Республика ШКИД - Уроки истории

Иевлев Станислав
Предисловие

Недавно в мои руки попала странная, небезынтересная и взволновавшая меня до глубины души рукопись. К сожалению, не имеющая ни начала, ни конца – а порой и изрядных кусков в середине – она не представляет собой целостное законченное произведение; тем не менее, текст её существенно дополняет замечательный рассказ Григория Белых и Леонида Пантелеева о судьбе стайки питерских беспризорников в смутное постреволюционное лихолетье, которым посчастливилось попасть вместо закономерных не столь отдалённых мест в знаменитую школу имени Достоевского – ту самую Шкиду, под крыло мудрых и заботливых воспитателей. Рукопись невелика и, как я уже отметил, то тут, то там зияет невосполнимыми прорехами, однако, несмотря на это, я беру на себя смелость опубликовать её здесь целиком как есть, ибо, на мой взгляд, эти полуистлевшие страницы хранят чрезвычайно важные моменты жизни республики со звучным именем ШКИД – не будь которой, многие из её воспитанников, возможно, попросту не дожили бы: одних сразила бы милицейская пуля или бандитский нож, другие окончили бы свои дни в тюрьме, третьи спились или того хуже. Напоследок хочу отметить, что мне так и не удалось разыскать нынешних, так сказать, правообладателей литературной темы этой детской колонии, посему приступаю к изложению с лёгким сердцем, спокойной совестью, холодной головой и чистыми руками – разумеется, настоятельно советуя перед прочтением ознакомиться с первоисточником для получения всей полноты картины.
Итак, слякотное послезимье 1922 года, Петроград, Старо-Петергофский проспект, 19.

=========

Новенький

Много их перевидела Шкида.
Этот появился пасмурным весенним утром – и, казалось, в пыльные чудом уцелевшие оконные витражи тихонько, но достаточно настойчиво постучалось солнце – посетитель держался уверенно, был худощав, скуласт, улыбчив, по-раскольничьи длинноволос и чуть-чуть бородат. Осведомившись у курящих на подоконнике Купца и Цыгана где находится кабинет заведующего, отказался от цигарки и на прощание неожиданно щёлкнул Громоносцева по носу.
– Церковник, – уверенно протянул Офенбах. – Я-то уж как-нибудь знаю, у меня мои церковники были. Точно, чин какой-нибудь, вот увидишь.
– Посмотрим, – процедил Цыган, потирая унизительно щёлкнутый нос. – Ещё нам закона божия не хватало. Мы же… это… пролетарии!
– Посмотрим, – согласился Купец, вытаскивая из-за пазухи заначенную с завтрака горбушку и со вздохом отламывая кусман товарищу.
А уже к обеду Виктор Николаевич ввёл длинноволосого в класс и наместо вынужденного уехать из Питера Алникпопа… пардон – Александра Николаевича Попова, маленького бойкого «дяди Саши» отрекомендовал примолкшим улиганам нового учителя истории… точнее, тот представился сам, мягко и ненавязчиво отобрав инициативу у заведующего.
– Станислав Константинович И-в, – отчеканил новенький безо всяких пояснений и немедля приступил к рассказу об ужасах правления древнеримского диктатора Луция Корнелия Суллы Счастливого. Бедный Викниксор, которому и слова не дали вставить, постоял-постоял со слегка отвисшей челюстью, да и удалился, тихонько прикрыв за собой скрипящую как несмазанная телега дверь.
Рассказывал Станислав Константинович так, что заслушались даже самые начитанные шкидцы. Скупыми точными движениями изображая бесноватого, измученного неизлечимой «вшивой болезнью» царственного самодура, он мастерски менял голоса – и перед учениками появлялся то суетливый торговец рабами, то надменный отягощённый долгами патриций – Noli Me Tangere![1] – а то велеречивый уличный философ. На заляпанной доске множились рисунки римских храмов, портиков, триклиниев и ристалищ – обнаружив полнейшее отсутствие мела, историк ничтоже сумняшеся вытащил из внутреннего кармана сюртучка свой и, нимало ни споткнувшись, покатил свой рассказ далее.
Как пролетел урок, никто не заметил. Ребята опомнились только лишь тогда, когда в дверях замаячил деликатно покашливающий Палваныч… пардон – Павел Иванович Ариков, учитель словесности. Станислав Константинович, нахмурясь, бросил взгляд на потёртый брегет, удивлённо поднял бровь и, слегка пожав плечами, со вздохом развёл руками:
– К завтрему прочитайте параграфы двадцать и двадцать один, спрашивать буду строго, – с ласковой улыбкой пообещал историк, направляясь к выходу из класса.
– Станислав… Константиныч! – пискнул Воробей. – Только мы это… древний Рим прошли… у нас тут Парижская коммуна уже…
– Вот как? – учительская бровь снова взлетела вверх. – Что ж, коммуна – так коммуна. Тогда к заданному прочитайте ещё и пятидесятую главу.
Расползшиеся было по классу смешки моментально утихли. Стоит ли говорить, каких трудов стоило словеснику угомонить взбудораженную аудиторию, на всякий лад обсуждающую нового учителя. К середине урока большинством голосов разборчивая республика новенького в свои ряды таки приняла, и общее мнение о Станиславе Константиновиче по-военному ёмко и кратко выразил бывший кадет Офенбах:
– Добре, хлопцы. Не барахло.
Из всех улиган лишь Цыган оставался недоволен, памятуя тот стыдный щелчок и задумывая как бы отплатить за публичное унижение длинноволосому. И таковой шанс вскоре представился.

=========

Месть Цыгана

От размещавшейся ранее в здании гимназии помимо привидений и царских портретов осталась уйма дореволюционной мебели, некогда крепкой и основательной, а ныне понемногу рассыхающейся и разваливающейся в самые неподходящие моменты.
Возвышающийся на кафедре перед доской, словно на главной городской площади Улиганшдадта, огромный монументальный стол тёмного морёного дуба являлся исключением. Казалось, скорее рассыпятся окружающие стены, чем с этого неподъёмного колосса упадёт хотя бы кусочек. Заведующий долго точил зуб на этот стол, однако с величайшей неохотой вынужден был бросить всяческие попытки объединёнными усилиями перетащить его в свой кабинет. О том, чтобы, напротив, по примеру Магометовой горы самому перебазироваться в класс не могло быть и речи.
И вот теперь этому гигантскому памятнику казавшемуся столь же незыблемому царскому режиму выпала сомнительная честь поучаствовать в гнусном плане мести Цыгана. Не придумав ничего лучше, рослый широкоплечий шкидец, уже вовсю с нескрываемой гордостью бреющий настырно пробивающиеся усики, умыслил спрятаться на перемене под стол, чтобы в урочный момент выскочить и – как он сам говорил – увидеть, как этот самонадеянный хлыщ бухнется от испуга на задницу и запросит пощады. Что будет дальше, Цыган не решил, но, корча загадочную зловещую физиономию, уверял, что «там видно будет» и «это выйдет почище Парижской коммуны». Слушатели восхищённо верили и в нетерпении предвкушали представления.
Равнодушно отметив отсутствие Громоносцева и ни словом не поинтересовавшись причинами оного, учитель развесил на доске самодельные плакаты и приступил к уроку. Исподволь шушукающийся класс замер в ожидании грозы – всем было хорошо известно, как Цыган обожает быть в центре внимания, и такое подчёркнутое непроявление историком интереса куда запропастился один из его учеников лишь щедро подливало масла в огонь. Вот-вот должен был раздаться воинственный клич команчей, и из-под тяжёлой столешницы, из ниши, предназначенной, верно, какому-нибудь приставному ящику, карающей тенью вылетит Чёрный Мститель Кровавая Рука…
– … И на этот вопрос ответит… – задумался Станислав Константинович, пощипывая кончик семинарской бородки и хитрым прищуром обводя онемевший класс. – Нам ответит… товарищ Громоносцев! Раз уж он всё одно вышел к доске, да ещё и загодя… верно, настолько нашему Николаю не терпится рассказать урока. Громоносцев, прошу вас. Вот мел, указка… плакаты, ежели надобно.
На медленно выкарабкивающегося Цыгана было жалко смотреть: в курчавой шевелюре запуталась паутина, на плече белел меловой мазок. К тому же шкидец вымазал лицо печной сажей, наверное, желая тем усилить впечатление от своего внезапного появления.
Что ж, в чём-то Громоносцев всё же добился успеха – появление Чёрного Мстителя вышло действительно впечатляющим. Улигане, грохнув, покатились с хохоту.
– Чего ржёте, сволочи? – взвился Цыган чуть не плача.
– Тише, товарищи, тише! – неожиданно поддержал ученика Станислав Константинович.
В класс заглянул встревоженный шумом дворник Мефтахудын, ухмыльнулся измазанной роже Цыгана и, видимо, успокоившись тем, что школяры разыгрывают какую сценку, важно кивнул и убрался.
– Ну вот, доброго человека напугали, – пробормотал историк и, пресекая новые смешки, поднял руку. – Громоносцев! Ответите нам усвоенный вами материал али как? Мы заждались!
– Я… не готов, – прохрипел пунцовый от стыда и злости Цыган, желая лишь одного – залезть под стол обратно.
– Жаль, – огорчился Станислав Константинович. – Это одна из наиинтереснейших исторических эпох, и весьма богата знаменательными событиями… садитесь, товарищ Громоносцев. Ставлю вам… «три». И ещё вы остаётесь должны мне урока!
Не глядя ни на кого, Цыган пробирается на своё место, и ехидный Воробей ловко уворачивается от его оплеухи. Безуспешно повозив обшлагом рукава по чумазому лицу, он поднимает голову – и, встретившись глазами со спокойным и совсем не торжествующим взглядом историка, не выдерживает и снова опускает голову. Уши его горят.
– Простите… Станислав… Константиныч, – насилу выдавливает из себя беспризорник, на счету которого несколько краж и одно убийство, приведшее его в страшную Лавру. – Простите… глупо получилось… глупая выходка…
– Исключительно глупая, – и не думая щадить раскаявшегося грешника, соглашается учитель. – Зато… какая получилась история, а? За-ме-ча-тель-на-я!
Громоносцев вскидывается – и сквозь застилающие глаза нечаянные слёзы видит, что Станислав Константинович смеётся, и смеётся необидно, а даже навроде с каким-то облегчением, добро и совсем-совсем немножечко по-детски.
– Зам… мечательная? – всхлипывает Цыган, уже не скрывая слёз, и непроизвольно расплывается в ответной улыбке.
– Уверяю вас! – кивает учитель, и они смеются вместе, а с ними – и весь класс.
– А… а за что трояк? – к шмыгающему как прохудившийся насос Громоносцеву возвращается привычное нахальство.
– Так ты урока-то не ответил, дура! – басит Купец, и улигане снова заливаются смехом.
– Вот так история! – восторженно пищит Воробей, не сводя восхищённых глаз с длинноволосого учителя, прилаживающего на место упавший плакат. – Вот так история!
Много их перевидела Шкида.

Прогулка

Шкида идёт гулять.
На самом деле сейчас вовсе не выходной, просто коллегиальным учительским собранием было постановлено устроить воспитанникам небольшие каникулы – не в последнюю очередь благодаря новому учителю школьная программа летела вперёд с большим опережением. К тому же Станислав Константинович, заручившись горячей и искренней поддержкой подопечных, уверил Виктора Николаевича, что прогулки будут всенепременнейше совмещены с историческими лекциями, и заведующий, образно говоря, махнул рукой и даже подписал увольнительные тем, кому было кого навестить из родных. Остальные, не мудрствуя лукаво, выбрались из-под мрачных сводов бывшей царской гимназии и отправились на экскурсию по близлежащим окрестностям.
Позадирав по привычке торговок, извозчиков и опасливо охватывающих карманы прохожих, Шкида слово за слово выгуливает за город – и тут даже Купцу, закоренелому лентяю и непримиримому противнику всяческой учёбы, становится ясно – интересно может быть даже во время обыкновенной прогулки среди, казалось бы, ничем не примечательных обломков разрушенных помещичьих особняков, многочисленных графских развалин и руин совершенно уж непонятных архитектурных сооружений.
Но это они ему, Купцу, непонятны, а вот Станиславу Константиновичу, кажется, известно каждое здание, каждая стена, каждые покосившиеся ворота. Например, вот это – учитель интеллигентно указывает ладонью – это был мукомольный цех пекарни Т-ва, снабжавшей в годы войны фронт хлебом и свежей булкой.
– Недурственно сейчас бы булочки навернуть! – сладко жмурится Офенбах, вспоминая румяные калачи, кои по субботам полагались в его корпусе каждому кадету.
– Ты и так толстый! – хохочет Воробей, но не сумев вовремя улизнуть, обречённо повисает, ухваченный за шиворот мощной рукой Офенбаха.
– Колобок замесить? – риторически осведомляется Купец, занося над макушкой жертвы вторую руку.
Воробей съёживается пуще прежнего:
– Не надо, Купа… больно, пусти…
Шкида гуляет далее.
Минуют наглухо заросшее кладбище, и учитель, кутаясь в шарф, рассказывает про похороненную здесь знаменитую помещицу М-ву, разъезжавшую в кибитке, запряжённой крепостными мужиками, а по смерти завещавшую упокоить рядышком с своими останками всех до единой дворовых девок.
– Свят, свят, свят, – шепчет, невольно крестясь, одноглазый Мамочка и, спохватившись, оглядывается, заметили или нет – и видит, как его жест украдкой повторяют несколько друзей. Беспризорники переглядываются и понимающе кивают друг другу.
Ёжась от сырого ветра, выходят на пригорок.
На вымытой недавним ливнем вершине торчит треугольный кусок стены и на удивление практически полностью сохранившаяся русская печь с изразцами. Учитель обводит рукой мокрое всхолмье и объясняет, что раньше тут располагалось сарматское становище, покуда кочевников не прогнали сначала другие кочевники, а потом приплывшие на кораблях орловские соледобытчики.
– А ну как сарматское золото отыщется? – загораются глаза у Янкеля, и, получивши добро от воспитателя, улигане разлетаются по пепелищу и принимаются рыться в битом спёкшемся кирпиче. Даже толстый увалень Офенбах не отстаёт от других, мечтая во что бы то ни стало первым найти виденного в учебнике сарматского золотого олешку, распихивает мелюзгу и упоённо погружается в археологические раскопки. Правда, надолго его не хватает, и толстяк, отдуваясь, придумывает себе новое занятие – взобравшись на печную приступку, он оборачивается к учителю, горделиво подбоченивается и орёт:
– Станислав Константиныч! Смотрите – я памятник себе воздвиг! Нерукотворный!
– Сам себе памятник, ей-ей! – немного завистливо тянет перепачканный кирпичной крошкой Цыган – ему такая козырная идея в голову не пришла.
– Тю! – зубоскалит Воробей. – Такой же толстый!
Купец, пыхтя и по-утячьи переваливаясь, гонится за хохочущим паршивцем, остальные смеются и бьют по рукам – догонит али не догонит. Златоискательство как-то само собой сходит на нет.
Возбуждённая, полная впечатлений и проголодавшаяся Шкида возвращается в родные стены. За ужином Станислав Константинович, поинтересовавшись, не наскучили ли им такие прогулки, обещает завтра свести воспитанников к пользующемуся дурной славой Уляйкиному омуту, близ которого, судя по результатам научных экспедиций, миллионы лет назад жили самые настоящие бронированные ящерицы ростом с каланчу или даже выше – динозаурусы.
Угомоняется Шкида, к неудовольствию дежурного Мефтахудына, далеко заполночь.

=========

Новейшая история

– Станислав Константиныч! – Воробей против обычного тих и сдержан, не бузит и не балагурит. Перед ним на изрезанной парте лежит прошедший не одни руки учебник, раскрытый на развороте новейшей истории. – А правда, что до революции пацаны с девками… то есть девочками разделительно учились?
– Точно так! – опережает учителя Купец и снисходительно косится на огольца. – Только не разделительно, а раз-дель-но, обалдуй. Мужские гимназии и женские гимназии, во. Я-то уж как-нибудь знаю.
Учитель одобрительно склоняет голову набок, как бы показывая, что с ответом Офенбаха он согласен и добавить ему нечего, однако Воробьёв не унимается:
– А чего же мы тогда, братцы, без девок… то есть девочек учимся? Вот так новые времена!
В повисшей тишине слышно, как похрустывают в печурке полешки да, взвизгивая, то и дело сухо шлёпает о стекло проснувшаяся муха.
– Чудак человек ты, Воробей! – беззлобно вступает Цыган. – Кто ж нам спозволит-то? Мы ж, считай, вчерашний уголовный элемент, правильно говорю, Станислав Константиныч?
– Неправильно! – на этот раз, не давая учителю слова, встревает Мамочка. – Политкружок тоже было нельзя! И в сочельник посторонних пущать – тоже! И дача колонистам не положена – а нам дали, да не где-нибудь у чёрта на куличиках, а в Стрельне! И кто? Сама «Губа», мамочки мои!
«Губой» шкидцы зовут губернский отдел народного образования, из принципа упираясь заимствовать чужую аббревиатуру «губоно».
– Вот и облизнись! – рычит Купец, припомнивший с лёгкого Мамочкиного языка свою ненаглядную, с которой после новогоднего застолья так сладко лузгалось семечками в пришкольной заснеженной беседке под романтической луной. – Может, тебе ещё тут…
– Друзья! – негромкий голос Станислава Константиновича гасит готовую вот-вот вспыхнуть перепалку. Учитель отворяет фрамугу и выпускает одуревшее насекомое в ночь. Из сумерек, благоухающих дёгтем, перепревшей листвой и мокрым кровельным железом, в помещение влетают редкие пароходные гудки и издалёкий собачий лай.
Учитель возвращается к столу и слегка опирается на свою неизменную указку. В оранжевых отблесках от топящейся печки скулы на его южном горбоносом лице проступают резче обычного – а может быть, просто только сейчас шкидцы обращают внимание, сколь худ и немолод человек, читающий им жизнеописания давно умерших фараонов, императоров и королей, открывающий им чудеса необыкновенных заморских царств-государств, в которых никто из сидящих вокруг никогда не был и уже не побывает, ибо многие из тех великих империй уже давным-давно рассыпались вековым прахом задолго до их появления на свет здесь, в самой лучшей стране на земле, где непонятно почему мальчики и девочки вынуждены, как и встарь, ходить каждые в свою школу, как будто их, словно детали разных машин, готовят совсем не к одному общему для всех великому, прекрасному и счастливому будущему.
– Друзья! – повторяет зачем-то Станислав Константинович, хотя в классе и так царит гробовая тишина – мухи-то уже нет. Воспитатель откашливается и неловко делает вид, что ему попал пепел. Шкидцы молча делают вид, что верят. – Друзья мои товарищи… Вы совсем уже взрослые, и всё говорите правильно.
– Да мы… – всхорохоривается было Мамочка, но на него так яростно шикают, что одноглазый испуганно зажимает рот ладошкой.
– Воробьёв задаёт весьма верный, острый и злободневный вопрос, – продолжает учитель как ни в чём не бывало. – Ради чего гремел Великий Октябрь, если не ради разрушения оков таких вот предрассудков? Доколе ещё будут властвовать сии уродливые пережитки царской старообрядщины? Свобода, равенство и братство – вот три кита общества будущего, в котором вам предстоит жить и работать – но о каком же, о каком равенстве может идти речь, если и по сей день существуют мужские и женские учебные заведения – прямо не наробраз, а какой-то дворец падишаха: мужская половина, женская…
Окончание учительской тирады тонет в одобрительном топоте и аплодисментах – сравнение слушателям приходится по вкусу.
– И Громоносцев, стоит признать, даёт всецело правильный и достойный уважения самокритичный ответ! Пусть и победила Советская власть гидру самодержавия – пока что для неё вы, друзья мои товарищи, были и остаётесь – как вы сказали, Николай? – «вчерашним преступным элементом». Неблагонадёжным и опасным, простите, балластом, который – даже в случае успешной перековки – начать вносить посильный вклад в общее дело строительства и укрепления коммунизма сможет ещё ой как нескоро. Ведь случись война – вас даже в армию не возьмут… так сказать – во избежание…
Сгустившееся гнетущее молчание, казалось, можно нарезать ломтями столовым ножом.
– Наконец, Мамочка… то есть Константин Федотов вполне правомерно возражает Громоносцеву, вспоминая смелые авантюры нашего уважаемого заведующего товарища Сорокина, на свой страх и риск уломавшего губоно доверить «вчерашнему преступному элементу» сформировать кружок политпросвета, организовать публичное новогоднее мероприятие и даже позволить на лето переехать в бывший княжеский особняк старейшего пригорода Петродворцового округа. Да, сливки успешного эксперимента снял всё тот же губоно – глядите, мол, у нас даже шпана перевоспитывается, в очередь, сукины дети, перенимать бесценный опыт – кстати, в случае не дай бог чего с нашего с вами Викниксора запросто сняли бы голову, и очень даже может быть не в переносном смысле. Да, Новый год при всём своём очаровании выглядел как подачка матери Терезы с барского стола – нехай эти оборванцы потешатся да родичей успокоят, мол, разруха разрухой, а живём мы в стране победившего социализма как у… кого-нибудь за пазухой. Дача же эта несчастная… всё одно не сегодня-завтра развалилась бы, а то и паводком смыло к чертям… der schonsten Dank, Kameraden![2]
Говорит учитель немецкие слова – и сразу же у каждого шкидца перед глазами выплывает из дымки давно минувших дней большой пароход с трудновыговариваемым названием «Hamburger Oberb;rgermeister», разгружавшийся в порту, откуда по воскресеньям дефективная республика в полном составе переправлялась лодками на полюбившийся им с первой же экскурсии Канонерский остров; и порт (для прогулок), и остров (для купания и пикников), и сверх того немного денег на учебники и продукты дали шефы – бескорыстные портовые рабочие, служащие Торгпорта, с коим долго и безрезультатно воевал пресловутый меднолобый губоно, идеологически опасавшийся сношений малолетних преступников с представителями чуждого загнивающего Запада и долго ещё потом тщившийся сыскать происки коварной гидры капитализма в нечаянной встрече новичка Еонина и остальных улиган с парой немецких Matrosen, на прощание подаривших беспризорникам пакет гамбургских бисквитов.
Разгорячившийся Станислав Константинович оглядывает притихшее собрание мечущим молнии взором.
– Всё говорите правильно, друзья мои товарищи… да только истина, как водится…
– Где-то посередине? – Японец смотрит на учителя истории снизу вверх серьёзно и чуть закусив губу.
– Истина немного шире, – грустно улыбается историк, опускаясь рядом с воспитанниками и протягивая руки к огню. – Даже буде Шкида, простите, нормальной школой, сюда ни за что не пустили бы, так сказать, женский ученический контингент. Просто потому, что вы ещё, простите, к этому – не-го-то-вы.
– Сами же с’казали, что мы в’зрослые! – выкрикивает с места заика Гога.
– Взрослость не меряется возрастом, друзья мои товарищи, – учтиво и как бы нараспев возражает длинноволосый, похожий на отшельника-анахорета историк. – Внутри вы ещё совсем дети. Вон Громоносцев давеча Элле Андреевне в ридикюль жабу подкинул – здОрово! Поступок, воистину достойный не мальчика, но взрослого мужа!
Улигане покатываются, а виновник маленького торжества насупленно ковыряет кочерёжкой поленья.
– Представьте деревце… яблоньку, – предлагает Станислав Константинович. – Ведь только окрепнув корнями и возмужав своею статью, она начинает набухать крохотной завязью, что по осени обращается аппетитным наливным яблочком.
– Антоновкой? – шепчет, облизываясь, Купец.
– Антоновкой, – соглашается воспитатель. – Так и вы. Учитесь, набирайтесь сил да ума, крепите свой дух и дружбу – а всё остальное придёт своим чередом. Ежели же раньше срока трясти яблоньку – только дров наломаешь ведь.
Неловкое молчание и бросившиеся врассыпную взгляды красноречивее любых слов говорят о том, что у многих из ребят за душой есть такое вот мерзкое преждевременное, о чём им мучительно хочется забыть.
– Одначе же я сам себе и возражу! – вскакивает с пола учитель так, что Мамочка от неожиданности заваливается на спину, смешно дрыгая ногами. – Многого же узнаешь о неизвестной земле, глядючи на неё из трюма в иллюминатор?
– Ни пса не узнаешь, товарищ капитан! – бодро гаркает Цыган – и Мамочка падает сызнова.
– А что до успеваемости, – прищуривается собственным мыслям Станислав Константинович, теребя бородку, – так вы и петушились бы не передо мною, а перед прекрасной половиной класса, тянулись бы, тщась не ударить в грязь лицом, когда коварный учитель истории задаёт вопросы из разряда «мы этого ещё не проходили»! В каком году произошло восстание Спартака, Федотов?
– Мы этого ещё не проходили! – блеет одноглазый и ко всеобщему удовольствию третьекратно шлёпается навзничь.
– В общем и целом – так, друзья мои товарищи – урок окончен, чистить зубы и спать, ответственный за исполнение – Громоносцев. Шагом – арш!
– Есть, товарищ капитан! – Цыган выпячивает мускулистую грудь. – А…
– Я… обещаю переговорить с Викниксором… чем чёрт, как говорится, не шутит… и немедля! В конце концов, какого, как говорится, чёрта!
Отшвырнув любимую указку, историк решительным шагом пересекает класс, но в дверях вдруг замирает.
– Друзья мои товарищи! – голос воспитателя вновь юн и весел. – Вы же мне обещайте кое-что в ответ!
– Всё, что прикажете, товарищ капитан! – Цыган прикладывает руку к тому месту, где, по его мнению, находится сердце человека и от избытка чувств даже опускается на одно колено. Мамочка выразительно чиркает ногтем по горлу, остальные улигане также каждый на свой лад выражают готовность пообещать всё, что угодно.
Станислав Константинович хитро подмигивает и отбрасывает со лба длинную прядку:
– Обещайте не говорить Виктору Николаевичу, что я только что назвал его Викниксором!
Захлопнувшаяся дверь не даёт гоготу тридцати с гаком молодых глоток выплеснуться к коридор. Сонный Мефтахудын провожает осоловелым взглядом умчавшегося в восточное крыло учителя, что-то неразборчиво бормочет по-татарски в адрес сумасшедших кяфиров и конвоирует непривычно смирных воспитанников в спальню.
Ещё долго, лёжа в сбитых постелях, Шкида обсуждает случившееся, хотя обсуждать, по сути, покамест и нечего. Ребята делятся предположениями, вспоминают случаи из своей недлинной, но такой богатой на приключения уличной жизни, строят планы. Немного необычный поворот придаёт полуночной беседе реплика Мамочки, от которого подобных слов можно было бы ожидать в последнюю очередь.
– Мировой мужик! – одноглазый мечтательно выпускает к потолку струйку табачного дыму и передаёт чинарик Цыгану. – Хотел бы я себе такого отца, братцы!
Громоносцев давится дымом и невольно сглатывает готовую сорваться с языка колючку. Мамочка скашивает единственный глаз на утирающего слёзы товарища и добавляет:
– … И такого старшего брата, как ты, Кольк! Вот истинный тебе крест!
– Эх ты, Мамочки мои! – дрогнувши голосом, Цыган ерошит пацану волосы и подтыкает тому стёганое одеяло. – Ша, сволочи! Слышали, что капитан велел? Хряем спать!

=========

Ночное заседание

Визит Станислава Константиновича застал заведующего запирающим свой кабинет. Узнав о цели прихода и по горящим глазам историка понимая, что тот не отвяжется, Виктор Николаевич тихонько вздохнул, мысленно извинился перед ожидающей его ещё пару часов назад Эллой Андреевной, отпер заедающий замок и предложил визитёру рюмочку ликёру. Посетитель отказываться не стал и, отведав густой вишнёвой терпкости, в неподдельном восхищении зачмокал губами:
– О, домашний! Ах, да… откуда сейчас магазинному-то взяться… Элла Андреевна готовит? Обязательно передавайте мой искренний поклон, букет бесподобен!
– Что вы, Станислав Константинович, это я сам, – скромно потупил глаза гроза улиган.
– Вы меня разыгрываете, Виктор Николаевич! – воскликнул учитель, принимая по второй. – Из вас вышел бы порядочный винокур, а то и, не побоюсь этого слова – сомелье! К слову – товарищ заведующий, не сочтите за нескромность – а кем бы вы были, если бы не были… заведующим?
Виктор Николаевич разливает по третьей и спешит запутавшемуся в языке собеседнику на помощь:
– Я, уважаемый Станислав Константинович, книги бы писал, ей-богу…
– В таком случае я бы мог подвизаться вашим издателем, досточтимый Виктор Николаевич!
Брови Викниксора удивлённо выползают из-за очков:
– Но я же не сказал, о чём были бы мои книги! А если…
– Вы бы могли написать свою «Педагогическую поэму»! – историк буквально сверлит заведующего взглядом, в который слегка подвыпивший человек обычно вкладывает всю свою убеждённость, считая оное действо совершенно неотразимым аргументом. – Вы бы по-новому изложили свою методу воспитания трудновоспитуемых подростков! Да что там – вы попросту заткнули бы этого Макаренку за пояс – ведь всякому, более-менее разбирающемуся в педагогике ясно как день, что у него в «Поэме» куча сомнительных мест! Окромя того, имеется целый ряд совершеннейшим образом ошибочных…
– Виноват, – Виктор Николаевич демонстративно щёлкает крышечкой брегета. – Милейший Станислав Константинович, вы меня чуть не силком уломали выслушать вас насчёт какого-то там равноправия, а ужо, почитай, битый час…
Историк картинно лупит себя ладонью по лбу и, перескакивая с пятого на двадцатое, излагает заведующему содержимое внедавней беседы с воспитанниками, щедро пересыпая пламенный монолог собственными измышлениями, латинским и греческими цитатами и нескончаемыми лозунгами, которые раз от разу становятся всё витиеватей и цветистее.
Викниксор долго хмурится, потом, заложив пальцы за брючный ремень, меряет шагами кабинет, после чего принимается ожесточённо натирать ветошкой пенсне, попутно промакивая ею блестящую академическую залысину. Ещё через час на свет появляется вторая бутыль ликёра, и заведующему под большущим секретом поверяется тайна тёмного нигилистического прошлого, когда ни о каком учительском поприще спивающимся фармазоном с полуподпольной кличкой «пан Сташинек» не помышлялось и в самых радикальных мечтаньях.
– ШКИД, Викниксор, Эланлюм! – еле ворочает заплетающимся языком Станислав Константинович, держа заведующего за пуговицу сюртука. – Меня эти шалопаи, как пить дать, СтаКаном прозвали бы по ихнему трафарету!
– А прозвали Капитаном! – грозит пальцем учителю истории строгий раскрасневшийся Викниксор. – Цените, милейший, это дорогого стоит! Многих перевидела Шкида – сдюжили единицы…
– Ах, Виктор Николаевич, Виктор Николаевич! – от хлещущих через край переживаний историк на восточный манер касается сложенным троеперстием губ, лба и груди.
Беседа двух немолодых преподавателей, более смахивающая на выступление одного из них с несуществующей трибуны, затягивается до первых петухов и завершается на донельзя торжественной ноте их совместного исполнения «Интернационала» на разбитом пиано заведующего. Подслушивающий под дверью любопытный Мефтахудын, понятное дело, не разбирает ни слова, и до чего же в итогах незапланированного приватного собрания договариваются Станислав Константинович с Виктором Николаевичем – остаётся лишь гадать. Напрасно ученики сначала экивоками, а потом и напрямки пытаются вызнать о результатах ночного бдения – Капитан ходит с каменным и чуть припухшим лицом и намёки разуметь решительно отказывается.

=========

Эпохальное явление

И вот, когда о том случае начинают забывать даже самые стойкие, во время очередного урока истории – да-а, снова старая добрая история, восстание сандинистов – отворяется скрипучая как несмазанная телега дверь, и непривычно нарядный Виктор Николаевич вместе с сияющей Эллой Андреевной вводит в залитый мартовским солнцем класс… четвёрку робко жмущихся друг к дружке девчушек, боязливо-враждебно зыркающих по сторонам и всё не решающихся отойти от двери хотя бы на шаг.
– Кхм! – солидно откашливается подозрительно румяный заведующий. – Принимайте пополнение, Капитан… в смысле – записывайте новоприбывших, дорогой Станислав Константинович! Нуте-с, не смеем, так сказать, мешать! Пойдёмте, уважаемая Элла Андреевна, прошу вас! Bitte schon![3]
– С богом, детки! – серебряным колокольчиком грассирует немка, и дверь с неизменным чудовищным скрипом поднимающегося крепостного моста затворяется. Из коридора доносится удаляющийся цокот каблучков и торопливое бормотание Мефтахудына, в который раз клятвенно заверяющего заведующего смазать солидолом «шайтан двер».
Задорно гудит «буржуйка», разгоняя по классу зябкую свежесть ранней весны, сочащуюся в продуваемые рассохшиеся оконные рамы. Девочки мнутся у входа, с пожирающих их глазами остолбеневших улиган хоть немую сцену из «Ревизора» пиши, и пару мучительных минут тишину решается нарушать разве что неизменная хрестоматийная муха, с тупым остервенением раз за разом таранящая безмозглой башкой неподдающееся стекло.
– Мамочки мои! – одними губами выдыхает Мамочка.
Много позже глава республики конфиденциальным порядком поведает собравшимся в учительской преподавателям, что было ещё пятая девочка, но на углу Мойки и Пречистенки ни с того ни с сего спрыгнула с подводы и как сквозь землю провалилась, сколько они с Эллой Андреевной не кричали по подворотням беглянку – но сейчас Станислав Константинович, стараясь не стукнуть, откладывает указку, и случайно повернувшийся Воробей поражается удивительной метаморфозе, произошедшей с лицом их учителя истории – оно больше не каменное, а очень даже живое и – тут в низкорослом шкидце просыпается поэт – как будто освещено сызнутри тёплым дружелюбным огнём волшебного маяка, что не слепит, но указывает заблудшим кораблям безопасный фарватер в тихую Бухту Доброй Надежды.
– Товарищи, проходите, пожалуйста, – обращается к девчушкам похожий на раскольника историк. – Свободных посадочных мест в достатке, располагайтесь, прошу вас – и продолжимте урок.
Одна из девочек встряхивает копной каштановых волос и вызывающе задирает подбородок:
– И пройду! Скажите пожалуйста! Чего такого?
Вихляя длинной не в размер юбкой, она дефилирует к парте Воробья – и Гога, джентльмен Гога! – вскакивает, одной рукой сгребает свои письменные пожитки, а другой приглашающе тычет в освободившееся место. Девочка смущённо фыркает и присаживается на самый краешек скамьи, Гогин запал проходит, и шкидец с деланым равнодушием отворачивается к висящей у печке самодельной таблице Менделеева. У Воробья отвисает челюсть.
– Чего буркала выкатил? – его новая соседка утыкается в свою котомку. – Клюв закрой, воробушек, муху проглотишь. Как дам вот…
Притомившись стоять и немного осмелев, девчушки по примеру храброй первоходки отлипают от двери и кое-как рассаживаются рядышком с ребятами – правда, с таким независимым и страдальческим видом, будто их, по меньше мере, приковывают раскалёнными кандалами к уключинам рабовладельческой галеры. Лишь одной из новеньких, кажется, всё нипочём – конопатая что твой подсолнух девочка самозабвенно разглядывает застилающий доску плакат, схематично изображающий пути наступления войск Колчака.
– Нравится? – шипит Цыган – кивающая конопатенькая подсела к нему – и небрежно роняет. – Я рисовал!
Станислав Константинович разлистывает журнал и просит девочек назваться. Слегонца оттаявшую атмосферу вдругорядь сковывает неловкая заминка – никакой из новоприбывших не хочется оказаться в первых рядах – жизнь успела научить их не лезть на рожон. Пауза затягивается. Девчушки исподлобья поглядывают на свою вожачку, и той ничего не остаётся, как опять возглавить эстафету:
– Клавка я… Клавка Смирнова. Ну!
Учитель аккуратно царапает карандашом в журнале, закладывает стиларь по-приказчицки за ухо, неторопливо сшагивает с кафедры и подходит к девочке. Та задиристо кривит ротик и на всякий случай подбоченивается – что в её сидячем положении смотрится довольно-таки комично.
– Клавка, значит, – жуёт ус Станислав Константинович. – А вам известно, сударыня, как ваше прекрасное имя звучит на языке Мольера и Гюго?
«Сударыни в Париже, павлин патлатый!» – хочется отбрить халдея Смирновой, но вместо этого ею отчего-то произносится совсем другое:
– Нет, откуда ж мне… и как?
– КлодИ! – вкусно растягивая последний слог, говорит павлин и пишет в солнечном воздухе зажатым в кулаке огрызком грифеля невидимый затейливый вензель. – КлодИ СмирнОфф!
– Клоди Смирнофф, – заворожённо вторит девочка.
– Клоди Смирнофф, – катится по рядам.
– А вы говорите: «Клавка», – добродушно укоряет Станислав Константинович. – Никакой Клавки нет и быть не может! И, прошу заметить, сударыня – никогда и не было! Клоди Смирнофф!
Распахнутые девичьи глаза неотрывно смотрят в спину взбегающему на кафедру учителю, а полноватые обветренные губы шепчут знакомое с рождения имя, нежданно-негаданно переиначенное столь изящным образом, что следом просто не может не произойти нечто несравненно более серьёзное и важное. Не успевшее очерстветь сердечко беспризорницы настойчиво подсказывает своей маленькой хозяйке – новое имя суть первая ласточка грядущих судьбоносных перемен, век воли не видать!
– Танька… то бишь Татьяна Афанасьева! – представляется следующая – длинная нескладная простушка, присевшая с тихоней Савушкой.
Скрипит учительский грифель – и, ломаясь, сбивается с хода от нетерпеливого вопроса новенькой:
– А я как буду по-хранцузски? Это ведь был хранцузский, да?
Историк огорчённо разводит руками:
– Это был французский, мадемуазель, вы правы как никогда… только нету у них Татьян, вот ведь как…
Из девчушки будто выпускают воздух, она никнет и тускнеет, как упавшая в холодную воду капля расплавленного олова. «Танька, Танька!» – бухает в ушах, и нестерпимо щиплет в носу.
– … зато у древних греков, – вкрадчиво продолжает учитель, – что жили долго-задолго до самых первых французов, была ТА-ТИ-А-НА…
– Татиана, – повторяют ученики.
– Татиана, – повторяет новенькая, шмыгая носом и несмело улыбаясь. – Татиана…
Конопатенькая отрекомендовывается Ириной – и карандаш воспитателя спотыкается снова.
– Что значит «нету фамилии»? – переспрашивает Станислав Константинович. – Вот ещё новости! Советскому человеку без фамилии никак нельзя!
– Человеку без семьи нельзя, а без фамилии как раз запросто можно, – негромко и на удивление складно перечит новенькая. – А коли нет никого – пошто тогда и фамилия-то?
– Глупости! – полусерьёзно и растерянно сердится учитель. – Утеряны архивы, записи – так выправили бы в бумаге хоть Иванову, хоть Петрову! Чтоб уж вовсе без фамилии – нонсенс какой-то! Зоопарк, прости господи…
– Дык вот своей фамилией и выведите! – взмахивает девочка длинными как у мотылька ресницами. – Буду вам навроде как дочка… Станислав Константиныч!
– Ого! – потрясённо присвистывает Мамочка, а Купец только крякает и чешет в затылке. Цыган в задумчивости грызёт ноготь, Смирнова склоняется к Воробью и дышит тому в ухо:
– Малахольная она у нас. Завсегда что да выкинет. Вон однова…
– Разберёмся! – в конце концов решает Капитан и вопросительно смотрит на последнюю неопрошенную.
– Ленка это, Шлёнка-Алёнка! – презрительно бросает Клава. – Из ей слова клещами ташшить надобно. Кулицкая её фамилие.
Притулившийся в одиночестве за последней партой волчонок, вцепившись в дерматиновый баул, никак не реагирует на своё имя, и, судя по всему, из последних сил крепится, дабы не дать дёру. Пронзительно зелёные кошачьи глаза беспокойно мечутся по сторонам, не останавливаясь ни на чём дольше пары мгновений. Так бьётся выброшенная на скалистый берег летучая рыбка сарган, так колотится о причал измытаренная бесконечными штормами лодчонка, не ведая того, что её наконец-то прибило к спокойной гавани. Ох, нескоро на шипах сего полурастоптанного вьюнка суждено появиться чистому и нежному первоцвету…
– А как Шлёнка-Алёнка будет на французском? – брякает сплеча Кальмот.
Недвусмысленно хмыкает Офенбах, нехорошие влажные смешки расходятся как круги по воде.
– Э… ЭлЕн, – вдруг говорит тихоня Гога. – А по-английски – Х… Хелен… Кулитски.
Пляска зелёных глаз прекращается как от резкой пощёчины. Кулицкая, поджав губы, немигающе глядит на раскачивающуюся за окном высоченную ветлу… и, точно преодолевая сопротивление ставших чужими рук, вытягивает из баула сшитую из газет тетрадочку и, всё так же ни на кого не глядя, филигранно выводит каллиграфическим почерком на замызганной обложке: «Helen Kulitsky».
– Ирину забыли, – деловито заявляет Воробей.
– Точно! – Цыган разворачивается к соседке. – Ты, друг мой товарищ, на языке Мольера и Гюго зовёшься как…
– Никак! – мило улыбнувшись, отрезает девочка. – Ирина – и баста!
– Да ладно, ладно, чего ты, – примирительно молвит уязвлённый Громоносцев, на всякий случай чуток отъезжая на край скамейки подальше.
Взбренькивает звонок.
Завладев браздами правления, Станислав Константинович раздаёт домашнее задание – назавтра самостоятельно проштудировать недочитанный на уроке параграф – и пугает школяров скорым экзаменом. Оставшись в опустевшем классе, долго очиняет многострадальный карандаш, мусолит нетронутый кончик – и дописывает в видавшем виды кондуите после короткого имени одной из новоприбывших учениц свою похожую на польскую фамилию.

=========

«Сломать горбатого»

Много всего перевидела Шкида.
Девочки быстро освоились, обжились – и уже вскоре вовсю по-хозяйски верховодили «мужской половиной». Оное шло всеобщей успеваемости и дисциплине только на пользу, чему весь преподавательский состав не мог нарадоваться. Поразительно, но факт – к нескрываемому удовольствию могучего Косталмеда… пардон – Константина Александровича Меденникова нешуточно подрос даже уровень физической подготовки – казалось бы, сугубо мужской епархии, где соперничества с девичьей стороны ждать вроде бы не приходилось. Конечно, поначалу были здоровые опасения касательно попадания известной шлеи под известное место, после чего сорвавшихся с привязи жеребцов обыкновенно заносит совсем не в те степи – но бог, как говорится, миловал, и голозадый Амур, если и не отказался рано или поздно заявить о себе, то нынче, благоразумно отложив золочёные стрелы, особо не докучал. Хотя курьёзы, вне всяческого сомнения, имели место быть – да порою ещё какие!
Например, как-то раз зашедший в класс Станислав Константинович обнаружил Клаву Смирнову сидящей на своём месте в крайне фривольной позе, если не сказать больше – рано созревшая (и прекрасно это осознающая) девица полувозлежала на неудобной жёсткой скамье, закинув голые ноги на откинутую крышку парты, нахально глядя умело подведёнными лупоглазками на покрасневшего учителя истории, неприкрыто провоцируя и ожидая от длинноволосого историка закономерной – как ей казалось – ажитации. Улигане, смакуя и затаив дыхание, явно ждали того же – на языке шкидцев это называлось «сломать горбатого» – то есть, говоря без обиняков, проверка на «вживость». Несмотря на свой юный возраст, Клава успела пройти, что называется, и огонь, и воду, и медные трубы, благодаря чему вся её нарочито небрежная дислокация была тщательно выверенной до самой последней мелочи диспозицией и, по существу, являлась суммажем множества одержанных ею бескровных побед: умеренно и расчётливо перепачканные пятки выглядят не отталкивающе, но трогательно и беззащитно, как бы невзначай задравшаяся кашмировая юбчонка обнажает стройные бёдра ровно на два пальца выше дозволенного приличиями, а на самом верху всеобщему обозрению открывается достаточная для успешного додумывания запретная незагорелая территория. Долго валяться эдакой раскорякой было, конечно же, невыносимо – но того Клеопатре и не требовалось: судя по заливающему лицо Станислава Константиновича багрянцу «горбатый» был сломлен ещё до начала сражения. Смирнова, проклиная затёкшую поясницу, уже готовилась намалевать помадой на борту своего броненосца очередную звёздочку, как обстановка на всех фронтах поменялась совершеннейше непредвиденным для генерального штаба образом.
Учитель, пройдя к доске, развесил новые плакаты и, как ни в чём не бывало, начал урок. Клава захлопала глазами – как так? Приглядевшись, она с ужасом обнаружила, что историк от вида её прелестей краснеть и не думал – верно, видал и не такое, чай, не мальчик давно – а румянец на его бледном лице оказался всего лишь предательским отсветом так некстати раздухарившейся «буржуйки». Вдобавок потянуло сквозняком, и Смирнова почувствовала себя голой на людной базарной площади, да ещё под проливным дождём. Чутко уловившие смену перевеса сил безмолвной битвы шкидцы начали исподволь хихикать. Да что там глупые мальчишки – прыскали в кулачки даже Лена с Татьянкой! А меж тем наголову разбитая смирновская армия даже не могла с достоинством ретироваться, не потеряв лица окончательно – ноги девочки задеревенели и отказывались повиноваться. По всем канонам военной науки должен был прозвучать последний – победный – залп. И он не заставил себя ждать:
– Ежели вам, сударыня, так более удобно записывать мой урок, что ж, воля ваша. Только учтите, Клоди – завтра у нас большая контрольная работа, ответов на вопросы которой в учебнике нет. Так, на чём я остановился… ах, да…
Горбатый переломил ситуацию играючи, и на фронте случился полный афронт.
Раздавшийся звонок прервал мучения незадачливой искусительницы, которую хохочущие подружки с грехом пополам увели в уборную приводить себя в порядок – но ещё долго улигане, собираясь группками по двое-трое, дымят «чиновниками» и крутят стрижеными калганами, повторяя за Воробьём ставшую притчей во языцех фразу:
– Вот это история!

=========

Стол, Цыган и К°

Другая оказия вышла и того глупее. Цыганок, раздуваясь от важности, водил девочек по классу, рассказывая происхождение различных местных достопримечательностей – от выменянной на гренадерский мундир Косталмеда кустарной «буржуйки» до найденной во время дачного купания настоящей монгольской стрелы, превращённой в указку. Когда дело дошло до занимающего практически всю кафедру гороподобного стола, Громоносцев, не смогши удержаться, похвастался, как однажды прятался под его необъятной крышищей вот в этом проёме и, подгадав момент, вырос перед перепуганным Капитаном как чёрт из табакерки и поверг его наземь своим боевым кличем краснокожих.
– Молодой был, дурной! – самоуничижительно добавлял Цыган, упиваясь неподдельным уважением, написанном на доверчивых девичьих мордашках.
– Давай тоже схоронимся, Кло! – горячо зашептала Ирина на ухо подружке, едва отошедшей от собственной «истории». – Давай! Козырно будет, зуб даю!
Сказано – сделано (Цыган, памятуя, каким бесславным пшиком кончился его давешний розыгрыш и сто раз проклявший свою несдержанность, от участия в каверзе отказался наотрез).
Стоит ли говорить, что замысел улиганок провалился, не начавшись. Мельком окинув пустые парты с аккуратно разложенными на них карандашами и тетрадками, Станислав Константинович попросил девочек покинуть «подстолье» и занять полагающиеся им места, присовокупив – к стыду заговорщиц – что попытка сорвать контрольную работу была неплоха, хотя и отняла у самих учениц добрый шмат времени на её выполнение. Вечером Мефтахудын притащил фанерный опилок и заколотил смущающий неокрепшие умы «потайной проём». Больше под стол никто не лазил.
Много всякого пережили эти мрачные стены. Всего упомнить не достанет ни одной человечьей памяти, всего порассказать не сыщется ни бумаги, ни перьев, ни чернил.
Много всего перевидела Шкида.

---------
[1] Не прикасайся ко мне! (лат.)
[2] Не владеющий немецким языком Станислав Константинович интуитивно безошибочно употребляет максимально едкую форму выражения благодарности, наипаче подходящую текущему моменту: в отличие от общеизвестного Danke schon, переводимого нейтральным «Гран мерси», его шпилька, являясь скорее существительным, нежели частицей или даже междометием, соответствует, небось, сардоническому: «Ну, так за то вот вам наше самое лучшее спасибо, други, удружили от души!»
[3] Пожалуйста! (нем.)