О Развале РФ. Свято-Надеждинкие Размышления. По Ф

Андрий Зацъ Запорожец
Русские в русских пословицах и поговорках

Что немцу смерть, то русскому жизнь.
Что русский посеет, то и учтём.
Здесь русский газ, здесь Русью пахнет.
(записано: г. Москва, Кремль, традиции)

Русское слово и скоту приятно.
Русский бежит, а нерусский на печи лежит.
(записано: г. Ростов, консерватория, студенческий КВН)

Где русский сел, там и Россия!
Широка страна моя родная.
(записано: г. Сверловск, дядя Митяй, песни)

Хотят ли русские войны? А ложку?
Самые нерусские страшнее самых русских!
(записано: г. Гори, с. Гогори, присказка)

Питиё определяет сознаниё.
(записано: г. Рим, к-т истор. наук Тацит, тост)

Встретились как-то русский, немец, англичанин, японец, француз, американец, хохол, чукча и австралиец. И русский всех победил.
(записано: г. Москва, Кремль, Миша Задорнов, шутка)
http://pdrs.dp.ua/pedia/.

Хохлы в русских пословицах и поговорках
Шел хохол, насрал на пол.
Кто с хохлом дружит, по тому Сибирь тужит.
Хохолский волк тебе товарищ!
Хохол не воробей, вылетит - убей!
(записано: Краснодарский край, с. Малые Армяны, народная мудрость)

Ехал Медведев на велосипеде, а за ним хохол - сядь-ка ты на кол!
(записано: Калининградская обл., ИК для несовершеннолетних № 921, детская считалочка)

А из нашего окна дурь хохляцкая видна!
А из вашего окошка - только Ющенко немножко!
(записано: г. Москва, Макдональдс, детский фольклор)

И все эти хохлы, которые мешают нам жить!
(записано: г. Донецк, Железный Хозяин, речь)
http://pdrs.dp.ua/pedia/.


"С лязгом, скрипом, визгом опускается над Русскою Историею железный занавес.
  – Представление окончилось. Публика встала.
  – Пора надевать шубы и возвращаться домой.
  Оглянулись. Но ни шуб, ни домов не оказалось."
  - В. В. Розанов. Апокалипсис нашего времени. 1918 г.
***
(После России - избранное)
  "В городе ходили слухи сразу о трех готовящихся переворотах. Во-первых, ждали мятежа пророссийски настроенных сил – по аналогии с тем, что был в Поволжье. Непонятно, зачем самим организаторам распускать такие слухи? А если это делали не они, то кто и зачем? Во-вторых, все обсуждали внезапную рокировку: сначала самые боеспособные части Уральской армии послали на Север, защищать устоявшие регионы Финно-угорской конфедерации, одновременно, по просьбе срочно собравшегося парламента, в республику ввели Казахский экспедиционный корпус. Все произошло так быстро, что сомнений в спланированности действий ни у кого не было. Поговаривали, что казахов позвали для силовой поддержки смены власти в пользу лояльных Астане сил. Но казахи уже были на месте, но ничего и не произошло. Сторонники третьей версии отрицали две предыдущие и только качали головой: мол, все еще хуже – и не уточняли насколько! Впрочем, казахов Сева не боялся, он был слишком малой величиной, чтобы иметь свои интересы и бояться глобальной смены власти. Вот Пирогова бы не хотелось, а все остальное – без проблем! Впрочем, можно было, наверное, и при России как-то жить. Не всех же они будут убивать!"

  "В самый разгар мятежа Михайлов смотрел запись казни Юркевича, и ему неожиданно стало жалко генерала и страшно за себя. Вот генерал, щурясь, выходит из фургона и по булыжникам Красной площади идёт на Лобное место, украшенное по случаю торжества виселицами. Михайлову тогда подумалось, что эта смешная лубочность сближала павший режим Юркевича и новую пироговскую власть: Юркевич любил позировать в красной рубахе, за самоваром, на фоне старинных церквей, а эти казнят на лобном месте. «Хованщина какая-то! Утро стрелецкой казни!» – комментировал картинку полковник Жихов, начальник Михайлова.

На фоне Кремля и Василия Блаженного генерал в мундире с сорванными погонами и без орденов впервые не казался ни смешным, ни мерзким.

Лицо генерала было опавшим, мертвенным. Обут в стоптанные тапки с нелепыми помпонами. Позади вели экс-премьера Розенгольца и экс-министра полиции Денисенко. Виселица, приговор. Площадь выдыхает… Юркевич держался тихо, даже отстранённо. И повис в веревочной петле сразу, почти не дёргаясь. А вот Розенгольц плакал, о чём-то умолял конвой, палачей и стоявшего рядом Денисенко. Его буквально вдели в петлю, и, повиснув, он так отчаянно и жалко дёргался, что и без того тошнотворное зрелище стало просто невыносимым. Денисенко был зол и, похоже, в изощрённой форме обещал окружающим возмездие. На записи было видно, как он плюнул в лицо суетившемуся рядом попу, и, по утверждению анонимного очевидца, последними его словами были: «Скоро американцы натянут вам глаза на жопу!»



Происходящее могло показаться отвратительным или смешным, когда бы ни задело Михайлова за весьма чувствительную струну. Он задумался о своей судьбе, о друзьях и знакомых – и отчётливо понял: их тоже убьют, всех. Просто потому, что сейчас они носят эту форму, служат этому государству, сидят в этом здании… И уже неважно, кто во что верил, кто на что надеялся, почему оказался именно на этой стороне баррикад и кто какое будущее для себя и своей страны хотел изначально."

  – Это всё ложь. Ну и что! – Студент покраснел и говорил, нелепо подёргивая руками в наручниках. – Не важно, поймите, важна одна Россия, её единство! А чем этот ваш Полухин лучше? И весь этот ваш сброд, все эти корейцы и казахи? Все эти китайские наблюдатели и американские инструкторы? Чем? Да и какая разница, Пирогов или кто, важно, что вы – враги. Враги России!

«Чёрт-те что! Пьеса в студенческом театре какая-то», – подумал Михайлов и сказал как можно более равнодушным протокольным тоном:

– Ладно, закроем дискуссионный клуб. Ты действовал не один. У вас ведь организация?

Вопрос был лишним: все материалы по задержанному и его группе уже были собраны. Если говорить прямо, цель этого странного разговора сводилась к простому желанию посмотреть в лицо врагу и попытаться вытянуть из парня что-то про московского гостя.

– Нас – миллионы! – прокричал студент с неожиданной убежденностью в голосе.

– Только не надо визжать. – Михайлов окончательно смирился с ситуацией. Перед ним был враг. Жалкий, маленький, злобный. Враг, ещё утром готовивший массовое убийство. На банкете, на который, кстати, Михайлов тоже был приглашён вместе с женой.

Из подсознания всплыло воспоминание: он, юный участник «патриотического антипикета», азартно нападал на затравленных оппозиционеров и в какой-то момент реально возненавидел их – никчёмных, глупых, противящихся очевидному и несомненному торжеству «энергетической империи». Впрочем, потом у него было время раскаяться в своей горячности.

– Не надо тут визжать, понял?! – сказал он и сам чуть не сорвался на визг. – Всё я про тебя знаю, и про твои миллионы, понял! Рассказать тебе, кто ты такой и сколько вас?

Михайлов достал планшет и театральным жестом бросил его на стол. На самом деле он и без планшета мог всё рассказать о современном русском движении."

  "– Националистическая организация русских террористов контролируется профессиональными провокаторами из Москвы! – авторитетно начал он, строго глядя на съежившегося студента. – По электронным сетям они нашли студентов безмозглых, как ты и твои друзья, и воспользовались вашими романтическими настроениями. Понимаешь? Нет никакого Центрального комитета НОРТ. Нет! Есть только так называемая «Служба безопасности России»» во главе со старым диверсантом Лапниковым, шарашкина контора Пирогова. Собрал он туда недобитую путинскую сволоту, понимаешь? И они! Вас! Используют! – Михайлов сорвался на крик, но сделал это осознанно, наслаждаясь своей властью.

– Понимаешь, придурок? – он склонился над Егорушкиным, и в нос ему ударил запах пота и животного страха. – Используют вас! И тебя, и твоего друга Сашу Гарифуллина… Русского, блин, тоже нашли! И бабу твою, Семенову Марию Романовну, тоже! И всё ваше сопливое подполье! И токсины вам подогнали! И инструкции! Суки они, вот что. Мы ваш кружок дебилов пасём с самого начала, молодогвардейцы недоделанные! Я про вас всё знал, когда вы ещё сами не знали, куда лезете! Лично вас всё время отмазывал! Говорил, мол, не надо их трогать, пусть поиграют! Мне сегодня из-за вас чуть самому яйца не оторвали, понимаешь? Это не говоря о том, что я вместе с женой должен был быть на этом банкете, понимаешь? Из-за тебя, из-за ваших ублюдочных игр мой сын сиротой чуть не остался!

  – Понимаешь, придурок? – он склонился над Егорушкиным, и в нос ему ударил запах пота и животного страха. – Используют вас! И тебя, и твоего друга Сашу Гарифуллина… Русского, блин, тоже нашли! И бабу твою, Семенову Марию Романовну, тоже! И всё ваше сопливое подполье! И токсины вам подогнали! И инструкции! Суки они, вот что. Мы ваш кружок дебилов пасём с самого начала, молодогвардейцы недоделанные! Я про вас всё знал, когда вы ещё сами не знали, куда лезете! Лично вас всё время отмазывал! Говорил, мол, не надо их трогать, пусть поиграют! Мне сегодня из-за вас чуть самому яйца не оторвали, понимаешь? Это не говоря о том, что я вместе с женой должен был быть на этом банкете, понимаешь? Из-за тебя, из-за ваших ублюдочных игр мой сын сиротой чуть не остался!

– Лучше б остался, – тихо и очень искренне сказал Егорушкин.

Ярость накрыла Михайлова, и он разом потерял контроль над ситуацией и над собой:

– Ах ты тварь! – он со всей силы швырнул в студента стакан, а потом неожиданно для себя вскочил и накинулся на него. Бил долго, ногами, руками, по голове, сначала выкрикивая ругательства, а потом уже молча, деловито сопя.

Исступление прошло. Студент лежал в наручниках на полу и тихо скулил. Ярость Михайлова сменилась тупым опустошением.


– Значит, вот что я тебе скажу, придурок, – он достал из кармана платок и неспешно принялся вытирать лицо, шею и руки, – раз ты ничего понимать не хочешь – значит, и не надо. Я про тебя всё и так знаю. Твоих друзей всех уже сюда везут. По-хорошему вас бы всех вывести за город да шлепнуть в лесочке, как Николая Второго, но мы же гуманисты, нам евросоюзнички не позволят. Пока. Так что поедешь ты и вся ваша компания далеко-далеко за солнечный город Ивдель, в специально оборудованное учреждение. Там на сотни километров вокруг ни черта нету, кроме охранников китайцев. Будешь там сидеть, пока не поумнеешь. Вот родители твои порадуются, а! Мамаша-то твоя уже убивается на вахте, просит пустить. А вот хер ей, понял?! Хер!

Студента вывели, а Михайлов сел в кресло и позвонил начальнику:

– Сейчас зайду, расскажу."

  "Слово «предатели» применительно к ребятам из генштаба, многих из которых он знал лично, слетело с его губ как-то легко и буднично. «Ничего не поделаешь, такая уж видно судьба», – успокоил он себя.

– А токсины? Он их, что, вёз с собой из Москвы через Курган? – уточнил поляк.

– Токсины американского производства, с наших военных складов. Предназначались для спецподразделений. Сейчас разбираемся, кем и для чего они на самом деле были выписаны. Или сочувствующие военные снабдили террористов токсинами, или тупо продали. – Жихов вопросительно посмотрел на Уиллса."

  "– Надо действовать решительно! Решительно! А то вы перегнули палку, изображая беспомощность! Чуть не пропустили мятеж! – испуганно закричал Ковалевский, но разом успокоился и тоже вопросительно посмотрел на американца.

Воцарилось молчание. Уиллс отхлебнул остывший кофе и спокойно произнёс:

– Ничего не поделаешь, переходите к чрезвычайным мероприятиям. Жалко, конечно, что мы не можем пока предъявить общественности живого пироговского террориста. Но, как говорится, время не ждёт!

– Надо жёстче, действовать жёстче! Европа смотрит на вас, – по-английски сказал Ковалевский. – Я должен идти, у меня еще одна важная встреча! – Он торопливо раскланялся и покинул кабинет.

– Надеюсь, он не вещи паковать побежал? – поинтересовался хозяин кабинета.

– А вы ждете, что он на передовую побежит вас спасать? – холодно отозвался Уиллс.

Повисла пауза."

  "– Товарищ генерал, нас слушают, но это уже не важно. – Сорокин сделал ещё шаг вперёд и теперь говорил прямо в лицо Старцеву. – Сейчас всё решают минуты. Или мы сейчас объявим тревогу, поднимем нашу армию и срочно возьмём под контроль город… ну, на случай, если корейцы и кокуровцы попытаются нас разоружить. Или…

– Что вы такое несёте? Кто нас будет разоружать? Зачем брать под контроль город? Что за бред? Вы что, провокатор? Шпион? Заговорщик? Я не потерплю! – Старцев решил, что даже простое участие в таком разговоре будет для него политически вредным и опасным.

– Что вы такое несёте? Кто нас будет разоружать? Зачем брать под контроль город? Что за бред? Вы что, провокатор? Шпион? Заговорщик? Я не потерплю! – Старцев решил, что даже простое участие в таком разговоре будет для него политически вредным и опасным.

– Да поймите вы, поймите! Ещё немного – и всё! Всё решают минуты! Лучших наших ребят уже отправили на Север, хотя там-то как раз ничего не происходит! Без нашего ведома, без нашего участия идет формирование целого корпуса – зачем им это? Если сейчас ничего не делать, мы в лучшем случае строем пойдём Пермь штурмовать, чувствуя за спиной пулеметы корейских товарищей! В худшем – просто шлепнут нас как… как… – Сорокин мучительно подбирал слова, с ненавистью глядя на испуганного генерала. – Будьте хоть раз мужчиной! Спасите вашу и нашу честь, поднимите армию, немедленно!"

  "– Аудиторию очень волнует вопрос, что же на самом деле происходит в московском регионе, а теперь и в Поволжье? Татарская диаспора обеспокоена возможностью оккупации Татарстана! – с подчеркнутой озабоченностью в голосе задала вопрос ведущая ток-шоу.

– Сведений, что Пирогов посмеет напасть на Евразийское содружество, пока нет. В то же время мы рассчитываем на политическую и военную поддержку руководства Казахстана и других стран Содружества. Как вы знаете, правительство Казахстана удовлетворило нашу просьбу о введении своего корпуса. Что касается территории, контролируемой кликой, то точных сведений у нас нет, как вы знаете. Сообщение прервано, и прервано прежде всего в интересах сохранения порядка и законности в нашем государстве, хочу это подчеркнуть! К сожалению, слухи доходят самые тревожные: убийства, изнасилования, мародёрство, голод. Короче говоря, весь спектр типичных для самых мрачных страниц московской истории, с позволения сказать, политических приемов. – Касимов снова сел на любимого конька и дальше поскакал по проторённой дорожке антимосковской риторики:

  "– Мы должны всегда помнить: насилие – это корневой стержень московской политики. Москва – это город насилия и убийства, торгашества и лицемерия! Сотни лет кровавые московские империалисты на трупах угнетённых народов строили своё царство зла! Слава богу, недавно, казалось бы, этот ужасный период в истории Евразии и Урала закончился, и Москва стала рядовым городом. Но, увы, принятые меры, судя по всему, были недостаточны. И вот результат – мы все его видим! Банда подонков и изменников, презрев присягу и закон, захватили власть в Русской Республике и пытаются вернуть Москве её мрачный статус столицы империи зла. Попраны наши святыни – Рижские соглашения! Попраны все нормы международных отношений! И что там теперь происходит, я не знаю. И никто не знает. Однозначно интерпретировать данные со спутников лично я не берусь.

– Неужели слухи о массовых убийствах достоверны? – деланно испугалась Наталья Гольц.

– Лично я в этом не сомневаюсь. – Касимов придал своему лицу трагическое выражение. – Страшно про такое говорить… Но можно ли ждать что-то хорошее из Москвы? Надо готовиться к самому худшему. Надо быть готовыми в случае необходимости отстоять родной Урал от московских орд убийц и мародёров! И я уполномочен вас заверить, сограждане, что мы Отечество сумеем защитить! Наши союзники подтвердили верность договоренностям, а вместе мы сила, способная отстоять демократию и порядок в Центральной и Западной Евразии! Весь цивилизованный мир надеется на нас и готов нам помочь.

  – Спасибо вам, Константин Андреевич! А мы прощаемся с вами, уважаемые телезрители! – ведущая заглянула в камеру сквозь очки и бодро протараторила анонс: – Завтра в «Часе пик»: ход выборов в Китае прокомментирует директор Центра Евразийского мониторинга Тихон Обрезков!"

  "– Я же, как только Путин стал премьером, первым начал кричать ура! Мудак! Первым вопил! Я тогда в нашей Думе депутатом сидел. Мне бы подумать головой своей, – он выразительно и звонко шлепнул себя по лысеющей голове, – но нет, что вы! Я давай бороться, в эту грёбаную партию первым вступил! Сколько денег в Москву перетаскал – страшно вспомнить! Утвердили меня. Я же у этих гадов был председателем политсовета! Да что там, я, дурак, в губернаторы собирался, понятно?! Уже со всеми договорился, денег начал заносить – и тут – раз! – и отменили всё. Никаких выборов, оставили нашего старого хрена сидеть. Ага, он уже и в партию тоже вступил. И тут мне дали похохотать: начались проблемы по бизнесу… А потом меня попёрли сначала с должности партийной – какого-то гэбэшника посадили, а потом и из партии, и сразу – суды-муды, незаконная приватизация, то да се. Еле вырвался, раздал взятки, лыжи смазал – и в Европу. Вот только сейчас решил приехать, посмотреть что куда."

  "Трепакова поразило, что люди вокруг него были разные и не производили впечатления граждан одной страны. Слушая делегатов из Владивостока и (тогда ещё!) Калининграда, он ловил себя на мысли, что их проблемы и сама их жизнь отличались от его жизни и его проблем. Объединяло их, пожалуй, одно: эти мужики не углублялись в детали происшедшего со страной и ничуть не сожалели о случившемся. Виноватых они знали поимённо и не жалели для руководства рухнувшей Федерации непечатных оборотов. Вот тогда Трепаков окончательно убил в себе остатки патриотизма, решив, что на самом деле к началу Кризиса России уже не было. Была большая территория, в разных концах которой жили разные люди с совершенно разными проблемами. И всего-то их объединял язык и свора жадных и бестолковых бюрократов в Москве, которые бездарностью и своим презрением к подданным довели страну до краха.

  Роман Геннадьевич на мгновение замолчал и вздохнул, посмотрев вдаль. Потом продолжил в прежней спокойной манере:

– Специфическую роль сыграла и тогдашняя федеральная оппозиция – те, кто ещё был на плаву. У них, будете смеяться, тоже никаких конкретных идей на такой случай не оказалось. Более того, они искренне полагали, что вся бывшая Федерация достанется им в прежних границах. С Северным Кавказом! Все та же Великомосковская империя, так сказать, только свободнее и либеральнее. Либеральная империя – так и говорили! Из этих клоунов даже сформировали какое-то там временное переходное правительство, и они принялись названивать в регионы, требовать лояльности и покорности! В какой-то момент показалось, что так и будет, но здесь вмешались две силы. Во-первых, единым блоком выступили приграничные государства: Норвегия, Финляндия, Прибалтика, Беларусь, Украина, Грузия и Польша. Выступили категорически против того, чтобы все осталось, как было, и предложили не рассматривать сохранение целостности России как аксиому. Во-вторых, и это было не менее существенно, паралич и фактическая ликвидация центральной власти активизировали местные элиты. Откуда уж они взялись – это другой вопрос, мы его отчасти затронули. От Кёнигсберга до Владивостока Федерация затрещала. Не везде, конечно. Кое-где местные начальники сидели и ждали, когда в Москве выберут нового царя и уже готовы были построиться под переходное правительство, но все зашло слишком далеко: люди почувствовали, что нужно всё брать себе и не оглядываться на Москву. Есть основания полагать, что процесс провоцировался и направлялся, но в общем и целом эта была инициатива снизу. Тогда было решено распустить переходное правительство и создать сеть комиссий для выработки решений, устраивающих и соседние страны, и регионы. Мечтателям о либеральной империи дали возможность спорить между собой в специальной комиссии, но их идеи никто не поддерживал. Так после долгих споров и согласований была создана наша прекрасная Рижская система. Для контроля над нерушимостью её принципов, которые служат гарантией безопасности для нас и всего мира, была задумана постоянно действующая Наблюдательная комиссия по делам Северной Евразии при Совете Безопасности ООН. Она должна была гарантировать развитие наших государств на принципах свободы, демократии и гарантии прав человека. Вот так виделась система сдержек и противовесов, на которой и покоится геополитическая система Северной Евразии. То есть покоилось. "

  "Мы никого не посадили, когда молодёжь устроила шуточное шествие с призывами присоединиться к Бразилии. Мы не наказываем за обсуждение интеграции с Сибирью, потому что не оттуда угроза. Наконец, мы не трогаем этих безумных фёдориковцев и прочих ностальгирующих граждан, которые в частном порядке любят рассуждать и вспоминать, как было хорошо во времена их молодости, даже если они делают это публично и таскают с собой портреты Путина и Медведева. Мы зарегистрировали их партию, закрыв глаза на то, что в уставе у них написано одно, а в головах совсем иное. Вы в курсе, что есть такая партия «Великое Отечество», или как-то так. В программе у них написано: «Великое Отечество – это Урал», а на митингах они говорят о другом. Ну и ладно, пусть себе. Пока это сборище ностальгирующих стариков, мы его не боимся. Если Пирогов въедет в Екатеринбург, то вовсе не потому, что эти бабульки и дедульки каждую субботу тут митинговали, а потому, что среди нас, во власти, нашлись предатели. Впрочем, я отвлекся. Так вот, Русская Республика изначальна была сомнительным образованием. Даже выделение из её состава Москвы не помогло. С одной стороны, все её правители мнили себя наследниками России. С другой стороны, там всегда было много людей, которые тосковали по старой большой России. Попытки ввести демократическое правление всегда заканчивались победой на выборах ностальгирующих по России реваншистов, поэтому Наблюдательная комиссия решила сделать ставку на диктатуру. Многие умные люди сразу говорили, что это плохо кончится. И вот-с, хуже идеи с Русской Республикой был только проект Конфедерации финно-угорских народов…"

  "Сам Иннокентий был человеком тихим, аполитичным. В глубине души он был за старую Россию, но об этом особо не распространялся. Попыток наладить испорченные казачьим скандалом отношения республиканская власть не делала. Иногда его звали на официальные мероприятия, но сидеть ему приходилось в задних рядах, возле кришнаитов и адвентистов. Более всего досаждали местные власти: городские управы требовали не только оплачивать коммунальные платежи и пени, но и содержать в идеальном состоянии все церковные здания. Денег на все это не было, поэтому предписания игнорировались, что влекло за собой новые суды, новые штрафы, новые пени, новые предписания и так бесконечно. Иннокентий не знал, организованная ли это кампания или печальное стечение обстоятельств, но дела обстояли именно так, а во главе атаки всегда были депутаты от правящей партии. По сути, митрополия была банкротом давно, и юристы прямо говорили о необходимости готовиться к публичному признанию этого факта и распродаже имущества."

  "Окончательно Иннокентий испугался вчера, когда открытый сторонник Пирогова отец Виктор, не спросив разрешении, привел к нему хмурого мужичка в старинного образца камуфляже. Мужичок объявил, что он новый атаман уральского казачества, и просил благословения.

– На что благословение-то? – спросил Иннокентий, вспоминая печальную судьбу Леонтия и размышляя, чем это может грозить лично ему.

– На возрождение святой Руси! Свергнем проклятых иуд и возродим нашу Россию! Будет, как при Путине было, владыко! У нас всё готово! – Казак упал на колени и, преданно посмотрев в глаза митрополиту, добавил: – Нет сил смотреть, как церковь Божья поругаема безбожной властью!

Иннокентий испугался, но казачка благословил, грозно глядя на отца Виктора."

  "Полухин обходил гостей, пожимал руки. Митрополит присоединился к группе религиозных деятелей и стал дожидаться своей очереди.

– Мне передали, что вы спрашивали про меня. И я, вот ведь сюрприз, давно хотел поговорить с вами, ваше высокопреосвященство! – услышал он вкрадчивый голос позади себя.

Иннокентий обернулся и увидел невысокого полного человека с усиками.

– Дмитрий Никитич Жихов меня зовут, я служу начальником Комитета охраны конституции! – не переставая улыбаться, он показал свое удостоверение.

– Очень приятно. – Митрополит растерялся и посмотрел в сторону президента. Тот как раз подошел к группе дипломатов, здоровался с ними, что-то говоря каждому и выслушивая ответные речи. Рядом с ним стояли Водянкин и Касимов

– Я не займу у вас много времени, минут десять – пятнадцать.

– Что же, извольте. А о чем вы хотели поговорить, Дмитрий Никитич? И почему не пригласили, не заехали сами? Я ведь не кусаюсь!

– Учитывая специфику моей работы, я воздержался. Такие визиты не обрадовали бы ни вас, ни ваше окружение. Не хочется ставить вас в неловкое положение. Многие ведь думают, что я кусаюсь!

«Вот уж более неловкого положения у меня еще не было!» – подумал Иннокентий и поставил бокал на столик.

– Я хотел вам сказать, что последние дни мы фиксируем большую активность подрывных элементов. Между прочим, сегодня утром в этом зале пытались распылить какую-то дрянь. Мы все должны были умереть в жестоких мучениях, представляете?

«Врет или правда?» – засомневался Иннокентий.

– Да что вы говорите! Прямо здесь?"

  "У него была немногочисленная, но преданная паства, составлявшая массовку на всех его акциях. Говорили, что он привечает в своем храме безумных еретиков-фёдориковцев, но доказательств не было. Митрополит потратил много часов на уговоры отца Адриана, но всё было бесполезно. Адриан лишь кивал головой, со всем соглашался, на некоторое время успокаивался, а потом устраивал что-нибудь вроде сожжения паспорта с дьявольским кодом или молитвенного стояния в честь дня рождения «его высокопревосходительства благоверного президента России Владимира Путина»

  "Полухин крепко пожал митрополиту руку.

Когда Иннокентий был молодым священником, а Полухин – молодым депутатом, когда-то давно, в прошлой жизни, они уже обменивались рукопожатием. Впрочем, тогда Полухин был с георгиевской ленточкой, а мероприятие было в честь Дня Победы и они оба этого не помнили – или старались не вспоминать."

  "Про сам Кризис дед ничего интересного сообщить тоже не мог. Он застал распад СССР, если о чем и жалел, то об СССР.

– Вот СССР – это была хорошая страна, там все было для людей, а потом уж ничего хорошего не было, одни жулики… – обычно завершал он обсуждение прошлого. Впрочем, ничего конкретного про СССР он тоже не помнил, потому что был тогда подростком и уж точно политикой не занимался и не интересовался.

Другие люди старшего поколения рассказывали более интересные вещи, но чаще всего повторяли штампы: Россия распалась, потому что у власти были жулики, воры и авантюристы, были репрессии, людей сажали в тюрьму, диктатура и угроза мира, но явно не обошлось без американцев, которые все подстроили. Личные воспоминания сводились к тому, что тогда часто ездили отдыхать в Турцию и Египет, и вообще жили неплохо. Как таковых, былых участников какой-то оппозиционной активности Сева так и не встретил ни разу, впрочем, как и ярких путинистов. Ну, за исключением всяких маргиналов, вроде казаков и пресловутых фёдориковцев."

  "Тогда же Сева первый и последний раз пытался разобраться в их учении. Благо, увидев интерес молодого парня, один сектант выдал ему электронную листовку.

Между прочим, сделана была она не так и плохо, то есть деньги на изготовление рекламной продукции у фёдориковцев были. Ходили слухи, что адепты отдавали организации свои квартиры и деньги, а сами уходили проповедовать – оттуда, мол, и деньги.

Листовка была занимательная. Сначала на экране появилась карта старой России, её герб и заиграл гимн, исполненный как церковное песнопение. Потом на экране появилась икона Андрея Рублева «Троица». «Во имя отца, сына и святого духа!» – высветились красные буквы, а потом сразу: «Слава России! Слава Сталину! Слава Путину!»

Первым блоком шел короткий ролик по истории России, как она росла и расцветала, пока не наступил 1917 год – «Это был первый удар чёрных сил по России!». Дальше было про ритуальную казнь святого царя и его семьи, первый распад России, поругание церквей и убийство людей. «Но не оставил Господь Россию! Был послан нам спаситель и утешитель, земли собиратель – святой Иосиф Сталин!»

Дальше шел отрывок про Сталина, для более подробного изучения ссылка предлагала перейти в отдельный блок «Вся правда о великом святом генералиссимусе Иосифе Сталине». «После мученической смерти Сталина от рук иуд, тёмные силы воспряли. Верные сталинцы хранили страну и двигали вперёд науку, с Божьей помощью Россия первой достигла Космоса и была самой богатой и счастливой страной в мире! Но черви измены подтачивали тело святой Руси!»

  "Ничего внятного о сути Завета не сообщалось, только о мистической связи Фёдорикова со Сталиным и непосредственной – с Путиным. Встречались ли они с последним и если да, то в каком качестве, было непонятно, а публикуемые фотографии и ролики можно было принять за монтаж. В доказательство пророческого дара Фёдорикова прилагалась подборка его докризисных выступлений, в которых он, еще моложавый, безбородый, говорил о скорой гибели России. Говорил ли он на самом деле все это или это мистификация? Разобраться теперь было трудно, да и лень."
 
  "– Я вам вот что хочу сказать… Только вы отнеситесь к моим словам серьёзно – они важные, друзья мои, может быть, самые важные в вашей жизни. – Реджепов неспешной походкой («Как Сталин в старых фильмах!» – машинально отметил Водянкин) пошел по кругу, за спинками кресел. – Многих, конечно, интересует судьба денег. Или, скажем так, многие думают, что можно сейчас тут всё бросить и уехать. Сесть в самолет и улететь. В Астану, в Бухару, в Кабул… Вроде бы просто. Война, туда-сюда… всё спишет, так говорят, да?

Театральным движением Ислам Хафизович наклонился и заглянул в глаза Овчинникову, который оказался в ближайшем кресле.

– Какая война… Что вы… Да я не… – рассеяно откликнулся уральский премьер.

– Вот вы думаете – тут всё, конец! Думаете, я тут выпендриваюсь перед вами, да? Кокетничаю, как девочка? Театр разыгрываю? А всё серьёзнее, друзья мои! На днях я имел один очень неприятный разговор у себя, в Бухаре.

Реджепов вернулся к своему креслу и, опершись руками на спинку, оглядел присутствующих.

– Я вам сейчас перескажу его, думаю, вам будет очень интересно… – Он пожевал губы и, озабоченно вздохнув, продолжил: – Прилетел ко мне на самолете человек… Богатый? Не знаю, может, и богатый. А может, сам он и не очень богатый, это не так важно. Так вот, говорили мы про разные вещи. Долго говорили. Про деньги Юркевича говорили, про поволжские деньги… Многие ведь интересуются, что куда делось… Я не скрываю, мне всегда очень интересно, что куда… Я ведь многим помогал, вы знаете. И здесь, и везде… У меня в Москве огромная недвижимость… В Поволжье этом… Во всяком случае была." 

  "...План был простой: убить время прогулкой, вернуться в брошенную квартиру и ждать развития событий. Затем выйти на связь с военными и действовать по обстоятельствам.

Игорь не был профессионалом в разведывательном деле. Он вообще ни в чём не был профессионалом. Кризис встретил рядовым сотрудником ФСБ. Работать в органах он хотел с детства, в университете старался привлечь к себе внимание и ждал, когда на него выйдут. Никто на него не вышел, и он сам пошел устраиваться на службу. Гуманитарное образование и бурно выраженное желание бороться с врагами России способствовало зачислению в отдел, занимавшейся слежкой за политизированной молодёжью. Он несколько месяцев ходил по сектантским собраниям либеральной молодёжи, общался с угрюмыми «скинхедами» и прочей неприятной публикой. С упоением писал отчёты, предлагая начальству изощрённые варианты раскола и нейтрализации врага. Но случился Кризис. Начальство молчало и уклонялось от объяснений. В тот день, когда в Москве всё было кончено, он привычно пошел на работу. Перед зданием УФСБ толпились возбуждённые граждане, выкрикивающие издевательские лозунги, большей частью матерные. На мгновение ему показалось, что среди зевак он увидел кое-кого из коллег, но пока пробирался к ним через толпу, они исчезали."

  "В конфликте России с Украиной Жабреев, естественно, целиком встал на сторону последней и договорился до того, что призывал своих читателей вступать в украинскую армию или хотя бы слать туда деньги. Здесь у него впервые начались серьёзные проблемы, его вызывали в ФСБ и даже хотели судить, но в итоге обошлось. Свои страдания он использовался по максимуму, написав об этом много-много слов и дав несколько интервью расплодившимся украинским сайтам. Впрочем, постепенно он отошел от опасной темы и занялся туманным теоретизированием и публиковал мрачные пророчества о скором неминуемом распаде страны.

Так Жабреев встретил последнюю осень России."

  "Наоборот, больше стало злости и ненависти, первобытной и всепоглощающей. «Россия – это наше горе, Россия – это голем, слепленный кровавыми ручищами опричников Ивана Грозного, чтобы держать в повиновении свободолюбивые народы Евразии! Гниющий труп российской империи – преграда на пути свободного развития не только наций Евразии, но и всего мира. Наша нынешняя борьба – это борьба свободы против рабства, демократии против тирании, культуры против варварства!» – диктовал он, читая с экрана текст. «Нужно срочно что-то делать с языком, а то как-то странно получается. Язык – дом бытия, мать его так. Дом не дом, но какую-то отдельную избушку точно надо начинать строить», – вдруг осенило Михаила Сергеевича, и он почувствовал себя гением. «Вот он, кол в грудь проклятому Кощею!»

  "Он оделся и ушёл из клуба. Вместе с другим неудачливым участником невесёлого балагана долговязым и молчаливым Пашей Водянкиным. Они жестоко напились в ближайшем круглосуточном заведении, много и с наслаждением ругали «Политзавод», «Единую Россию», Путина и вообще Россию. Хохотали над своей, как им показалось, удачной шуткой об «отходах политического производства», к которым они себя причислили. С того самого вечера началось цинично-равнодушное отношение к судьбе России и дружба с Водянкиным. Из той пьяной ночи ему вспомнилась фраза нового друга: «Короче, надо забить на красивые идеи и при случае не упустить свой шанс. А что будет с Россией – наплевать! Она про нас не шибко думает». Сам Михайлов выработал для себя непробиваемую (как казалось до недавнего времени) доктрину. Она выглядела примерно так: раз Россией правят всякие идиоты и её это устраивает, то честный парень Вася Михайлов будет ждать, когда в его стране появится нормальная власть. А уж как появится – тут уж он покажет пример бескорыстного служения Родине. Увы, реальность внесла поправки в его построения."
????????????????????????



Интервью

Владимир СОРОКИН: «Я почувствовал, что сейчас пойду и просто-напросто убью его»
В своем последнем романе «День опричника» он описывает 2027-й год. В России абсолютное самодержавие. Попасть на завтрак к государыне считается великой милостью. Мавзолей снесён. Кремль покрашен в белый цвет. В аптеках продаётся кокаин по 2,50 руб., по городу носятся красные «мерины» опричников, а страна отделена от прочего мира Западной стеной.

Как он сам отметил в одном из интервью, Россия уже строит такую стену, она повернулась назад, к изоляции от Запада, в XVI век. Власть превратилась в чиновничий аппарат, который новому президенту не изменить, кем бы он ни был. Писатель задолго до последних выборов был уверен, что на них уверенно победит Дмитрий Медведев и символично станет главой «медведя», доселе спавшего в берлоге и видевшего беспокойные сны.

Цитаты
 
Города, как и люди, бывают сексуальные и фригидные. Можно всю жизнь прожить с человеком, так и не познав его эрос, не почувствовав. Так и любой город способен заставить вас вдруг затрепетать от оргазма или наоборот обречь на десятилетия тоскливого совместного существования.
Я прожил полтора года в Токио, но до сих пор не открыл для себя эроса этого удивительного города. Берлин отдался мне через полгода. Санкт-Петербург — через неделю. Париж — через двенадцать часов.
В каждом городе есть свой эрос.
Москва для меня — не город. И не страна. И даже не Внутренняя Россия.
Москва — спящая великанша. Она лежит навзничь посреди России. И спит тяжёлым русским сном.
Чтобы войти в неё, надо знать её эрогенные зоны. Иначе она грубо оттолкнёт вас и навсегда закроется.
Для каждого москвича есть свои нежные места на теле столицы. Но надо очень хотеть найти их. <…>
Почти двенадцать лет потребовалось, чтобы найти и прикоснуться к тайным и нежным местам Москвы. <…>
Эрогенных зон на теле Москвы всего семь. Касаться их лучше летом. Итак:
1. МГУ и смотровая площадка на Воробьёвых горах
<…> Там облокотитесь на полированный гранит парапета и всмотритесь в раскинувшуюся перед вами панораму города до слёз в глазах. Как только они выступят и панорама сольется в мерцающий калейдоскоп, постарайтесь почувствовать Москву в виде цветного шара, парящего в воздухе. Почувствовав, вытрите слёзы и отправляйтесь дальше. <…>
Эротику Москвы объяснить не просто трудно, а невозможно. Её надо почувствовать. <…>
5. Станция метро «Красные ворота»
Московское метро на первый взгляд кажется одной огромной эрогенной зоной, перистальтом, каждый изгиб которого мраморно требует нежных прикосновений. Но это лишь поверхностное впечатление. За сорок пять лет путешествий по этому лабиринту я обнаружил только одну станцию с эротическими вибрациями: «Красные ворота». Поезжайте туда после полуночи, разденьтесь, встаньте в одну из гранитных ниш и замрите на несколько минут в позе Аполлона <…> или Афродиты. <…>
Чтобы почувствовать эрос Москвы, вовсе не обязательно совершать зловещие обряды и ритуальные убийства. Нет решительно никакой необходимости брызгать на кремлёвскую стену медвежьей желчью, испражняться в полночь с Крымского моста, метать в проституток отравленные дротики или мастурбировать на памятник Тимирязеву. Москва, как и любая женщина, нуждается в искренней нежности, идущей от сердца.
Многие москвичи склонны видеть главную эрогенную зону в Красной площади. Особенно продвинутые считают Красную площадь бритым лобком столицы, увенчанным двумя клиторами — храмом Василия Блаженного и мавзолеем Ленина.

  — «Эрос Москвы», 2000

Интервью
Высказывания о произведениях приводятся в статьях о них.
 
Для меня первичен не соц-арт, а поп-арт. Уорхол дал мне больше, чем Джойс. Соц-арт — это лишь часть поп-арта, принципами которого я пользуюсь постоянно.[2]

 
Я получаю колоссальное удовольствие, играя с различными стилями. Для меня — это чистая пластическая работа — слова как глина. Я физически чувствую, как леплю текст. Когда мне говорят — как можно так издеваться над людьми, я отвечаю: «Это не люди, это просто буквы на бумаге»[3]

 
[В своей прозе я ориентировался] на соцреализм среднего уровня, из какого-нибудь калужского издательства.[4]

 
Я — любитель, а не профессионал. У меня отношение к этому процессу как к сугубо приватному занятию. Для меня — это род терапии<…> щит от социума, попытка борьбы со своей психикой. Для меня текст и процесс писания — это транквилизатор, который многое глушит и позволяет забывать об ужасе этого мира, в котором мы оказались (я имею в виду не советский мир, а просто эту реальность).[5] — резюмировал А. Генису: «Когда пишешь, не страшно»[5]

 
Мне кажется, что роман — это такая птица Феникс, которая умирает и возрождается бесконечное число раз. И, наверно, роман умрёт со смертью последнего читателя. В начале XX века все цитировали слова Ницше о том, что «Бог умер». Это ведь не означало, что умер Бог. Умерло некое старое представление о Боге. Бог жив, пока живы верующие. Так же и роман…[6]

 
Лично для меня литература отделена от жизни, мои произведения никак не связаны с тем, как я живу, люблю и верю. Весь мой опыт в литературе — это попытка снять с этой области некую мистическую паутину, которой она была окутана последние два века.
<…> Мои опыты вызвали ярость у критиков толстых журналов, которые, как жрецы умершего бога — Великой Русской Литературы, стали изо всех сил делать вид, что он жив. <…>
Литература — не стенобитная машина. Я не боролся с советской прозой, я просто её исследовал. <…> Это был самодостаточный литературный эксперимент. На самом деле я не был диссидентом <…>. Я боролся с самим собой и за качество своих текстов.

  — «Владимир Сорокин не хочет быть пророком как Лев Толстой», 2 июля 2003
 
— Представьте себе, идёт эта акция на главной культурной площади страны — перед Большим театром. Рвут книги, причем надрезанные, чтобы легче было рвать. Бросают в огромный унитаз и посыпают хлоркой — для дезинфекции. При этом звучит музыка из «Лебединого озера». И одного моего знакомого из Министерства культуры — он обычно проходил через этот сквер — останавливает милиционер: «Обойдите, пожалуйста. Здесь идет акция». То есть милиция их охраняла от зевак.
корр.: Иначе говоря, действо для самих себя. Напоминает онанизм.
— Да, действительно похоже. Но это уже государственный онанизм. При Ельцине приехал бы ОМОН, и их бы быстро повязали.

  — «Мы все отравлены литературой», конец 2003
 
корр.: Откуда во время реформы русского языка 50-60-х годов прошлого века в слове «дермо» появился мягкий кончик «ь»? <…>
— У меня есть, конечно, версия своя. Это произошло в период хрущёвской оттепели. Помягчали нравы — вот и на дерьме отразилось.

  — тогда же
 
… не надо быть стенобитной машиной, как Солженицын — он был актуальным писателем, пока существовала советская власть. Не надо только швырять камни. Пока система стояла, он метал в неё камни, причем очень хорошо. Но он её разрушил — и что дальше? Что делать стенобитной машине, если некуда метать камни? Только ржаветь. <…>
Мои вещи попадают в нервные узлы общества, и наше коллективное тело от этого содрогается. Но на самом деле это иглоукалывание и общество только становится здоровее. Когда-нибудь это поймут и оценят. Мне кажется, моя литература носит терапевтический характер, освобождает от застарелых комплексов.

  — «Доктор Сорокин», сентябрь 2005
 
Россия — очень богатое поле для альтернативной истории. Потому что никто в нашей стране, начиная от президента и кончая последним бомжем, не знает, что с ней будет. И для писателя это, безусловно, Эльдорадо. Это русская метафизика. Я много раз говорил: мы живём между прошлым и будущим. Мы не чувствуем настоящее, потому что мы либо вспоминаем, как было хорошо или, наоборот, как было плохо, либо гадаем на кофейной гуще о будущем.

  — «Мой «День опричника» — это купание авторского красного коня», 25 августа 2006
 
Мне один критик пожелал тюремного опыта. Только наивный человек может такое посоветовать. Это всё равно, если бы я пожелал ему, как Белинскому, заразиться туберкулёзом и научиться харкать кровью — чтобы как следует чувствовать литературу.

  — «Правила жизни», 2006
 
… идея опричнины в современной России довольно ярко приживается. <…> В этом, собственно, и сила этой идеи, что параноик Иван Грозный сумел заразить ею российскую власть. <…> У неё, конечно, бывают латентные периоды и бывают обострения. Последние лет десять — период обострения. Но очень может быть, что до пика мы ещё не дошли.[7][8]

 
Когда мне позвонили и рассказали про этот перформанс — перед Большим театром <…>, — я понял, что попал в сюжет одного из собственных рассказов, и относился к этому соответственно — иронично. Но когда «идущие» пришли ко мне домой под видом рабочих и показали заказ: навесить на окна тюремные решетки, — это меня отрезвило. А где-то через неделю на меня было открыто уголовное дело. Мило, правда?

  — «История возвращается не только в виде фарса», 26 декабря 2006
 
За последние 15 лет в России образовалась уникальная ситуация, которой у нас не было никогда раньше. Писатель может что угодно написать, издатель — напечатать, а читатель — купить, прочитать и поставить на полку. Эта ситуация завораживает и потрясает. Многие с этим потрясением не справились — я имею в виду писателей подполья. Они всплыли, как глубоководные рыбы, глотнули воздуха — и их разорвало[9].

  — «Русский абсурд внешне мутирует, хотя внутри не меняется с XVI века», 20 марта 2007
 
У меня был совершенно мистический случай. Я взял такси в Москве, еду. И вдруг вижу, что за рулём сидит… Виктор Пелевин. Таксист — один к одному просто. Пелевин вылитый! И эти его очки… Я сначала подумал, не пошёл ли Виктор подработать, набраться материала в народе. И думаю: «Да, бывает же». И замечаю, что он так в зеркальце на меня поглядывает. А я сзади сидел. Машина на светофоре останавливается, он ко мне тогда обращается: «Извините, можно вопрос задать?» Я говорю: «Да, конечно». — «Это вы написали «Голубое сало»? — «Да». — «Ну вот, а я ведь сразу угадал, с первого взгляда просто, что вы — Виктор Пелевин!»

  — «Я почувствовал, что сейчас пойду и просто-напросто убью его», 2 апреля 2008
 
Есть фантомные боли — это когда болит рука или нога, которых давно нет. Так вот Украина, Грузия и страны Прибалтики — это ампутированные части Российской Империи.
И когда они начинают болеть и чесаться, это Россию раздражает, она нервничает и делает такие поступки, которые вот сейчас почти поссорили её с западным миром.

  — «Володимир Сорокін про фантомні болі Батьківщини», 12 сентября 2008
 
… «Букер», «Антибукер», «Нацбест». <…> Я давно говорю, что эти премии присуждались по принципу, кому бы не дать. Наиболее яркие писатели, которых активно переводят за рубежом, ничего не получают у нас практически. Потому что, к сожалению, провинциальная толстожурнальная братия нас ненавидит, ибо фатально отстала от жизни и литературы.

  — «Миллион евро за роман», 7 октября 2010
 
Да, были разговоры, что я разрушаю русскую литературу. Нет, я её не разрушаю, я ей обновляю кровь, пускаю старую, гнилую, и вливаю новую. Потом я, конечно, расчищал место — надо было сдвинуть в сторону «совок», а для этого нужно было взорвать несколько литературных атомных бомб, что я в 1980-е годы и сделал.

  — «Писатель-кровопускатель», 5 ноября 2010
 
Это вообще очень большая тема, тема структуры нашего пирамидального государства, в котором нет граждан, а есть подданные. <…> Каждый мелкий начальник, получая власть, активирует в себе этот ген опричнины.

  — [http://www.srkn.ru/interview/cukroviykreml.html « Цукровый Кремль»], 12 ноября 2010
 
У нас ведь государство — это живое существо всегда было. Как медведь. Сейчас медведь лежит в берлоге, и со стороны видно, что он вроде жив. Шкура поднимается и опускается. Он как бы дышит. Как бы! Потому что внутри он набит паразитами, а не живой плотью. Они там шевелятся, выжирая последнее. А мы всё ещё принимаем это движение за естественное дыхание.

  — «Тираннозавр лёг на брюхо», 9 июня 2011
 
… я в наши русские премии не верю, начиная с «Русского Букера» убогого. Бросили англичане подачку, и наши шестидесятники радостно подхватили… Позор! Я был на первом «Букере» [в 1992 году], сидел и видел паноптикум толстожурнальной тусы. Помню, как они завопили, <…> когда «Сундучок Милашевича» получил «Букера». Я подумал: чему они так радуются? Это же посредственность! Но было уже поздно. В любом деле: если первая нота фальшивая — всё обречено. Так «Букер» и врезал русского дуба.

  — тогда же
 
Некоторые лозунги митингов вызывают недоумение. Например: «За честные выборы». Ну какие честные выборы! Это мне напоминает, например: люди играют в вист, заходит известный шулер, вынимает колоду, садится. Игроки говорят: «У него краплёная колода». Он отвечает: «Господа, не переживайте, колода крапленая, но я играю честно. Вы можете даже поставить видеокамеры».

  — «Происходит обыдление элит», 30 января 2012
 
Почему Сталину так легко удалось раскрутить маховик насилия? Потому что было много людей, которых оно не удивляло. Крепостное, холопское сознание, готовность к насилию и унижению. Причина — запоздалая крестьянская реформа, которая опоздала лет на пятьдесят. Александр I её не провёл, побоялся. А потом уже было поздновато…

  — «Дорогой гвоздь», ноябрь 2013
 
Мне кажется, что мы, русские, давно научились использовать хаос как некую силу. То есть, интеллигенция и писатели используют его как вдохновляющую энергию. А граждане борются с ним при помощи водки и мата. Они его заговаривают матом, а при помощи водки они приручают его, делают домашним животным. А власть тоже использует русский хаос. Я думаю, что в этом у нее большой опыт. Хаос помогает ей воровать, например. На хаос можно очень многое списать.

  — «Помутнение умов в России — временная болезнь», 23 июня 2015
 
Наверное, когда страна катится по наклонной, трудно уберечь в себе гражданина. (смеётся) Гражданин из тебя вываливается!

  — 6 августа 2015
 
Германия оказалась в лучшем положении, чем Россия, потому что ей весь мир помог вырыть большую могилу и всех нацистских чудовищ прошлого сбросить туда и закопать. А у нас их Ельцин отодвинул в угол и забросал опилками, мол, сгниют сами. Оказалось, что не сгнили, а ожили как зомби.

  — «Между русскими и немцами сильное взаимопритяжение», 10 февраля 2016
 
Концептуализм [в России] мёртв, но я ещё нет.

  — «Я стараюсь найти словесную одежду для некой идеи», 8 августа 2016
«Тень опричника», 2012
Дилетант. — 2012. — №1
 
Если говорить всерьёз об опричнине, об этом зловещем феномене, то парадокс в том, что она не была описана в литературе. Получается, что классики наши, бородатые и великие, стеснялись писать об этом. И боялись. Понимаю почему — не только по цензурным соображениям. <…>
Любопытно, что после того, как Грозный казнил всю верхушку опричнины и практически разогнал её, он под страхом смерти запретил употреблять это слово, и опричников стали называть дворовыми людьми. Что же произошло? Если вспомнить старика Фрейда, то произошло как бы вытеснение травмы — явление было вытеснено из народного сознания в подсознание. А раз оно не описано, не названо своим именем, значит, живо. И до сих пор работает. Что, собственно, и доказано всей путинской эпохой. Опричнина на самом деле жива.

 
Мне кажется, что у нас сейчас совершенно парадоксальная ситуация, когда феодально-советское прошлое буквально, как динозавр, сожрало настоящее. И получается, что будущего у нас нет по определению: ему не на чем вырасти, почва для этого не годится. То и дело с разных сторон слышу: «мы не видим будущего». А это уже некий приговор режиму, времени.
Всё, что происходит сейчас, включая так называемые выборы, напоминает 1984 год, когда воцарился Черненко. Тогда было такое чувство, что будущее как пространственная перспектива схлопнулось. Стало плоским и совершенно мутным. Вот сегодня у меня приблизительно такое же чувство. И тот же привкус.
С другой стороны, тогда казалось, что эта власть, как ночной кошмар, никуда не денется. Но она делась. И, в общем-то, довольно быстро. Кстати, вот что ещё объединяет нынешних правителей и позднебрежневских: они стали гротеском. Даже самопародией. А как только в России власть становится пародией, ей жить остаётся не очень долго. Так что в этом смысле я пессимистический оптимист. <…>
Опричнина — очень серьёзная и болезненная для русских тема. Потому что она, хоть и просуществовала всего 6-7 лет, впрыснула в сознание народа своеобразный яд. Человек, приближённый к власти,— любой человек, даже самый маленький и ничтожный,— может стать оккупантом в собственной стране. <…> Опричники так и вели себя. Тактика выжженной земли, когда они, возвращаясь из разграбленного и практически уничтоженного Новгорода, резали скот в деревнях и жгли дома,— это тактика оккупантов. Яд помог родиться идее, что есть мы и есть они — власть, к которой я, маленький человек, гаишник или чиновник, прислонился. И я теперь оккупант в своей стране.
Этот яд и формирует, на самом деле, вертикаль власти. Пока это не будет описано, вскрыто, названо своим именем и обсуждено, система будет работать. <…> И народ ощущает государственную власть как власть оккупантов, живущих и действующих по своим, неведомым законам.

«Гротеск стал нашим главным воздухом», 2012
Colta, 15 ноября 2012
 
… презрение [нашей] нынешней власти к интеллигенции. Ведь это же власть, у которой в голове не буквы, а цифры, нули. На кой хрен им вообще сдалась литература?

 
На ранних этапах, когда она только появляется, она всего лишь идеология. Но как только она овладевает массами — это уже становится паранойей. Собственно, сейчас это и происходит. Наверху — паранойя, внизу — деградация. Такая вот у нас «Изумрудная скрижаль».

 
Абсолютный мировой бренд — Казимир Малевич и супрематизм, который повлиял я не говорю уже на художественный мир, но на весь дизайн двадцатого века.

 
— Мутации — это «Старые песни о главном». И заданное ими отношение к советскому «хорошему» времени. Если его как-то подкрасить, упаковать посовременнее, то получится довольно милый мирок. И очень многие на это ведутся. Ну а власти это очень выгодно. <…> Я бы назвал это мутацией непохороненности совка. Как если бы вот здесь, в этом кафе, лежал труп. И не положено было его выносить. Привыкли бы к запаху. Сжились. Даже сказали бы — а в этом что-то есть! Эта непохороненность и заставляет людей мутировать. Вот новое поколение молодых сталинистов народилось, абсолютно уверенных в том, что сталинизм — это прекрасно. Надышались трупных миазмов.
корр.: Вы сказали, что Великую Русскую стену между Западом и Россией сейчас никто не будет возводить. Но ведь виртуально она уже существует?
— Она за это путинское 12-летие, как я сказал, возведена в головах. Это два тезиса: у нас особый путь. И — нас окружают враги. Это даже не советские тезисы. Примерно то же самое говорил Александр III — у нас два союзника: флот и армия. Я много езжу, всё-таки переведён на 25 языков, и я с прискорбием замечаю, как начинают коситься на русских. Причём если в советское время косились с сочувствием, понимая, что это люди из «лагеря», то сейчас это уже такая брезгливость. Мол, какой-то ужас у них происходит, какая-то вечная страна негодяев. И это по сравнению с 90-ми, когда мир распахнулся нам навстречу, был такой интерес к русским. Нас ожидали. Казалось, мы развернёмся и двинемся по человеческому пути. Сейчас уже не ждут. Всё. Время потеряно. <…>
Я как-то поймал себя на мысли, что чем больше живу в нашей стране, тем больше верю в её прошлое. Мне интереснее думать не про XXI век, а про конец XIX. <…> Люди были поприличнее. Я был в Стэнфорде. Там огромный архив. И я читал дневники русских офицеров. Очень трогательные. С 14-го года по 20-й. Последняя страница — с веточкой акации. Одесса. Абсолютно другие люди. Этика другая, я уж не говорю о языке. Постсоветское государство вообще странно называть Россией. Там — это была Россия. А здесь — постсоветское государство, где живут постсоветские люди, говорящие на постсоветском языке.

 
Русский писатель всегда слишком серьёзен.

Художественные произведения
 
Сдаётся мне, ежели подойти к укоренению в госструктурах феномена мужественной любви онтологически, то властная вертикаль наша давно уже не токмо казённой ответственностью укрепляется. Но и мужественной нежностью. И в этом — обновление конструкции старой вертикали. А может, рискну высказать предположение, что это уже несущий элемент всей госпирамиды. А по-русски говоря: фундамент. Один опальный политолог не так давно в Нетях порассуждал на эту тему. Мол, русская вертикаль власти во все времена была колом, на коем сидела туша страны нашей; сперва, дескать, кол тот был дубовый, потом осиновый, берёзовый, чугунный, стальной, железобетонный, пластиковый. А теперь стал он живым. Вполне точное умозаключение. Ибо лучше на теплокровном торчать, чем на пластиковом.

  — «Отпуск», 2012

***
Цитаты
 
Когда в начале 80-х годов мы познакомились с художником Свеном Гундлахом, <…> он был очень удивлён, увидев меня. Он собирался увидеть горбатого 40-летнего человека с косыми глазами, подволакивающего ногу, который бегает по помойкам от КГБ.[1] — рассказывал раньше 2002, т.к. парафразировалось Л. Данилкиным[2]

  — Владимир Сорокин, 2012
 
Кит или слон? Грета Гарбо или Марлен Дитрих? Лемешев или Козловский? Платон или Аристотель? Beatles или Rolling Stones? Пелевин или Сорокин? Чего молчишь? Отвечай![3]

  — «Vogue» (Россия)
 
Главная фигура Второго Русского Авангарда, «могильщик литературы», «русский де Сад»[4], Сорокин со временем вырос из всех этих определений и сделался просто великим литератором, <…> хотя и сочиняет он чаще про гной и сало, чем про «свеча горела»[5], русский лес и прочую муть. Вот увидите, абитуриенты ещё будут писать вступительные сочинения на тему «Гнилое бридо[6] в раннем творчестве Сорокина» или «Категория обсосиума[7] в романах «Норма» и «Очередь».[2]

  — редакция «Афиши», 2002
 
Сорокин был первым литературным ди-джеем. Он сэмплировал специальные книжки, которые мы обычно подсовываем под ножки буфета, и складывал полученные результаты на лейбле Ad Marginem (книжный аналог отвязного Ninja Tune)[3]

  — Fакел, 2001 или 2002
 
Сам великий и ужасный, фекально-генитально-ледяной фантаст Сорокин на самом деле, разумеется, не произвёл ничего, кроме двух десятков цитат и одного театрального либретто. И — никто не заметил, включая «Идущих вместе».

  — Роман Арбитман, «Лем Непобедимый», 2006
 
Из ныне живущих Сорокин — фигура равновеликая разве что Солженицыну. В том, что Сорокин сделал именно для литературы. Хотя, вполне возможно, что именно литературный вклад его гораздо больше и серьёзнее Солженицынского.

  — Дмитрий Бавильский, «Полтинник Сорокина», 2005
 
Пелевин отличается от Владимира Сорокина, как плебей от барина. Барин брезгливо перебирает чужие стили, отыскивая самое натуральное, будь то классический XIX век или классический соцреализм. Плебей хватает всё без разбора, абы в дело пошло. Кто из них хуже или лучше, я не могу сказать. По мне, оба неприятны как чтение и оба интересны как современные культурные феномены, отражающие распадающееся культурное сознание, которое уже не стремится к единству, а чувствует себя вольготно именно в само;м процессе распада.

  — Павел Басинский, «Виктор Пелевин: человек эпохи реализма», 1999
 
Писателя из Сорокина не получается. <…> В нём нет разделения автора и текста. Сорокин сам и есть текст. Сам себе солитёр.
Когда в журнале «Октябрь» я предложил посадить Сорокина в тюрьму[8], было почему-то много шума. Хотя тюрьма — единственная для Сорокина возможность стать писателем (либо самоубийство <…>). Это единственная возможность разделения автора и текста — рождения литературной судьбы[9]. В тюрьмах вообще сидели не последние писатели <…>! Сорокин своей прозой заслужил право на тюрьму. Не то ведь пропадёт, ей-Богу, слависты да «ад маргинемы» его скушают! Я искренне желаю Сорокину посидеть! Талантливый же человек! — см. комментарий Сорокина[10]

 
Сорокин в принципе отказывается от собственного голоса, и не кокетства ради. Он вырывает себе язык. Вырывает себе язык буквально, и это довольно мучительный процесс, который этот человек, этот писатель осуществляет на протяжении многих лет. <…> Это не просто жонгляж, это не просто демонстрация своих возможностей <…>. Я вижу в этом очень сильную внутреннюю затрату, и очень сильную степень отчаяния, и довольно высокую степень отваги.[13]

  — Константин Богомолов, 2015
 
Весь русский постмодернизм сосал — питаясь классическими либо соцреалистическими образцами; Владимир Сорокин — типичный вампир, напитанный соками Бабаевского, а впоследствии принявшийся сосать уже из фэнтези, стремительно вошедшего в моду, и насосавший целую «Трилогию».

  — Дмитрий Быков, «SOSущая тоска», 2006
 
Сорокин есть жрец, магик, а его тексты — оккультное исследование. Разговоры о постмодернизме совершенно неуместны — даже русский концептуализм, с таким блеском деконструированный Сорокиным, далеко не исчерпывается постмодернизмом.

  — Михаил Вербицкий, «Ведро живых вшей», 1998
 
На литературном поле, вытоптанном, поруганном, выжженном тяжёлой артиллерией Владимира Сорокина, [недолго осталось восходить чахлым былинкам, представляющим собой] отчёты по ситуации или учебник жизни в беллетристической форме. Стараниями Сорокина литература осознала свою имманентную тоталитарность и, поняв, существовать перестала. Литература может существовать отныне только как насмешка над собой либо как труд графомана.[14][15]

  — Лев Данилкин, 1996
 
Когда он перешел с рассказов на романы, у многих от отчаяния руки опустились. Погнался, дескать, за «Букером». Великолепный рассказчик, а губит себя «не тем» жанром. Оказалось — нет. Чем дальше Сорокин уходит от традиционных своих «штучек» — тем интерес её его читать. От порнографии к чистому реализму, от постмодерна к добротной фантастике. <…>
Сорокин всегда писал хорошо. Как орловский помещик.[16]

  — Александр Вознесенский, Евгений Лесин, «Человек — мясная машина», 2004
 
Сорокин предлагает читателю объективную картину психической реальности. Это — портрет души, без той радикальной ретуши, без тех корректирующих искажений, которые вносят разум, мораль и обычай. <…>
Сорокин показывает распад осмысленной, целеустремлённой, телеологической вселенной «совка». Его тема — грехопадение советского человека, который, лишившись невинности, низвергся из соцреалистического Эдема в бессвязный хаос мира, не подчинённого общему замыслу. Акт падения происходит в языке. Герои Сорокина, расшибаясь на каждой стилистической ступени, обрушиваются в лингвистический ад. Путешествие из царства необходимости в мир свободы завершается фатальным неврозом — патологией захлебнувшегося в собственной бессвязности языка. <…>
Сорокин воссоздаёт сны «совка», точнее — его кошмары, <…> у Сорокина сны непонятны,..

  — Александр Генис, «Виктор Пелевин: поле чудес», 1997
см. Александр Генис, «Страшный сон», 1999, 2009
 
… [Пелевина и] Сорокина <…>, ярче всех представляющих постсоветскую литературу, связывает интерес к советскому бессознательному как источнику мифотворческой энергии.

  — Александр Генис, «Пелевин: поле чудес», 2009
 
Раньше о Сорокине-человеке была известна лишь история про штырь, на который он напоролся в детстве; от пожизненного шока он пытается оправиться посредством создания своих текстов. <…> Словом, из загадочного графа Монте-Кристо, мстителя за все мучения, претерпленные от русской литературы, он стал весьма антропоморфным персонажем со своими милыми странностями. Уж и дети малые знают, что для Сорокина признаться в том, что он ел говно[17], гораздо проще, чем сказать, что он прочёл роман «Бесы»: при слове «культура» этот человек берёт ложку и отправляется в уборную.[18]

  — Лев Данилкин, 2000
 
Разумеется, я как-то представлял его, но не предметно: комбинация черненьких буковок на обложке книги, расположенная выше названия. Классическая иллюстрация к тезису о смерти автора. Странно, что этот человек вообще мог иметь какую-то телесную конфигурацию. Думаю, если бы в дверь вошел Грибоедов или Шарлотта Бронте, степень причудливости события была бы примерно той же. Классик, надо сказать, и выглядел причудливо. словно явился не по собственной воле, а был вызван на спиритическом сеансе. <…>
Жёстким приёмом, сходным с изнасилованием, Сорокин выявлял внутреннюю агрессивность любого, даже самого литературного, дискурса. <…>
Сорокин доводил чужие тексты «до ума», до логического конца, до текстуального оргазма, который всегда тушуется автором.
Луддит-максималист, он уничтожал любые встречавшиеся на его пути «языковые машины»; любой речевой жест, от разговорной реплики до толстовского романа, по Сорокину, несёт в себе первородный грех — всё, что связано с языком, ложно, заражено предыдущими контекстами и идеологиями. Язык. состоящий из слов, — худший посредник в общении между телами. <…>
Ни одно из слов в его огромном собрании сочинений не принадлежало ему, Владимиру Сорокину: идеальный киллер, он никогда не прокалывался, не оставлял на местах расправы следов. <…>
Люди, не знавшие Сорокина, удивляются его текстам. Но их шок гораздо меньше того, какой был у знакомых автора. Это как если бы андрей-рублёвская икона время от времени блевала на молящихся. <…>
Грубо говоря, он, в принципе, может потребовать у вас «помучмарить фонку»[19]; вы у него — ни в коем случае. Впрочем, скорее всего, вы и сами осечётесь: его внешность вовсе не располагает к эксцентричному поведению — это в высшей степени благообразный человек, по сравнению с которым Ганнибал Лектер показался бы лохом из подворотни на Пушкинской. Рослый, худощавый, чрезвычайно широкоплечий человек с очень правильными, благородными чертами лица. Холеные ногти. Белоручка. Барин. Мраморный истукан с воловьими глазами. Почти будда.
Модель его поведения взята из древнекитайской литературы: благородный ван. Исполненный сдержанного аристократизма. <…>
Благородный ван вообще очень тяжёл в общении. Брать интервью у Сорокина — пытка, которой, должно быть, подвергают в аду провинившихся журналистов. Обычно автор просто мычит что-то нечленораздельное; после каждой «фразы» он вздыхает с такой грустью, что вам хочется прекратить свое издевательство и закончить разговор немедленно. Если вы хотите, чтобы у вас получилось хотя бы две странички оригинального текста, берите с собой не менее десятка кассет по 90 минут каждая. Если на каждой из них окажется хотя бы три полных предложения — вам может позавидовать Опра Уинфри: вы настоящий мастер разводить людей на разговоры по душам. <…> Классик московского концептуализма имеет обыкновение высказывать свои мысли, уперевшись в кулак.
<…> приходится признать, что это довольно неинтересный человек, о котором, хочешь не хочешь, судишь по его текстам. В одном сорокинском абзаце события гораздо интереснее, чем во всей его жизни.[2]

  — Лев Данилкин, 2002
 
Для меня Сорокин всегда был писателем-композитором, [в прозе которого самое интересное] — это не акты дефекации, которые там случаются время от времени, а то, как Сорокин конструирует форму, и то, как это связано с музыкальными формами. У Сорокина в текстах можно обнаружить вариации, сонату.[20][21]

  — Леонид Десятников, 2002
 
У Володи есть врождённое, наверное, заикание, и когда с ним общаешься в первый раз, такое ощущение, что он говорит как терминатор. Это интересный факт: не просто заикание, а стремление его скрыть, спрятать. Заикание — это важная литературная фигура, потому что в литературе, начиная с Библии, заикаются те, кто видел Бога. Моисей был заикой.[2]

  — Александр Иванов, до 2002
 
Для меня он элитарный писатель для узких слоёв артистической интеллигенции.[16]

  — Александр Иванов, 2004
 
И пусть Хайям вино, пускай Сорокин сперму и говно поют себе усердно и истошно…[22]

  — Тимур Кибиров
 
Сорокинский текст это литературность как таковая, мясо письма, вполне равнодушное к своей собственной семантике, инфинитив дискурсивности. Но поскольку дискурсивность реализуется только в чьей-то речи и поскольку всякий субъект речи транслирует самость, а авторство всегда заражено идеей абсолюта, последовательное следование литературе оборачивается насилием и полным расхерачиванием машины желаний. В поисках зон, свободных от смыслов, Сорокин много внимания уделяет испражнениям, как самой несемантизированной универсалии <…>. Другой способ достичь чистого письма без трения — впадание в чужие дискурсы, в готовые типы речи <…>. чтение Сорокина похоже на длинный-длинный секс уже за пределами страсти или на сильный трип, в котором странно сочетаются пронзительная ясность и сермяжная тупизна. <…> Сорокин при этом удивительно красив, несколько заторможен в жестах и речи, похож на настоящего русского писателя-помещика и очень артистично ест и пьёт. Может быть, это последний человек, о котором можно сказать — Великий Русский Писатель.[23]

  — Вячеслав Курицын, «Владимир Сорокин», 1999
 
Кусок абсолютно нечитаемого текста, ввинчивающегося в достаточно динамичное повествование, — фирменный приём Сорокина.[24]

  — Алла Латынина, «Рагу из прошлогоднего зайца», 2001
 
… можно согласиться с Борисом Гройсом[25]: Сорокин действительно ремифологизирует соцреализм, а вернее: реритуализирует его, но не путем контакта с другими, древними и новейшими мифологиями. Сорокин апеллирует не к внешнему, а к внутреннему контексту соцреализма: вся мифологичность извлекается из структуры соцреалистической традиции — соцреализм как бы возвращается к своему структурному ядру. Во-вторых, при такой трансформации все стилевые элементы как бы разгоняются до своего максимума, при этом «культурное» переходит в «природное», и наоборот. В соответствии с этой логикой дискурсивная власть переводится во власть насильственную, телесную, сексуальную, причем образы, выражающие эту власть, неизменно вызывают непосредственную эмоциональную реакцию — чаще всего отвращение. В-третьих, — и это, пожалуй, самое важное — происходящая «деконструкция» не только просвечивает соцреалистические клише архаикой ритуала, но и, наоборот, освещает миф тоталитарной семантикой. С одной стороны, ценности соцреалистического мирообраза резко травестируются: поиск, нацеленный на социальную интеграцию, в буквальном смысле приводит к экскрементам, унижению, садистическому насилию. Но, с другой стороны, именно эти моменты нарушающие миметическую инерцию соцреалистического дискурса, и знаменуют окончательный переход в измерение мифа. Обнажение абсурдности дискурса совпадает с торжеством мифологического порядка. Вот источник внутренней противоречивости концептуализма: отвратительное и абсурдное воплощают здесь мифологическую гармонию, достигнутая гармония вызывает рвоту.

  — Марк Липовецкий, «Современная русская литература» (том 2), 2003
см. Марк Липовецкий, «Паралогии: Трансформации (пост)модернистского дискурса в русской культуре 1920—2000 годов» (главы 12 и 15), 2008
 
Это не то же, что интеллигентный человек. Во всех своих действиях он соблюдает определённый ритуал и не переступает его. В его отношениях с родственниками, друзьями — всегда присутствует ритуальная фигура, за которую нельзя переступать.[2]

  — Андрей Монастырский, до 2002
 
[У] Владимира Сорокина <…> очень много слов. <…> Терминообразных, придуманных, сленговых, матерных. Экспроприированных у разных писателей, мемуаристов, политиков, философов. Мёртвых. Так как других слов любимец пожилых германских славистов, безвозрастных составителей газетной светской хроники и юных продвинутых интеллектуалов попросту не знает. И знать не хочет. И никак не может допустить их существования. О том и пишет свой многолетний довольно длинный текст.

  — Андрей Немзер, «Не всё то вздор, чего не знает Митрофанушка», 1999
 
Писатели, похожие на Сорокина, мне безразличны. Он всегда использует один и тот же приём. И прочтя один его рассказ, остальные вы можете не читать. Кто-то, конечно, должен был убить социалистический реализм, но теперь он мёртв, и вы не может уже продолжаться кормиться этим. И в определённом смысле настоящий социалистический реализм намного более интересе, чем пародии на него. Эти книги так забавно читать сейчас.

 
People like Sorokin I don’t care for. Basically he has only one trick— after you’ve read one story you don’t have to read any of the others. It’s destructive writing. Somebody had to destroy socialist realism, but now it’s dead and you can’t keep feeding off it. And in a sense the real socialist realism is more interesting than the parodies of it. It’s so weird to read that stuff now.

  — Виктор Пелевин, интервью Салли Лэрд, 1993-94
 
Мне кажется иногда, что <Сорокину>, этому большому художнику, не хватает теплоты к фантомам своего воображения — тогда они таяли бы ещё быстрее.

  — Виктор Пелевин, интервью Коммерсантъ, 02.09.2003
 
Собственно говоря, Сорокин и дал мне социальный заказ на написание одного из моих романов — «Числа». Когда мы были в Японии, он как-то сказал: «Виктор, вам непременно следует написать версию «Лолиты», только о мальчиках. Сможете?». Я очень старался, но не уверен, что получилось именно то, чего хотел Владимир.[26][27]

  — Виктор Пелевин, интервью «Комсомольской правде», 02.09.2003
 
Мужчины, чуть заикаясь от застенчивости, начинают объяснять, что давно и старательно испекают символическое причастие прогресса для России. Бюджет огромный. Алхимическую реторту духа курируют международные духи добра. Но вот беда, сначала никак не выходило похоже на конфету. А потом по русскому обычаю украли все деньги и проебали все говно. Даже символическое — так что теперь не спасает и Фрейд.
— А вы, Владимир Георгиевич, из хулиганства и злобы так хорошо слепили, что мы и мечтать не смели-с… Не представляете, как совпадает с методическим вектором. Вы из издевательства сделали. А мы не могли на полном серьезе и за большой бюджет… Давайте дружить, вот что-с…
— А что мне надо будет делать?
— Да все то же самое-с. Говорите о говне красиво. Красиво и немного нервно. А мы уж не останемся в долгу перед своим певцом.
Героя отводят в горницу, и он падает спиной на опричную перину.

  — Виктор Пелевин, «Бэтман Аполло», 2013
 
… очень как раз обаятельным было несовпадение с его текстами этого мягчайшего образа интеллигентного молодого человека, правильного во всех отношениях,..[2]

  — Павел Пепперштейн, до 2002
 
… о ком это? — нескончаемая вереница («очередь»!) разных обыкновенных людей прошлого («прошлое» здесь — чистая условность, время у Сорокина всегда в скобках) <…>. У них один язык, одна музыка, одни песни, одна поэзия, один — пусть многократно меняющийся и повторённый в разных версиях — ландшафт и один — от позапрошловековой помещичьей усадьбы до современного бандитского притона — образ жизни. Они — разные, но только акциденциально. Эссенциально они — одно. Это одно я бы, вместе с Игорем Смирновым (хотя не точно в его формулировке), обозначил словом «психизм», психизм как вся сумма реакций, интенций, <…> как не-сознание. Все они — комки психизма в растворе никем не отрефлексированной жизни. Вот тут, можно было бы подумать, Сорокин будет «сознавать за них», станет их сознанием, так сказать. Ничего подобного! Сорокин никогда бы не стал предаваться столь пошлому занятию. <…> Сорокин придумал <…> или, если хотите, создал общую конструкцию <…> для всех его сюжетов. Он, исходя из того, что все эти «комки психизма» всегда одни и те же, взял сачок и вытащил их из мутного раствора жизни, заполняющего «аквариум времени». А в каком они теперь времени? — Да ни в каком.
И тут Сорокин становится мастером научно-фантастического жанра. Он видит, как эти комки психизма бьются в конвульсиях на стеклянных столах его лаборатории. Как им выжить без родного раствора своего времени? Ведь психизм невозможен без своего времени, в отличие от сознания, которое осознаёт себя во времени и тем самым от него освобождается. Нет, они не погибнут! <…> сорокинские «лабораторные герои» поведут себя так, как если бы вся энергия их предсмертных конвульсий была претворена их автором в машинный эксцентризм их безумия. Здесь машинности гораздо больше, чем безумия, в этом — новизна эксперимента.[28]

  — Александр Пятигорский, 2001
 
Сорокин начинал как писатель-медиум. <…> Как принципиальный не-автор он был по определению невинен, сколь бы чудовищные речевые массы не протекали сквозь него. Струение симптомов не переходило в диагноз, не поддавалось морализации. Невыгодная в практическом плане, неавторская позиция 80-х была этически безупречной.
Но СССР растворился, репрессия утратила былую брутальность, массовидная речь выдохлась, а литература стала профессией. Удержать неавторскую позицию в чистом виде стало невозможным, и из медиумической скорлупы стал вылупливаться новый автор — Владимир Сорокин-2.

  — Михаил Рыклин, «Борщ после устриц. Археология вины в «Hochzeitsreise» В. Сорокина», 1997
 
Обнажение изнанки коллективной речи — фирменный знак раннего Сорокина. Он принадлежит к числу тех редких в истории литературы скрипторов (в письме прежде всего что-то записывающих, переписывающих), которым изначально открылось нечто настолько существенное, что оно обречено на повторение. Собственно, об этом существенном — о насильственноcти коллективной речи, о её деструктивном потенциале — знали многие, но Сорокин первым начал работать с эти контекстом систематически. <…>
Явление тела у Сорокина всегда происходит неожиданно, как извержение вулкана.
<…> писатель сознаёт себя канализационной трубой, через которую прокачивают каловые массы коллективного бессознательного.
Когда коллективные тела вступают в эпоху распада, писатель-медиум пытается работать с продуктами этого распада так же, как делал это раньше. Здесь, однако, возникает… трудность: в фазе распада эти тела одновременно самопародийны и открывают в себе такие запасы нерастраченного цинизма, что из их дистанционного созерцателя писатель рискует превратиться в их соперника и конкурента.

  — Михаил Рыклин, «Медиум и Автор», 1998
 
Пелевин никак не относится к истинам и морали, по крайней мере в своей писательской ипостаси, потому что логическая операция, которой он служит, сильнее его. Можно сказать, что он последовательно очищает свой ум от любых ценностных категорий, стремится к некоей окончательной свободе, когда человек лишен любой здешней ценности и самого «здесь и сейчас». <…> Примерно то же осуществляет Сорокин, но только ему не надо проводить операцию по ампутации ценностей, он избавлен от них изначально, потому что существует в пространстве текста, чистых риторических стратегий. Отсюда явное различие: Сорокин многостилен, его язык бесконечно разнообразен, а язык Пелевина не знает «чужого слова», речевой интерференции.[29] — с тезисом об ампутации ценностей не согласен, например, Марк Липовецкий[12]

  — Андрей Степанов, «Уроборос: плен ума Виктора Пелевина», 2003
 
Каждая новая книга Пелевина — это событие. Как, впрочем, и каждая новая книга Сорокина. Эти двое парадоксальным образом воспроизводят на свой постмодернистский лад классическую оппозицию Толстой-Достоевский, хотя кто из них «Толстой», а кто «Достоевский» так сразу и не скажешь. И уж тем более непонятно, кто при них двоих «Чехов» и скоро ли появится «Горький».
Сорокин издаётся в последние годы книжечками,..[30]

  — Виктор Топоров, «Шведский стол Пелевина», 2010
 
… в этом и состоит главная доблесть Сорокина: обладая феноменальным чутьём ко всему болезненному и патологическому, что есть в мире, он безошибочно указывает пальцем на язву. И не только указывает, — надавливает на гнойник, и гной, кровь, физиологические выделения брызжут струёй в не всегда подготовленного читателя. Отсюда — большое количество людей, не принимающих Сорокинской отталкивающей эстетики, отсюда же и множество поклонников, оценивающих именно точность удара.
Когда-то Сорокин высказался в моём присутствии <…>: «Я занимаюсь разрушением табу». Это меня тогда ужасно резануло: зачем разрушать последние табу в мире, который и так едва стоит на ногах? Разумеется, всем нам известно, что культура живет в отрицании, новое рождается наперекор прошлому. Но, вместе с тем, культура представляет собой и палимпсест, старые надписи не стираются, всё идёт в ход, а новация очень быстро становится традицией, и процесс созидания идёт об руку с процессом разрушения. По этой причине намерение сокрушить табу не вызвало у меня большого восторга: устаревшие табу отмирают сами собой.

  — Людмила Улицкая, «Неоязычество и мы», 2004
 
Анусы и фекалии в нашей литературе считаются прерогативой Сорокина. <…> Видать, у мудрого Сорокина была избушка лубяная…[31][32]

  — Елена Ямпольская, «Пионерская правда», 2003— Павел Басинский, «Сам себе солитёр», 2000

***
«Что ж, матушка? за чем же стало?
В Москву, на ярманку невест!
Там, слышно, много праздных мест».
— Ох, мой отец! доходу мало. —
«Довольно для одной зимы,
Не то уж дам я хоть взаймы».

XXVII.
Старушка очень полюбила
Совет разумный и благой;
Сочлась — и тут же положила
В Москву отправиться зимой.
И Таня слышит новость эту.
На суд взыскательному свету
Представить ясные черты
Провинцияльной простоты,
И запоздалые наряды,
И запоздалый склад речей;
Московских франтов и цирцей
Привлечь насмешливые взгляды!..
О страх! нет, лучше и верней
В глуши лесов остаться ей.

XXVIII.
Вставая с первыми лучами,
Теперь в поля она спешит
И, умиленными очами
Их озирая, говорит:
«Простите, милые долины,
И вы, знакомых гор вершины,
И вы, знакомые леса;
Прости, небесная краса,
Прости, веселая природа;
Меняю милый, тихий свет
На шум блистательных сует…
Прости ж и ты, моя свобода!
Куда, зачем стремлюся я?
Что мне сулит судьба моя?»

XXIX.
Ее прогулки длятся доле.
Теперь то холмик, то ручей
Остановляют поневоле
Татьяну прелестью своей.
Она, как с давними друзьями,
С своими рощами, лугами
Еще беседовать спешит.
Но лето быстрое летит.
Настала осень золотая.
Природа трепетна, бледна,
Как жертва, пышно убрана…
Вот север, тучи нагоняя,
Дохнул, завыл — и вот сама
Идет волшебница зима.

XXX.
Пришла, рассыпалась; клоками
Повисла на суках дубов;
Легла волнистыми коврами
Среди полей, вокруг холмов;
Брега с недвижною рекою
Сравняла пухлой пеленою;
Блеснул мороз. И рады мы
Проказам матушки зимы.
Не радо ей лишь сердце Тани.
Нейдет она зиму встречать,
Морозной пылью подышать
И первым снегом с кровли бани
Умыть лицо, плеча и грудь:
Татьяне страшен зимний путь.

XXXI.
Отъезда день давно просрочен,
Проходит и последний срок.
Осмотрен, вновь обит, упрочен
Забвенью брошенный возок.
Обоз обычный, три кибитки
Везут домашние пожитки,
Кастрюльки, стулья, сундуки,
Варенье в банках, тюфяки,
Перины, клетки с петухами,
Горшки, тазы et cetera,
Ну, много всякого добра.
И вот в избе между слугами
Поднялся шум, прощальный плач:
Ведут на двор осьмнадцать кляч,

XXXII.
В возок боярский их впрягают,
Готовят завтрак повара,
Горой кибитки нагружают,
Бранятся бабы, кучера.
На кляче тощей и косматой
Сидит форейтор бородатый,
Сбежалась челядь у ворот
Прощаться с барами. И вот
Уселись, и возок почтенный,
Скользя, ползет за ворота.
«Простите, мирные места!
Прости, приют уединенный!
Увижу ль вас?..» И слез ручей
У Тани льется из очей.

XXXIII.
Когда благому просвещенью
Отдвинем более границ,
Со временем (по расчисленью
Философических таблиц,
Лет чрез пятьсот) дороги верно
У нас изменятся безмерно:
Шоссе Россию здесь и тут,
Соединив, пересекут.
Мосты чугунные чрез воды
Шагнут широкою дугой,
Раздвинем горы, под водой
Пророем дерзостные своды,
И заведет крещеный мир
На каждой станции трактир.

XXXIV.
Теперь у нас дороги плохи[2],
Мосты забытые гниют,
На станциях клопы да блохи
Заснуть минуты не дают;
Трактиров нет. В избе холодной
Высокопарный, но голодный
Для виду прейскурант висит
И тщетный дразнит аппетит,
Меж тем, как сельские циклопы
Перед медлительным огнем
Российским лечат молотком
Изделье легкое Европы,
Благословляя колеи
И рвы отеческой земли.

XXXV.
За то зимы порой холодной
Езда приятна и легка.
Как стих без мысли в песне модной
Дорога зимняя гладка.
Автомедоны наши бойки,
Неутомимы наши тройки,
И версты, теша праздный взор,
В глазах мелькают как забор[3]
К несчастью, Ларина тащилась,
Боясь прогонов дорогих,
Не на почтовых, на своих,
И наша дева насладилась
Дорожной скукою вполне:
Семь суток ехали оне.

XXXVI.
Но вот уж близко. Перед ними
Уж белокаменной Москвы,
Как жар, крестами золотыми
Горят старинные главы.
Ах, братцы! как я был доволен,
Когда церквей и колоколен
Садов, чертогов полукруг
Открылся предо мною вдруг!
Как часто в горестной разлуке,
В моей блуждающей судьбе,
Москва, я думал о тебе!
Москва… как много в этом звуке
Для сердца русского слилось!
Как много в нем отозвалось!

XXXVII.
Вот, окружен своей дубравой,
Петровский замок. Мрачно он
Недавнею гордится славой.
Напрасно ждал Наполеон,
Последним счастьем упоенный,
Москвы коленопреклоненной
С ключами старого Кремля:
Нет, не пошла Москва моя
К нему с повинной головою.
Не праздник, не приемный дар,
Она готовила пожар
Нетерпеливому герою.
Отселе, в думу погружен,
Глядел на грозный пламень он.

XXXVIII.
Прощай, свидетель падшей славы,
Петровский замок. Ну! не стой,
Пошел! Уже столпы заставы
Белеют; вот уж по Тверской
Возок несется чрез ухабы.
Мелькают мимо бутки, бабы,
Мальчишки, лавки, фонари,
Дворцы, сады, монастыри,
Бухарцы, сани, огороды,
Купцы, лачужки, мужики,
Бульвары, башни, казаки,
Аптеки, магазины моды,
Балконы, львы на воротах
И стаи галок на крестах.

XXXIX. XL.
В сей утомительной прогулке
Проходит час-другой, и вот
У Харитонья в переулке
Возок пред домом у ворот
Остановился. К старой тетке,
Четвертый год больной в чахотке,
Они приехали теперь.
Им настежь отворяет дверь
В очках, в изорванном кафтане,
С чулком в руке, седой калмык.
Встречает их в гостиной крик
Княжны, простертой на диване.
Старушки с плачем обнялись,
И восклицанья полились.

XLI.
— Княжна, mon ange! — «Pachette!»[* 1] — Алина! —
«Кто б мог подумать? — Как давно!
Надолго ль? — Милая! Кузина!
Садись — как это мудрено!
Ей-богу, сцена из романа…»
— А это дочь моя, Татьяна. —
«Ах, Таня! подойди ко мне —
Как будто брежу я во сне…
Кузина, помнишь Грандисона?»
— Как, Грандисон?.. а, Грандисон!
Да, помню, помню. Где же он? —
«В Москве, живет у Симеона;
Меня в сочельник навестил;
Недавно сына он женил.

XLII.
А тот… но после всё расскажем,
Не правда ль? Всей ее родне
Мы Таню завтра же покажем.
Жаль, разъезжать нет мочи мне;
Едва, едва таскаю ноги.
Но вы замучены с дороги;
Пойдемте вместе отдохнуть…
Ох, силы нет… устала грудь…
Мне тяжела теперь и радость,
Не только грусть… душа моя,
Уж никуда не годна я…
Под старость жизнь такая гадость…»
И тут, совсем утомлена,
В слезах раскашлялась она.

XLIII.
Больной и ласки и веселье
Татьяну трогают; но ей
Не хорошо на новоселье,
Привыкшей к горнице своей.
Под занавескою шелковой
Не спится ей в постеле новой,
И ранний звон колоколов,
Предтеча утренних трудов,
Ее с постели подымает.
Садится Таня у окна.
Редеет сумрак; но она
Своих полей не различает:
Пред нею незнакомый двор,
Конюшня, кухня и забор.

XLIV.
И вот: по родственным обедам
Развозят Таню каждый день
Представить бабушкам и дедам
Ее рассеянную лень.
Родне, прибывшей издалеча,
Повсюду ласковая встреча,
И восклицанья, и хлеб-соль.
«Как Таня выросла! Давно ль
Я, кажется, тебя крестила?
А я так на руки брала!
А я так за уши драла!
А я так пряником кормила!»
И хором бабушки твердят:
«Как наши годы-то летят!»

XLV.
Но в них не видно перемены;
Всё в них на старый образец:
У тетушки княжны Елены
Всё тот же тюлевый чепец;
Всё белится Лукерья Львовна,
Всё то же лжет Любовь Петровна,
Иван Петрович также глуп,
Семен Петрович также скуп,
У Пелагеи Николавны
Всё тот же друг мосьё Финмуш,
И тот же шпиц, и тот же муж;
А он, всё клуба член исправный,
Всё так же смирен, так же глух,
И так же ест и пьет за двух.

XLVI.
Их дочки Таню обнимают.
Младые грации Москвы
Сначала молча озирают
Татьяну с ног до головы;
Ее находят что-то странной,
Провинциальной и жеманной,
И что-то бледной и худой,
А впрочем, очень недурной;
Потом, покорствуя природе,
Дружатся с ней, к себе ведут,
Цалуют, нежно руки жмут,
Взбивают кудри ей по моде
И поверяют нараспев
Сердечны тайны, тайны дев,

XLVII.
Чужие и свои победы,
Надежды, шалости, мечты.
Текут невинные беседы
С прикрасой легкой клеветы.
Потом, в отплату лепетанья,
Ее сердечного признанья
Умильно требуют оне.
Но Таня, точно как во сне,
Их речи слышит без участья,
Не понимает ничего,
И тайну сердца своего,
Заветный клад и слез и счастья,
Хранит безмолвно между тем
И им не делится ни с кем.

XLVIII.
Татьяна вслушаться желает
В беседы, в общий разговор;
Но всех в гостиной занимает
Такой бессвязный, пошлый вздор;
Всё в них так бледно равнодушно;
Они клевещут даже скучно;
В бесплодной сухости речей,
Расспросов, сплетен и вестей
Не вспыхнет мысли в целы сутки,
Хоть невзначай, хоть наобум;
Не улыбнется томный ум,
Не дрогнет сердце, хоть для шутки.
И даже глупости смешной
В тебе не встретишь, свет пустой.

XLIX.
Архивны юноши толпою
На Таню чопорно глядят
И про нее между собою
Неблагосклонно говорят.
Один какой-то шут печальный
Ее находит идеальной,
И, прислонившись у дверей,
Элегию готовит ей.
У скучной тетки Таню встретя,
К ней как-то Вяземский подсел
И душу ей занять успел.
И, близ него ее заметя,
Об ней, поправя свой парик,
Осведомляется старик.

L.
Но там, где Мельпомены бурной
Протяжный раздается вой,
Где машет мантию мишурной
Она пред хладною толпой,
Где Талия тихонько дремлет
И плескам дружеским не внемлет,
Где Терпсихоре лишь одной
Дивится зритель молодой
(Что было также в прежни леты,
Во время ваше и мое),
Не обратились на нее
Ни дам ревнивые лорнеты,
Ни трубки модных знатоков
Из лож и кресельных рядов.

LI.
Ее привозят и в Собранье.
Там теснота, волненье, жар,
Музыки грохот, свеч блистанье,
Мельканье, вихорь быстрых пар,
Красавиц легкие уборы,
Людьми пестреющие хоры,
Невест обширный полукруг,
Всё чувства поражает вдруг.
Здесь кажут франты записные
Свое нахальство, свой жилет
И невнимательный лорнет.
Сюда гусары отпускные
Спешат явиться, прогреметь,
Блеснуть, пленить и улететь.

LII.
У ночи много звезд прелестных,
Красавиц много на Москве.
Но ярче всех подруг небесных
Луна в воздушной синеве.
Но та, которую не смею
Тревожить лирою моею,
Как величавая луна,
Средь жен и дев блестит одна.
С какою гордостью небесной
Земли касается она!
Как негой грудь ее полна!
Как томен взор ее чудесный!..
Но полно, полно; перестань:
Ты заплатил безумству дань.

LIII.
Шум, хохот, беготня, поклоны,
Галоп, мазурка, вальс… Меж тем,
Между двух теток, у колоны,
Не замечаема никем,
Татьяна смотрит и не видит,
Волненье света ненавидит;
Ей душно здесь… она мечтой
Стремится к жизни полевой,
В деревню, к бедным поселянам,
В уединенный уголок,
Где льется светлый ручеек,
К своим цветам, к своим романам
И в сумрак липовых аллей,
Туда, где он являлся ей.

LIV.
Так мысль ее далече бродит:
Забыт и свет и шумный бал,
А глаз меж тем с нее не сводит
Какой-то важный генерал.
Друг другу тетушки мигнули
И локтем Таню враз толкнули,
И каждая шепнула ей:
— Взгляни налево поскорей. —
«Налево? где? что там такое?»
— Ну, что бы ни было, гляди…
В той кучке, видишь? впереди,
Там, где еще в мундирах двое…
Вот отошел… вот боком стал…
«Кто? толстый этот генерал?»
- https://ru.wikisource.org/wiki/()/