Rip current. Каникулы пани Эсмеральды. 41

Лариса Ритта
Последние метры подземелья я бежал по мраморным плитам. И стены коридора были мраморными, и ступени вверх тоже были из мрамора. Где-то на задворках воспоминаний мелькнуло: узкий тёмный лаз, в который я с трудом протиснулся, тёмный сарай… тряпьё под ногами, бочка, синяя одинокая звезда в пустом дверном проёме – где это было, где? Почему мелькнуло? Куда я протискивался и зачем?
Но видение мелькнуло и пропало.
А вот сейчас-то уж никуда не надо было протискиваться. Крепкие дубовые двери с золочёными ручками были распахнуты передо мной. Я легко взбежал по ступенькам в мягких сапогах, вышел на волю, вдохнул сырой воздух. Простор, тишина. Далеко за лесом садилось солнце, зажигая полнеба бурей цветов. Лента дороги белела впереди, огибая невысокий холм. Да, я всё вспомнил. Имение – за холмом. Встреча. И расставание. Опять расставание. Опять и опять разлуки – без всяких надежд на новые встречи…
Конь всхрапнул чуть ли не возле моего уха, но я не испугался, а усмехнулся, протянул руку, похлопал по морде, по шее. Конь трогал меня бархатными губами, фыркал, радостно мотал головой…
- Узнал, узнал… - бормотал я, проверяя сбрую, гладя серые в яблоках бока скакуна.
Поставил ногу в стремя и вскочил в седло, ощутив под собой мощную силу красивого животного и словно становясь с ним единым целым.
И дорога, знакомая, хорошо утоптанная, привычно застелилась под копыта, и музыкой желанной зазвучал для меня дробный мерный перестук, и горизонт словно вздрогнул, а потом опять встал на место, и полетели на меня плавно и неумолимо темнеющие осенние поля.
Вот так бы всегда – мелькнуло в голове – мчаться бесконечно вдаль, зная, что тебя ждут, встретят и обнимут - и я летел в гаснущий закат, летел, упоённый скачкой, дыша острым осенним запахом, а закат всё мерк, а потом вдруг туман накрыл всё, заволок – лёгкий и сизый - и в этом тумане и цокоте копыт меркнуть стала и сама явь.
И не было уже дороги, и не было заката, а стояла ночь, пылали дрова в очаге, горели свечи в бронзовых подсвечниках, гоняя тени по разбросанной одежде, стояли на столе недопитые чары вина, и женская рука ворошила мои волосы, и сладок был вкус её кожи, и тонок был её запах, и горька была мысль о скорой разлуке.
- Нельзя тебе здесь, нельзя… - шептала она я, когда я отрывался от её губ, - смута идёт… магнаты присягают Карлу… погромы вокруг, околицы горят… А я тебе провожатого дам, или сама проведу через лес, я знаю дорогу… Только бы не было погони, засады… Заночуешь у наших, потом у Чарторыйских, а потом дальше на юг до Клевани… только береги кольцо…
- Рута… - шептал я.
…И ночью мы шли сквозь лес, и лес всё редел, а туман всё сгущался, и наконец остался только один туман, и только вкус хвои на её губах, и горе прощания, и она что-то шептала мне невнятно, и я вытирал её слёзы своими заросшими щеками, вдыхал запах её чёрных волос, и всё пытался согреть её под плащом, чуть влажным, как и всё вокруг,
А потом она сняла со своей руки кольцо и надела на мой безымянный палец. В сером тумане камень был неясного, бледного цвета, оправа тускло светилась серебряной чернёной зернью.
- Рута… - шептал я.
А потом и туман стал редеть, и я уже увидел внизу, рядом с моими тонувшими в сырой листве светлыми сапогами, тонкие, стройные и нервные ноги коня, а её уже не было рядом, она словно растаяла вместе с туманом, и только тяжесть кольца на пальце возвращала меня всеми чувствами к ней, к той, ради которой хотелось жить, без которой не хотелось жить…
Я сел на коня, когда последние деревья остались за спиной. Небо было белёсым, словно ненастоящим, и всё вокруг было ненастоящим, а, может, и вообще неживым.
И только справа, из-за вытянувшейся на север опушки леса вставали, перемежаясь чёрными дымами, вполне настоящие, яркие и тревожные, далёкие зарева пожаров.
Три дня пути было впереди. Три дня неизвестности. И я был готов.
Но едва только первый день перевалил к вечеру, как от ближнего леса заслышался топот погони.
И всё очень быстро кончилось: конь словно споткнулся, я почувствовал толчок, потом удар в голову, и боль пронзила тело, словно вспышка, и последнее, что мелькнуло перед глазами – моя рука, всё ещё сжимающая поводья, и драгоценный перстень на безымянном пальце. Остатками сил я успел стянуть кольцо зубами и, борясь с тяжёлой пеленой в голове, затолкать драгоценность за подкладку контуша.
И сразу показалось, что в этом мире я уже умер, хотя кто-то всё ещё шептал надо мной, трогал меня, приподнимал, гладил, но было мне тяжко, жарко, больно, было мне смутно, и я не мог вздохнуть глубоко – а глубоко вздохнуть так хотелось – и то терял я сознание в тупой тошноте, то опять возвращался к жизни, жалея, что вернулся, а потом вдруг дрогнуло что-то в голове, белый чистый свет метнулся в оконце, полыхнул оранжевым цветом букет бессмертников за рамой, и встало перед глазами светлоглазое девичье лицо, строгое, но улыбчивое. Хотелось смотреть и смотреть на него – свет от него шёл, живой, полный жизни, и только потом я разглядел рядом ещё одно женское лицо, пожилое. И я смежил ресницы – вдруг пришёл покой, а когда снова открыл глаза, опять она была рядом – ясноглазая панна…
- Вроде и шляхтич, а всю ночь лопотал не по-нашему, - говорила пожилая, промокая мне рану на голове чем-то пахучим.
- Тётушка, да он наш, наш, ну, ты посмотри на пояс его – это ж трубы Радзивилловы вытканы…
- Что пояс, - бубнила старуха, – мало ли разбойников сейчас по дорогам шатуется… пояс и с убитого можно снять… сама знаешь, стамбульские пояса на всю Речь Посполитую славятся…
- Нет, тётушка, нет, ты посмотри, какое лицо… у него лицо благородного пана… не разбойник он. Он Радзивиллова рода…
- Да просто молод и хорош он собой, пани моя, вот тебе и мерещится благородство.
- Нет, тётушка, нет… Не разбойник он, сердцем я чую…
- Сердцем она чует… Сердцем ты, милая, другое чуешь, подай питьё со стола, да скажи в людской, чтобы ещё согрели воды…
Кольцо… - плывуще вспомнил я. - Если гнались просто за мной, добили бы, не оставили в живых. Если гнались за кольцом – должны были обшарить всего меня и всю одежду… Если не нашли кольца – не бросили бы так, пытали, дознавались бы… Или думали, я умер… Тогда бы саблями изрубили одежду…
Я с трудом повёл глазами – голова тошнотно кружанулась - но взгляд успел ухватить знакомый контуш, брошенный на сундук рядом с постелью. На полу лежали мои сапоги. Всё было целым. Надо ж проверить, что там с кольцом – и я было рванулся привстать, но едва-едва лишь приподнялся с подушек, как сознание замутилось, и силы снова оставили меня.
- Куда, пан, куда? Лежи… - забормотали заботливо надо мной. – Лежи, не вставай, нельзя, лежи… - и я покорился.


               
                *      *      *


Пробуждение было смутным, тёмным. Я не сразу сообразила, где нахожусь – во сне мы с Милкой перебирали какие-то платья, рвали их на отдельные тряпочки и делились этими тряпочками, а вокруг была чужая кухня, на столе, прямо на клеёнке была разбита грядка с маленькими цветками, а из-под кровати вдруг выбегало полуметровое насекомое – то ли жук, то ли таракан – нестрашное, домашнее такое – я становилась на колени, чтобы посмотреть поближе и поиграть, а мне кричали: ой, не надо, вставай, вставай!..
- Вставай, вставай, гостичка…
Я стряхнула сон, повернулась под тёплым одеялом – это Рая меня тормошила и поднимала – и я вспомнила всё, хотя сон был таким явным, что захотелось заглянуть под кровать – а вдруг там сидит домашний полуметровый таракан?
Но, конечно же, я не кинулась под кровать. Конечно же, не успев встать, я кинулась к телефону – словно подкошенная, лихорадочно глядя на часы, с чувством вины, что вот вчера уснула, как последний предатель.
Нора сразу взяла трубку и коротко отчиталась: всё по-прежнему, никаких новостей, она выходит через полчаса из дома. Будет звонить. Будет ждать моего звонка. Всё.
Я вернулась в кухню. Тут бушевала жизнь, было тепло, пахло вкусно, вся семья сидела за чаем с горячими лепёшками, Раин муж в майке молчаливо и сосредоточенно хлебал борщ, двое ребят в чистеньких рубашечках и самовязанных жилетках болтали ногами в таких же пёстреньких самовязанных носках; Рая, румяная, в летнем платье без рукавов, шуровала у плиты, подавала пышащий чайник, на подоконнике рдел букетище оранжевых бессмертников, на трубе сохли маленькие вязаные варежки, праздничная скатёрка с матрёшками висела на спинке стула, а на столе, на клеёнке - поди ж ты – цвели цветочки прямо из моего сна… Уютное, домашнее, семейное тепло – только не моё это тепло, я тут чужестранка, гостичка, у меня тут просто угол на краю чужого гнезда…
Рая привычно, по-утреннему, понукала всех, одёргивала сыновей, раздавая весёлые подзатыльники, мне налила чай в красивую «гостевую» чашку, положила на красивое блюдце поджаристую лепёшку, шлёпнула сверху добрую ложку сметаны, и всё ворковала, всё рассказывала, уютно, без устали – где мне половчее зайти в автовокзал, как найти окошечко билетной кассы, сколько стоит билет до Керчи, сколько придётся ехать,  – всё она знала, Рая, всё, что нужно для жизни - и как по-быстрому сварганить утром лепёшки, и на каком рейсе до Керчи быстрее, а на каком подешевле – и насколько подешевле - и как вязать носки и жилеточки из распущенных старых своих и мужниных свитеров, и как высушить бельё, чтобы вся комната пахла чистотой и свежестью…
И всё, что знала и умела она, передавала своим щедрым воркованьем, делилась со всеми, и это бесконечное воркованье было для меня одновременно и умиротворяющим, и тревожным – потому что внутри меня была пустота и неприкаянность. Потому что сама я была выкинута из гнезда, и впереди были только ожидание и неизвестность.
После завтрака все дружно, как солдаты, оделись, прошли гуськом через терраску между рядами стеклянных банок с огурцами, перцами и помидорками, дотопали гуськом по тропке до калитки. Рая вышла провожать всю ораву – как была, в одном сарафане, вышла спокойно в холодную, тёмную изморось.
Меня, как гостью, усадили на переднее сиденье старенького «москвича», Рая махнула с порога - и мы покатили вниз с горы.
И пока мы ехали, в моей полусонной голове стояла эта картина: мозглое утро, чёрное небо, чёрные лужи, и в сырой черноте - ярко горящая дверь в дом, и Рая на пороге – в ярком платье, с поднятой рукой, вся освещённая домашним теплом – словно памятник женской красоты и силе.
Всех проводила – а потом будет всех ждать, и будет вертеться под её ловкими руками посуда, и крышки будут ловко закрывать красивые банки с соленьями и вареньями, и простыни будут послушно стелиться, чтобы принять на себя вечером усталых людей…
Вот к такой женщине захочет вернуться мужчина, - думала я, глядя перед собой в темноту. Вот от такой не уйдёт он, как ушёл от меня, хлопнув дверью, не побежит по холодной лестнице вон из дома на ночь глядя… Да, не знает она ни Бодлера, ни Шагала, не знает, что Шлиман открыл Трою и кто такие прерафаэлиты.  Но зато она знает самое главное - такое, к чему я даже не умею подступиться: как утром поднять-накормить семью, как наготовить солений-варений на зиму, как навязать тёплых носков своим мужчинам, чтобы не мёрзли они вдали от дома... А самое главное, она знала, как сделать, чтобы мужчину тянуло к тебе и чтобы дарил он тебе самое ценное, что у него есть – заботу и верность…
Она знала, а я не знала. Несмотря на все свои прочитанные книги, несмотря на все свои написанные работы, просмотренные фильмы и картины... Что же получается - не надо ничего этого? Раз от этого никакого толку в жизни? Зачем это вообще всё, если любимый мужчина уходит от тебя, не оглянувшись, как от чумы?.. И не возвращается, не возвращается, не возвращается обратно...
У меня давно уже горячело в глазах, и горячее текло по щекам, я украдкой подтирала глаза перчаткой, и старательно кусала губы, и отворачивалась в светлеющему окну, чтобы не видел суровый и молчаливый Раин муж Лёня дурацких моих, горьких, бессмысленных слёз…

продолжение следует http://www.proza.ru/2019/10/14/953