Рассказывает ветеран о войне 4

Василий Чечель
                МЁРТВЫМ НЕ БОЛЬНО

          Повесть
     Автор Василь Быков

 Василь Владимирович Быков, (белор. Васіль Уладзіміравіч Быкаў(1924-2003), советский и белорусский писатель, общественный деятель, участник Великой Отечественной войны. Член Союза писателей СССР.
Герой Социалистического Труда (1984). Народный писатель Беларуси (1980). Лауреат Ленинской премии (1986). Лауреат Государственной премии СССР (1974). Лауреат Государственной премии Белорусской ССР (1978).

Продолжение 3 повести
Продолжение 2 http://www.proza.ru/2019/07/14/855

                Глава четвёртая

 «Через минуту мы идём в кукурузе по следу глубоко вдавленных в снег танковых гусениц: Кротов и я – по правой колее, а немцы напротив – по левой. Кротов никак не может примириться со снятием его с должности и зло, в три этажа ругается. Гнев его, как и всегда, имеет определённый адрес и теперь направлен против комбата.
– Обормот! Лакейская морда!..
Немцы покорно шагают рядом – очкастый в мундирчике впереди, за ним тот, что без шапки, – мрачный чернобровый парень, внешностью вовсе не похожий на немца. Пожилой же с трудом ковыляет сзади, то и дело отстаёт, шмыгая большим простуженным носом. К плену он хорошо подготовился, сразу узнаёшь хозяйственного человека – на ремне котелок, фляжка, через плечо перекинуто свёрнутое в скатку одеяло, на боку висит, похожая на охотничий ягдташ, брезентовая сумка. Не удивительно, что и отстаёт с таким грузом, и я, время от времени оглядываясь, с нарочитой строгостью покрикиваю:
– Шнель! Шнель, фриц!

 Передний в очках также поворачивается и, будто старший среди них, что-то лопочет последнему. Я понимаю только: «Шнеллер, камараде...»
Пожилой несколько ускоряет шаг, разбрасывая коленями заснеженные полы шинели, и ворчит про себя. Кажется мне, в том смысле, что, мол, хорошо тебе, молодому, легко одетому, а я уморился уже, хочу закурить, да и вообще по самое горло сыт войной и фашизмом. Это вполне естественно для него, так как год уже сорок четвертый и немцы на фронте далеко не те, что были в сорок первом.
Передний чем-то похож на унтера, хотя китель на нём без всяких знаков различия. Лицо у него продолговатое, в меру худощавое, с прямым носом и широким лбом – типичное немецкое лицо с сильно развитой нижней челюстью. Под толстыми стёклами очков – настороженные, но, кажется, рассудительные, без злобы глаза.

 Простоволосый же, что идёт следом, выглядит уж очень унылым и мрачным.
За всё время он не произнёс ни единого слова и ни разу не взглянул ни на кого. Кротов с виду явно безразличен к пленным и то помолчит, то снова начинает ругаться:
– Чуть что из полка – и он уже на задние лапки. Своего мнения не имеет...
Мне кажется, это напрасно. Не такой уж комбат наш и угодливый, каким его представляет теперь обиженный ротный, – просто перед старшими пасует малость, как, впрочем, и многие в армии. Желая несколько смягчить его гнев,
я обнадёживаю Кротова.
– Может, надолго не задержат там, – говорю я, имея в виду полковой штаб, куда его вызывают. – Напишете объяснительную и завтра будете в роте.

 – А мне наплевать! Пусть задерживают. Что мне, в тылу хуже, чем на передовой? Я о том, почему они придираются с дуру.
– Бдительность.
– Бдительность! Дурость это, а не бдительность. Делать ему нечего, этому бабнику, вот он и цепляется. Ну влезли впотьмах в деревню, не разглядели, не разведали. Так что тут особенного? Что в этом преступного? Ведь ни одного человека не погубили. Разве лучше, если бы в степи пообморозились? Или, как тот дурень Сарафьянов, за два дня всю роту уложил? – рассуждает Кротов, уже не оглядываясь на меня.

 Я молча несу на плече свой ППС, глядя на сапоги ротного, которые мнут туго спрессованный снег гусеничного следа. Походка у Кротова энергичная и лёгкая, какая бывает только у закалённых пехотинцев. Старший лейтенант не признаёт полушубков и с осени ходит в туго перетянутой ремнями телогрейке. На руках у него тёплые овчинные рукавицы на тесёмке, перекинутой через шею, и он в гневе широко размахивает ими.
– Приказано атаковать, ну и атаковал. Пока восемь человек не осталось. Небось его за это в особый отдел не потащат!

 Да, за это, пожалуй, не потащат, соглашаюсь я. Напротив, могут представить к ордену за усердие и настойчивость в выполнении боевого задания. Кому там разбираться, что Сарафьянов набитый дурак и горлопан, что его давно надо гнать из батальона? Но комбат наш всё же не такой, вообще он неплохой командир, не крикун и не трус. Разве что излишне тянется перед начальством. Однако в армии таких принято считать дисциплинированными.
Кротов, будто угадав мои мысли, возражает:
– Дисциплинированный. Перед каким-то там старшиной расшаркивается, папиросочками угощает. Забыл, что и капитан, что и командир батальона. И если подумать, кто этот старшина? Холуй, самый настоящий.
Я молча вздыхаю. Да, конечно, старшина – невелика шишка, штабной писарь, но вся беда в том, что писарь не простой, не из какой-нибудь хозчасти или финсектора, а помощник и доверенное лицо капитана Сахно.

 На повороте танковой колеи я оглядываюсь. Мы прошли по кукурузе уже далеко, батальонная колонна без следа исчезла в вечерней степи. Шашка почему-то нигде не видать. Но ведь старшина догонит, это нетрудно по хорошо приметному следу, а ночь обещает быть светлой. Ещё не успело стемнеть, а на безоблачном морозном небе уже вовсю светит цыганское солнце – месяц. Хуже вот, что третий, пожилой, немец всё время отстаёт, видно, уморился и на моё строгое «шнель» почти не реагирует. Тогда я бросаю Кротову: «Стой!» Надо подождать, так как всё же настаёт ночь и я, признаться, немного беспокоюсь, как бы этот фриц ненароком не шмыгнул в кукурузу. Старший лейтенант недовольно останавливается, охотно прекращают шаг немцы, и все мы ждём, пока добредёт по колее их «камарад». Кротов, наверное, уже примирился с моим тут командирством, и всё же, чтобы смягчить некоторую неловкость, я достаю из кармана два сухаря.
– Хотите погрызть?

 Завтракали мы на рассвете ещё в Северинке, уже крепко проголодались за день, и потому сухарь кажется необычайно вкусным. Я слышу, как Кротов с наслаждением откусывает от него, и с полминуты мы сосредоточенно грызём жёсткие куски. Потом невольно поглядываем на немцев, стоящих напротив, и перехватываем пристальный взгляд очкастого. Жёсткий кадык на его длинной шее скользит вверх и вниз. Кротов перестаёт жевать.
– Что, доняло? – будто впервые заметив пленного, язвительно говорит он. – Навоевался, собачий сын? Жрать захотелось? Держи!
Старший лейтенант разламывает сухарь и бросает кусок очкастому. Тот, сноровисто подхватив его, с удовольствием вгрызается зубами. Рядом сдержанно стоит второй, без шапки, и я засовываю руку в карман. Там ещё один кусок сухаря, последний из моей сегодняшней нормы, и я не без сожаления протягиваю его через дорогу. Немец секунду медлит, потом берёт сухарь и, отставив нижнюю губу, неопределённо чмыхает. Я не успеваю сообразить, в чём дело, как он коротким взмахом через плечо швыряет сухарь в кукурузу.

 Кротов перестаёт жевать. Какое-то время он молчит с желваком за щекой, потом, изломив одну бровь, шагает между колеями в снег:
– А ну подбери!
Немец, насупившись, молчит и не трогается с места.
– Подбери, гнида! – жёстко приказывает Кротов и, выждав, коротко бьёт его в челюсть.
Пошатнувшись, тот, однако, удерживается на ногах, и старший лейтенант кричит почти в бешенстве:
– Сволочи! Вши ползучие! Мою деревню сожгли! Из-за вас меня начальство таскает! На ещё, гад!

 Немец снова отшатывается, хватаясь рукой за щеку, но так ничего и не произнеся. Своенравное упрямство его и во мне отзывается неподвластной озлобленной вспышкой. Какая-то животная ненависть так и подмывает заехать ему по морде, как это сделал Кротов, и я, чувствуя, что не сдержусь, делаю шаг к Кротову:
– Ладно. Оставьте его!
Пожилой тем временем догоняет нас и, видно смекнув в чём дело, услужливо лезет в кукурузу. Сдунув с сухаря снег, он почтительно подносит его разъярённому Кротову. Тот бьет немца по руке, и сухарь отлетает в снег ещё дальше.
– Прочь! Прочь, гады! Я вас всех сейчас!..
Ротный хватается за кобуру на ремне, и я едва успеваю остановить его:
– Бросьте! Ну их к чёртовой матери.

 Смерив всех троих ненавидящим взглядом, Кротов неохотно переходит в правую колею. Вот же гад фашистский, думаю я, приотстав и украдкой наблюдая за немцем. Волосы у того чёрные, жёсткие, к ушам он и не притронется, будто и не ощущает мороза. За всю дорогу не произнёс ни одного слова, ни разу не взглянул на нас. Во всей его фигуре чувствуется опасный, затаившийся враг. После случая с сухарём я невольно настораживаюсь и передвигаю свой ППС на грудь: мало ли что еще может выкинуть этот злыдень!

 Степь затихает к ночи, но всё же множество неясных разрозненных звуков свидетельствует о присутствии вокруг огромной силы войны. Идёт наступление. Отзвуки его то и дело доносятся до слуха приглушенным танковым гулом, конским ржанием, далёкими взрывами. Где-то на юге, за Кировоградом, пылает край неба: огненное зарево на небосклоне то ширится, разгораясь, то медленно притухает. Откуда-то долетают невнятные голоса людей, наверно, поблизости проходит дорога. Всюду в степи движение, выстрелы, люди. Из кукурузы, правда, мы не много вокруг себя видим».

 Продолжение повести в следующей публикации.