Рыцарь Печатного Образа

Иевлев Станислав
Эта книга встретилась Ему совершенно случайно, тою неисповедимою волей озорной вертихвостки Судьбы, что порою умудряется сложить имеющиеся в наличие кубики Брайля несложным во всех смыслах словом – к величайшей досаде Снежной Королевы и лёгкому прохладному недоумению ничему не удивляющегося Кая. Сомнамбулически вытирая пыль в книжном шкафу и рассеянно перетекая мыслью с одного предмета на другой, Он неловко задел бархоткой долгий подол демисезонной суперобложки, в которую куталась эта широкоформатная барышня – и рослая корпулентная незнакомка, получив весьма чувствительный и невежливый импульс, переполошённо всплеснула рукавами и поскользнулась прямо Ему в руки; за её спиною послышался облегчённый коллективный схлоп – товарки незадачливой парвеню были откровенно рады избавиться от этой дылды, на добрую ладонь превосходившей корешок самой видной из них.
Выпустив бархотку и едва успев подхватить грянувшийся, как поначалу показалось, фотоальбом, Он меланхолически порадовался поводом отвлечься от уборки, раскрыл увесистый томик, понял свою ошибку и уже было вознамерился захлопнуть фолиантец обратно на полку, как Судьба сызнова щёлкнула пальцами по Его носу – и глаза, ненароком увязавшись за хороводом буковок, заскользили далее – и наощупь закрытая дверца заперла ни в чём не повинную пыльную тряпочку посреди враждебно обступивших её плечом к плечу высокомерных книгинь, где ветошке только и оставалось, что слушать тяжёлое давящее в затылок дыхание новых соседок да молча наблюдать, как Он, повалившись на кровать, с головою проваливается в пятого размера разворот нахальной выскочки.
Сказать, что с того дня жизнь Его круто изменилась – не сказать ничего.

* * *

Разверзшаяся под ногами земля или проснувшийся на месте соседнего дома вулкан не в силах были бы потрясти Его сильнее, нежели свалившаяся как снег чуть не на голову книга. В неизъяснимом изумлении, граничащем со священным ужасом и переходящем в восторженный экстаз, Он поглощал абзац за абзацем – и в каждом без исключения эпизоде, в каждой мало-мальски значимой сценке, в каждой сноске и лирическом отступлении Он узнавал… куски собственной жизни; это не было тем коллективно-бессознательным узнаванием, с коим поддакиваешь рассказывающему с телевизионного моноспектакля про своё детство актёру-современнику, родившемуся с тобою в ту же великую эпоху, когда одно детство было на всех; не было это и тем успокоительным прикладыванием к себе общественного трафарета, уравнивающего не возможности с потребностями, но сами пары возможностей-потребностей одну с другой и тем закономерно снижающего разброс событийного разнообразия реализаций этими парами своего потенциала; не было это, вместе с тем, и панибратски-слащавым прищёлкиванием языком в сторону автора, просто-напросто что-то там худо-бедно угадавшего – как в девяноста случаях из ста угадывает любую деревню живописующий непременную старую хромую ветлу, белую церковку и увивающуюся в межполье просёлочную дорогу под разливающимся по небу тёмно-синим горизонтом. Не было ничего подобного: книга удивительнейшим и даже в некотором роде мистическим образом оказалась в наибуквальнейшем смысле – ЕГО ДНЕВНИКОМ. Дневником, открывающимся записью как раз той временнОй отметки, находясь на которой молодые люди, взыскующие безответного исповедника, обыкновенно начинают составлять личный «вахтенный журнал».
Дневником, коего Он никогда не вёл.
 
* * *

Будучи много моложе и безрассудней, Он, вне всяческого сомнения, возвидел бы себя героем материализовавшегося «ужастика» про чёрную зловещую тетрадь, пророчески воплощающую в реальную жизнь всё в неё записанное. Между тем – конечно же, по счастию! – Он был уже далеко не мальчик, и к мистике относился – нет, вовсе не пренебрежительно – спокойно и уважительно, принимая истинное мироустройство гораздо обширнее и глубже того доступного скучной пятёрке человеческих чувств огрызка окружающей действительности – наверное, где-то на заброшенных задворках Его существа под слоем вездесущей пыли всё ещё теплилась искорка той самой юношеской безрассудности – ведь, как известно, рассудок способен лишь застить свет истины да нещадно загонять воспаряющий дух познания в тесную не под размер костяную мыслительную клеть. К слову сказать, к «ужастикам», за редким исключением вроде милейшего «Кошмара на улице Вязов» Он всегда оставался равнодушен; обложка же означенной книги, должно быть, из чувства солидарности отрицая свою дьявольскую преемственность и подтверждая противуположную апофегму о несообразности суждения книжки по одёжке, красовалась совсем даже не чёрной, а совсем даже наоборот – нарядно-разноцветной и даже несколько попугайской (три «даже» подряд призваны придать последнему предложению некую детскую неуклюжесть и тем пуще выпятить контраст аляповатой обёртки и донельзя странного нешуточного содержимого).

«ДНЕВНИК!» – упало на излёте предыдущего абзаца.

«ДНЕВНИК!» – упало и прокатилось в Его голове с первой же страницы.

«ДНЕВНИК!» – упало в разъятые бумажные объятия книги нечаянно дарованное ей имя – ни титула, ни оглавления у фолианта не обнаружилось – по крайней мере, под начальным форзацем (в конец же Он заглядывать почему-то остерёгся – и, пожалуй, это было самым правильным, что Он мог сделать в этой ситуации, коли уж, обнажив сущность Дневника, вовсе не отложил оный от чтения).
Дневник… Дневник… странен был сей Дневник, и поначалу недобрым холодком дышал он в лицо своему… читателю ли? Очередная запись воскресала перед Ним испытанным и полузабытым происшествием, случившимся словно вчера, новая глава подбрасывала Ему радужный веер оживающих на глазах кадров некогда пережитого приключения, а как бы вставленная post factum[1] врезка свежо и трогательно рассказывала Ему Его же голосом Его же размышления по поводу того приключения. И то ли ум Его, благоволя неизведанному, был к тому исподволь подготовлен, то ли, напротив, не смогши осилить столь тонких материй, бросил к ляду все попытки объяснить необъяснимое и объявил оное обыкновенным чудом подобно тому, как наш глаз замещает невидимые им тепловые волны дрожанием воздуха – так или иначе, первые страхи улетучились на удивление быстро, и скоро Он уже читал необыкновенную книгу со сложным, но отнюдь не неприятным чувством, в котором, как в плохом скоропалительном винегрете, чего только не было намешано: и мазохистское, сродни расчёсыванию подзажившей болячки болезненное смакование просматривания старых home video[2], и взбудораживающий зуд узнавания знакомых мест, и крохотное желаньице местами пустить одинокую слезу, и много ещё чего. В конце концов, успокаивал Он себя на первых страницах (и стоит признать, достаточно небезуспешно), верят же буддисты, что в мире с одинаковой долей вероятности может произойти всё что угодно, даже самое невероятное – а уж им-то в том верить можно, они-то на том зубы съели; вспомнил же ихин Просветлённый, сидючи под нашим земным небом, все свои прошлые ипостаси с инкарнациями – так отчего же под тем же самым небушком не появиться дневнику с раскадрованной что твоя кинохроника житьём-бытьём отдельно взятого человека? Что? Откуда? Хм-м-м… откуда… откуда… откуда ни возьмись, вот откуда!
Храбр достался книге читатель, что ни говори, и безумству храбрых поём мы гимны – но не тайною своего рождения был странен Дневник – точнее, не только ею. Великодушно позволив волшебному фолианту существовать в виде объективной реальности поистине буддистским «а почему бы и нет» (и даже неохотно допуская его субъективную нереальность вплоть до галлюцинациональности), невольный герой Дневника никак не мог понять неизбывную особенность каждого параграфа, весьма Его озадачивающую, если не сказать хуже – всякий раз в бумажном зеркале, с непостижимой подробностью отражающем былой поступок, переживание или только его предвкушение, в обязательнейшем порядке отыскивалась то еле заметная, а то прущая напролом трёщинка – чуть-чуть переиначенная фраза или целиком переставленное с ног на голову действо – что, итожно не оказывая особого влияния на, что называется, сюжет (если таковой вообще свойственен дневникам), всё-таки зримо и ощутимо менял картину исторической достоверности – разумеется, в той лишь мере, насколько полно и достоверно Он мог припомнить соответствующее имевшее место «оригинальное» событие. Впервые столкнувшись с подобным искажением фактов, Он почти не обратил на него внимания, бо оное не выбивалось из разряда описания орнамента в первый раз описанных трусиков, легкомысленно отнёс описку на счёт художественного вымысла и, заложивши место, задумался насчёт авторства Дневника – в первый и предпоследний раз; само собою, раздумья эти ничем конкретным не разрешились: логичное искушение вписать автором себя Он, ни в жисть не страдавший провалами памяти, категорически отринул и благоразумно порешил, что коли уж книга УЖЕ есть чёрт-те что, данное Ему в ощущениях, то – ей-же-ей, есть и есть! – уж и пусть её, после чего возобновил чтение и к теме авторства до поры до времени не возвращался. Спустя абзац-другой Он споткнулся о новую ложку…
После попавшейся на глаза третьей кривдочки (ещё мелочнее первых двух), Он неуверенно насторожился, после пятой-десятой вконец уверился в неслучайности неуклонно набирающейся нелицеприятной статистики – не нытьём, так карканьем Дневник перевирал весь материал без разбору – и, наконец, придравшись к какому-то особенно чудовищно испохабленному воспоминанию, вскипел, вспылил и забил в набат – ловить себя на моментально въевшейся в привычку ловле «блох» (с чего теперь в первую голову начиналось знакомство со всякой страницей) уже переходило все границы и беспокоило всерьёз не на шутку. Шутка ли сказать – устроить главному герою первый поцелуй не под романтическим фиалковый зонтом, а под гнусным арбузным, каково, м-м-м? Куда там трусикам с выводком утят заместо корабликов, их, хотя бы и описанные, пережить ещё было бы можно – так же, как и напяленные на идущего в театр героя лазоревые носки взамен индиговых – но как – как? – стерпеть купленное на обратном пути домой шампанское, когда – как сейчас видится! – там были креветки, «Рафаэлло»… и кагор!
Незаслуженно и непоправимо попранную справедливость и подпорченный читательский кейф окончательно приканчивала невозможность уличить коварный Дневник в столь изощрённом и, казалось бы, очевидном обмане, поскольку на трусящий орнамент всем было написать, в театр рано или поздно герой всё одно попадал, а последствия поцелуя под арбузом с добавлением креветочного кагора документировалось более или менее правдиво.
Одному только Дневнику известно, сколько Его нервных клеток без вести пропало смертью глупых в безнадёжных расстройствах из-за каждого встречного-поперечного случая летописного вранья и потугах докопаться до зарытой собаки. Дело кончилось тем, что дело «О том, как было на самом деле» за нумером таким-то, неприлично разбухнув бесчисленными показаниями одного-единственного свидетеля и при том ни на йоту не продвинувшись, было засургучено грифом «ВИСНЯК», отправлено в архив и за истечением срока исковой давности благополучно пущено в распыл. Мироздание вновь наглядно продемонстрировало мудрость пословицы «Время лечит», между прочим снисходительно разъяснив потерпевшему свидетелю, что упомянутое понятие лечения весьма и весьма комплексно, и наряду с профильным кардиостимулированием в него также входит офтальмологическое замыливание глаз. И вот «блох» снова лезло с каждого листа как муравьёв на гусеницу, и Дневник продолжал беспардонно «уточнять» поступающие на вход данные, а Он, насилу успокоившись, усиленно притворялся ничего не замечающим и от силы, ежели уж совсем донимало, через силу посмеивался и усиленно повторял как какую мантру, что, дескать, такая экстраординарная, потусторонняя и незаконнорождённая вепрь – Он так и говорил «вепрь» женским родом – не может не иметь права иметь хотя бы один недостаток – в данном случае право выворачивать слева направо ошмётки чужой биографии – навроде старого лазоревого носка или – верно! – ментально-орнаментальных трусиков.
Время и впрямь справилось с своими обязанностями на отлично – чать, не впервой – и вскоре Ему опять всего лишь навсего не хватало времени отчитывать и поперечитывать нечитанное, потихоньку продвигаясь повдоль линии неизвестно кем положенной на бумагу своей жизни да день за днём накручивая круги неведомого циферблата. Потекли какие-то расплывчатые сутки, пустые той странной пустотой, когда что-то якобы и происходит, но упорно не отпускает ощущение какого-то одного большого, навроде полярного, нескончаемого дня; Он ни в малейшей степени не отдавал себе отчёта, зачем самостоятельно вбил себе в голову этот огромный ржавый костыль, а главное – ради чего непрестанно вколачивает его всё глубже и глубже (прошед сквозь позвоночник, тот, кажется, даже что-то там разорвал во внутренностях), совершеннейшим образом уже не мысля свой распорядок без того, чтобы не раскрыть проклятый сборник собственных деяний на заложенном вчера месте. Конечно, никакой закладки у Дневника не было и быть не могло – помилуй боже, какие закладки могут быть у книги, строго говоря, не предназначенной для чтения и, как правило, теряющей почти всяческую актуальность сразу после постановки последней точки, чернильного красного маркера, навешиваемого у буфера хвостовой цистерны состава старым небритым сцепщиком на сортировочной горке – свои ежедневные путевые пикеты Он обыкновенно столбил общеизвестным варварским загибанием страничных уголков, полностью отдавая себе отчёт в степени изуверства такого способа, но каждый раз не имея ни времени, ни воли отложить чтение очередной подвыподвернутой биографической главки хотя бы на десяток минуточек и сварганить из подручных материалов более-менее человеческую закладку – да хотя бы и перевить в косичку три разогнутые канцелярские скрепочки в разноцветной кислотной оплётке, не говоря уж о нормальном ляссе – что для старого советского школьника, всегда столь трепетно относившегося к ученической «бумаге» и обожавшего шелковистые промокашки, перфокарты-памятки и проглаживаемые утюгом тетрадные обложки-липучки, было, по меньшей мере, странно. Тем не менее, и этот тревожный звоночек был также Им не услышан – а может быть, пресловутой закладке по каким-то своим соображениям неуловимо, но непреклонно воспротивился сам Дневник. Как бы там ни было, Он продолжал жить своей – своей? – жизнью далее, на полнейшем автомате, как во сне отправляя естественные и неестественные потребности обыкновенного человека, не отягощённого семейными обязательствами, имеющего работу, дом и относительно полный холодильник, и всё читал, читал, читал, не открывая для себя ничего нового (окромя уже примелькавшегося хронического коверканья) и не умея не только оторваться от этого бестолкового занятия, но даже не давая себя труда сформулировать его необходимость – как не может сформулировать ответа сосредоточившийся на дыхании медитирующий буддист, озадаченный вопросом нравится ли ему дышать. Думать, как это не парадоксально звучит, Он также практически перестал (тем самым неумышленно показав фигу Декарту[3]), ибо вся Его осмысленная интеллектуальная деятельность мало-помалу свелась максимум к обмозговыванию прочитанного. Одной из последних трезвомыслишек была, помнится, вялая думка о смысле существования вообще Дневника как такового.
Однако сие не есть помянутое во вступлении «крутое изменение жизни» – увы, но покамест это была лишь присказка.

* * *

Скоро же присказка сказывается, да дело ещё спорее делается; вот и всей своею неподъёмной пятой неотступно наступил ВОДИНПРЕКРАСНЫЙ день-деньской, много раньше с какой-то боязливой фаталистичностью метко, но напрочь непонятно зачем окрещённый невесть откуда пришедшим на ум «экватором»: в оттяжечку, в отложечку, вперечитку, впонемножечку, а таки врасплох, как из-за угла разлистнулось необратимое неизбежное, всеми правдами и неправдами откладываемое на туманное «потом», и слова датированного текущим числом разворота почему-то захотелось произнести именно что вслух, и забытая за стеклом книжного шкафа бархотка, оцепенело съёжившись в ногах бумажных барынь, безмолвно внимала раз за разом перечитываемому как бы началу оборванной былинки о скоро сказываемой присказке да споро делаемом деле, о наступившем дне по имени «экватор» и о маленькой пыльной тряпочке, что, затаив дыхание, слушает читаемую ей заевшую пластинку, никак не идущую дальше вступительных слов про скоро сказываемую присказку да споро делаемое дело.
Что такое «экватор»?
Это бесконечно тонкая бесконечная линия глобуса, переходя которую путешествующие в гости к белым северноледовитым мишкам антарктические пингвины-пилигримы превращаются в антиподов и ходят на головах, дабы не упасть с плоской Земли… ах, нет, это экватор, без кавычек…
Это бесконечно призрачная оторочка мантия Луны, под чьей скользящей газовой вуалью женственная пресветлая волшебница Инь обращается мужественным сумрачным андрогином Ян… о, снова мимо, это астрономический терминатор…
Это бесконечно нарождающаяся и уходящая из-под весла переправа, переплавляющая живое в мёртвое… увы, опять не то, спутано со Стиксом – или Летой, отсюда не разглядеть…
Это бесконечно настоящее настоящее, истекающее дарованным во всей полноте сиюмгновенным из свершившегося прошлого в несуществующее грядущее, запечатлённое одноимённым разворотом одиозного Дневника, похожим на раззявленную необъятную пасть завалившийся на бок бегемота, со всеми заслуживающими его Дневникового внимания подробностями и, само собой, неизменным их искривлением. Вот оно!
Дневник при всей иррациональности своей природы оставался ничем иным, как сугубо Дневником, иначе говоря, упорядоченным временнОю шкалой ежедневником, и потому было вполне ожидаемо, что, перевернув другую страницу, Он со сбившимся сердцем и вдруг похолодевшими пальцами увидел в её колонтитуле… сегодняшнюю дату. Внезапно стало пусто и гулко в груди и голове, и на два-три предстоящих вдоха воздух приобрёл сухую мёрзлую колючесть…
Как, закусив губу, отталкивает ногой комингс шлюза родной орбитальной станции выходящий в открытый космос астронавт, Он отлепился от намозолившей глаз красной строки – и, раскинув руки, поплыл в безвоздушной пустоте собственной маленькой большой вселенной среди галактик, туманностей и других станций, привязанный к сгорбившейся буквице абзаца, увитой лубочными завитушками, страховочной пуповиной отсутствующей закладочки – потом отбросил и её; прошёл раскидистой крестообразной тенью по-над созвездием близоруких уличных предутренних фонарей, в неподвижной тусклой тоске стерегущих проступающий как вода из болотного мха под ногой полосато-оранжевый рассвет с окалиной длинных тёмных облаков.
Оставя книгу, Он неотрывно наблюдал наливающуюся тёплой ржавью ночную заоконную затемь…

Дневник снова врал – никуда Он не глядел, а сходу открыл форточку, но был обманут в ожиданиях – ванильный послевкусный аромат хлеставшего ночью ливня уже был украден впитавшим его просыпающимся городом

… переусердствовав не шуметь, слегка обжёгся сверхновою звездой, ставя воду для чая…

кофе Он пил в тот день, всегдашний дешёвый растворимый кофе

… встал на крыло нескончаемым любовным моноложным разливом перемывания электронных косточек любимого смартфона, ритуально пристроенного к розетке…

заряжен ещё с вечера

… сложив надкрылья – левое неловко завернулось, перевзмахнул, переуложил – сел читать Дневник…

лёг, лёг, как и всегда

Конечно, никакой закладки у Дневника не было. Были лишь широкоформатные, засеянные мелким академическим кеглем поля «Экватора», своею купной аккуратной профильной волной напоминающие то ли рассыпчатые белокурые локоны прекрасного сказочного принца, то ли морские барашки повдоль борта изящной принцевой ладьи, выложенные каменной мозаикой на торце какого-нибудь дворца культуры. Натужно раздвоив глаза и скосившись по-курицыному вбок, дабы не единой – не дай бог ни единой! – буквочки не споймалось глупому жадному взгляду, Он общим планом охватил разинутый разворот – и, махом уметнув гляделки обратно, снял, что…

ДНЕВНИК НА «ЭКВАТОРЕ» НЕ КОНЧАЛСЯ.

Твёрдые ломкие листы жуткой летописи, разумеется, не просвечивали, к тому же летопись возлежала на Его кровати, а не стояла впросвет – но наторевший в читательстве взор сразу углядел характерную неровную пухлявость и ноздреватую микроскопическую воздушность укладки слоёв бумажного «пирога», и в соображалке кляцнуло – буде следующие за разверстым примерно на середине талмуда «экватором» страницы пустыми, они бы покоились плотно стиснутыми в стопку, эдаким цельным подшивочным брикетом вподобие спрессованной пачки листового проката – сейчас же больше напоминали размахрённый осенний гербарий.
Так вот почему «экватор» – с розмаху вдарила по костылю, припечатав, девятитонная кувалда. Дневник, прищурившись с какой-то ехидной задумчивостью, милостиво отпустил Его до кухни поставить остывший ДЛЯКОФЕЙНЫЙ чайник – видимо, сочтя «бесовский напиток» не опаснее давешней закладочки. Отчего-то отозвалась в памяти вдавне читанная «Шагреневая кожа»…

НАВАЖДЕНИЕ ОТПУСТИЛО, И ОН ВСХЛИПЧАТО ВЗДОХНУЛ.

Нет, Ему не стало страшно (хотя, думается, здоровый страх самосохранения был бы сейчас ой как кстати), не вышвырнул книгу вон (хотя такое, скорее всего, Дневник не позволил бы), не сотворил с собой какой спонтанной глупости (хотя помыслы прошмыгивали), нет – Он учинил глупость иного плана – во второй и теперь уже последний раз предпринял попытку если уж не расшифровать загадочную личность автора, то, на худой конец, узреть где-нибудь между строк цель составления этих сверхъестественных мемуаров, уразуметь, насколько удастся, резоны появления себя любимого в качестве их протагониста и – это виделось Ему наиважнейшей задачей – врубиться в причины своей неослабевающей привязанности к почти что намертво прикипевшей книге. Положение изрядно осложнялось тем, что обратиться за помощью было не к кому и некогда – ещё до начала всей этой истории Он предпочитал достаточно уединённое существование и контакты с цивилизацией поддерживал постольку поскольку (что, ясное дело, с появлением Дневника только усугубилось), а всё свободное время без остатка поглощалось именно что чтением не к ночи буде помянутой книги.
Результаты полудневной напряжённейшей рефлексии, прерываемой питием неимоверного количества кофе, были крайне неутешительны и фактически повторяли уже пройденный урок: таинственный автор заодно с издателем инкогнито своё раскрывать и не думали (совать нос под последний форзац фолианта в поисках имени сочинителя или хотя бы перечня глав, как и ранее, Его что-то удержало), в свою исключительность для роли центрального персонажа (пускай и персонального Дневника) верилось чуть менее, чем никак, а от настырной прилипчивости пакостного печатного издания Он отмахнулся довольно нелепой и явно наобумной отговоркой, мол, коль скоро у книги имеется конец, то и чтению полагается быть небесконечным, и когда-нибудь оно должно volens-nolens[4] закончиться (три «конца» подряд призваны придать последнему предложению некую беспокойную сумбурность и тем хлеще вывести Его умственную и эмоциональную взбаламученность). О время, твои пирамиды…
Одначе при всём том именно по окончании бесплодного мозгового штурма подзатянувшаяся присказка настоящей истории превратилась в полноценную сказочку, колесо Его бытия со скрипом и скрежетом провернулось по часовой стрелке сразу на несколько делений – и, буде в состоянии анализировать собственное состояние, Он, по всей вероятности обращаясь к окаменевшей в шкафу бархотке, обязательно воскликнул бы:

МОЯ ЖИЗНЬ БОЛЬШЕ НИКОГДА НЕ СТАНЕТ ПРЕЖНЕЙ!

* * *

Внешне как будто ничего не изменилось. Он по-прежнему длил, по существу, растительное существование (иначе не сказать) полуразумного корнеплода, человекообразной особи, оживляющейся лишь за читкой своего ненаглядного Дневника – только вот самая эта читка претерпела существенные и в высшей степени судьбоносные изменения: пройдя «экватор», Он, понятное дело, распрощался со страницами ПРОШЛОГО и вторгся на территорию НАСТОЯЩЕГО и совсем-совсем чуточку самого ближайшего, не далее нынешнего вечера ПРЕДСТОЯЩЕГО. Как и ранее избегая забегать вперёд, не испытывая при этом никакого возбуждения от, возможно, имеющейся возможности узнать своё возможное будущее, он тихо-мирно пробегал глазами разворот – иногда сразу весь, но чаще тот абзац, что совпадал с, так сказать, моментом жизни – иногда повторно проходя особо понравившиеся фрагменты – и преспокойно принимался жить себе дальше. Жить, мало-мало передёргивая то тут, то там какую-нибудь пропечатанную загодя малость – то съедая на завтрак вместо предписанного Дневником бутерброда тарелку растворимой лапши, то надевая индиговые носки взамен вычитанных лазоревых, а то и вообще позволяя себе, сказавшись прихворнувшим, не идти иной день на работу, когда видел в книге нечто вроде «придя в отдел ранее остальных и усевшись за своё рабочее место…».
Да, не смея подсматривать концовки, Он нимало не трусил своеобразно мстить Дневнику за его ПРОШЛЫЕ, мягко говоря, неточности, что в результате выходило ровно той же самой ложью, только теперь чёртова «тетрадь» извращала жизнеописание своего находчивого читателя как бы заблаговременно, выдавая тому авансом добрый шмат доверия, что Он соблюдёт установленные книгой правила этой развивающей безумие игры и не станет выкобениваться нарушением устраивающего всех status quo[5]. Он ничтоже сумняшеся авансы принимал и был само воплощённое смиренство. «Рыцарь Печатного Образа! – дожидаясь закипающего чайника, велеречиво величал Он сам себя перед зеркалом, срывая с немытой неделями башки воображаемую мушкетёрскую «албанку»[6] и, изысканно реверансируя, обмахивал её роскошнейшим пушистым плюмажем свои метафизические ботфорты. – Живу буквалистически как по писаному!»
Колесо бытия катило по рельсам дальше, к пророчески предсказанному Виктором Олеговичем Пелевиным в гениальном рассказе «Жёлтая стрела» разрушенному мосту, и не было поблизости ни диспетчера сообщить машинисту о близящемся обрыве, ни стрелочника увести сорвавший тормоза поезд на запасный путь, ни партизана, готового заминировать пути и не пустить неуправляемый железнодорожный брандер к уже показавшемуся на горизонте городу; да что там – в кабине даже не было машиниста – безудержно несущийся к обломкам моста локомотив мчался сам по себе, руководствуясь составленным анонимным психопатом инструкцией и слепо пронзая ненастную осеннюю ночь ничуть не разгоняющим мокрый могильный мрак головным прожектором. Судьба нервически мяла в потных ручонках финишный клетчатый флаг.
Как всякое НЕЧТО, заигрывающее с основами мироздания – в данном случае с Его Величеством Хроносом – мудрою волей Всевышнего изначально обречено на ликвидацию как абсолютно чуждый нашей вселенной элемент, отчего, несмотря на шагающий семимильными шагами технический прогресс, всевозможные машины времени и по сю пору остаются вящей прерогативой фантастов (привет вам, Василий Васильевич Головачёв!) и рассчитывать на материальное воплощение не могут никак. В то же время, мироздание – штука адски неповоротливая, и покуда ликвидаторы, утряся формальности, с носилками и ведром прибудут к дому нарушителя вселенского спокойствия, тот, как водится, уже успевает как следует нагадить, а то и смыться в близлежащую канализацию.
Дневник, яркий представитель (нет, обложка здесь ни при чём) легиона таких вот НЕЧТ, никуда смываться вроде как не собирался – всё же большею частью это было обычная, хоть и солидная книга – однакоже в конечном итоге отвертеться нарушительской участи ему бы не выгорело никак – и фолиант, как свидетельствуют о том заключительные страницы, понимал сё на все сто, более того – послушная воле пера своего засекреченного создателя книга, многочисленные подтверждения чему открытым текстом идут опять же в не дочитанном Им эпилоге, определённо намеревалась по прочтении основательно хлопнуть дверью… то есть обложкой, своею цветастою весёленькою обложечкой.
Сказать, что кульминация Дневнику удалась– не сказать ничего.

* * *

Сосед по лестничной площадке, стукнувшись какой-то своей мелочной надобностью в Его дверь, с удивлением обнаружил оную незапертой и даже толком не закрытой – от вежливого постука та отбухнулась от некрашеного косяка на пару пальцев и, парусно поколыхавшись, замерла с презрительно приоткрытым скособоченным ртом. Сосед осмотрительно и не без удовольствия всунул нос в неосвещённую прихожую и, накрикивая полагающиеся в таких обстоятельствах шутейно-дружелюбные пошлости, ощупью двинулся с пятки на носок по квартире. Задувало неприятно пахнущим сквозняком. Не сразу нашарив на знакомом месте выключатель – окаянная перепланировка, чтоб ей трамтарарам! – он зажёг верхний свет… и, упятившись обратно, безостановочно заматерившись потянул из кармана лоснящихся тренировочных портков архаичную «звонилку».
На древней самосборной двуспальной кровати лежал мёртвый человек. Он был нераздет, худ и, как полагается покойнику, отстранённо-укорительно строг. Лицо его, утонувшее и затерявшееся в ворохе длинных раскосмаченных волос, было уставлено в стену; пластмассовые как шарики нафталина глаза удручённо давили на дымчато-салатных обоях никуда не ведущий игривый лабиринтик; в поясницу мертвеца дулась пол-литровая латунная замызганная кружка, смердящая пережжённой кофейной перекипью.
Окостеневшими до хруста руками умерший бережно обымал здоровенную, альбомного формата картоностраничную детскую раскраску-раскладушку в безобразно истерзанной суперобложке непривычного для подобного рода издания чёрного цвета…

---------
[1] задним числом (лат.).
[2] домашнее видео (англ.).
[3] Имеется в виду знаменитое изречение великого французского философа: «Я мыслю, следовательно, я существую» (лат. Cogito ergo sum), положившее начало западному рационализму в период Новой истории эпохи Возрождения.
[4] волей-неволей (лат.).
[5] здесь – положение вещей в определённый момент времени.
[6] Легендарный головной убор средневековых модников, представлявший собой позаимствованную у албанцев национальную круглую фетровую панамку-келешу (алб. qeleshja) с пристроченными к её тулье широченными полями, единственным назначением которых заключалось оберегание хозяйского зашиворота от выплёскиваемых из окон помоев.