Ворглобай. Это нашего Поля ягода, одной руки пяльцы! А что нашему брату на руку – то и вашему козырю в масть!

Киристаль (пиная ни в чём не виноватую нищенку-утро). Не летит пчела от мёду, а летит от дыму. Вашему пономарю нашего пономаря не перепономарить: наш пономарь вашего пономаря обпономарит, перепономарит да перевыпономарит. Товар глянется, и ум расступится – не по хорошу мил, а по милу хорош: стерпится, слюбится, слипнется, склеится, вертится-крутится – всё перемелется!

Ворглобай и Думатрон (хором). ХОТЬ ГНИЛО, ДА НАМ МИЛО! МЫ СЧАСТЬЯ САМИ ПАХАРИ, ХОТЬ ПАШНЯ – СПЛОШЬ ПРИГОРКАМИ! ЧУЖОЙ ЖРАТВОЙ НЕ СЫТЫ МЫ – ПУСТЬ НЕТ, ЗАТО СВОЯ! КТО ХОЧЕТ МНОГО САХАРУ – ТОМУ ДОРОГА К ГОРЬКОМУ! А ТЕМ, КТО С АППЕТИТАМИ – НЕ БУДЕТ… НИЧЕГО!

Киристаль. Противоречит физике людской молвы природа, где ложка дёгтя вес имеет больше бочки мёда. Но па-а-апрррашу эти слова занести в протокол: ДАЖЕ – САМЫЙ – НИКУДЫШНЫЙ – БУЛАТ – РЕЖЕТ – И – ЖЕЛЕЗО – ЗПТ – И – КИСЕЛЬ – ТЧК.

Думатрон. ИМХО, нас уели.

Ворглобай. Отож.

Киристаль. А Хули.

Думатрон. Ох, не по разуму рвение, братие и сестрие! Ох, охота смертная, да участь горькая! Что же всё у нашего брата с сестрой всё прямиком наперекосяк? Отчего все люди как люди, одни мы как мыслете, да и то все в домашнем – один чёрт в колпаке? Всё к тому идёт, что который час ударит, тоторый и сосчитаем – зубы разжуют, язык разберёт – кой день прошёл, только тот до нас и дошёл!

Ворглобай. Отож.

Киристаль. А Хули.

Думатрон. Тьфу, йопт… кулик да гагара – два сапога пара, и оба левые… сладкая парочка: свинья да ярочка…

Ворглобай и Киристаль (хором). ШТО-О-О?!

Думатрон. Большие порядки доводят до беспорядков. «Язык» доводит до сведения, язык – до Киева или кутузки. Бестеневой операционный софит наводит тень на плетень и бросает тень на хирурга. Незнаемая прямизна наводит на кривизну. Можно поправить, да будет хуже – прямого нечего править, а править – испортить. Не гребень голову чешет, а время.

Ворглобай. Бесполезняк. Ходил три дни, выходил злыдни: все кузни исходил, а не кован воротился. Пошёл завтра за море в чернолесье по еловы шишки, пришёл вчера из-за семи морских вёрст киселя хлебать – одну еловую субмарину во льдях Каракума и откопал. А где же команда? Не ахтит мне! Отбуду в Крым по капусту – добуду семерым сорокоусту!

Киристаль. Увидишь своих, так кланяйся нашим! (В сторону.) Ехал непутёвый не путём, а всё околиком, погонял поганец кулаком: куда ни поедет, семи вёрст не доедет.

Думатрон. Как у наших ворглобят бескостёлочка до пят, рукавички ж крепко спят, в обе дырдочки трубят… только за смертью посыпать – седлай порты, надевай коня! Воргел у мёртвых пчёл мёду захотел: в зуб рубит, а в замок пригоняет – и та-а-ак сойдёт! На базар – как ни навязал, на продажу – всё ладно! Шипит да дует – что-то будет!

Ворглобай. Не то корова рычит, не то в животе бурчит… поёт «Господи, помилуй», а несёт алилую… я влез – и он в лес, я завяз – и он за вяз… Что посмеешь, то и пожмёшь!

Киристаль. Двое плешивых за гребень дерутся! «Комплиментарка» эм-си Сенька VS эм-си Тришка: шапку выиграли, а кафтан проиграли. Ей-богу, как на польском сейме – шум и бестолочь: кто кричит аман, кто – атлан, кто сдаётся да пощады просит, кто на коня садится… Вали Кострому в Волгу, твоя неделя!

Ворглобай. Валить? Изволь. О! (Думатрону.) Где шатался?

Думатрон. На базаре, всё про француза слушал.

Ворглобай. Что ж?

Думатрон. Да далече от Москвы стоял, не слыхать было!

Ворглобай. Который час?

Думатрон. Первый после давешнего… О! (Кирстали.) Челом куме, сядь: почто пришла?

Киристаль. Так.

Ворглобай и Думатрон (хором). ЗДОРОВО, КУМА!

Киристаль. Да на рынке была.

Ворглобай. Никак глуха?

Киристаль. Купила потроха петуха.

Думатрон. Который час?

Киристаль. Яичный квас.

Ворглобай. Сколько минут?

Киристаль. И ковшик тут.

Ворглобай и Думатрон (хором). ПРОЩАЙ, КУМА!

Киристаль. Пять алтын дала.

Ворглобай. Что везёшь, брат DOOM?

Думатрон. Сено, брат BOP.

Ворглобай. Какое сено, разве дрова?

Думатрон. А коли видишь, так что спрашиваешь? Кто задаёт слишком много вопросов, может за это и ответить!

Ворглобай. С бороной по воду поехал, а цепом рыбу удит…

Киристаль. Немой караул закричал, безногий на пожар побежал. Слепой слепому не указчик… да и зрячему тож. Менял слепой у глухого зеркало на гусли…

Думатрон. Слепой курице всё пшеница.

Ворглобай. Слепому Евсейке всё копейки.

Киристаль. Дело по делу, а суд по форме.

Думатрон. Похлебал молока – хороша обуза от пуза!

Ворглобай (невидяще тюкая перед собой рукой). А какое оно – «молоко»?

Думатрон. Ну… сладкое да белое, слепень!

Ворглобай. А что такое – «белое»?

Думатрон. Ну… как гусь.

Ворглобай. А что такое – «гусь»?

Думатрон (сгибая руку костылём). Ну… во-о-от такой!

Ворглобай пощупал – и понял, что такое молоко.

Ворглобай. Думатрон добрый молодец, да есть норовец! Стой, не бежи: укажи рубежи! Стой, не беги, подай мои пироги!

Думатрон. И Ворглобай добр: купил бы ему гроб. Посадить его на лопату да вынести за хату. Хорош гусь – много в ём блох. Целёшенек, как колокол, хоть разбей его об угол, а то деньги девать некуда – кошелька купить не на что.

Киристаль. Про одни дрожды не говорят двожды, по други дрожди умолят дожди, яко чаша въ руце Господни, вина нерастворена исполнь растворенiя, и уклони от сея въ сiю: обаче дрождiе его не истощися, испiютъ вси нечестивіи земли.

Думатрон. По-церковному завела, да на плясовую свела. Дравид Давид молится да плачет, а есаул Саул веселится и скачет. Толкуй, Фетинья Савишна, про ботвинью давешню!

Ворглобай. Она не Фетинья – она…

Киристаль. А ты не загачивай – промачивай да промолачивай!

Думатрон. Ворона сове не оборона.

Ворглобай. За маркитанта и блинник.

Киристаль. А…

Думатрон. И у жюка рог, да петушьего бодня не стоит.

Ворглобай. Не велика тетеря – в чистом поле и жюк мясо.

Киристаль. А…

Думатрон. Так-то оно так, но ведь камень – не угодье, а пёс – не баран?

Ворглобай. Так мы горой – водой, а лесом – парусом!

Киристаль. А…

Думатрон. Меледу меледишь, вздор молотишь, чуху городишь! Городи, городи да выгораживай: под гору вскачь, а в гору – хоть плачь!

Ворглобай. Даже в самой идиотской идиоме есть своё рациональное юрко, главное – посмотреть под нужным углом. Вот посмотри, тащемта, на себя: хоть и первого десятка, да не первой сотни, а и первой сотни, да не первой тысящи!

Киристаль (ломаясь). Мы греки, цесны человеки, купили рыбы для мы, а он съел для я!

Думатрон и Ворглобай (хором). А…

Киристаль (победоносно). У нашего Филата спина горбата что старый гриб на болоте – не без ухвостья в умолоте! Дядя Трифон с неба спихан, Леон – не Леон, а из ряду вон: один не годится, другой хоть брось, третий маленько похуже обоих. По тринадцати на дюжину да грош придачи – прибавка, что на четвёртый калач: всех в один кулак сожми, так только то и выжмешь, что съедено. Созерцание порядка в отношениях чисел и движении звёзд должно научить вас упорядоченности духа, кабаньерос!

Думатрон и Ворглобай (хором). А…

Киристаль. До того ль нам, бабам, на пожаре – а мы, подхватив животы, да ну выть! Ы-Ы-Ы!

Думатрон. «Выть»? Это уж не земляной ли пай для рыболовства и прочего?

Ворглобай. «Выть»? Это уж не мелкий ли податный надел? Тот, что за переходом к подушной подати тяглом заменён?

Думатрон. «Выть»? Это уж не денежное ли возмещение повредительства от уголовного злодеяния?

Ворглобай. «Выть»? Это уж не правительственное присутственное место – вроде канцелярских столов?

Думатрон. «Выть»? Это уж не обеденный ли перерыв на обед архангельского работяги? Али перерыв меж таких перерывов? Для одной выти – да рука мыти… Переколачиваемся с выти на выть, и не знаем как быть, а как выть прошла, уповод кончен, шабаш работать, пора есть – так по три выти зараз схлестывает!

Ворглобай. «Выть»? Это уж не… выть ли или не выть? За советом не в рынок идти: спроси у ветра совета, не будет ли ответа?

Киристаль. Не будет ли.

Думатрон. Вёдрами ветра не смеряешь. Солнышка в мешок не споймаешь. В решете воду из Реки не наносишь, звёзд в Озере не наловишь.

Ворглобай. Так и утопший пить не просит. И отливали, и отдували, и на полок клали, и молебен пет – а пользы нет.

Киристаль. И не будет.

Думатрон. Вот так выбираешь-выбираешь выборышей, а не оберёшься одних оборышей…

Ворглобай. Из пушки да по воробьям – это как по горностайке с облавой.

Киристаль. Говностайке.

Думатрон. КСТ АПЧ!!!

Ворглобай. Будь здоров, болярин.

Киристаль. Краткость Сестра Таланта. Антоша Палыч Чехонте.

Думатрон. Угу, он.

Ворглобай. А… ОК.

Киристаль. Ок-чпок… фик-фок на один бок. От нас отшатнулся, а к вам не пришатнулся. Ну… батожьё – дерево Божье: терпеть можно.

Думатрон. Не всё лови, что плывёт. Не всё уди, что клюёт. Это дело у меня на зубу – до того гладко, ин глядеть сладко!

Ворглобай. Неудивительно: на одной неделе четверга четыре, а деревенский месяц – с неделей десять! (Надрывая все имеющиеся животики.) Ы-Ы-Ы!

Киристаль. Люблю серка за обычай: хоть не везёт, да ржёт! (Подсмеиваясь Ворглобаю.) Ы-Ы-Ы!!

Думатрон. Охъ, мой Богъ, болитъ мой бокъ, девятый годъ не знаю, которо место! (Катается в ногах тех двоих как сыр в масле.) Ы-Ы-Ы!!! (Укатывается со смеху на своих двоих в оркестровую Фуджи-яму.)

Бронзовый колокольчик звенит. Железный занавес опускается.
Антракт, антрепренёрша обносит антрекотом.

=========

АКТ ВТОРОЙ

Не-действие происходит не-там же, не-тогда же.

Ворглобай. Ворглобай. Моя хата с краю – первым всех встречаю!

Киристаль. Киристаль. Язык мой – враг мой: раньше ума глаголет. Губа не дура, язык не лопатка – знает где кисло, знает где и сладко!

Думатрон. Виделись. Думатрон. Кто старое поманит – тому вилкой в глаз, а кто забудет – тому…

Ворглобай. Понеслась… лихая беда начала: есть дыра – будет и прореха.

Киристаль. Ты опять за своё? Твоё дело телячье – посрал и стой. Гол как сокол, а остёр как топор!

Думатрон. Ума как у барашка… помёт.

Киристаль дуется.

Ворглобай. Мда, жилы в мишке не утроишь, огня в бумагу не завернёшь. Им можно зажечь газплиту и прикурить «Лаки Страйк», можно как Цой зажечь толпу, а можно сделать как Майк…

Думатрон. Нехай. Холод не щётка, пирожка не подметёт. А так хоть в тиши посидим, как окуни... или сычи. Край ты мой болотный, край ты озерной! Рос я беззаботным, неслух озорной…

Ворглобай (вытаращив глаза). Откуда знаешь?! (Продолжает торжественно, как читают молитву). Вмиг всё изменилось: скрылся солнца круг, хмарью озеро покрылось, загрустил я вдруг…

Думатрон. Закручинился в тиши, стал как сыч смурным…

Ворглобай и Думатрон (хором). И НЕ РАДУЮТ ЕРШИ, НИ КОСТРОВЫЙ ДЫМ!

Киристаль заинтригованно сдувается, Ворглобай и Думатрон, обнявшись, пьют брудершафт.

Ворглобай. Век живи, век учись тому, как нужно жить! Лишь гению дано, отбросив суету, сквозь наслоенье сложностей увидеть простоту!

Думатрон. «Лучше поздно, чем никогда!» – сказал еврей и положил голову на рельс вслед уходящему поезду… Киря! Зае*ала ужа дуться, садись в серёдку, кушай селёдку, а то вон лапша – и она хороша! На надутых водовозют, а на добрых сами катаются!

Киристаль (жеманно усаживаясь с краешку, подцепляет обгрызенным коготком на зубок оливку из оливье). На обиженных воду возят, а на обидчиках – огонь.

Думатрон. Если цель спасение души, тогда – цель оправдывает средства.

Пытаются сварганить тройничок, но проливают и пьют так.

Ворглобай. За двумя зайцами погонишься – ни одного кабана не поймаешь. А убить двух свиней одним камнем…

Киристаль. Одна голова хорошо, а две некрасиво.

Думатрон. Бабушка гадала да «Нас двое!» – сказала: то ли дождик, то ли снег, то ли будет, то ли нет. А ещё говорят – в Москве кур доят, только мы пошли и даже сисек не нашли!

Ворглобай. А из щёк поварят в мозге курдов яд… или гурт аят? В общем и целом здоровом теле здоровый дух – большая редкость… редкая удача!

Киристаль. А из здорового тела – здоровый пук.

Думатрон. Не, ваша Малашка нашу Акульку не выпередит! Рыбак рыбака видит издалека – вот сторонкой-то и обходит! Бережёного бог бережёт, а небережёного – конвой стережёт!

Ворглобай. Я бы попросил! De mortuis seu veritas, seu nihil, други: о мёртвых или хорошо, или ничего… кроме правды!

Киристаль. Матчасть подтяни – сползла на ползала, умственный-отставший! Кроме правды: Mortuo non maledicendum – мёртвых не хули!

Думатрон. И иго тяжко на сынехъ Адамлихъ, от дне исхода изъ чрева матере ихъ до дне погребенiя въ матерь всехъ, когда Vox populi, vox Dei – глас народа… Христа предал.

Ворглобай. Религия – опиум для народа, она облегчает его страдания!

Киристаль. На тебе, небоже, чего нам негоже? С Бори рубашка – голому сосенка? Не всё готу масленица, будет и Великий пост, и Юрьев день!

Думатрон. Курочка по зёрнышку клюёт, а весь двор в говне…

Ворглобай и Киристаль (хором). ШТО-О-О?!

Думатрон. Капшто-о-о! Говорю – и делу время, да и потехе час! Не фармазон какой-нибудь, понимаю: молодо-зелено, погулять велено! А в условиях полной неграмотности населения из всех искусств главным является што-о-о? – верно, други, верно! – «КИНО» и цинк! А где у нас самый лучший цинк, м?

Ворглобай и Киристаль (хором). ТУЛА!!! ТУ-ЛУ-ЛА, ТУ-ЛУ-ЛА, ТУ-ТУ-ТУ-ЛУ-ЛА!!!

Думатрон (пробивается к трибуне через задний проход и наливает себе из графина). Значение Тулы для Республики огромно, но народец в ней – гов…

Неистовая овация истово переходит по «зебре» во что-то бурное. Докладчик спускает в зал.

Ворглобай. Я чувствую себя не в своей ne pas etre dans son assiette с двойным дном. Закройте мне Аредовы веки на х*р.

Киристаль. Ничего не пописаешь – новая метла по-новому метёт…

Думатрон. … а как сломается – под лавкой валяется.

Брудер «в трёху» снова накрывается медной ж*пой.

Ворглобай (пуская обильные слюни и скупую пьяную слезу). Я вот в молодости бродил без дела, взрослым мечтал клад отрыть…

Киристаль (про себя). Старость придёт – в монахи пойдёт: убежал монастыря, да не сбежит монашества.

Думатрон (иронически). Ты ещё скажи – дорога, по которой ходили сорок пять тысяч восемь миллионов триста шестьдесят четыре и шесть десятых года, превращается в реку! Выпадет снег, заледоставит твою реку наглухо – собакам радость, а у воробья в животе полно злости!

Киристаль. Злость в животе собак – лучше?

Ворглобай (падая незаплаканным бакенбардом в «шубу»). Ох… ох уж мне-с енти ментальности… почему я воняю рыбой?.. почему мне так холодно здесь?.. откуда взялся этот каменный пол с моим контррельефом?.. кто вмял мя?.. Аль Капоне?.. жандарм с ордером высадит дверь и закроет меня в сторожевую Фарфоровую Башню Молчания портового подъёмного храма, смахивающего на грустного жирафа… делать, делать ноги из Железного Города!.. о!.. в спину впиваются предупредительные цуг-тромбоны полисменских сирен… отстреливаюсь резиновым водяным пистолетом – пиу! пиу! пиу!.. позднее субботнее утро, райский замок ещё на замке… залечь на дно ада пока не уляжется розыск!.. холодный каменный пол… кто вмял мя?.. Аль Капоне?.. виноватое солнце кидает червонцы на каменный пол одиночки моей, земного поклону – теперь я Харону смогу заплатить за билет для гостей!.. все прочь уходите, попа прихватите – не нужно мне лжи отпущенья грехов! вся мерзкая жалость лишь дарит усталость – грехи все со мною, и дух мой готов!.. тело выбито из сил… омыто цунами… окостеневшие руки скованы за спиной… я холодею ниже точки росы… ниже уровня моря… ниже каменного пола… гидравлический пресс потолка приближается с неумолимостью четверга… слёзы по тебе льются мне в уши и мёрзнут втроём с душой… ты бросила меня на корм стервятникам, сграбастала под мышку лестницу – и ушла… ушла, безъязыко следя в бездорожной пыли маленькими серенькими буковками моей эпитафии – к сторожевым Фарфоровым Башням Молчания не ведёт ни одна из дорог судьбы… да хранит тебя Изида!

Думатрон. Сколько людей – столько дорог! Как не бывает погоды не той природы, а бывает лишь бельишко не по сезону и ботиночки на тонкой подошве, так и не бывает неправильных пунктов назначения – бывает только поворот не туда! Но если ошибся дорогой, то можно вернуться, а если ошибся словом – ничего нельзя сделать! Слово – чесслово! – не воробей, у которого в животе полно злости!

Ворглобай (вычавкиваясь из бодрящего месива баклажанной икры). Выйти и войти – нет ворот… прийти и уйти – нет пути…

Киристаль. Быстро открывай глаза, медленно открывай рот…

Думатрон. … и всегда знай свой предел!!!

Ворглобай. Всмсленорму?

Киристаль. Да нет. Нет да. Предел. Имянно предел. (Напряжённо шевелит шрамом во лбу.) Или норму.

Думатрон (отплясывая на столе джигу польского Камаринского). В незнакомом месте – УХ! УХ! УХ! – хорошо зарабатывать деньги – ЭХ! ЭХ! ЭХ! – а в знакомом месте – ОП! ОП! ОП! – хорошо встречать Новый год… УФФФ! (Падает в собственных глазах, подымается, наливает себе из графина.)

Ворглобай (вылавливая в щавелевом борще пол-яйца). Вот взять яйцо: яйцо предмет простой, в целое яйцо муха не залетит, так что не… ик!.. не стоит искать кости в курином яйце. (Съедает улов.)

Киристаль. Взял в долг, хоть бы и яйцо – верни, второй раз будет легче взять.

Думатрон. Слова не Спальщика, но… м-м-м… Ужа!

Ворглобай (строя из паштета зиккурат). Долг отдают стоя, просят вернуть – на коленях… по-нормальному можно только там (кивает в сторону дремучей Чащи Всего), но туда нас эцилопп не пустил…

Киристаль. Деньги богача – жизнь бедняка.

Думатрон. Забей: друга без изъяна не бывает, но если будешь искать изъян – останешься без друга… хоть истина и дороже. Сомневаясь в человеке, не веди с ним дела, а ведя – не сомневайся.

Ворглобай. Дая тбя рсцлую!

Киристаль. Лучше меня.

Думатрон. Лучше её.

Ворглобай. Агнесса! Как я могу тебе отказать?!

Неловкое молчанье.

Ворглобай. Я… пошутил.

Киристаль. Ах так?! Ну погоди! И для упавшего кирпича приходит день, когда его перевернут!

Думатрон. Лодка может перевернуться и в сточной канаве.

Ворглобай. Уши пошутить нельзя…

Киристаль. Огородные черви в огороде и умирают!

Думатрон. Хороший товар не бывает дешёв, дешёвый товар не бывает хорош.

Ворглобай (рыдая Киристали в свитер с поленьями и фартушек с черешенками-двойняшками). Если ты знаешь, что такое любовь…

Думатрон. … значит, ты её не познал.

Ворглобай. Если ты очень кого-то ждёшь…

Думатрон. … то не принимай стук своего сердца за топот копыт его коня.

Ворглобай. Если сердце успокоилось, то ты просветлел…

Думатрон. … либо умер – что, по существу говоря, одно и то же.

Ворглобай (ревмя). ВОТ ВЫ РЖЁ-О-ОТЕ… А И ЛЯГУШКА МЕЧТАЕТ ВЗОБРАТЬСЯ НА ВИШНЮ-У-У!!! ЭХ, ВЫ-И… (Падает, подымается, наливает себе из графина.) Не поднимешься – не упадёшь… не упадёшь – не поднимешься… большому сердцу не надо большой комнаты-ы-ы…

Киристаль. Не слабоумен, не глух – так какой же он прадед? Никто не знает.

Думатрон. Ой ли? Небо знает, земля знает, ты знаешь, я знаю – кто говорит, что никто не знает? Не задавай мне вопросов – и я ни в чём не солгу тебе.

Киристаль. Ни один человек, пока он задаёт вопросы, не становится настоящим дураком!

Думатрон. Да, очень даже может быть, что дураков не становится больше, но они становятся (в сторону Ворглобая) всё активнее.

Ворглобай. Всё слышу! Тот, кто меня оговаривает тайком – боится меня! Кто хвалит в лицо – презирает. Любит лишь тот, кто молча кивает и улыбается!

Киристаль и Думатрон молча кивают и улыбаются, однако оратора уже несёт наугад.

Ворглобай (наставляя указующий перст аки усатый мооровский красноармеец на фоне раскочегаренного докрасна коптящего крематория). ТЫ-Ы-Ы!

Улыбки Киристали и Думатрона усы хают на глазах.

Киристаль. Я?

Ворглобай (в нетерпении рубиродно отгоняя её ладошкой). З-З-З-З-З-З-З-З-З! (Снова принимает боксёрскую стойку народного обличителя.) ТЫ-Ы-Ы!

Думатрон. Ну?

Ворглобай. Грубиян и хвастун! И… прости – ГУСЬ! (Показывает на себе.) Во-о-от такой!

Думатрон. И вам того же.

Ворглобай. ТЫ-Ы-Ы!

Думатрон. Опять я?

Ворглобай (удивлённо и неуверенно переводит фокус с пальца на Думатрона). Опять ты?

Думатрон. Опять я.

Ворглобай. Что значит «я»? «Я» бывают разные!

Киристаль (ещё более сбитая с толку). Мобыть – я?

Ворглобай (обрадованно). А-А-А! ТЫ-Ы-Ы!

Киристаль. Ну?

Ворглобай. Хвастуха и грубиянша! И… прости – УТКА! НИМФА МАНЬКА!

Киристаль. …

Ворглобай (тараторя всё быстрее и невнятнее). Хвастовство – признак беспомощности. Грубость – признак бессилия. Надежда на пользу от их проявления – признак глупости. По всем признакам выходит – я глупец. (Горяча душа «монаха» – сгоряча душа клопов, топча тяжёлым сапожищем визжащих жареных перепелов и опрокидывая кубки, величественно воздевает к потолку телячью печень, тушённую в яичном соусе. Не дай Господь стать его врагом.) ЕСЛИ ТЫ НЕНАВИДИШЬ СВОЕГО ВРАГА – ЗНАЧИТ, ОН ТЕБЯ УЖЕ ПОБЕДИЛ!!! (Падает, пытается приподыматься и наливать себе из графина, но тот уже вылакан досуха, а пол скользок от развалившейся печёнки.)

Киристаль. Дерево упало – макаки разбежались. Вот так одну ветку тронешь – десять закачаются. А ну как добавить листья к веткам? Не варик. Хотя… под большим деревом всегда есть хворост…

Думатрон. Вот пусть само и убирает.

Киристаль. Не осилит. Мыслей в излишке, а сил не хватает. Днём – думы, ночью – сны. Такая диета и Синего Слона свалит!

Думатрон. Санитары-ы-ы…

Ворглобай (раздавливая и растирая неряшливые куски телячьей печени, кое-как садится в позу русалки). … логическая семантика, семиотическая интерпретация, модальная логика, аналитическая философия… теория речевых актов, наконец!

Киристаль и Думатрон (хором). САНИТАРЫ-Ы-Ы…

Ворглобай (повышая голос по экспоненте). … труды Готлиба Фреге, Рудольфа Карнапа, Кларенса Льюиса, Джона Остина, Уилларда Куайна, Георга фон Вригта, Яакко Хинтикку, Сола Крипке… Михаила Михайловича Бахтина, наконец! Возможные миры, иллокутивные употребления союзов в межклаузном безвоздушном просранстве, жёсткие десигнаторы, индивидные контексты, пропозициональные установки, референтно-непрозрачные модальности… приблизительные воины с подсознаньем и Синей Бутылкой портвейна в руке, наконец!

Киристаль. Полная деконструкция, шизоанализ и постмодернизм.

Думатрон. Пост-мать-его-модернизм?! Безоар фильтруй! Как у MODERN вообще может быть POST – это ПОСЛЕ-СОВРЕМЕННОСТЬ, что ли? Абсурд.

Ворглобай (умиляся прослезясь). Други… люди… человеки! Я отнюдь не стремлюсь заставлять вас находить ТО, ЧЕГО НЕТ…

Думатрон (в сторону). И на том спаси бог.

Ворглобай. … но изо всех щелей лезу из кожи вон обратить ваше внимание на ТО, ЧТО МОЖЕТ БЫТЬ!

Киристаль. Да, это от души. Замечательно. Достойно восхищения. Чтобы так, за обедом на десерт? Замечательно! За это вам наша искренняя сердечная благодарность. Ежели, конечно, ещё и фарфор можете употребить… Тогда просто нет слов!

Думатрон (в сторону). Развязал б Бог – в Пост тихомирно похоронили б… А спросили б – сказали б: крупом, мол, умер. А что? Все под ним ходим.

Из-за падуг и арлекина в потугах падает крупная пандемия крупа, Ворглобай в бурьяне неживой лежит, подымается, падает, подымается, падает, подымается, наливает себе из пустого графина.

Киристаль и Думатрон (хором). НУ МОЛОДЕЖЬ, НЕ УСИДИТ: ТАКИ ТАК И МЕЛЬКАЕТ, ТАКИ ТАК И МЕЛЬКАЕТ!

Ворглобай (разбивая на счастье и мелкие осколки ни в чём не виноватый графин). Отож! А Хули!

Киристаль (пытаясь наудачу сложить себе из черепков счастье или что выйдет. Не выходит ничего. Кроме шуток). Я всегда говорю: лучше, если не было и появилось, чем было, да исчезло. Я всегда точна в формулировках! Было – исчезло. Не было – появилось. Эти слова что, похожи? Не было – появилось – и ты рад. Ты рад, не так ли?

Думатрон. Не так ли. Чудесным воскрешением зрителя не уверишь – привыкли-с.

Ворглобай. Тому, кто смотрит, со стороны – всё ясно, тому, кто участвует в деле, – всё потёмки.

Киристаль. Лампа себя не освещает.

Ворглобай. Тому, кто смотрит, со стороны – всё ясно. Тому, кто участвует в деле, – всё потёмки. Лампа себя не освещает. Это и морскому ежу понятно. (Кричит в ракушку суфлёра.) Эй, ёж твою медь! Тебе всё понятно?

Припёртый к стенке NPC выёживается, щетинится колючками и отзывается уклончивой догматической антиномией.

Думатрон. Мож, всё-таки толкнём его в пропасть во лжи, которую мы зовём просто О-враг? Ну или… не знаю… рыботорговцам, на органы? Уж пригоршню-то денариев выручим, будь Спок! Говорят, с деньгами можно купить часы, но не время – вот и куплю часы, а ещё автомашину с магнитофоном, а ещё пошью костюм с отливом – и в Ялту – только меня и видели! А спросят за убиенного – отвертимся, мол, так и было – он не бздыханный, просто так пахнет, а не слезут – скажем: ошибочка, мол, вышла, простите больше, не будем?

Киристаль. Невыполнимо. Купить что-то ненужное по ошибке ещё можно, а вот продать…

Ворглобай. Я вам не мешаю?

Киристаль и Думатрон (хором). ОТОЖ!

Ворглобай напяливает ширинку в виде берета и уходит к левой кулисе рисовать лошадь Иру.

Думатрон. Верно, друже, верно! – долой часы, мещанский пережиток кулацких недобитков! Чего ими здесь мерять? Здесь же нет времени! Здесь нет никакого «здесь»! Решено: повесим вместо часов лошадь. Що таке? А ну покiнь! Некрасивый в тебе кiнь! Почему без хвоста? Где подпись? Похож персонаж, хорош в проминаж – коль впоперёд впрячь экипаж!

Измученный Ворглобай закорючивает на раме «ЛОШАДЬ ИРА»… какое-то время любуется… минуту думает как отирающий стену какающий в колготки дошколёнок, после чего стирает накорюченное и перезакорючивает поверх – «ПЛОЩАДЬ МИРА».

Киристаль. Маргинал ты, Думатрон. Болтаешь как институтка. Вздор, всё вздор! – его обуяла жажда СО-творенья! У нас, к слову, парадна дверь по сю пору не крашена.

Думатрон. Мне чёрный нраица. Как первая весенняя земля.

Киристаль. А мне – жёлтый. Как оперение Симурга.

Думатрон. Эй, ты, там, на том берегу! Врубенс! А какого чорта чорта не смалевал? Или… ну… тигру?

Киристаль. Или рыбку-банананку?

Ворглобай (рассеянно мастача из кисточки и ширинки экстравагантный первомамайской флажок). Чорта воочию никто не наявил – рисовать его нехитро, да не та палитра. Тигра должна быть АВ-ТО-ТЕН-ТИЧ-НА – рисовать её трудно, да палитра скудна. У нарисованной рыбки будет только один глаз – ни рыба, ни мясо, да и палитра чумаза. Лошадь лучше!

Думатрон (отходя на шаг от мольберта и в задумчивости грызя ноготь Киристали). Отселе, в думу погружён, глядел на Иру Думатрон. (Вполголоса.) Да-а-а… лишь гению дано, отбросив суету, сквозь наслоенья сложности увидеть простоту…

Киристаль (трепетно прислоняя обгрызенный палец к обкусанным губам). Ещё б полянку под серебряными копытцами анютиными глазками усеять… допишешь? Допишешь, да?

Киристаль стоит перед картиной, смотрит сквозь седые космы то на Ворглобая, то на Думатрона.

Ну? Что? Ну? Что?

В руках Киристаль держит – «метёлкой» от себя, словно передумавший браться за дело помазок – сморщенную, жалкую мороженую морковку, стараясь затолкать её в рукав. Страшные, костлявые, в синих венах руки не слушаются. Спрашивая, Киристаль кивает головой как китайский Болванщик.

Допишешь, да? Допишешь?

Ворглобай не спеша наливает себе из разбитого графина, рвёт, сжигает, развеивает и размешивает в кубке палитру, выпивает залпом поллитру, затем искоса озаряет старушку и старичка остывшей улыбкой Сентября.

Ворглобай. Краски – что солдаты: содержишь их тысячу дней, а используешь единожды. (По-бендеровски повязывает «флажок» на шею, закалывая узел V-образно сломавшейся кисточкой.) Недописанное оставляю недосказанным. Живите, други, сохраняя покой – придёт весна, и цветы распустятся сами.

=========

НЕМАЯ СЦЕНА

Ворглобай, Киристаль и Думатрон ничего не делают. Не считая Собаки.

Которой нет.

Бронзовый колокольчик не звенит. Железный занавес не опускается.

P.S. Говорят, в Париже одну из ролей жюкиады когда-то восхитительно играла божественная Анриетта-Розин Бернар – Неистовая Сара. Говорят, её экстатическая игра свела с ума многих: поражённый до глубины души Рене Жюль Лалик преподнёс в дар «принцессе Грёзе» изумительной красоты диадему, а потерявший дар речи Пьер Луи Виктор Лемуан вырастил и положил к ногам дивы потрясающе ароматный пион. Говорят, спустя полвека после смерти великой актрисы звездочёты назвали одну из венерианских впадин её именем. Говорят…

=========

Лапка последняя.
САРЫ и БЕРНАРЫ

=========

– Адррр!
– Адррр!

Ритуальный клич и отклик
уфимских пипизянов

=========

Полушутя говорю сыну – вот возьму и заберу тебя к себе от мамы, будешь у меня жить. Сын так странно на меня посмотрел и сказал – забери. И покуда я хлопал по-рыбьему ртом, вынул из кулька сахарной бумаги – обезьянку! Самонастоящую – лупоглазенькую, ушастенькую, только до чрезвычайности миниатюрную.

– Чуть поболе моего кулака будет, – озабоченно думаю я вслух тоном домохозяйки, сетующей на испорченный парсийский ковёр при виде упавшего с подоконника кашпо с распустившимся папоротником. – Такая везде пролезет…

Сын бросается горячо протестовать и кроет меня втридорога уверенными заверениями:

– Она беспроблемная!

Я изгибаю бровь сомнительным басовым ключом, хмыкаю и неожиданно для самого себя даю обезьянке коробку воздушного риса в шоколадной глазури. Малышка взмахивает длиннющими ресницами – это мне? – стеснительно изображает безукоризненный книксен, проворно распечатывает подношение и, отщипывая ПО ОДНОМУ зёрнышку, вновь устремляет на меня свои огромные влажные глаза, полные неизбывной тоски по навсегда утраченной родине. Её мордочка улыбчиво кособочится, мартышечка кокетливо дёргает плечиком – выходит трогательно и очень-очень благодарно. Я чуть не падаю с табуретки.

– Миледи! – кричу я шёпотом под настроением момента, стараясь не сбить хрупкого контакта, однако, не могя сдержаться, актёрствуя подвыпившего гусара. – Миледи! А не завалиться ли нам нынче к Кржыжановцу – шары покатаем (показываю как)! Обещались быть все наши! Преинтересная, скажу вам, соберётся компания! Вы будете иметь успех (закатываю глаза)! Да, чуть не запамятовал – это тоже вам, миледи!

Сую чимпанзе чимпанское, нанас, пыльцын и книжечку-«матрёшку» с парой сказок Андерсена и Шарля Перро («матрёшки» – это такие квадратные складенки-раскрасочки, вмещающие сразу по два текста, тиснутые на страничках фрагментарно, под прямым углом друг к другу – то бишь держишь «матрёшку» по-человечески – читается сказка, отпечатанная по центру листа, повернёшь книжонку корешком лежмя навроде перекидного календаря – читается та, что на полях. Гарнитура «Таймс», шрифт академический). Обезьяночка, нимало не смутившись, берёт подарок и донельзя правдоподобно и умело берётся перелистывать «матрёшку» – читает. С табуретки я таки падаю и, стоя на колене, склоняю голову к груди, одной рукой приминаю сердце, а другую простираю вдлань – живая статуя пушкинского рыцаря. «Миледи» доверчиво протягивает мне лапку. Я наклоняюсь и целую тонкие изящные пальчики. Сын на седьмом небе от счастья – обезьянка остаётся у нас. В тот же вечер новоселица присваивает себе имя Сары Бернар – из всех прочих предложенных именно такому она предпочитает отзываться.

Где вы теперь, маленькая африканочка с кривоватой улыбкой, которой вы так безуспешно пытались придать лукавую многозначительность, но которая упрямо получалась бесхитростной и по-детски наивной? Какой дом зовёте своим домом? Живы ли вы вообще? Дела, дела, дела, как говорим мы, боконисты…

P.S. А ты – куды торопишься-то? Всё одно тебе здесь нечего делать – посиди! А покудова сидишь – поверни-тка чутка тексток, что у тебя перед глазами – как знать, может, и увидишь вторую «матрёшку»?

=========

Хвостик.
А и Б

=========

… Возьми с собой
Ключи от моих дверей.

Группа «Аквариум»
«Ключи от моих дверей»

=========

P.S. Выдохни, друже, – к твоему вящему облегчению моя дисгармошечная и не особо влагозвучная хлебединая песенка наконец-то спета. Через пару строчек я тебя оставлю. Один на один с моими «ЖЮКАМИ» и твоими собственными.

Что-что? Чувство глубокого удовлетворения? Синяя Слоновья усталость потрудившегося на славу графомана? Воскресный отходняк демиурга?

Ни то, ни другое, ни, боже упаси, третье. Мне – никак. И значит – Большая Старая Черепаха вновь и опять оказалась права: всё было, есть и, дай бог, будет как должно, и вода всё так же продолжает течь под мостом Mirabeau, а дело мастера Бо – сторона.

И сиять бы звезде
Ещё столько по стольку столетий,
Но, попавши сюда,
Сразу падает в грязь –
В этом мире я так же мгновенен.

Одначе какая-то часть меня с довольным видом потирает Потир Заздравия своими суставчатыми лапками: большей частью у меня получилось всё (и даже больше), для чего я приходил к тебе, ведомый зовом, безгласным как Вздох Тоски взрослого, который хотел снова стать маленьким. Путевой журнал докончен, и наступает момент эпилога, сладостно болезненный, но неизбежный как отковыривание засохшей болячки.

Ты опускаешь меня в воду. Я всплываю, плыву – и… уплываю!

ЬЫ8АЙ, DРУЖЖЖIOК! 8СТРЕТИМСЯ НА ТОМ ЬЕРЕГY!

=========

Послехвостье.
ПЛОТЪ и КРОВЪ:
краткая занимательная анатомия «ЖЮКОВ»

Голова
Оное есть кость, и как предмет тёмный исследованию не подлежит.

Лапка первая
Сколочена из клочков литРПГ-новеллизаций С.А. Клочкова «Лунь» и «Время туманов», авантюрной адвентюры «Ты победил» и опять же литРПГ-новеллизаций «Полный котелок патронов», «Полураспад» и «Клад Стервятника» А.В. Зорича и С.В. Челяева, асимметричного дуализма языкового знака севшего «Между двух стульев» Е.В. Клюева и расставленных в ожидании гостей «Стульев» Э. Ионеско, рыжеусых дономагских «Тараканов» рыжеусого «Инспектора отдела полезных ископаемых» И.И. Варшавского и кинопанорамы А.В. Рыбина «КИНО» с самого начала и до самого конца», научного трактата младшего научного сотрудника К. Воннегута-младшего «Колыбель для кошки» и фантазмов С.В. Лукьяненко «Дневной Дозор», «Месяц за Рубиконом», «Лето волонтёра», «Предел», «Близится утро», «Ловец видений», «Три дня Индиго», «Лабиринт отражений», «Атомный сон», «Ночной Дозор», «Фальшивые зеркала», «КваZи» и «КайноZой», сатаниады «Мастера и Маргариты» и громовых раскатов «Собачьего сердца» М.А. Булгакова, романа-манги М. Терано-тян «Мастер и Маргарита. Tokyo revengers ver.» и раздумий Н.С. Гумилёва «Я верил, я думал…», эпилога «Войны и мира», некролога «Анны Карениной» и декалога «Воскресение» Л.Н. Толстого и завещания «Братьев Карамазовых» Ф.М. Достоевского, «Одесских рассказов» и рассказов из «Конармии» И.Э. Бабеля и «Очерков и рассказов 1888-1895» о «Детстве Тёмы», «Гимназистах» и «Студентах» Н.Г. Гарина-Михайловского, 26-ой сутты первого сборника второй корзины «Палийского канона» «Чаккаватти Сиханада» и апологического травелога В.Д. Фёдорова «Путешествие вверх», а также манускриптов Ф.П. Херберта «Дюна» и «Бог-император Дюны».

Лапка вторая
Состоит из смерти «Пахаря» и жизни «Петербургских шарманщиков» Д.В. Григоровича, простодушно-оборотистого «Ревизора», потусторонней «Шинели» и пасичных «Вечеров на хуторе близ Диканьки» Н.В. Гоголя и сюрвариума обитателей «Резервации» В.Н. Андреева, целой «Грани веков» Н.Я. Эйдельмана и дольше века длящегося дня «Буранного полустанка» Ч.Т. Айтматова, «Пословиц и поговорок русского народа» и «Толкового словаря живаго великорускаго языка» В.И. Даля и «Большого словаря русских поговорок» В.М. Мокиенко и Т.Г. Никитиной, похождений «Мальчишек-ёжиков» П.И. Капицы и индейских игрищ «Ребят с Вербной реки» С. Булайича, вахтенного журнала «Троих в лодке, не считая собаки» и сухопутных «Набросков лиловым, голубым и зелёным» Дж.К. Джерома, грудиноголовых миниатюр А.Ю. Чукашина «ДАЛЕЕ И ОТКУДА» и попурри А. О’скоттского «Фабрика героев. Опытный образец», перевёртыша Б.В. Заходера «Бочонок собачонок» и экзистенциальных интроспекций «Generation П», «KGBT+», «Непобедимое Солнце», «Священная книга оборотня» и «TRANSHUMANISM INC.», а также «Диалектики Переходного Периода из Ниоткуда в Никуда» и «Прощальных песен политических пигмеев Пиндостана (П5)» В.О. Пелевина, энергетического вампиризма Ю. Авдеевой «Психическая магия. Скованные одной цепью» и глав романа-буриме «Война и мир в отдельно взятой школе», как то: «Разговор на Калачёвке» Э.Н. Веркина, «Волнушки» Д.Л. Бобылёвой, «За миллиард воль до конца света» Н. Караева, «Что скажет Марья Алексевна?» А. Книппер и «Под дачным абажуром» В.С. Березина, «Историй одного города» и историй «Помпадур и помпадурш» и М.Е. Салтыкова-Щедрина и инопланетного детектива А. Дихнова «Портал на Керторию», «Этнолингвистического словаря» под общей редакцией Н.И. Толстого и философии обыденного языка В.П. Руднева «Винни Пуха» А.А. Милна, а также неканонической марсианской хроники Р.Д. Брэдбери «Синяя Бутылка».

Лапка третья
Склеена из обрывков «Писем о Франко-Прусской войне» и дневника «лишнего человека» «Рудина» И.С. Тургенева и мемуаров И.В. Одоевцевой «На берегах Невы», «Потерянного горизонта» Дж. Хилтона и сравнительного волюнтаризма Ш. Цвайга «Трёх певцов своей жизни: Казановы, Стендаля, Толстого», записанного «В альбом» Е.А. Баратынского стиха Б.Л. Пастернака «Про эти стихи», чацкой комедии А.С. Грибоедова «Горе от ума» и просто катаканы Б. Акунина «Просто Маса», непереводимой фантасмагории Л. Кэрролла «Алиса в Стране Чудес» (в переводе Н.М. Демуровой) и иррационального хоррора Д.Дж.Л. Биксби «Мы живём хорошо!» (в переводе А.Н.Стругацкого), «Письма в Париж одной сеньорите» Х.Ф. Кортасара, «Ветхого Завета» (Быт. 1:2,28, 5:20; Пс. 17:12, 74:9, 140:4; Сир.;40:1) и «Нового Завета» (Ин. 1:1; Мф. 25:42–46; Откр. 12:14), дневника буддийского паломника Б.Б. Барадийна «Жизнь в тангутском монастыре Лавран» и исповедей В.В. Набокова «Лолита», «Дар» и «Отчаяние», историко-культурологических изысканий Н.Х.Ахметшина «Тайны великой пустыни. Миражи Такла-Макан» и похода Т. Юань-мина «За вином», романа-катастрофы Ф. Хойла «Чёрное облако» и полёта «Тедди» «Над пропастью во ржи», где так «Хорошо ловится рыбка-бананка» Дж.Д. Сэлинджера, а также якутского героического эпоса-олонхо «Нюргун Боотур Стремительный».

Лапка четвёртая
Составлена из «Практических советов медитирующим» достопочтенного Бхиккху Кхантипало и монографии достопочтенного Г. Чопела «Белые Анналы – история Тибета. Терминология и номенклатура», вечного боя А.А. Блока «На поле Куликовом» и кровопролитного дня воинской славы «Бородина» М.Ю. Лермонтова, поэмы «Руслан и Людмила», стихотворения «О сколько нам открытий чудных…», повести «Пиковая дама» и романа «Евгений Онегин» А.С. Пушкина, «Моей родословной» А.Б. Экслера и корейки из «Золотого телёнка» И. Ильфа и Е. Петрова, автобиографической табулатуры Р. Шанкара «Моя музыка – моя жизнь» и неавтобиографической «Последней надежды» «Утеевского иконописца Григория Журавлёва» В.Н. Лялина, выдержек из энциклопедии Б.И. Кузнецова «Древний Иран и Тибет. История религии Бон» и казацкой одиссеи М.А. Шолохова «Тихий Дон», военных игр «Тимура и его команды» А.П. Гайдара и воинского устава Р.Э. Хайнлайна «Туннель в небе», приключений жихаря М.Г. Успенского «Там, где нас нет» и малявы А.И. Солженицына «В круге первом», письма «Ваньки» и любви «Медведя» А.П. Чехова и «Момента бури» Р.Дж. Желязны, а также книги жизни Г.Г. Белых и Л. Пантелеева «Республика ШКИД».

Лапка пятая
Сформирована на основе краеведческих наблюдений С.А. Есенина «Покраснела рябина…» и сократического диалога Платона «Федон», даосских книг притч «Чжуан-цзы» и «Ле-цзы» (в переводах В.В. Малявина-цзы и Л.Д. Позднеевой-цзы) и китайской грамоты Л.К. Померанцевой «Философы из Хуайнани», рождественского спектакля Э.Т.А.Гофмана «Щелкунчик и Мышиный король» и моноспектакля Е.В. Гришковца «ОдноврЕмЕнно», «Песни о Буревестнике» и «Детства» М. Горького и японской народной сказки «Печень живой обезьяны», криминального чтива А.В. Чернобровкина «Кинслер пикирует» и «Часа Совка»… то есть «Часа Быка» И.А. Ефремова, «Истории города Баку, С.А. Ашурбейли и «Приключений Гекльберри Финна, Тома Сойера» и М. Твена, альтернативной космической фантастики В. Глурджидзе «Рудокоп» и монструозной пенталогии Ю.Д. Петухова «Звёздная месть», наставлений В.Я. Брюсова «Юному поэту» и киносценария Ч.М. Паланика «Бойцовский клуб», филологического исследования Л.В. Зубовой «Поэтического языка Иосифа Бродского» и «Словаря русского языка XVIII в.» Фундаментальной электронной библиотеки «Русская литература и фольклор», детской утопии Н.Н. Носова «Незнайка в Солнечном городе» и дорожныхъ заметокъ А.Н. Радищева «Путешествіе изъ Петербурга въ Москву», а также антологии «Древнекитайской философии» Я. Хин-шуна.

Лапка последняя
Сложена из постапокалиптической небылины Т.Н. Толстой «Кысь» и отдохновений В.Л.Ж. Пруста «Под сенью девушек в цвету», матриархальных злоключений «Анастасии» А.А. Бушкова и «Губернаторской дочки» Б.И. Сокольникова, о которой вообще ничего сказать не могу, литРПГ-новеллизаций Д.О. Силлова «Закон проклятого» и С.В. Палия «Бумеранг», считалочки В.П. Катаева «Цветик-семицветик» и страшилочки К.И. Чуковского «Тараканище», STIHIйно-PROZAических «Афоризмов» Принцалександра (http://proza.ru/avtor/princealeksandr) и бусинок «Игры в бисер» Г.К. Гессе, монолога М.М. Жванецкого «Собрание на ликёро-водочном заводе» и рассказки Н.С. Лескова «Левша», парадоксальных подсчётов «Золотого миллиарда» Г.М. Прашкевича и «Последних холодов» А.А. Лиханова, «Формулы любви» Г.И. Горина и мечтаний Я. Корчака «Когда я снова стану маленьким», а также телефонограммы В.В. Маяковского «Еду».

Хвостик
Ферментирован фрагментами баллады «Вороны» группы «ДДТ» и рапсодий «Поколение дворников и сторожей», «Самый Быстрый Самолёт», «Три сестры», «Дубровский», «Сидя на красивом холме», «Кони беспредела», «Фикус религиозный», «Растаманы из глубинки», «Ангел всенародного похмелья», «Начальник фарфоровой башни», «Мальчик Золотое Кольцо», «Нога судьбы», «Мается», «Матрос», «Русская симфония», «Корнелий Шнапс», «Сегодня ночью кто-то», «Сонет», «Поезд в огне», «Немое кино», «Псалом 151», «Плоскость», «Великая железнодорожная симфония», «Туман над Янцзы», «Пустые места», «Лётчик», «Бог зимогоров», «Максим-лесник», «Истребитель», «Дело мастера Бо», «Терапевт» и «Поручик Иванов» группы «Аквариум», пугачёвского бэк-вокала «Доктор твоего тела» группы «Наутилус Помпилиус» и сукачёвского сольника «За окошком месяц май» группы «Неприкасаемые», песни-апросказа «Самоглядного Зеркала» «Старик, колодец, елец» и сказаний «Ванюша», «Слёт-симпозиум» и «Подвиг разведчика» А.Н. Башлачёва, кругосветки «От Кореи до Карелии» группы «Пикник» и «Этапа на Север» А.Д. Северного, поп-рокешников «Подросток», «Когда-то ты был битником», «Звезда по имени Солнце», «Бошетунмай», «Нам с тобой», «Транквилизатор», «Я иду по улице», «Жизнь в стёклах», «Твой номер» и «Троллейбус» группы «КИНО» и прогулок «До утра» группы «Вторая серия», давай-ламского «Англо-русского словаря» группы «Сплин» и «Новостей из первых рук» группы «Сталкер», элегии «Белая гвардия» группы «Белая гвардия» и «Огромного собачьего секрета» «Пони» Ю.П. Мориц и четы Никитиных, пушкинской визитки групп «Маврин» и «Кипелов» «Я свободен!» и панфиловского регги доктора Кинчева и группы «Стиль» «Эй, ты, там, на том берегу», бестселлера Ю.Д. Чичериной «Ту-лу-ла» и хита ВИА Army Of Lovers «Crucified», растаманского причитания «No Woman, No Cry» группы Bob Marley & The Wailers и хладокаменного безумия «Stone Cold Crazy» группы Queen, «Дорожной истории» «Цыганочки» В.С. Высоцкого и «Песни о Родине» В.И.И.О. Лебедева-Кумача-Дунаевского, а также достопамятных изречений глубокоуважаемого С.С. Аверинцева.