Коммуналка Аврора и ее обитатели

Василий Дубакин
Мы всегда возвращаемся к своему началу.
После всех исканий, приходим туда, откуда вышли и видим это место, будто в первый раз.
                Томас Элиот, английский поэт



Прошлое! Какое священное и во всех смыслах поэтическое значение заключается в этом слове.
История в конце концов и есть истинная поэзия.
А реальность жизни интереснее и важнее художественного вымысла.
                Томас Карлейль, британский писатель, историк и философ






ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

Странная сила есть у прошедшего времени, коей нет и грана ни у настоящего, ни у будущего.
Прошедшее состоялось, прошедшее не подведет, прошедшее - вечно...
Будущее несбыточно, эфемерно, будущего нет и, быть может, никогда не будет.
А настоящее? Где оно, настоящее - летит и пролетает мимо, всегда почти неуловимо - и вот уж нет его...


КОММУНАЛКА ПОДМОСКОВНАЯ

Кто из нас, людей старшего поколения, баловней судьбы, не живал однажды в коммунальной квартире.
Кто не вспомнит с легкой грустью и ностальгией свою единственную и неповторимую жизнь, промелькнувшую там яркой звездой.
Кто забудет прекрасные годы юности или зрелости, проведенные с Соседями, но не теми, которых ты мельком встречаешь в лифте, а которые каждый день стоят рядом в кухне и дышат тебе в затылок.

Поэтому сразу хочу предупредить внимательного читателя, что все аналогии или странные дежавю, которые могут возникнуть в вашей голове, случайны.
И если вдруг вам покажется что-то чрезвычайно знакомым и даже родным, будто оно произошло когда-то с вами, то это не о вас, уверяю, не о вас лично.


Хотя дом-барак с гордым названием Аврора стоит по-прежнему на том же самом месте, где его возвели в далеком 1960, все те реальные люди, о которых я здесь пишу, умерли и не смогли бы предъявить мне никаких претензий, даже если бы вдруг обнаружили какие-то неточности в моем описании их судеб.

Но твердо заявляю вам, что память мне пока не изменяет, и всё в этом повествовании правда от первой и до последней буквы, ибо к этому обязывает меня святой долг перед людьми, давно покинувшими этот лучший из всех миров известной нам Вселенной и в вечном покое пребывающими ныне в высших сферах, нам пока недоступных.

А их Аврора, дом, в котором прошла их единственная и по своему уникальная жизнь, стоит, стоит несокрушимо: будто в океане человеческой жизни, океане человеческих судеб стоит гранитная скала, о которую временами бьют тяжелые волны людских невидимых страданий и трагедий, а потом вдруг набегает легкий бриз временного облегчения и счастья, и всё забывается, и впереди снова сверкает и манит маяк призрачной надежды.

Дом за эти годы почернел, шифер на его крыше растрескался и местами обвалился, оконные рамы перекосились и провисли, некоторые даже потеряли стекла и теперь забиты фанерой.

Но он продолжает стоять памятником людям, которые, скоротав в нем свои бесценные жизни, вписали свои имена в его Славную историю.




Итак, приступим, наконец, к изложению судьбы этого дома и судеб его обитателей.
Пишу о них с большой любовью и ностальгией, ибо единственная моя юная жизнь проходила в пестрых декорациях их жизней, ибо именно они рисовали тот яркий бытийный пейзаж, который я поневоле наблюдал с десяток пытливых лет.
 
Барак рядом со старым, обветшалым домиком, в который мы переехали в 1957 году начали строить летом 1959-го.
Там и до этого был барак, но тот был построен в далекие двадцатые годы, был деревянным, одноэтажным и сильно обветшал за эти годы.

Новый стали строить тоже деревянным, но зато в два этажа.
В это время вовсю уже строили бетонные блочные пятиэтажные «хрущевки», но то ли место было неподходящим, то ли решили тряхнуть стариной, но новый барак снова решили возвести деревянным назло прогрессу и модным строительным тенденциям.

И вот в конце лета 1960 года, когда я вернулся после долгой, на целый год, ссылки в деревню к отцу, новенький барак уже стоял, чудесно пах сосновой смолой и был заселен счастливыми жильцами.

Это им казалось тогда, что они были счастливы, это они потом поймут, куда  попали, но пока в их большом, новом и чистом еще доме происходила поголовная эйфория и веселый подъем настроения.

Однако больше всего от строительства барака выиграл я.

Дело в том, что в старом доживали свой долгий век какие-то старушки и старички, а молодежь там ну совершенно не жила.

Зато в новый понаехали молодые семьи, и в ту же осень 1960-го у меня появились прекрасные друзья и главный из них Славка Рябой.

С ним мы сошлись сразу.
Мы были одногодки, и как только я подошел к забору, с другой его стороны как-то случайно очутился славный мальчишка, который, одной рукой ковыряя в носу, другой усиленно ковырял что-то палкой в земле, что меня, разумеется, чрезвычайно заинтересовало.

Оказалось, что он выковыривал из норки медведку, здоровенного страшного жука, которого он тут же посадил в коробочку, и мы стали ее поминутно открывать и закрывать, пытаясь получше разглядеть жука и поужасаться его размерами.

Наша дружба оказалась столь удачной, точнее наши маленькие детские душонки ощутили такое созвучие, такой сонастрой, что вскоре мы жить друг без друга не могли.

Так я получил свободный доступ в новый дом-барак.
Более того, теперь я стремился туда каждую минуту.
Еще бы! Там появились мальчики и девочки, которые оказались на новом месте и которым тоже требовались новые друзья.

Это были Юрка Нефедька, Вовка Крючок и другие, но о них позже.

Забегая вперед, сообщу  вам, что дом этот прозвали Авророй.
Моя мама, преподавательница русского языка и литературы, называла его Вороньей Слободкой, но местным понравилось слово Аврора.

Возможно, в их воспаленном воображении, подкрепленном советской пропагандой и соответствующим бытом, возникал образ славного революционного крейсера Аврора, плывущего к новой счастливой жизни в далекое туманное будущее.

Много позже Юрка Нефедька утверждал, что это он придумал такое название.
А он мог. Дело в том, что он был немного шизоиден, а шизоидные люди, как известно, обладают повышенной болтливостью и парадоксальным воображением, равно как и необычной лексикой.
Болтун он был великий - и веселый.
Всегда рассказывал какие-то невероятные истории, в которых сам обязательно участвовал.
Когда он повзрослел, ему дали прозвище Сказочник, которое ему положительно нравилось.

Вдруг вспомнился еще один интересный факт его жизни: в детстве Юрка, худенький и бледный мальчик, страдал астмой, и летом в жару мать выносила во дворик перед домом раскладушку и укладывала туда Юрку, накрыв белой простыней.
Мы играли неподалеку в футбол и с сожалением на него посматривали, понимая, что ему не до игр.

Но лет с восемнадцати Юрка начал работать грузчиком в газете «Правда» (перекидывал с ленты конвейера в грузовики тяжеленные пачки газет), поздоровел, раздался в плечах и начал курить, забыв об астме.
И много лет (до самой смерти) выкуривал полторы-две пачки сигарет Ява в день, я сам его об этом спрашивал.
Только не подумайте, что я за курение, никоим образом!
Просто меня до сих пор удивляет этот факт.
(Юрка был очень романтичным мальчиком. Я написал о нем отдельный рассказ под названием «Девочка с голубыми волосами».)

Но вернемся к Славке.
Главным в доме был, конечно, он - Славка.
Мальчишка он был незаурядный, и это признавали все: во-первых, он был совершенно независим и делал то, что хотел именно он, а во-вторых, он был изобретателен и постоянно затевал что-нибудь увлекательное: зимой строительство снежной крепости или заливку катка, а летом тайный от родителей поход в кино на «взрослый фильм, где целуются» или набег на колхозное поле за кукурузой.
Он и поведением и внешностью был похож на  веснушчатого мальчишку из фильма «Деловые люди» по рассказу О. Генри, который задает перцу двум джентльменам, которые его похитили и хотят получить за него выкуп.

Через него я начал знакомиться с бытом этого необычного, как мне тогда казалось дома.

Славка сразу же с гордостью показал мне свою, точнее комнату своей семьи (в семье было четверо: мать с отцом, он и сестра на два года младше).

Комната была метров 15-ть или 16-ть.
(Я тогда не спросил о ее размере, а сейчас считаю так: комната была квадратной, и если вдоль одной стены помещались тахта, а это два метра и трехстворчатый платяной шкаф, а это тоже около двух метров,  то и другие стены были по четыре метра.)
Комната была на втором этаже, угловая, в двух стенах были окна, а две другие граничили с соседями.

Второй этаж в те годы считался престижным.
Сразу как войдешь, слева от двери была небольшая печь-голландка. (У "голландки", в отличие от "шведки", отсутствует варочная плита.)
Перед печкой охапка дров и помойное ведро (обычно ставилось на ночь).
За печкой – детская кроватка, где, как позже выяснилось, спали Славка с сестрой валетом.
Дальше слева у окна стояла ножная швейная машинка, за которой мать долгими зимними вечерами обшивала детей.
Дальше, в углу между двумя окнами, сервант с посудой за стеклом: красивыми хрустальными рюмками и бокалами, хрустальными вазочками, а также чайным и столовым сервизами, гордостью любой хозяйки.
Далее, под правым окном стоял телевизор Темп, один из  лучших в те годы (разумеется, черно-белый).
Справа вдоль стены трехстворчатый платяной шкаф, битком набитый одеждой всех членов семейства.
И в продолжение платяного шкафа, правую  стену заполняла двуспальная тахта – кровать родителей.

Прямо посередине стоял большой круглый стол, накрытый белой скатертью, за которым на четырех или пяти стульях обычно собиралась вся семья, потому что больше сесть было негде.
За столом либо кушали, ибо в кухне только готовили пищу и потом несли ее в комнату, либо занимались кто чем: Славка и сестра сидели за уроками, отец за газетой. 

Удивительно, но на Новый год в комнате помещалась еще и большая живая ёлка, под два метра высотой, украшенная чудесными советскими новогодними игрушками.
А когда  мы со Славкой начали увлекаться рыбками, в ней появился и большой аквариум на сто литров - и опять место нашлось.

Славка очень гордился своей новой «квартирой».
Он ее так и называл: квартира, хотя это была всего лишь одна комната в коммуналке.
Всего в доме было четырнадцать «квартир», и только в четырех было по две комнаты.

Те, четыре, получили счастливчики (которые смогли чем-то «отличиться»).
В одной из таких жил другой друг моего детства Юрка.

Его мать работала в хорошем месте – буфете министерства, где часто появлялся дефицит (продукты или товары, которых не было в свободной продаже).
По всей видимости, это и помогло ей получить две комнаты (разумеется, бесплатно).

Здесь уместно рассказать, что мы в это время уже жили в наполовину частном доме, то есть дом был поделен на две половины общей стеной, за которой проживала одинокая соседка с приемной девочкой, с коими мы никак не пересекались.

А до этого мы тоже жили в коммунальной «квартире», о которой я подробно написал в рассказе «СССР 50-е – 60-е годы. Наша жизнь». 

Но там было только две семьи: наша в шесть человек: мать, отец, бабушка и мы, трое детей на площади в 11 квадратных метров, и соседи – 5 человек: мать, отец, бабушка и двое детей, на площади в 11,5 метров.

Там тоже была общая кухонька в 6 метров (на две семьи!), так что когда мы переехали сюда, мама была счастлива, ибо у нас появились две комнаты 8 и 14 метров и кухня размером в 7 метров.
Кухня была вся наша!
Кстати, у бабушки появилась своя кровать в кухне, и она тоже была вполне довольна.
Поэтому, в сравнении с новым бараком мы были в лучшем положении.
Мы были так называемые частники, с которыми так любили бороться коммунисты.

Кстати, отвлечемся на минутку на кухню.
Когда началось масштабное строительство пятиэтажек, а потом и девятиэтажек с отдельными квартирками, то кухни по инерции старых представлений начали делать по 4-6 квадратных метра, потому что со времен коммуналок считалось, что в кухне следовало только готовить пищу, а потом нести ее в «жилую» комнату и кушать там.

Площадь новых квартир стала делиться на жилую, то есть жилые комнаты и общую, которая включала в себя и кухню, как будто кухня была «нежилой».
А она-то и стала самой жилой.

Вскоре кухня стала играть, пожалуй, главную роль в домашней жизни.
В кухне собиралась семья во время приема пищи, в кухне встречались закадычные друзья и часами вели задушевные беседы, в кухне обсуждались любые проблемы от житейских до проблем страны и мира, начиная с экономических и кончая политическими, о которых говорить стоило только шепотом. 

Но вернемся к Славке.
Он постепенно начал рассказывать мне о своих соседях.
Напоминаю, что его комната была левая угловая на втором этаже.
Это было преимуществом, потому что зимой пол подогревался снизу соседом, который тоже топил свою печку.
Правую угловую занимала семья из трех человек: Вовка Крючков, разумеется по прозвищу Крючок, его мать и бабка.
Отца у него никогда не было, то есть он лично его никогда не видел.
Мать регулярно приводила в гости мужчин.
Тогда Вовку выгоняли на улицу, и он часами слонялся по двору и ждал, когда позовут домой.
Ждал с большим нетерпением, потому что дома ждала награда: мужчины приносили что-нибудь вкусненькое матери: помимо бутылки Советского шампанского или сладкого вина, торт или коробку конфет, а мать задабривала этим Вовку.
Вовкиного лица совершенно не помню, безликий он был какой-то.
Пухлое детское лицо простодушного мальчика, которого воспитывали две женщины.

Вовкина бабка работала уборщицей в больнице и, когда кто-нибудь в кухне жаловался на плохое самочувствие, что бывало довольно часто, она всегда уверенно ставила диагноз: - Это у вас упадок сил. Вам нужно больше кушать.
А Вовке после обеда она каждый раз говорила: - Иди, полежи немного, чтоб жирок завязался.
Согласитесь, странно звучит для нашего просвещенного слуха.

Заглянем на минутку в знаменитую «Книгу о вкусной и здоровой пище» издания 1952 года.
«Человек, уходящий из дому утром не позавтракав плотно и сытно, быстро утомляется на работе и задолго до обеденного перерыва испытывает общий упадок сил.»
«Утренний завтрак должен быть прежде всего сытным; он может состоять из мяса или рыбы в вареном или жареном виде, яиц, сыра, хлеба, чая, кофе или молока.»
Теперь я понимаю, что после голодных сороковых и полуголодных пятидесятых калорийное питание было на первом месте.

Славка частенько жаловался мне, что, как у Вовкиной матери гости, так смех, визг за стеной, а потом скрип кровати на весь дом, иногда стоны и т.п.

Стены между квартирами были практически межкомнатными: то есть каркасными, обшитыми досками с обеих сторон.
Слышен был любой звук, в том числе и храп ночью.

Жизнь в коммуналке практически была общей или общественной, если угодно.
Быт был общим, да и как ему не быть общим, если все ваши личные вещи были рядом с соседскими, рукой подать.
Все ваши личные события, события в вашей семье немедленно становились общими и обсуждались по всему дому.
Если вы не хотели, чтобы ваши проблемы были достоянием всего дома, то разговаривать нужно было шепотом, при этом проверив, не стоит ли кто-нибудь у двери.

Общими были даже клопы!
Да, да, клопы в коммуналке были истинной казнью египетской.
При въезде многие привозили с собой старую мебель из прошлого жилища, или им отдавали старую мебель те, кому посчастливилось купить новую.
А надо сказать, что в те году практически ничего не выбрасывалось, а если и выбросили что-нибудь, то это немедленно забиралось со свалки рачительными людьми.
Со старой мебелью в коммуналку частенько въезжали и клопы.
А въехав, никак не хотели выезжать.

Это был конец!
Конец хоть какой-нибудь комфортной жизни, когда вы могли по меньшей мере выспаться ночью перед трудным рабочим днем.
Когда дети постоянно просыпались и жаловались, что их кто-то кусает, а утром их нежные личики покрывались красными прыщами.
Когда простыни покрывались красными пятнами, особенно в ногах, потому что елозенье ногами во сне особенно пагубно для беззащитных в сущности клопов.

Начав с одной комнаты-квартиры, они быстро оккупировали весь дом. Весь дом без исключения. Спасенья не было!
И тщетно вы пытались с ними бороться в одиночку, посыпали порошком от клопов всё вокруг, вызывали работников санэпидемстанции, которые заливали все вокруг хлорофосом, которым потом годами воняли обработанные вещи: на смену погибшим к вам из соседской комнаты тут же перебирались новые подкрепления, и полчища оккупантов множились и множились, пока не приводили в отчаяние и ужас все население дома.

У нас тоже была однажды такая проблема, с которой справилась наша мудрая бабушка.
Хорошо помню, как она начала мазать керосином все щели в полу и плинтуса, и особенно тщательно промазывать пружины и другие части наших железных кроваток.
И очень скоро клопы пропали!
Вот праздник, настоящий праздник жизни, всеобщая радость и ликование в семье!
Победу бабушки превозносили до небес!
Я позже расспросил бабушку, как ей удалось вывести клопов простым керосином, на что она ответила, что подмешивала в него дуст, то есть ДДТ, инсектицид, в настоящее время повсеместно запрещенный для применения по всему миру.
Но в начале 60-х его еще можно было купить или достать из старых запасов.
А мы потом годами спали на этих кроватках – и ничего, даже не чихали.

Но вернемся к быту коммуналки.
Выше мы рассказали, что Вовку мать частенько выгоняла погулять.
Но Славку тоже частенько выдворяли на улицу погулять, потому что родители были молодыми, и им частенько хотелось побыть вдвоем.
Помню, как я удивлялся, делая уроки и глядя в окно: а Славка опять один гуляет во дворе.

Попробуйте представить себе жизнь молодой пары, в единственной комнате которых всегда дети.
Как им уединиться, где им уединиться?
Изощрялись, как могли: детей клали спать за шкафом, который стоял поперек комнаты, терпеливо ждали, пока те уснут, или под любым предлогом отправляли куда-нибудь: в магазин подальше от дома, или в гости к бабушке, или просто на улицу, погулять.

Слева от Славкиной «квартиры» жила одинокая тетя Клава, крепкая, рыжая, чрезвычайно чистоплотная старуха, которую Славка тут же окрестил Шваброй. (Надо заметить, что все люди старше 50-ти нам казались стариками.)
Дело в том, что она постоянно мыла шваброй и свою комнатку, и общий коридорчик перед ней.
А так как Славка постоянно бегал на улицу и обратно и ноги никогда не вытирал, то заслужил ее лютую ненависть.
Поделать она ничего не могла, потому что с родителями Славке повезло: они были очень современными и никогда его не ругали.
Поэтому она только шипела какие-то страшные слова, которые Славка весело интерпретировал, как хотел.
«Швабра мне сегодня сказала: - Я-б тебя, паскудника, повесила.
А потом: - Ноги тебе поотрывать мало.
И со смехом добавлял: - А я ей: Шипи, шипи, змеюка подколодная.
А она на меня с тряпкой мокрой – а тут мой папа выходит…

У тети Клавы была интересная особенность: она коллекционировала старичков. (Так говорили мои родители.)
Дело в том, что у нее периодически появлялся какой-нибудь старичок, которого она брала к себе в сожительство и который довольно быстро умирал.
(Старики-мужчины в СССР вообще редко жили долго: водочка, табак и другие излишества, которыми, как правило, не грешили женщины, да и гигиеническими упражнениями, как в Китае редко кто из советских стариков увлекался.)

Только не подумайте плохо о тете Клаве: никакой выгоды ей от них не было: старички были малообеспеченными, потерявшими жен или вообще неженатыми, которые так же как она доживали где-нибудь в комнатке в коммуналке и которые на старости лет вдруг выясняли, что одному жить худо, стакан воды подать некому.

А бодрой и здоровой пенсионерке тете Клаве было скучно одной сидеть в комнате, хотелось поговорить с живым человеком, да и пенсии тогда у стариков хватало, чтобы «не выглядывать из-за угла», как говаривала моя бабушка.
Я точно знаю, что приютила она не одного-двух, а не менее трех-четырех.

Я захаживал к тете Клаве что-нибудь перешить или подлатать, потому что всегда донашивал одежду старшего брата, и видел этих старичков.

Первый, бывший бухгалтер, любил говорить цифрами: или подсчитывал что-нибудь, какие-нибудь расходы, о которых писали в газетах, или считал семейный бюджет и доказывал тете Клаве, где и как можно экономить.
- Вы, Клавдия Семеновна, плохо оперируете цифрами, - серьезно говорил он. - Цифры, вот что главное и в экономике страны и в экономике семьи, этого никогда нельзя забывать.
 
Другой оказался бывшим начальником отдела на заводе, важным и суровым.
На меня смотрел оценивающе и всегда спрашивал одно и то же:
- Вы по какой части ориентируетесь, молодой человек, в чем лучше разбираетесь. Вам уже пора определиться с будущей профессией, стране не хватает хороших специалистов.
Его и на пенсии не отпускала забота о пополнении рабочих кадров.

Однако, мне больше запомнился третий.
Он почти всегда молчал, чем, мне кажется, не очень нравился хозяйке.

Однажды я принес ей подшить брюки и ждал, сидя в уголке, а Савелий Ильич, так его звали, сел кушать.
Тетя Клава поставила на стол котелок с вареной дымящейся картошкой, и он стал медленно, чрезвычайно медленно дрожащей рукой переносить в миску картофелину за картофелиной.
Потом принялся разминать их, еще испускающих пар, столовой ложкой, не сводя с них остекленевших белесых глаз.
Он мял их и мял, мял и мял, и казалось, конца этому никогда не будет.
Потом поливал сверху растительным маслом из бутылочки и снова мял и мял.
Меня это крайне заинтересовало, и я уже не отрывал завороженных глаз от его монотонных движений шамана, готовящего жертвоприношение.
Наконец эта прелюдия к главному закончилась, и он начал есть, но как!

Зацепив ложкой маленький кусочек, очень, очень медленно нес его ко рту, внимательно осматривал, будто надеясь найти там случайно уснувшего таракана, клал в беззубый рот и начинал задумчиво жевать, а, жуя, казалось, забывал о том, что делает, глядя пустыми глазами в пространство ускользающего от него мира, вдруг внезапно шумно сглатывал и снова медленно отковыривал кусочек в миске.
Казалось, он пытался вспомнить что-то очень важное, что постоянно ускользало из памяти и требовало огромной концентрации умственных сил - и никак не мог.

Когда рядом с ним начинался очередной коммунальный скандал, он всегда говорил одно и то же: "Не дают человеку спокойно умереть."

Ильич прожил совсем немного.
И через полгода у тети Клавы был новый дедушка, но того я совсем не помню, а может его и не было вовсе. 

Но вернемся к Славке.
Родители Славки были по тем временам зажиточными: папа работал шофером такси, а мама в столовой.
Славка хвалился, что отец меньше десятки (десяти рублей) чаевых с работы не приносил.
И это помимо основной зарплаты.
А мать каждый день таскала с работы в алюминиевых судках обед для всей семьи.
Поэтому зарплату можно было не тратить, а копить, копить на отдельную квартиру, хрустальную мечту всех жителей коммуналки.

Я помню, как Славка открывал судки, когда мать была на работе и комментировал: - Ага, тут борщ (или харчо или щи), а тут биточки (или гуляш или зразы), а тут компот сладкий из сухофруктов.
Вот компотик я выпью, а биточки не буду, - и кидал их в окно собаке, лежащей во дворе.

Славкины родители старательно копили деньги на трехкомнатную кооперативную квартиру, чтобы, когда дети подрастут, у каждого была отдельная комната, и им не надо было-бы спать в одной кроватке.

Забегая вперед, скажу, что его отец в конце 60-х, отчаявшись в срок накопить на отдельную квартиру, перешел на другую работу с более высокой зарплатой, а там на него упал кузов грузовика, когда он что-то чинил под ним, и раздробил ему таз и ноги.
Его семье сразу дали трехкомнатную квартиру, разумеется, бесплатно, но отец прожил еще не более года.
Дядя Валера. Очень хороший был человек. Царствие ему небесное.
 
Продолжим разговор о соседях.
Последнюю, четвертую комнату занимал Костя-милиционер.
Это был молодой, высокий, широкоплечий, веселый и неженатый парень.
К нему частенько заглядывали девушки.
Познакомиться ему было очень легко: милиционер был очень уважаемой фигурой.

Представьте: подходит молодой симпатичный парень в красивой форме к девушке и о чем-нибудь спрашивает.
Та, конечно, теряется, закон все же, но выясняется, что все в порядке, просто хотел познакомиться – и облегчение сменяется восторгом.
Девушки ведь любят, когда с ними знакомятся молодые, красивые парни, да еще и в униформе.

Из-за двери Кости постоянно слышались смешки, шуршание, девичьи упреки, повизгивания – ну, вы понимаете, дело молодое.
А мы в семь лет мало что понимали и домысливали, как могли.
Славка любил сочинять всякие небылицы и важно мне объяснял: - Костя девушек на допрос приводит, это свидетельницы.
На мой вопрос свидетельницы чего, он находчиво говорил – убийства.
Потом округлял глаза (а они у него и без того были круглыми) и добавлял: - Он их даже пытает иногда, да-да, они кричат и визжат.
Костю вскоре уволили из милиции, и он съехал со своей «квартиры».

Теперь расскажем про первый этаж.
Идем слева направо: слева жила баба Аня, которая работала банщицей, с сыном Гришкой, худым, чернявым татарином с темными глазами, который был вором.
Все знали, что он вор.
Даже у нас, ближайших соседей, Гришка сумел украсть хорошую тележку на четырех колесиках, на которой мы возили воду с колодца.
Чрезвычайно ценная вещь в те годы.
Брат по глупости оставил ее у калитки, и я видел, как Гришка тащил тележку по своему двору.
Но доказать факт кражи было невозможно: не пойман - не вор.
Да и опасно было.

Однажды какой-то добрый сосед из Авроры зимой бросил нам в окно металлическую шайбу, которая пробила оба стекла, и остаток зимы мы прожили, заткнув дыру в окне подушкой.
А за что, мы так и не поняли.
Предположили, что это из-за нашей собаки Робика, который сидел на привязи у забора и яростно лаял на Гришку, который часто поздно ночью потихоньку пробирался домой неизвестно откуда.

Ходил Гришка медленно, вяло, и говорил тоже медленно и вяло, и всё озирался по сторонам, будто стоял на шухере.
Потом его посадили, годика так на три-четыре, и все вздохнули с облегчением, а время быстро пролетело, и он опять ходил медленно по двору еще более худой и черный и злой.

Баба Аня, его мать, работала банщицей и неплохо зарабатывала, пуская в семейные отделения любовников, за что моя мама в беседах с моей бабушкой шепотом бабу Аню  порицала.

Дело в том, что в бане тогда существовали душевые отделения для семейных, например мамы и ее разнополых детей, где она могла их всех перемыть, но попасть туда было очень непросто – они все время были заняты.
Это были, практически, места для свиданий.

Помню, как однажды, когда мне было семь лет, мама от безысходности решилась взять меня с сестрой пяти лет в общую женскую баню.
Она подумала – маленький мальчик, что такого, главное – не смотри, наказала она мне.
Но видели бы вы, что произошло, когда мы вошли: бабоньки, особенно молодые, завизжали, закрылись шайками и стали ругать мою маму, зачем, мол, привела такого взрослого парня в женское отделение.
Никогда не забуду эту картину стыда и унижения за себя и мою бедную маму.

А маме пойти в семейное отделение было еще и дорого: оно стоило, кажется, около рубля, в то время как общая баня стоила десять или пятнадцать копеек с человека.
Но любовников цена нисколько не смущала и они, разумеется мужчины, платили тете Ане хоть десятку, только бы уединиться поскорее со своей возлюбленной под горячими струями душа.
А где еще им было встречаться: в гостиницы их не пускали, а мотелей, в которых любовники любят встречаться на Западе, в СССР не было.

Дальше жил замечательный мужик, Виктор, которого почему-то прозвали Макарёк, и которого я уважительно звал дядя Витя.
Начинал он здесь жить с женой - очаровательной голубоглазой блондинкой и лапочкой-дочкой.
Даже нам, детям, нравилась его жена, уж очень она была молоденькая и красивая, такая кудрявая куколка.
Дочке было годика три, слишком маленькая, чтобы мы обращали на нее внимание.
Но буквально через год жизни в Авроре жена от Виктора ушла.
Я даже помню, как она солнечным днем уходила по улице вдаль, держа  дочку за ручку, а молодой еще Виктор, расстроенный и растерянный, шел рядом и что-то мычал, возможно, сквозь слезы.

После этого он так и не женился, хотя был «интересным мужчиной», как тогда говорили: черноволосый, с густыми бровями и усами, этакий кубанский казак.
Женщины-соседки не раз пытались его «пристроить».
Даже моя мама пыталась познакомить его с одинокой подругой, учительницей английского.
Но, видно, не мог он забыть свою кудрявую блондинку, да и английский учить ему было поздно.

Виктор был добрым человеком, с рабочими, ловкими руками и охотно откликался на любую просьбу, царствие ему небесное.
Однажды он сделал мне чудесный деревянный горохострельный пистолет.

Когда нужно было почистить поселковый колодец, то вниз, во мрак и  холод и в ледяную воду, в ведре на цепи спускали отзывчивого дядю Витю в старой, заношенной телогрейке, который глухо кричал из-под земли: - Вира (Подымай) или майна (Опускай)! Да осторожней, вы, черти, уронили прямо на башку!
И много еще разных добрых слов кричал он потом из-под земли.

Потом его самого поднимали, грязного с ног до головы, перемазанного жидкой глиной, и сразу подносили полный прозрачный граненый стакан, по договоренности.

Виктор с любовью смотрел на стакан, подняв его к солнцу, на просвет, говорил «Слёзы моего ангела», медленно выпивал, смачно крякал, хрустел огурцом, который подносила ему моя благодарная бабушка, заядлая огородница, которой постоянно не хватало воды для огорода, и блаженно закуривал папиросу.
- Ох и теснО там, братцы, как в могиле и холоднО, как на Крайнем Севере, - с уверенностью знатока говорил он.
Но помогала закалка.

Зимой в мороз он любил, закурив папироску «Север» (их и моя бабушка курила), с голым торсом, в одних брюках медленно пройтись по двору до ворот, постоять там, глядя на бегущих мимо, закутанных прохожих, и также медленно удалиться в дом.
Расстояние от дома до ворот было метров 25-30, не меньше.
Я не раз видел эту сцену в окно и мечтал закалиться, как дядя Витя.

Но однажды дядя Витя Макарёк внезапно погиб.
Дело в том, что незадолго до этого он купил подержанный Урал, тяжелый и мощный мотоцикл (до этого у него была маленькая чехословацкая Ява), и сразу поехал покататься.
Прошел дождь, и на крутом повороте еще непривычный к новому мотоциклу дядя Витя слетел с дороги и врезался головой в забор.

Это случилось недалеко от Авроры, и новость моментально долетела до жильцов.
Да, да, говорили очевидцы, насмерть, даже не шевельнулся, когда его поднимали и увозили.

Бабки тут же собрались на скамейке и начали охать и причитать и вспоминать его былые заслуги и горестно обсуждать вопрос сбора денег на похороны.
Макарёк, как вы помните, жил один, и хоронить его было совершенно некому.

И теперь представьте себе такую античную мизансцену: на сцене всеобщая печаль и великое горе народное, как вдруг появляется наш герой с забинтованной головой и идет, шатаясь и хромая, как раненный в пятку Ахилесс!

Бабки никак не могли поверить, что он живой.
- Да как же так! Да тебя же в морг свезли, - слышалось наперебой.
- Везли, да не довезли, - слышался в ответ глуховатый голос.

Оказалось, что Макарёк был здорово пьян и, когда слетел с мотоцикла, просто отрубился, а потом очнулся и удивился, что вокруг одни покойники.

Это стало любимой историей Авроры, повторяемой раз за разом на разные лады.
Теплыми летними вечерами, когда половина Авроры, спасаясь от духоты вываливала во двор и рассаживалась на скамейках, кто-нибудь в очередной раз спрашивал, уже давясь хохотом:
- Вить, а Вить, как же ты к покойникам-то попал? Туда-же просто так не пущают, это-ж заслужить надо.
А другой на полном серьёзе подхватывал: - И как они тебя восприняли? Спокойно? Небось, обрадовались, у тебя же с собой, наверное, пузырь недопитый был. Тяпнули с тобой по маленькой, да? Ах, ты его разбил. Значит к покойничкам с пустыми руками? Ой, придут они к тебе ночью на продолжение банкета…

Виктор может и не был в морге, но эта история всем так понравилась, что он не спорил.

Права у него, конечно, отобрали, но этим и ограничились, приняв во внимание пролетарское происхождение, отсутствие судимостей и ударную  работу на заводе железобетонных изделий, выпускавшем готовые квартиры для новых пятиэтажек.

Стоит заметить, что к пьяным при социализме всегда относились добродушно, с пониманием, сильно не ругали и всегда прощали.
А то кто же будет работать в стране, кто будет строить коммунизм?   

В следующей комнате жил Саланов (разумеется, по прозвищу Салан) с семьей: женой и двумя маленькими мальчишками, с которыми мы не дружили.
Салан отличался тем, что купив однажды старый-престарый Москвич-401, годами пытался его реанимировать.
Его всегда можно было найти возле дома в маленьком сарайчике-гараже, сколоченном из обрезков досок и кусков старой жести, где он проводил все свободное время.
Гараж был как раз напротив колодца, и, набирая воду, я видел его ноги, торчащие из-под раритетного автомобиля.

Где-то раз в месяц, а точнее, наверное, в два-три, он заводил машину,  осторожно выезжал на дорогу и, чадя сизым дымом в ноздри редким тогда прохожим, проезжал несколько километров.

Что-то в любимой машине опять выходило из строя, и он, перемазанный машинным маслом и грязью, снова часами лежал под ней, такой желанной и такой капризной, и старательно ухаживал за ней, ласково смазывая ее хрупкие и нежные части в расчете на будущую благосклонность.

В последней, четвертой «квартире» жил Студент.
Я написал слово с большой буквы, потому что он всегда был и оставался для нас студентом.
Его мама при рождении назвала его Олегом, но мы всегда звали его Студент и в начале 60-х, и в конце 60-х, и в 70-е годы.

Он был довольно загадочной личностью: очень худой (а какой студент не худой?), сутулый, с впалыми щеками и большими, глубоко посаженными, горящими глазами.
Если вы хотите получше его разглядеть, вглядитесь в портрет Раскольникова, который найдете в иллюстрациях к произведениям Достоевского.
Это и есть Олег-Студент. Вылитый. С него писали.

Славка вскоре стал доказывать мне, что это американский шпион (вы, конечно, помните, что 1962 – это год Карибского кризиса, когда сумасбродный Хрущев решил отправить наши ракеты на Кубу, а американцы решительно воспротивились, что чуть не привело к ядерной войне).

Дело в том, что единственное окно Студента было постоянно завешено серым, плотным, байковым одеялом, а за дверью постоянно слышался какой-то странный шум, похожий на шум или трансформатора, или генератора.

Сейчас я думаю, что это мог быть звук глушения радиоволн (кто когда-нибудь слышал его, тот поймет, о чем речь), которое применяли коммунисты против западных радиостанций, типа Голоса Америки или Немецкой Волны.
(О, как мы все любили поймать какую-нибудь из этих радиостанций и узнать что-нибудь о нашей собственной стране, что никогда не публиковалось в советской прессе: например, о восстании голодных рабочих и их расстреле в Новочеркасске в 1962 году или расстреле заключенных в Кенгирском лагере в Казахстане в 1954 году.)

Но Славка твердо решил, что это работа передатчика, и каждый раз, когда Студент открывал дверь, пытался оказаться рядом и заглянуть внутрь, что ему, впрочем, никогда не удавалось: Студент крепко хранил свои секреты.

Студент почему-то всегда конфликтовал с соседом напротив, дядей Витей-Макарьком. 
Видимо тот тоже  подозревал в нем заядлого американского шпиона.
Помню, как зло они орали друг на друга, стоя возле кухни, но до драки дело никогда не доходило.

У него была одна забавная особенность: каждое серьезное высказывание он начинал словами «С точки зрения ортодоксальных тенденций…», что выдавало в нем образованного человека и производило на нас глубокое впечатление.
Например, он говорил: С точки зрения ортодоксальных тенденций я бы не советовал вам говорить с ним именно сейчас. Лучше подождать, когда он проспится.
Или: С точки зрения ортодоксальных тенденций, водку пивом лучше не запивать.

В середине 60-х произошла сенсация: Студент вдруг женился на Заколодезной Таньке. (Так называла ее моя мама, потому что жила она за поселковым колодцем. Вам сейчас такое прозвище может показаться странным, но когда его постоянно произносят в доме, оно кажется фамилией.)
Его окно выходило как раз на ее огород.

Так вот, частое появление рыжей Таньки за прополкой грядок попой кверху перед его вечно голодными глазами, видимо, и вызвало это временное помешательство.
Пока яблочко не скушано, оно всегда желанно.

С окна исчезло серое байковое одеяло, которое, по всей вероятности переместилось на кровать, и начался медовый месяц двух молодых людей.
Но продолжался он на удивление всем совсем недолго.

После экстренного развода Танька, пожив под серым байковым одеялом не более двух-трех недель, навсегда вернулась к родным пенатам за колодцем.
А Студент снова занавесил им окно, тоже навсегда, сказав мне при этом: «Тебе и горький хрен — малина, а мне и бланманже — полынь!».

Забегая вперед, скажу, что Студент так и умер в звании студента в возрасте лет сорока пяти-пятидесяти.

Я рассказал вам об одной стороне барака, где было восемь «квартир». Позже расскажу о другой, где было шесть (четыре там были двухкомнатными и только две однокомнатными.

А пока давайте переключимся на кухню.
В доме было четыре кухни: по одной на четыре «квартиры» с одной стороны и на три с другой стороны.
Каждая в 10 квадратных метров.
Обстановка там была такая: у каждой семьи был стол-тумба (такие были очень популярны в 50-х – 60-х годах прошлого века).
В таком столе можно было держать кастрюли, сковородки и другую утварь.

На столе стояли у кого керосинка, у кого керогаз, а у передового Славки маленькая походная туристическая газовая плитка.
К ней прилагались два узких баллончика, которых хватало при самом экономном расходовании на неделю.

Поэтому Славка каждую неделю брал баллончики и ехал в Москву на станцию Новая, что по Казанской железной дороге, за газом.

Рядом со столом стоял умывальник или рукомойник, как кому нравится.
Рядом с умывальником стояло ведро с водой и для готовки и для умывания обязательно с крышкой, чтобы никто не плюнул, проходя мимо.
Водопровода в доме, разумеется, не было, и воду на второй этаж таскали в ведрах.

На стене за столиком у многих (не у всех) была прибита полочка на стене для разных коробочек и баночек, типа спичек или соли или соды.

Во всем была жесткая экономия, поэтому лампочку на кухне, да и в коридоре ввинчивали самую слабую, обычно 15 ватт, меньше не было.
Так что освещение везде было довольно тусклым и унылым.

Между прочим, если летом бельё сушили во дворе на веревках, натянутых
между двух столбов, то зимой бельё сушили на кухне.
А где еще его можно было высушить?
В кухне всегда было тепло от горящих керосинок и керогазов.
Почти у всех были дети и не один, а двое-трое, мал-мала-меньше.

Пеленки не сходили с кухонной сцены никогда, НИКОГДА.
(Не будем забывать, что перед этим они долго кипятились в больших баках, наполняя кухню ароматом юности.)

Молодые советские мамы старательно рожали и рожали маленьких советских детей, пополняя население Великой страны Советов, и, не обращая внимания на привычные бытовые неудобства, засучив рукава халата до локтей, стирали пеленки тут же в кухне в жестяных тазах на стиральной рифленой жестяной доске, беспощадно обдирая лак на ногтях.

А маленькие советские дети снова и снова старательно писали и какали в чистые пеленки, и сразу начинали орать, требуя немедленно устранить подобную антисанитарию.

У меня до сих пор хранится патриотический нагрудный значок тех времен: НАС 250 МИЛЛИОНОВ.
Во как, уже 250 миллионов, а скоро будет 500 миллионов!

Поэтому пробираться к своему столику приходилось, раздвигая руками МОКРЫЕ, ДУШИСТЫЕ пеленки.
И не только пеленки.

Тут же сушились и объемные женские фланелевые зимние трусы и сатиновые мужские, и те и другие до колен, (без которых не могли обойтись обе половины населения) и носки разные и майки и рубашки и даже женские комбинации.

Все зависело от нахальности соседей и от их воспитания: благородные соседки «из бывших» (давно забытый термин, обозначающий людей, которые до революции учились в пансионах благородных девиц или тому подобных заведениях или выросли в семьях инженеров, врачей или адвокатов) или успевшие получить высшее образование при советской власти свои комбинации и трусы сушили в комнате у печки. 

Мне очень нравилось заходить со Славкой в кухню и наблюдать за интереснейшей кухонной жизнью.
В отличие от родителей и своих и Славкиных, я отчаянно ему завидовал.

Ну, посудите сами, это так интересно, когда вокруг постоянно живут разные люди, которые что-то интересное делают, говорят о каких-то взрослых непонятных делах или так забавно ругаются.
И друзья-товарищи тоже живут совсем рядом, буквально за стеной, дверь рядом, зайти к ним в гости можно в любую минуту.

Я знаю, что многие, если не все, дети любили коммунальные квартиры, вместе бегали по коридорам и кухням, прятались за пеленками или в сундуках, стоящих в коридорах, вместе встречали Новый год, вместе смотрели мультики, вместе делали уроки и много чего еще делали они вместе.

Так вот, пока Славка грел суп, принесенный матерью  из столовой, я видел, как в кухне появлялся веселый Костя-милиционер, который ставил на керосинку сковородочку и начинал бить в нее яйца, при этом весело расспрашивая нас о наших веселых мальчишеских делах.
(Удивительно, но он никогда не принимал участия в кухонных разборках, и, когда его просили вмешаться и навести порядок, отвечал, что дома он обычный гражданин, а жалобщикам советовал вызвать участкового или написать заявление в милицию.)

Потом заходила Швабра, враждебно поглядывая на Славку, наливала в кастрюльку воды, всыпала пшено, зажигала керосинку и начинала уныло варить кашку.

Потом заходила бабка Крючкова, осторожно неся перед собой чайник, долго возилась с керогазом: снимала какие-то его части, продувала их, подливала керосину, долго разжигала и, наконец, водружала на него темнозеленый эмалированный чайник.
Керогаз громко гудел, а она, не отрывая взгляда, сосредоточенно и тупо за ним наблюдала.

Никто не разговаривал.
Лишь Костя напевал какую-то веселую популярную мелодию.
Славкин суп быстро закипал, и он, гордо поглядывая на соседей, выключал газ и нес судок в комнату.
-Вот видишь, - довольный говорил он, - на газу быстрее всего. И газ наш никто не сворует.
И презрительно заключал: - Только у нас газ, у них у всех керосинки вонючие.

Иногда Славка рассказывал со смехом: - Сегодня скандал был на кухне. Бабка Крючкова сахар отсыпала у Швабры, а та как начала орать матом.
-Ты, едрёна мать, да я тебе, едрёна мать, да я тебя, едрёна мать!
- А какая она мать, у нее ведь детей нет.
Меня очень интересовал непонятный язык взрослых, и я наивно спрашивал: А что такое едрёна?
Славка находчиво отвечал: - Значит едрёная, как Матрёна. Мой папа про нее говорит: Вот едрёна Матрёна.
Я, так и не уразумев слова едрёная, дальше не спрашивал, боясь показаться уж слишком отсталым в познании качеств женщины.

Кухонные скандалы были привычным делом.
Сразу оговорюсь: конечно, были коммуналки, где людям просто повезло и ОЧЕНЬ повезло, и там волею небес собрались спокойные, КУЛЬТУРНЫЕ, как тогда говорили, люди.
И жили они замечательно, ходили на чай или день рождения друг к другу, и вместе смотрели Новогодний огонек по телевизору и присматривали за детьми друг друга, но как вы, просвещенный читатель, думаете, часто ли такое бывало?

Гораздо чаще бывало иначе, вы же знаете людей, мой мудрый читатель.

Гораздо чаще бывало так: вы, например, не выспались, или жена/муж скажет/сделает что-нибудь не то, ляпнет что-нибудь невпопад спросонок - заходите вы утром в кухню уже не в духе, а тут какой-то непорядок – и начинается перебранка. Знакомая ситуация?
Ведь так бывает даже в доброй семье.

А теперь напрягите воображение еще раз: вы заходите утром в кухню – а там чужие люди!
И не просто чужие люди, а враги.
Да, да, вы каждый день сталкиваетесь с реальными врагами!

Но это выяснится несколько позже, а пока вы видите совершенно посторонних людей: какую-то бабку, вредную на вид, какой-то мужик курит-дымит как паровоз, какие-то дети дурака валяют, бегают под ногами и роняют ваши вещи.
Как вы себя почувствуете?
Вы начинаете возмущаться (сначала в душе), вы начинаете злиться, потом градус возмущения и раздражения переходит допустимую грань – и вы начинаете делать соседям замечания.

А это уж ни в какие ворота не лезет, потому что ваши соседи тоже встали не в духе, не выспались, или голова болит с похмелья или живот, или геморрой замучил, а тут еще вы, со своей ненавистной, благостной рожей вздумали замечания делать – и поехало, и понеслось: - Не трожь моего ребенка! Мой ребенок хороший! Он просто играет! А где ему играть! А не надо кастрюлю ставить на дороге! А пошла ты, знаешь куда! Ах, ты так! Да я сейчас тебе глаза выцарапую за моего ребенка!!!...

Имейте ввиду, что подобный скандал невозможно остановить, он подпитывается глубоким внутренним раздражением, которое копилось многие дни и недели, месяцы и годы!
Народец в целом был чрезвычайно нервный: плюнь в рот - сразу драться лезет.

Только подумайте, вы каждый день стоите в кухне рядом с совершенно посторонними людьми, которые волею судеб (у каждого своя) оказались на вашей территории, и готовите свою Святую еду, а они смотрят, чтО вы готовите, кАк вы готовите, из чегО вы готовите, а потом обсуждают это за вашей стеной, так, что вы иногда слышите их ядовитые комментарии.

Вас это начинает интересовать, и вы берете пустой стакан, прислоняете его к стене, прижимаете к нему ухо и отчетливо слышите, как вредная, всегда ехидная соседка говорит мужу: - А у ней (то есть у вас) сегодня каша пригорела опять. Неумеха безрукая, кашу сварить не может!
И много еще приятых слов говорит в ваш адрес: и про вашу одежду, и про вашего мужа, лентяя, и про ваших детей, невоспитанных хулиганов (такие же, говорит, как ихний папаша).

И вашему гневу, обиде и возмущению нет конца, и вы начинаете думать, как бы ей, паскуде, отомстить.

И в нужную минуту, когда у нее варится суп, а она беспечно удалилась в комнату на минутку, вы с наслаждением высыпаете в ее суп полную столовую ложку соли, ой нет, мало, еще одну, на, собака, получай, получай еще, чтоб ты подавилась со своим придурком-мужем, который со мной не здоровается…

И потом вы снова прижимаете стакан к стене и с наслаждением слушаете раздраженный голос чужого (не своего, не своего!) мужа, который ругает нерадивую жену (не вас, не вас, а её, подлюгу ненавистную) и наотрез отказывается есть пересоленный суп. О, счастье! О, триумф! Победа!

Но нет, это не победа, это только  начало войны, Большой войны.

Соседка быстро догадывается, как это суп оказался невыносимо пересоленным, и начинает вынашивать планы мести.
И вскоре вы замечаете, что в муке, которую  вы держите в тумбе кухонного стола, вдруг завелись опарыши, а в ваш суп откуда-то упал таракан, да не один - и все, спокойной жизни пришел конец. Навсегда!

Да, да, навсегда! Потому что кухонный скандал погасить невозможно, как погасить сухую траву, подожженную неосторожно в поле весной.
И так же как трава в поле должна выгореть до последней сухой былинки, так и чувства должны выгореть, опустошить душу, и тогда вы уже перестаете реагировать, деревенеете душой и смиряетесь с этой постылой жизнью.

А что еще поделаешь? Набить морду?
Так это было уже на первом этаже с Гришкой, который поднял руку на Студента, и что?
Вызвали милицию и упекли на пятнадцать суток.
А вернется и крысиного яда подсыплет в суп, что тогда?

Поэтому, когда в коммунальной кухне готовили еду, никогда ее не покидали.
Все стояли рядом со своей кашкой или супом и следили, следили за варевом, не отводя от него глаз, боковым зрением наблюдая за врагами-соседями.

О времена, о нравы!
Первая в мире страна социализма стоила коммунизм, огромным трудом и напряжением последних сил прокладывала дорогу в счастливое будущее, при котором предполагалось полное объединение людей в великое братство равных и счастливых, которым нечего делить, кроме своих цепей – но тут и там и там тоже и далее, далее по всей необъятной стране от конца и до края шли маленькие, локальные, непримиримые и злые войны, войны до победного конца, но все же обреченные на поражение, войны без надежды, без малейшего шанса на победу.

Всей несчастной безысходностью своей жизни жители коммуналок доказывали полную абсурдность идей коммунизма, о которых им назойливо талдычило радио, и писали лживые газеты, и важно вещали благородные дикторы центрального телевидения.

Главная идея их жизни, которая прожектором светила им в будущее, которая снилась в редких счастливых снах, которая брезжила как вечно ускользающий  мираж в пустыне, была надежда вырваться когда-нибудь из этого узилища и обрести свободную и независимую от любых, даже самых лучших на свете соседей.

Но постепенно люди уставали. Уставали от постоянного перенапряжения нервной системы, изматывающей злости, уставали от войны: вы знаете, что когда люди сильно распаляются, то хотят войны, немедленной мести, а потом, после долгой войны люди очень устают и хотят мира, мира любой ценой.
И, странное дело, лютые враги вдруг становятся закадычными друзьями. (Кто сейчас наш главный, самый надежный и лучший партнер в Европе? Да, да, наш самый лютый враг в последней войне – Германия.)

Так вот, после долгих месяцев и лет холодной и горячей войны, вдруг наступало перемирие.
И вчерашний заклятый враг, пораженный и подавленный безысходностью и предопределенностью бытия, звал на похороны другого заклятого общего врага (вот и все, и воевать больше не с кем) и предлагал выпить за дружбу и забыть навсегда все прошлые обиды.

Мы, мальчишки десяти-двенадцати лет, бегая вокруг большого дома, играя в войнушку и восторженно стреляя друг в друга из деревянных пистолетов, вдруг останавливались, удивленные картиной двух врагов, мирно сидящих на лавочке, и старались прислушаться к их тихому разговору.

И я живой свидетель того, как после второго стакана, порозовевший Витя-Макарёк (дядя Витя) ласково глядя в недоверчивые глаза задумчивого Студента, убедительно (как ему казалось, а на самом деле невнятно, часто не договаривая окончания слов) говорил: - Как же так, совсем ведь молодой был Гришка (вор). Ему бы жить и жить. (Ну да, в тюрьме до конца жизни.) Ну чЁ мы с тобой сволочимся, а? ЧЁ ты, а? Я ить к тебе, как родному, ты знаш, ну ты не буш спорить, а чЁ спорить, неча спорить, давай еще, наливай, не осталось, ну я щас сбегаю, не-не ты не побежишь, я сбегаю, ты моложе? ничего, посиди тут, я одной ногой.

А когда он приносил еще одну «беленькую», как ее ласково называли алкаши, Студент, задумчиво глядя на третий прозрачный стакан, говорил: - Слеза ангела, чистая как слеза ангела.
И когда Витя-Макарёк вопрошал, уже с трудом ворочая языком и мозгами, какая такая слеза ангела, Студент с сокрушением отвечал: - Мой ангел плачет вот такими же чистыми слезами, глядя на мою жизнь.

И наступал мир и покой, и главные враги уже друг без друга не могли, и назавтра повторяли - пока не кончались деньги.

А водку с тех пор жители Авроры стали называть Слезы Ангела.

- Ну чё, - говорил Студенту в очередной раз Витька-Макарёк, - твой ангел, говорят, опять бутылочку наплакал. Давай по стакашке-другой прослезимся, а?

И от таких задушевных слов Студент после второго стакана,  расчувствовавшись и в порыве откровенности говорил:
- Вот ты объясни мне, с точки зрения ортодоксальных тенденций, зачем я родился. Вот у меня нет ни брата, ни сестры. А могли бы родиться. А не родились. А как ты думаешь, они переживают об этом, сильно они расстроены?
А вот если бы родились, мучились бы они сейчас от болезней, от несчастий всяких, как я или ты, и потом бы умерли. И зачем тогда рождаться? Чтобы помучиться в жизни, и потом умереть. Родиться, заболеть и умереть.
И вот я думаю, надо мне спасибо родителям моим говорить, что вынянчили меня и в жизнь вытолкнули или как?
И всегда заканчивал: - Эх взять бы все это, да ржавой гранатой!

Теперь я хорошо понимаю, что оба были бесконечно одинокими, потерянными людьми с несложившейся судьбой, которая, не дав обоим опоры в жизни в виде уютной семейной жизни, свела их с соседние комнаты, чтобы было с кем скоротать вечерок и поделиться философскими мыслями.

И чудесным теплым летним вечером без ветерка, (о котором так хорошо пелось в песне «Подмосковные вечера») полнаселения Авроры выходило во двор, рассаживалось на лавках вокруг деревянного стола и начинало играть в лото, и так приятно было слышать их веселые и добрые голоса, выкрикивающие условные названия лотошных бочонков: кол, барабанные палочки, гусь, два гуся, где мои семнадцать лет, топорик, стульчики, часовой, и казалось, что в этом доме живет большая и дружная семья.

Еще о быте Авроры.
Вся жизнь семьи проходила практически и фактически в стенах одной единственной комнаты.
А это тоже было, ой, как непросто.
Война на кухне – это война с внешними врагами, а война в семье?

Отец после тяжелого трудового дня хотел подремать после ужина – а дети?
Дети, следуя своему непонятному детскому закону, вдруг начинали носиться друг за дружкой вокруг единственного стола, опрокидывая с грохотом стулья.
Цветы жизни! Так они выражали радость от присутствия любимого отца, которого они видели гораздо реже матери.
Но любимый отец этого не понимал. 
Тогда он поднимался с тахты и хотел посмотреть футбол любимой команды (ах, он так ждал его!), но дети немедленно садились делать уроки, а на самом деле поминутно таращились на экран и допускали фатальные ошибки при перемножении двух, ну совершенно простых чисел, за что назавтра отец будет мучить их укорами за неусердие в учебе.

Мать отчаянно пыталась убедить всех, что сегодня концерт Магомаева (великого певца Магомаева, которого обожала вся великая страна), что она ждала его целую неделю (всю жизнь), не встречая при этом ни малейшего понимания и сочувствия.

Дети вдруг вспоминали, что сегодня покажут новую серию мультфильма «А ну, погоди!», который обожали все дети великой страны.
Все кончалось криком, обидами и слезами.

Отец твердо заявлял, что раз так, то интересы детей прежде всего, им нужно учиться, и, насупившись, садился за стол читать газету «Правда», (в которой правды было с гулькин нос, причем размер гулькиного носа строго определялся Центральным комитетом Коммунистической партии Советского Союза), мать начинала яростно штопать носки, дрожа от обиды губами, а дети за этим же столом начинали прилежно делать уроки, роняя в тетрадки маленькие горькие слезки.

И это была очень хорошая и дружная семья. Я тому свидетель.
Папа и мама очень любили Славку и Светку и друг друга.
Я видел это своими глазами, ибо они целовались при каждом удобном случае.

Когда дети подросли, и им стало неловко спать в одной кроватке, то сестре купили маленькую кушетку и поставили за печь, где она хорошо поместилась, а Славке купили раскладушку, которую он каждый божий вечер был вынужден посреди комнаты раскладывать и застилать, а утром снова убирать.
(Друзья, как-нибудь я напишу оду раскладушке, которая тоже сыграла великую роль в истории нашей страны. Кто из нас-вас не спал в свое время на раскладушке?)

Около печки ночью ставилось помойное ведро, в которое ходили по-маленькому все члены семейства, особенно зимой.
Не бегать же со второго этажа на улицу на мороз за малой нуждой. Конечно, у маленьких детей были ночные горшки с крышками, в которые они «ходили и по-большому».

В доме-бараке не было ни ванной комнаты, ни душа, ни даже теплого туалета.

Туалет, а точнее уборная, находилась в углу двора.
Она имела только два отделения, разделенных дощатой перегородкой.
Двери закрывались на накидные крючки.
Внутри каждого отделения была одна дыра в полу, толчок или очко, называйте как вам угодно, вырезанная довольно искусно в виде яичка или сердечка.
Присесть можно было только на корточки, орлом, как говорят в народе.
Иногда на стене, на гвоздике кто-то заботливый прикреплял газету, но чаще газеты не было вовсе и горе тому, кто забывал прихватить ее с собой.

Ну что бы им сделать хотя бы по два толчка в каждом отделении.
Но, видимо, материальных ресурсов для этого не хватило (напоминаю, что коммунисты всегда и везде экономили народные средства) и ограничились одним.

Так что, если кому-то приспичило, живот схватило, как говорят в народе, или приключилась острая диарея, как говорят медики, то несчастный мчался со второго этажа в уборную – а там занято! ЗАНЯТО!
О, великие боги, что же делать!
И вопил жалобно страдалец, взывая к остаткам человеколюбия в сидящем на корточках счастливце на толчке, у которого в тот момент была как раз противоположная проблема -  а именно запор, и который был как раз в той стадии процесса, который ну никак нельзя прервать, иначе потом не дождешься.
Вот и еще повод для конфликта.

Когда я однажды из любопытства зашел в их уборную и заглянул в дырку, то ужаснулся от глубины ямы под ней, заполненной зловонной жижей.

Вот  почему в поселке всегда было полно мух, которых мы пытались (безуспешно) ловить на липучки, которые подвешивали в кухне к потолку.
Да, сколько-то мух к ним действительно прилипало, но гораздо большее количество липучками совершенно не интересовалось, а садилось прямо на продукты питания и на нас самих.

Раз в год жители Авроры уборную чистили: вызывали специальную машину-говнокачалку, как называл ее Славка.
Приезжал грузовик с цистерной, перемазанный в нечистотах рабочий совал толстый шланг в зловонную жижу, и машина натужно гудела и гудела и сосала и сосала в себя человеческое дерьмо, распространяя вокруг чудовищную вонь.
Почему-то это вызывало искренний интерес, и вокруг собиралась восхищенная событием куча народу.
Ну, еще бы, такой аттракцион! Качают говно! Не каждый день такая радость!
Но, как говорил в те годы Никита Сергеевич Хрущев, глава Советского Союза, "своё говно малиной пахнет".

Как я уже писал раньше, в каждой «квартире» Авроры была печка.
Печка была, как войдешь, налево от двери.
Под дверцей печки к полу был прибит лист жести, на случай, если из печки выпадет уголек.
На листе, как правило, лежала кучка дров.
В 60-е березовые дрова купить было непросто, топили обычно обрезками досок с лесопилки, тарным лесом, то есть тонкими бревнышками, негодными для обработки, упаковочной бумагой, в которую заворачивали любые товары и продукты, старыми газетами и прочим хламом.

Понятно, что в квартире-комнате всегда была чудовищная нехватка свободного пространства.
Поэтому все лишнее, без  чего можно было какое-то время обойтись, уносилось в сараи, которые были построены на задах за домом.
Там хранился всякий домашний хлам: велосипеды, лыжи, тазы и шайки, корзинки для грибов, старые керосинки и керогазы, детские коляски и ванночки, помятые ведра и кастрюли, бабушкины самовары, жестяные стиральные доски, одежда, которую жалко было выбросить и много-много чего еще.

Мы обожали сараи. Там можно было найти такие сокровища!
Славка однажды нашел там кожаный потертый и потрескавшийся плащ, которые носили комиссары времен революции 17-го года и последующей гражданской войны.
Он тут же начал утверждать, что это плащ его деда-комиссара(?), примерял его при каждом удобном случае и, подобрав пОлы, гордый прогуливался по двору.
 Да, это была Находка с большой буквы.
Мы завидовали Славке чрезвычайно.

На другой стороне дома жили Голубиный Боря с семейством, Белый мужик и второй друг детства Юрка Нефедов с мамой, папой и старшей сестрой, а также Шуга с семьей: женой, старшим сыном и двумя дочками.
Шуга не было прозвищем.
Это была фамилия главы семейства, так что в прозвище он не нуждался.

Прозвища Голубиному Боре и Белому мужику дала моя мама, но они были в ходу только у нас дома, чтобы не обижать уважаемых соседей.

Голубиный Боря, разумеется, увлекался голубями, а Белый мужик имел очень бледное, как лист бумаги, лицо, хотя был довольно крепким и коренастым, настоящим мужиком.

Крепким и коренастым мужиком он был не только на вид.
Он был еще и кулаком. Да, это был настоящий кулак.
(Мой отец называл его куркуль.)

Имея неоспоримое преимущество перед другими: у него все-таки были две комнаты, (хотя и семейство состояло из жены и троих детей), он постоянно изыскивал способы захватить чужое пространство, которого всем так не хватало и которое ценилось на вес золота.

Оценив значение пустой стены около своего стола в кухне, он понаделал всяких полочек и вешалок и разместил на них массу всякой полезной утвари: дуршлагов, скалок, тазиков, половников – всего того, что могло когда-нибудь пригодиться в кухонном деле.

Мало того, он потихоньку стал занимать пустые общественные пространства, на которые не посмел бы покуситься никто, кроме него.

Будучи чрезвычайно хозяйственным, он не проходил мимо ни одной свалки, а всегда останавливался, внимательно осматривал кучу выброшенного барахла и вдруг как коршун бросался к ней и вытаскивал что-то, что привлекло его пытливый взгляд, а потом тут-же рядом, в сторонке откручивал, отламывал полезные части, могущие в будущем пригодиться в его обширном хозяйстве, а то и прихватывал всю вещь, имея ввиду открутить от нее полезную деталь по мере необходимости.

И все это барахло обретало свою новую родину в и без того тесном и перенаселенном пространстве коммуналки. 

В коридоре или холле, как его гордо называл Славка, он понабивал разных крючков и крючочков и огромных гвоздей и разместил на разной высоте корыто для мойки малых детей, детскую прогулочную колясочку, старый ковер, скрученный в рулон, лыжи, свои и детей вместе с лыжными палками, обязательные в то время жестяные банные тазы, березовые веники из ближайшего леска, которые здесь сушились и издавали приятный аромат, и много чего еще, чего уже и не упомнишь.

Тут же стоял и здоровенный сундук, оббитый коваными полосами, из той породы сундуков, которые не только наполнялись в свое время всяким нужным молодой жене приданым, но и служившим в случае нужды кроватью для заезжего родственника из деревни.

Что было в сундуке, мы никогда не видели - на нем висел массивный замок.
Но это только разжигало наше детское любопытство, и еще больше  детскую фантазию.
Мне сундук особенно нравился, потому что я в то время зачитывался "Островом сокровищ" Стивенсона и каждый раз, читая строки «Пятнадцать человек на сундук мертвеца», представлял мертвеца именно в этом сундуке, а его хозяина зловещим Сильвером.

Тут же висел его (чуть было не сказал Сильвера) выцветший брезентовый плащ, источавший крепкий запах псины.
В уголке у самой двери прислонилась сучковатая палка-трость из карельской березы, которую он всегда брал с собой, хотя и не хромал (а лучше бы хромал, и ходил с костылем, как Сильвер).

Дело в том, что его ненавидели все окрестные собаки.
Как только он выходил из дома, бродячие псы, лежащие лениво во дворе, сразу начинали скалить зубы и глухо ворчать, а при его приближении вскакивали и отбегали подальше от его палки.
Что-то в его поведении или даже энергетике, которую могли почувствовать только собаки и дети, вызывало у них такой явный антагонизм.

Славка, который обожал собак и постоянно делился с ними котлетами, которые приносила ему мать из столовой, в знак солидарности с собаками тоже старался ненавидеть Белого мужика.

Частенько Славка подбирал где-нибудь на улице брошенного щенка, приносил его домой и немедленно начинал строить для него будку или  домик, как называл его он сам.

Мы, дети, собирались вокруг и удовольствием наблюдали за его неумелыми действиями.
Когда он ударял себе молотком по пальцам, мы, глупые, жестокие дети, весело хохотали, а он, стиснув зубы, тряс рукой, но не сдавался и продолжал строительство.

Обычно через пару-тройку месяцев, много через полгода щенок попадал под колеса грузовика, которые проезжали по дороге прямо перед домом, или его ловили собачники, которые периодически устраивали облавы.

Иногда, когда Славка оказывался рядом, ему удавалось отбить свою любимую собачку с помощью отца, но чаще были горькие слезы и поиски нового щенка.

Удивительно, что на Славку тоже частенько нападали собаки и даже кусали его.
Дело в том, что он, завидев какого-нибудь пса, сразу же радостно устремлялся к нему, доверчиво протягивая руки и пытаясь погладить.

А недоверчивые бродячие псы, разочарованные собачьей жизнью, не верили в его добрые помыслы и кусались, так, на всякий случай.

Помню, как однажды поздно вечером, уже в темноте раздались ужасные вопли Славки, которые заставили выбежать все население Авроры и нас в том числе.
И что же мы увидели: Славка стоял, прижатый к забору огромной овчаркой, которая страшно на него лаяла и рычала, пытаясь укусить прямо за горло.
Его спас подоспевший отец, который облил собаку из ведра холодной водой и так умерил ее пыл.

Но удивительно, что даже такой вопиющий случай не повлиял на любовь Славки к собакам.
За те девять лет, пока мы учились с ним в одной школе, он приютил десятка полтора щенков и собак, которые обычно жили в его «домиках-конурках» возле подъезда.

Удивительно и другое: в большом доме, где было 14 «квартир», ни у кого не было ни одной собаки или кошки. Да, да, ни одной!
Или жильцы заключили договор такой не пускать в общий дом домашних питомцев, которые немедленно становились общими, потому что стали бы бегать по общей кухне или коридору, или люди там собрались такие…

Вернемся к описанию типажей второй половины дома.
Шуга-отец был учителем в школе и пьяницей дома.
Пил дома один потихоньку, чтобы никто не видел.
Моя мать, учительница той же школы, его жалела.
- Ну как не запить, живя в таком доме, – частенько говаривала она, сидя у окна за чашкой чая.

Шуга был хорошим, добрым человеком, как и его жена, тихая, добрая, маленькая женщина с вечно печальными глазами итальянской мадонны с картины Рафаэля.
Она сутулилась от постоянного ношения тяжелых сумок и говорила тихим, немного жалобным голосом.
Муж-Шуга частенько выговаривал ей за это: - Не говори жалобным голосом, не говори тихо, говори громко и уверенно, а то все подумают, что я тебя бью.
Говорил он это при нас детях, предполагая, что мы не обратим на его слова никакого внимания, а мы, чертенята, все слышали и все видели и все запоминали.

Голубиный Боря и его жена Анька, их соседи по второму этажу, тоже пили, но пили шумно, азартно, с раздорами и скандалами.
В их семье всегда был праздник.
Летом, в раскрытые окна неслись мат-перемат, попеременно то Бори то Аньки, звон бутылок, вопли и визги, не то жены, не то детей.
На всю округу разносились страшные угрозы и обвинения: - Да тебя, паскуду, убить мало, тра-та-та. Да ты, козел, тра-та-та, сдохнешь раньше меня. Да ты, такая-растакая, на мои деньги живешь (читай – пьешь).
И так часами.

Они познакомились в начале 60-х.
Анька уже была замужем за каким-то алкашом, но когда появился импозантный Боря в красивой форме летчика, она растаяла и без сожаления выгнала своего алкаша.
Боря и вправду был хорош в те годы, доложу я вам.
Он был немного похож на знаменитого актера Александра Ширвинда.

Помню, как они прогуливались по главной улице поселка: Боря всегда в форме летчика, важный, как командир авиаполка, и гордая, красивая Анька в цветастом платье, пышущая здоровьем и счастливая своим новым приобретением, которое она крепко держала под ручку.

Кстати, Анька была цыганкой, но из тех, что остепенились и стали вести оседлый образ жизни.
Но кровь есть кровь, и от цыганской родни никуда не денешься, а родни у цыган всегда в достатке, поэтому в маленькую комнату молодоженов шли и шли смуглые, востроглазые, веселые родственники, и пир и гулянка, как мне казалось, не кончались никогда.

В настеж открытые окна второго этажа громко лилась музыка и песни, в основном популярного в то время цыгана-красавца Сличенко, которые перемежались с зычными песнями в исполнении гостей, под сочные аккорды гитары, а то и двух.

Потом все бросались в пляс, а наплясавшись, высовывались из окон, чтобы отдышаться, потому что из недр комнаты постоянно валил табачный дым.

А вечером, уже в сумерках, когда жара и духота в комнате становились невыносимыми, вся орда вываливалась наружу, во двор, и веселье продолжалось нередко до полуночи.

Боря вскоре почему-то перестал работать летчиком и стал много времени проводить дома, в обществе красавицы жены и ее родственников.
Потом заскучал и увлекся голубями, за что и получил прозвище Голубиного Бори от моей мамы.
И было за что, потому что голубятню он умудрился пристроить прямо напротив квартиры, так что мог гонять голубей, не выходя из дома.

Однажды он попросил у меня почитать какую-нибудь книгу, потому что я тогда любил читать в саду, лежа на раскладушке.
Я дал ему любимую, Робинзона Крузо, напечатанную в 1955 году, специально адаптированную для детей и зачитанную нами до дыр, .
Он долго ее не отдавал, а когда вернул, то сказал, что перечитал ее три раза.
- Вот это настоящая книга, - внушительно и назидательно сказал он мне.
По его глазам я видел, что он действительно под большим впечатлением от нее.
Мама потом шутила и говорила, что, возможно, это была первая хорошая книга в его жизни.

В завершение, расскажу-ка я вам, мой любознательный читатель, о трагичной судьбе Вовки Крючкова, о его великой беде.
Лет в 16-ть он познакомился с очаровательной девушкой и влюбился в нее без ума.
Ну, вы же знаете, как влюбляются в 16-ть лет: кажется, что в мире больше ничего нет, кроме нее, любимой, любимой безумно, исступленно, всерьез и навеки, навсегда, до скончания времен, до гроба.
Она, действительно была чудо как хороша: маленькая, стройная как фарфоровая статуэточка, пальчики оближешь.
Он звал ее Люсик.

Каждый раз, когда Вовка отмечал день рождения свой или ее или еще какой-нибудь праздник, вроде Нового года  или Восьмого марта, и были гости, через час-другой начиналась дикая сцена ревности.
Вовка ревновал ее ко всем.

Хорошо помню эти сцены, видел их из окна, когда готовился поступать в институт и постоянно сидел за письменным столом у окна.
Сначала внутри квартиры раздавались крики и шум, потом из подъезда выскакивала подружка, в красивом красном коротеньком приталенном пальтишке по тогдашней моде.
За ней выбегал растерянный Вовка, в белой рубашке, с белым лицом и горящими пьяными глазами.
Он хватал ее за руки, пытаясь остановить, начинал убедительно плакать и рыдать, она тоже принималась укоризненно плакать в ответ.
Потом они исступленно бросались в объятия, долго целовались и шли назад в дом.
В следующий раз все повторялось.
Меня это очень забавляло, потому что походило на какие-то театральные страсти из театра оперетты.
Однако, в свои семнадцать лет я очень хорошо понимал страдания Вовки, каждый ведь смотрел на нее плотоядно, только отвернись.

А через год она пропала, поздней осенью.
Ее искали два или три дня и обнаружили, благодаря красному пальтишке.
Красное пальто хорошо было видно в осенней прозрачной воде.
Она утонула в реке Пехорка, где мы купались в детстве.
Зацепилась своим  красным пальтишкой за корягу под мостом у Алмазного завода.
( В то, что она утонула сама, никто, конечно-же, не поверил. Как она оказалось осенью на безлюдном берегу Пехорки далеко от поселка, где делать ей было совершенно нечего?)

Милиционер не знал, как ее достать из ледяной воды, и Вовка поздней осенью нырял в воду и на руках выносил ее на берег.
Вы знаете, плакали все, кто видел эту сцену.
Не плакал только он. 
Я не знаю, почему у него не разорвалось сердце, когда он глядел на ее мертвое распухшее бесконечно любимое лицо, до сих пор не знаю…
А когда попытались взять у него Люсю, он так прижал ее к себе, что  они никак не могли разжать его руки …
Знаете, у меня и сейчас слезы на глазах, когда я вспоминаю эту великую трагедию Вовкиной жизни.
Вот вам и еще одна судьба, связанная с Авророй.
Бедный Вовка, жив ли ты еще?
Если когда-нибудь прочитаешь эту грустную повесть, дай о себе знать.



ЧАСТЬ ВТОРАЯ

КОММУНАЛКА МОСКОВСКАЯ


                Наши страдания – это налог на жизнь.  Луций Анней Сенека.               


Теперь я попробую представить вам другой тип коммуналки, коммуналки московской.

В такой жила моя тетя Шура с семейством: сыном и двумя дочерями в самом конце Малого Дровяного переулка.

У них в гостях я с родителями бывал не часто, поэтому долго наблюдать население коммуналки  мне не удавалось: нас быстренько проводили в комнату, где мы и находились до конца визита.

Разве что в туалет сходишь, пробираясь сквозь полутемный коридор, весь завешанный какой-то домашней рухлядью и стиранным бельем до полутемного же туалета, освещенного пыльной, голой лампочкой, закрываемого на большой железный крючок и нещадно пахнущего карболкой.
В туалет, если трудно было сидеть на корточках по-орлиному, ходили со своими сиденьями, деревянными, пластиковых еще не было, которые удобно было носить на плече или на шее, как лошадиный хомут.

О, запах коммуналки, вот что достойно отдельного описания.

На самом деле запах коммуналки описать невозможно, как любой запах.
Его можно только почувствовать, а точнее прочувствовать.
И будьте уверены, вы его сразу прочувствуете,  лишь только приоткрыв общую дверь и не переступив еще общего порога.

Но однажды прочувствовав,  вы никогда его не забудете.
Ибо его невозможно забыть.
Это удивительный, жизнеутверждающий запах, несравнимый ни с каким другим, ибо в нем сокрыта вечная и непреходящая квинтэссенция человеческого бытия.

Я сейчас постараюсь описать для вас его составляющие.
А узнав его составляющие, вы, возможно, сможете понять его суть, его главное содержание.

Этот запах был настоян на запахах разнообразной одежды, начиная от кисловатого запаха новой формы школьника, идущего в первый класс своей жизни и сшитой на фабрике Большевичка, до запаха тления и угасающей жизни от кофт и жакетов стареньких бабушек, крепко настоянного на нафталине; от запаха плохо просушенных брезентовых плащей почтальона или дворника, висящих в общем коридоре, до ядреного и всегда узнаваемого запаха заношенного овчинного полушубка и усугубляемых прелью зонтов, раскрытых для просушки там же.

В него яркими нотами входили запахи разных духов, преимущественно дешевых, которыми наспех мазали себя за ушами опаздывающие на работу советские работницы и всегдашних Тройного одеколона или Шипра, которыми щедро поливали себя советские мужчины после бритья.

Этот запах был настоян на пахнущих дерзновенной юностью детских пеленках, никогда не сходящих со сцены кухни, бурлящей страстями, достойными пера Шекспира; на запахах вечно жарящейся картошки, вечно убегающего молока и вечно бурлящего супа из костей супового набора.

В него подмешивался тонкий аромат, исходящий из помойных ведер, стоящих тут же, и наполненных как источающими свежесть и бодрость арбузными корками, так и соревнующимися с ними силой духа гниловатыми яблоками и картофельными очистками, вперемешку с высыпанными сюда же окурками.

И наконец, все перекрывал тяжкий и неистребимый запах всегда полных пепельниц, стоящих где попало, а также и вещей, их окружающих, пропитанных дымом от дешевых папирос и сигарет.

А последней (или первой) составляющей были разнообразные запахи пота множества тел, которые мылись в бане преимущественно по субботам, потому что в будни мыться было некогда, а в воскресенье обычно ходили в гости или в кино.

Для получения настоящего запаха коммуналки не забудьте  все эти запахи хорошенько перемешать и настаивать затем в течение многих лет.

Но вернемся к быту коммуналки московской.

Условия жизни там были практически такими же, как и в той, которую я описал выше, за исключением того, что здесь дом был старый, дореволюционной постройки, кирпичный, в три этажа и имел теплый туалет и душевую, а, главное, центральное отопление – огромный плюс по сравнению с Авророй.

Остальная планировка была стандартной: на каждом этаже длинный коридор во всю длину дома и в конце его кухня.
Разумеется общая.
Коридоры всегда были выкрашены ядовито-зеленой масляной краской, которая во многих местах отслоилась, облупилась и местами висела клочьями, а местами вздымалась крупными пузырями.
Но мы, дети любили эти коридоры, как правило очень длинные, где можно было носиться друг за другом, прятаться, ибо они всегда были заставлены шкафами и шкафчиками, сундуками и коробками, завешаны оцинкованными корытами и тазами, занавешаны бельем и вдоль и поперек.
Можно было и мяч погонять зимой и на велике трехколесном прокатиться или на самокатике.

Но был еще и полуподвальный этаж, а на самом деле бывший подвал, который переделали, переоборудовали и в трудные годы разрухи, то ли довоенной, то ли послевоенной приспособили под жильё.
Окна его наполовину были выше уровня земли, а наполовину скрыты под землей.
Перед каждым таким окном была вырыта квадратная яма, закрытая сверху металлической решеткой.

Так вот семья тети Шуры жила там, под землей.
В окно можно было видеть исключительно ноги прохожих, поэтому окна постоянно были закрыты или плотным тюлем или светлыми, полупрозрачными шторами, чтобы нельзя было заглянуть внутрь.

В комнате и днем всегда горела неяркая лампочка, но вечером окна закрывались дополнительно плотными шторами, и можно было зажечь лампы поярче.

Бедой были московские летние ливни, когда вода не успевала убежать в канализацию и напирала на окно, грозя хлынуть в комнату.
Тогда все бежали закрывать окна и закладывать их понизу тряпками, на случай протечек.
Ранней весной тоже заливало талыми водами так, что пройти в квартиру можно было только по досточкам, положенным на кирпичи.
Обувь под кроватями становилась зеленой от плесени...

Недавно, когда я начал писать эти хроники, я решил посетить то место, где  жила моя славная тетя Шура, и где я столько раз бывал в детстве.

Невероятно. Когда я подошел к концу Малого Дровяного переулка, и вдруг снова увидел тот же дом, то подумал, точнее почувствовал, что попал в пятидесятые годы прошлого века.
И это в центре города. В столице. В Москве. В трехстах метрах от Таганской площади.

Дом по-прежнему не оштукатурен, кирпичи его кладки из красных стали темно-коричневыми, по стенам в беспорядке болтаются какие-то провода, не то электропроводки, не то радио или телеантенн.
 
В то время, когда центр превратился в элитарный, в место для самых  состоятельных, этот дом как призрак, как осколок прошлой эпохи – эпохи социализма, стоит непоколебимо на своем законном месте.

В то время, как дома повсюду: и в центре и на окраинах, и в других городах и городишках  преобразились, стали неприступными, загородились железными дверями, консьержками, железными оградами, этот дом стоит весь открытый, не имея ни железных дверей, ни ограды, ни ворот – доступный всем и каждому, как было в Москве всегда до 1991 года.

В нем идет какая-то скрытая от нынешней эпохи, тайная жизнь.
Люди, как тени, изредка проскальзывают внутрь и наружу, стараясь быть как можно незаметнее, как будто боятся, что их вместе с домом обнаружат и выселят и разрушат их потустороннюю жизнь.

Во внутреннем дворике стоит сарай, каких множество было раньше, до революции 17-го года и позже в годы гражданской и разрухи  и НЭПА, другой войны и снова разрухи, и в которых хранили дрова и уголь, старые детские коляски, велосипеды, корыта и прочий хлам, и где когда-то в бытность тети Шуры после войны был курятник, а потом держали поросенка, потому что нужно было как-то выжить.

Теперь в этом сарае сидят два мужика, один татарин, с черной бородой, другой цыган, и тоже с черной бородой, пьют пиво и спорят о футболе.

В углу, возле сарая валяются поленья дров, нарубленные, по-видимому, еще до прихода к власти Хрущева, который пообещал всех переселить в пятиэтажки, да не успел, или Горбачева, который тоже обещал каждой семье по отдельной квартире в 2000 году – и тоже не успел.

Мужики, на вопросы о доме ничего внятного не говорят, и быстро удаляются внутрь, будто их застали на месте преступления.

Молодая женщина, которая пыталась проскользнуть в дом незамеченной, на наш вопрос смущенно ответила, что она здесь не живет, а пришла в гости – и исчезла в чреве дома – а через минуту появилась в окне на втором этаже, сняла пальто, надела халат и стала готовить что-то на кухне.

Когда мы заглянули внутрь дома, то обнаружили ту же лестницу в подвал, а там ряды дверей в комнаты, общий туалет и общий душ, дверь в который была не заперта, а вода капала сверху, будто кто-то только что помылся и исчез где-то в недрах дома.
Даже краска в коридоре осталась той же – ядовито-зеленой.

Осколок прошлой эпохи стоит уже много-много лет в тихом маленьком переулке, совсем рядом с Таганской площадью, где кипит современная жизнь, где ежеминутно проезжают сотни дорогих роскошных автомобилей, и никто из сидящих в них не подозревает, что за современными офисными центрами и банками, торговыми центрами и театрами  в тихом переулке стоит дом-призрак, как столетний старик, который пережил всех и никак не умрет.   

PS. Если вас эта тема "зацепила", то рекомендую почитать:

Повседневная жизнь советской коммуналки

© Митрофанов А. Г., 2019

© Издательство АО «Молодая гвардия», художественное оформление, 2019