Смута ч. II, гл. XI

Михаил Забелин
         ГЛАВА   ОДИННАДЦАТАЯ




I



После этих двух смертей – Петеньки и Марии Федоровны, последовавших одна за другой, жизнь для Петра Антоновича Зимина потеряла всякий смысл. Он без интереса взирал, как проходит, будто сквозь него, один день и наступает следующий. Дни выдавливались из ниоткуда, уходили в никуда, возвращались снова и снова и никак не кончались. Эта безостановочная смена дней и ночей, одинаково пустых и бесполезных, угнетала более всего. Он не перестал ходить на службу, но это выходило как-то машинально, помимо него. Он казался себе старым и никому не нужным. Появилась противная дрожь в ногах, силы и желания разом вытекли из него, и остались усталость и опустошенность. Он вдруг почувствовал себя словно в пустоте, и оказалось, что нити, связывающие его с жизнью, проходили каким-то образом через его домашних, и теперь, когда их не стало, эта невидимая связь с миром ослабла или разорвалась. Где-то была еще Варенька, но теперь она казалось далекой и эфемерной, как воспоминание, как прошлая жизнь.

Притупилось, будто атрофировалось, чувство голода, и, если бы ни домработница Груня, он, наверное бы, умер от истощения, от того, что больше не было ни духовных, ни физических сил жить. 
Груня давно уже стала как член семьи в этом доме, и теперь она бережно ухаживала за Петром Антоновичем, как за маленьким: доставала продукты неизвестно где, кормила его, поила чаем и укладывала в постель.

Прошло три месяца, и Петр Антонович начал оживать. Первым признаком этого выздоровления было то, что по утрам он опять стал просматривать газеты и даже, как бывало Марии Федоровне и Петеньке, а теперь Груне, рассказывать новости из газет.
Груня сделалась для него единственным живым существом, родной спасительной душой, без которой он уже не представлял своего существования, и если бы она вдруг исчезла, он, наверное, ощутил бы тот панический ужас одиночества и беспомощности, который испытывают моряки, оказавшиеся одни в темном, бурном море после кораблекрушения.

Однажды ночью, когда осенние промозглые холода, как тени, просочились через окна и двери в комнаты и выхолодили дом, Груня на цыпочках вошла к нему в спальню, скользнула под одеяло, прижалась к нему и прошептала: «Зябко мне очень, страшно одной.»
С этого времени они стали спать вместе, и Петр Антонович ощутил, как теплеет и растет в нем давно забытое чувство, которое про себя он называл любовью.
Морозами ударила зима. Вернулись старые проблемы с отоплением дома. Приходилось двигаться, бегать за дровами, приносить со службы жалование и паёк – одним словом, выживать.

Груня со временем взяла на себя всё хозяйство и решение каждодневных вопросов их бытия и стала полновластной хозяйкой в доме Зиминых. Петр Антонович этому совершенно не противился, наоборот, испытывал к ней благодарность и даже некоторую робость перед ней. Иногда его удивляло и раздражало то, что Груня не знает элементарных вещей, которые казались ему основополагающими, но зато она прекрасно разбиралась в житейских делах, и эти обыденные, мелкие дела и заботы постепенно отодвинули на второй план то, что Петр Антонович называл духовной жизнью, и стали самыми главными.

Как-то вечером Груня завела разговор:
- Мне сегодня комендант сказал совершенно определенно, дескать больше он не будет смотреть на мое крестьянское происхождение, а будет заселять. Так и сказал: «Вы живете, как баре, вдвоем в шести комнатах. Будем вас уплотнять.»
Вот я и подумала: лучше, чем с вселёнными жить, я сюда родню из деревни выпишу. 

Петр Антонович умом понимал, что пусть лучше будет Грунина родня, чем совсем незнакомые люди, и все-таки защемило сердце, будто его уже совсем списали со счетов. Он кивал головой в знак согласия и думал про себя: «Вот умрет такой пожилой человек, как я, и никто не пожалеет, не всплакнет о нем, а скажет только: «Хорошо сделал, что убрался от такой разнесчастной жизни. Царство ему небесное.»

Приехали Грунины родственники. Они шумно и бесцеремонно толкались в коридоре, заняли четыре комнаты, и поначалу Петр Антонович почти не различал их в лицо, отчего казалось, что этих людей очень много. На самом деле их было: четверо мужиков разного возраста, старуха и две молодые женщины, одна из них с пятилетним сыном. Мужики курили махорку в комнатах и в коридоре и громко ругались матом, женщины готовили, стирали, кричали и бранились на кухне.

Петр Антонович теперь старался не выходить из своей комнаты и не вникал в разговоры на кухне, которые обычно сводились к ценам на рынке и к каким-то метрам, полагающимся каждому из них. Груня чаще стала ночевать в своей комнате, и Петр Антонович оставался один.
Чтобы как-то заполнить свое время и не растерять в этой новой, тусклой, неинтересной жизни умение наблюдать и размышлять, Петр Антонович принялся вести дневник.



* *



*




Из дневника Петра Антоновича Зимина.

21 января 1920 г.
Мы понемногу лишаемся всяких культурных приспособлений для жизни: трамвая, центрального отопления, частично электрического освещения и водопровода, а сегодня что-то неладное случилось с канализацией. В наших обывательских головах остались лишь низменные заботы – где бы в такой холодище по глубокому снегу найти укромный уголок, который заменил бы нам нужник.

2 февраля 1920 г.
Хлеб дошел до 240 рублей за фунт!

13 февраля 1920 г.
Теперь многие не выдерживают, оставляют Москву, а о таких упрямых героях, как я, говорят, что он дурак или спекулянт. Значит пока я дурак, ибо как раз сегодня утром я услышал от Груни упреки, что не мог сделаться спекулянтом, и при этом она мне называла разных жуликов, ставя их в пример такому нерачительному семьянину, как я.

25 февраля 1920 г.
Погода мокрая, теплая. Грязь непролазная, зловоние на улицах ужасное. Пекин, а не Москва, или Москва сто лет назад.
Проходил сегодня Тверской, Кузнецким мостом и другими лучшими московскими улицами и понял, что они сейчас выглядят хуже, грязнее и безобразнее худших улиц. Около самых шикарных когда-то магазинов горы грязного снега. А под воротами – что там наделано. И это не где-нибудь, а на Петровке, на Кузнецком мосту.

1 марта 1920 г.
Сколько благих начинаний, сколько красивых призывных слов! Кажется, для прекрасной, похожей на Христову, жизни составлена уже чудесная, идеальная пропись.
Но нет! Всё теперь испорчено: и канализации, и водопроводы, и клозеты, и пылесосы, и лесопилки, и тракторы, и подъемные краны. Испорчено до такой степени, что все дни теперь превращены в разные повинности: и снеговые, и транспортные, и санитарные, а такие природные приспособления, облегчающие труд человеческий, как лошади, почти все съедены.









II


В Ярославле Ане и Варе Жилиным пришлось задержаться надолго. В августе Анна слегла с тифом, лежала в городской больнице, болела тяжело, долго, боялись, что умрет.
Варя сняла комнату в городе и не отходила от нее. Сашеньку оставляла сердобольной квартирной хозяйке. Ему исполнился к этому времени год. Пришла осень.
Когда Аня вышла из больницы, ее трудно было узнать. Коротко остриженные волосы едва начали отрастать. Лицо исхудало и вытянулось. Взгляд сделался серьезным, глаза грустными.
Припрятанные драгоценности они меняли на деньги и продукты, но продолжать свое долгое странствование не решались. Аня была еще слаба. Началась осенняя распутица, дороги размокли от грязи, полили затяжные дожди. Незаметно дожди сменились снегом, а осень зимой. Было решено переждать холодные месяцы в Ярославле. Денег на проживание кое-как хватало.
Только с приходом весны собрались в дорогу. В начале мая двадцатого года они дошли, наконец, до Москвы.




* *



*




Из дневника Петра Антоновича Зимина.

20 марта 1920 г.
У Груни к моему заработку установилось полнейшее презрение. Она хотела бы, чтобы я занялся какой-нибудь спекуляцией, как, будто бы, делают теперь «все умные люди». Она и ее родственники во все тяжкие торгуют на Сухаревке. Что продают они, не знаю, а она торгует не Бог весть чем, какими-то сладостями. Весь ее магазин в ручных корзинах, но результаты, конечно, несоизмеримо с моим заработком различны. Что я зарабатываю в месяц, она иногда добудет за один-два дня.
Оно все-таки нелегко ей. Надо куда-то с утра бежать за товаром, а потом стоять часами на солнце или под дождем на Сухаревской площади.


15 апреля 1920 г.
Проходил домой мимо Сретенского монастыря. Он не закрыт еще в полном объеме. Осталась церковка и братия человек пять. Но от былого сохранился колокольный звон и сам звонарь, какой-то удивительный человек – тощий, болезненный, похожий на старых сухаревских мелких торговцев.
Я нигде не слышал такого замечательного звона. Когда он звонит, на углу Сретенки и Сретенского переулка всегда собирается толпа и смотрит на его переборы по веревочкам. Голова без шапки, закинута вверх, - точно смотрит в небо и аккомпанирует ангелам, поющим гимн Богу. Так играют вдохновенные пианисты, смотрящие не на клавиши, а куда-то ввысь.

1 мая 1920 г.
Погода чудесная, веселая, народу тьма-тьмущая. На Красной площади нежданно, за пять дней выросли какие-то постройки. Масса зелени, красной материи, разрисованных плакатов. Василий Блаженный превращен в какой-то ангар. Кругом него воздушные шары различных форм похожие на цеппелины. Не то колбаса, не то лягушка с поджатыми лапками. То и дело встречаются процессии. Все выучились ходить стройными рядами, вперемешку со штатскими проходят войсковые части, одетые уже в новую форму. Беспрестанно гремит музыка, поют неизменный Интернационал, грохочут грузовые автомобили, украшенные зеленью и красной материей, а в них ребятишки, которые то и дело кричат и пищат «ура». Всё очень оживленно, шумно и грандиозно.

5 мая 1920 г.
Сколько десятков миллионов белогубых юношей, баб и девок отдали свои голоса большевикам только потому, что не знают еще жизни, и сколько из них, придя к нашему возрасту, сознаются потом, что они не ведали, что творили.
 



* *



*


- Ой, Варвара Петровна, вы ли это? А это кто же? Никак, сыночек ваш? А мы вот о вас только вспоминали. Петр Анотонович-то как обрадуется. Вы в гости к нам или как? А то ведь теперь у нас столько народу в квартире – яблоку негде упасть!
Да вы проходите, вот сюда, в эту комнату.

Груня была в каком-то легком, неряшливом халатике. Лицо ее раскраснелось после распаренной кухни, под мышками проступали темные пятна пота. Пахло луком и стиранным бельем. Приоткрылась дверь в гостиную, оттуда выглянул какой-то небритый мужчина с одутловатым лицом, в майке, посмотрел внимательно, недобро и скрылся за дверью. По коридору мимо пробежал мальчишка лет пяти.

Варя опустила чемодан на пол и растерянно оглядывала свою родную, незнакомую квартиру. Обычно распахнутые настежь двери были закрыты, но, казалось, за каждой из них, прижавшись к замочной скважине, прислушиваются чьи-то уши.
Анна, с вещевым мешком за плечами и сумкой в руке, глядела на Груню удивленно, непонимающе. Сашенька жался к матери.

- Что же вы стоите? Сюда, сюда. Петр Антонович, к тебе.
Варя неуверенно направилась к указанной ей двери. В приоткрывшуюся щель высунулась голова, и Петр Антонович стал подслеповато разглядывать, кто это к нему вдруг пожаловал.
- Папа! Папочка! – закричала Варя.
Петр Антонович вздрогнул.
- Варенька! Живая! Девочка моя!
Потом засуетился, вышел навстречу, обнял Варю, уткнулся лицом ей в волосы и стал вздрагивать плечами.
- Варенька, Варенька моя.
- А это Анна, ты ее помнишь?
- Да, да, конечно, - хотя было видно, что он не узнал ее.
Сашенька совсем спрятался от всех этих новых лиц за материну спину.
- Что же мы стоим? Проходите, проходите в мою комнату.
- Папа, это твой внук, наш с Сашей сын.
- Мой внук, слава Тебе, Господи, все-таки дожил. Иди ко мне. Как его зовут?
- Сашенька.
Петр Антонович как-то суетливо обернулся по сторонам, посмотрел на поджавшую губы Груню и снова повторил, уже тише:
- Проходите же скорей ко мне. В комнате поговорим.

Петр Антонович плотно прикрыл за собой дверь, опустился на диван, посадил внука к себе на колени, усадил рядом Вареньку и не выпускал ее ладонь из своих рук, словно боясь, что стоит ее отпустить, она снова исчезнет, и окажется, что это был только сон.
- Папа, что здесь происходит? Кто эти люди? Что они делают здесь? Где Петя? Где мама?
- Тише, тише, - шепотом проговорил Петр Антонович и стал шептать так, что едва можно было понять, что он говорит.
- Мама умерла. Петеньку убили, расстреляли. Уже почти год прошел.
Анна сидела на стуле несколько в стороне, молчала, потом закрыла лицо руками. Варя заплакала. Будто все слезы, накопившиеся за два года, все страхи о Саше, о Петеньке, о маме и папе, которые она так долго держала в себе, прорвали при этих словах плотину, которую она сама установила внутри себя, и выплеснулись наружу.
- За что? За что?
- Его просто так убили – за то, что не хотел воевать. Арестовали и тут же расстреляли. Я его похоронил. И маму похоронил. Я тебе потом покажу их могилки.
Хорошо, что ты вернулась. Мне теперь спокойнее стало.

Варя прижалась к нему, обняла.
- Бедный папочка.
Сашенька уже совсем освоился на коленях у деда и теребил его манжеты.
- Что это за люди? – тоже шепотом спросила Варя.
- Это вселённые, то есть нет, то есть это Грунины родственники. Да это неважно. Всё равно кого-то должны были к нам подселить. В Москве повсюду так. Ты не обращай внимания.
Главное, ты вернулась.

Петр Антонович заволновался.
- Что же это я? Я сейчас вас чаем угощу. У меня есть чай. Я со службы паек принес. Нам в лавке продают недорого: три с половиной фунта сахара, пять коробков спичек, два фунта соли, полфунта махорки, полфунта простого мыла, полфунта кофе третьего сорта. Это всё на месяц. Маловато, конечно.
А так всё дорого сейчас. Фунт сливочного масла за две тысячи двести рублей продают, перловую крупу по триста пятьдесят рублей. Представляешь, бутылка спирта, говорят, дошла ценой до двенадцати тысяч. Водочки выпить, на извозчике проехать, в театр сходить – обо всем этом мы и думать забыли.
Господи, что же я такое говорю?
- Не беспокойся, папа. Мы пойдем уже.
- Куда же?
- Ты разве забыл? У нас с Сашей своя квартира есть.
- Да, да, Саша. Его ведь на фронт отправили, в госпиталь. Это так неожиданно вышло. Мне так рассказывали. Посадили в эшелон и отправили.
- Папочка, что же ты молчишь об этом?
- Да, да, я сам случайно узнал. Он не мог тебя предупредить.
- Спасибо. А то я уже Бог весть что передумала. Теперь я знаю, он вернется.
- Так, может быть, чаю?
- Нет, нет, не волнуйся.
- Да-да. Так, наверное, лучше. Ты не обижайся, дочка. Прости меня.

Петр Антонович протер глаза тыльной стороной ладони. Они покраснели и слезились.
Варя обняла его и поцеловала.
- Всё хорошо, папа.
- Ты все-таки приходи ко мне.







III


Сентябрь был еще теплым. Накрапывал мелкий дождик. Ранний вечер уже торопился одеть город в серый балахон сумерек.
Александр Жилин остановился у подъезда дома на Солянке, снял с плеча тяжелый мешок и всё не решался толкнуть дверь и войти внутрь. Вот так же пять лет назад, весной пятнадцатого, он подходил к своему дому после свидания с Варенькой, еще удерживая перед глазами ее лицо, ее прикосновение, ее запах, и еще издалека увидел возле подъезда двух офицеров, и узнал Михаила. Давно это было. Теперь он сам возвращался с войны. И неизвестно, ждет ли его кто-то. Где Варя? Где Михаил? Где Николай? Живы ли? Наверное, надо искать ее в Суздале. Все говорили, что родится мальчик. Теперь ему, должно быть, два года.
Улица была пустынна. Темные окна дома отсвечивали блестки фонарей. Кто живет теперь в их квартире? Или она так и пустует?

Перед отъездом на фронт он сделал то, что никогда себе не позволял в жизни. Он нашел коменданта дома, взял его за грудки и прокричал в ухо:
- Я – лечащий доктор товарища Троцкого. Сейчас я уезжаю на фронт. Если после моего возвращения я узнаю, что в моей квартире живут посторонние, я тебя, сволочь, расстреляю собственноручно.
Тот что-то лепетал в ответ, бледнел и сучил руками.

Теперь можно было лишь надеяться, что эти грубые слова, которые подходят только для врагов или трусов, возымели свое действие. За два года войны он лучше узнал людей и понимал, что, в большинстве своем, те, кто остался здесь, подходили под одну или под другую категорию.

Наконец, он решился, взвалил мешок на плечо, открыл дверь и стал подниматься по лестнице. Ключ от квартиры все эти два года он хранил вместе с документами.
Медленно поднялся он на второй этаж, остановился перед дверью своей квартиры и прислушался. Оттуда доносились приглушенные женские голоса.




* *



*


Александр, не шелохнувшись, стоял, прислонившись к косяку двери, и во все глаза глядел на открывшуюся перед ним сцену.
Горели свечи. По полу ползал светловолосый мальчик, а рядом с ним, на полу, улыбаясь, сидели две женщины: Варя и еще кто-то, с коротко остриженными волосами, очень похожая на Анюту.

Варя подняла голову и увидела в дверях человека. На нем было длинное широкое пальто, поношенная фуражка, на ногах огромные, тяжелые, неуклюжие, грубой кожи опорки. Он был не похож на себя, но это был Саша.
Варя не закричала, не вскочила, а тяжело оперлась рукой об пол, словно выдохнув груз, давивший ее в последние два года. Александр бросился к ней, поднял, обнял и стал целовать ее в губы, как спящую царевну, чтобы она ожила и проснулась.
- Варенька! Варенька!
- Саша… вернулся… наконец.
Анюта тоже вскочила на ноги, повисла на Саше и закричала:
- Саша, Сашенька, живой!
Мальчик снизу смотрел на весь этот переполох, устроенный незнакомым дядей. Потом этот дядя, казавшийся ему великаном из сказки, поднял его высоко к потолку, прижал к груди и загудел:
- Сыночек мой! Какой большущий!
Варя плакала, гладила Александру руку, будто и впрямь, как мертвая царевна, открыла глаза и ожила.
- Это Сашенька. Сашенька – это твой папа.

Александр опустил сына на пол. Он был такой светлый, открытый, улыбчивый, доверчивый. Александр смотрел на него восхищенно и думал:
«Есть в этом мальчике, моем сыне, нечто божественное, светлое, то, что, наверное, нисходит на каждого человека при рождении, а потом теряется, исчезает или прячется внутрь. То, что так явно видно в нем сейчас, и есть самое главное – то, что от Бога, то, что выше и важнее всего на свете, всех революций, всех войн, всего того, что себе напридумывали люди.»

- Сашенька, где же твои сапоги, милый?
- Я их на мешок муки обменял. Там, в коридоре стоит.
- Какой же ты смешной. Какой же ты обветренный.
Варя подбирала слова и сама не могла понять, что же изменилось в Александре. Он стал другим, и этот новый, обтесанный жизнью и войной, сильный человек очень нравился ей.
- Что же вы при свечах?
- Свет сняли. Это временно, это ничего. Так даже приятнее тебя встречать.
Варя с Сашей присели на диван в гостиной. Сашенька уже освоился и не боялся этого большого дядю, который оказался его папой. Он ползал у него на коленях и рассказывал на своем детском, непонятном другим языке, как ему интересно и здорово жилось с мамой и с тетей, а теперь стало еще веселее и лучше.
Анюта засуетилась.
- Вы сидите. Я сейчас приготовлю что-нибудь.
- Аннушка, что с твоими волосами случилось?
- Это после тифа. Отрастут к Мишиному приезду.
- Что-нибудь слышно о нем?
- Ничего. Ни о нем, ни о Николеньке. Но я знаю, я уверена: они вернутся.
- А как дома? Как мама, папа, сестренки?
- Мы ушли из Суздаля еще в августе восемнадцатого. Там стало неспокойно. Мы тебе всё-всё расскажем. Но в Суздаль мы больше не возвращались. Что с ними, неизвестно.
- Что Петр Антонович, Мария Федоровна, Петенька? Живы ли, здоровы?
Варенька вздохнула и проговорила как-то обреченно, как говорят о вещах неизбежных, безвозвратных, с которыми со временем смиряешься:
- Петеньку расстреляли, мама умерла. Папа плох совсем. Груня за ним ухаживает.

Проворная Анюта уже успела из той малости, что нашлась в доме, приготовить что-то ароматное, домашнее, приятно щекочущее ноздри.
- Садитесь за стол.

Горели свечи. Александр достал из привезенных запасов бутылку спирта, закуску, и стол по этим скудным временам сделался поистине сказочным.
Глаза этих людей, вернувшихся разными путями, с разных фронтов войны домой, обретших вновь друг друга, лучились и оттаивали. И все они, даже маленький Саша, понимали, что с этого вечера начинается их новая, еще не известная никому жизнь.





IV


Михаил Жилин демобилизовался в феврале тысяча девятьсот двадцать первого года. За прошедший год довелось ему и воевать с белополяками на Украине, и сражаться против Врангеля в Крыму.
Судьба хранила его от пуль, и порой ему казалось, что она бережет его именно потому, что есть у него Анюта, та женщина, которая ждет его.

Он трясся в вагоне пятеро суток. Поезд довез его до Москвы, но путь его лежал дальше – в Суздаль, к Аннушке. До владимирского поезда оставалось несколько часов, и Михаил решил заглянуть к Александру, хотя и сомневался, что застанет его.
Он не мог и предположить, что в то время, когда он звонил и стучал в запертую дверь, Александр и Варя были на службе в своей больнице, а Аня гуляла по бульвару, недалеко от дома, с маленьким Сашей. Они разминулись на какие-то полчаса.
Михаил успел заехать и к Николаю, о котором ему тоже ничего не было известно, но и его дом оказался запертым и глухим.
Вечером Михаил Жилин уехал из Москвы.

Суздаль встретил его неприветливо.
Смерть отца – крепкого, жизнелюбивого, не старого еще человека, потрясла Михаила. То, что семью выселили из дома – этого следовало ожидать. Хорошо, что не выслали совсем. Мама еще молодцом – держится.

С той минуты, когда Михаил вошел в пристройку отчего дома, Наталья Гавриловна не отпускала Мишу от себя и не могла на него наглядеться. Она постоянно что-то готовила, одновременно рассказывала, слушала, цыкала на Фроню и делала массу других необходимых дел, без которых не только этот домик покосился бы и осел, но и весь быт этих людей – последних из купеческого суздальского рода: самой Натальи Гавриловны и ее младших дочерей – пятнадцатилетней Лизы и десятилетней Фрони – рухнул бы. Она несла на своих плечах всё, что осталось от семьи, и эта ответственность придавала ей сил.

- Тебе, Мишенька, ничего не грозит? Ведь нынче офицеров арестовывают.
- Не беспокойся, мама. Я уже и не офицер.
- Слава Богу, что ты вернулся. Первый Саша, теперь ты, осталось Николеньку дождаться.
- Саша разве не в Москве был?
- Он на фронте был, доктором в госпитале. Теперь вернулся. Мы сами об этом только прошлой осенью узнали, когда они нас с Варей, с внучком Сашенькой и с Анютой навестили.
- Аня разве в Москве?
- Да. Они с Варей тоже много натерпелись. Ведь отец еще в восемнадцатом, когда только Варя с пузом ходила, их от греха в село Яковлевское, за Иваново-Вознесенск, отослал. А потом они чуть ли не пешком до Москвы добирались. Аннушка ведь тифом болела. Варя сказывала, еле выжила. Да теперь всё хорошо. Жаль, отец не дожил, порадовался бы.

«Нюточка в Москве, - думал Михаил, и в душе всё кричало. – У Саши. Вот как. Выходит, разминулись. Ну, ничего. Главное, жива и здорова. Всё хорошо. Скоро увижу ее.»
- А где же Даша? На выданье, небось?
- Отец хотел ей хорошую партию подыскать, из суздальского купечества. А теперь оказалось, что самая лучшая партия для нее – выйти замуж за Ваську Дунина. Это сын Митрофана Дунина, уездного комиссара, который дом у нас отобрал. Вот она и выскочила.
 
По тому, как мать поджимала губы, как она произнесла это: «За Ваську Дунина выскочила», - Михаил понял, что она совсем не рада этому замужеству.
- Мама, а на что же вы с Лизой и Фроней живете?
- Саша помогает, Кирилл Забелин, Верин муж, тоже, да и тот же Митрофан Дунин не оставляет, стыдно теперь, наверное, родня ведь. Да ты не переживай, мы неплохо живем.
Михаил вытащил из кармана все деньги, что были при нем, оставил лишь на обратную дорогу:
- Возьми, мама.
- Что ты, Мишенька, это же много. Нам хватает.
- Вам нужнее, а я заработаю.
- Чем же ты заниматься собираешься, раз говоришь, уже не офицер?
- Сначала Анюту разыщу, а там видно будет.

В Суздале Михаил пробыл недолго. Дашу в доме Дуниных он так и не навестил, побывал на могиле отца и уехал.

Теперь, так же, как неделю назад, когда он торопил владимирский поезд и не жалел денег, чтобы быстрей добраться до Суздаля, он спешил в Москву.
«Скоро уж увидимся. Мама права: надо искать новую специальность, мирную профессию. Надо кормить семью. Надо жить.»

В этот раз дверь открыли быстро. На пороге стояла Анна. Она словно ждала его, будто знала заранее, что он позвонит сегодня в дверь, шагнет к ней, обнимет и скажет: «Здравствуй, Нюточка.»
Она прижалась к нему и целовала жадно, ненасытно.
- Я знала, что ты вернешься. Никто не верил, а я знала.
- Здравствуй, Нюточка.



(продолжение следует)