Как Лаврентий Палыч мне на пятку наехал

Сергей Воробьёв
"Сегодня праздник у ребят,
Ликует пионерия!
Сегодня в гости к нам пришёл
Лаврентий Палыч Берия".

                (Рассказ крестника)

            В 1938 году мне исполнилось 14 лет. Жили мы на Мясницкой, угол Милютинского переулка, в большом семиэтажном доме, населённом красными латышскими стрелками и работниками НКВД. Время было неспокойное. Катком по многим военоначальникам прокатилось дело Тухачевского. Краем этот каток захватил и моего отца. В 20-м году, будучи  начальником Оперативного управления Штаба 4 армии РККА во время советско-польской войны, за ратные подвиги он был награждён орденом Красного Знамени за № 97. Это произошло во время войскового митинга в Гродно, а вручал орден сам командующий Западного фронта Михаил Тухачевский, сняв его со своего кителя. Этого факта было вполне достаточно, чтобы моего батю в 37-ом упечь в лагеря. Ему ещё повезло, так как всех, тем или иным образом связанных с легендарным военоначальником, расстреляли быстро и оперативно. Мать же моя, ещё дореволюционный латышский член ВКПб, имела нюх на такие дела и ещё до развития всех событий подала на развод. Развод, конечно, был фиктивный, мы продолжали жить одной семьёй, но ход был сделан абсолютно правильный: она вернула себе девичью фамилию и оградила себя, меня и мою сестру от будущего «врага народа». Не сделай она этого шага, мы все последовали бы за главой семейства. Тогда не церемонились – выкорчёвывали любую оппозицию, или подозрение на неё, с корнем. Метод жестокий, но действенный. Власть брала на себя как бы функцию самого господа Бога наказывать за любой грех, и наказывать сурово, без особого разбора – лес рубят, щепки летят. Вот такой щепкой оказался и мой отец.

Однако мать окончательно не застраховала себя от немилостей соответствующих органов. Квартиру, ей, как дореволюционной большевичке оставили, но ответственную работу она быстро потеряла, а на другую, любую, нигде не брали. И мы почти четыре года сидели на голодном пайке, перебиваясь случайными подношениями или временными приработками. Мать имела швейную машинку и иногда обшивала редких клиентов.

Так продолжалось до 41-го года. К началу войны отца оправдали, и он в звании лейтенанта ушёл сражаться с фашистом. Сажали его при Ежове, выпустили при Берии. Дослужился он почти до своего довоенного звания, окончил войну в Австрии, в Санкт-Пёльтене гвардии подполковником. Кстати, мама, как только её «бывший» муж освободился, тут же получила ответственную работу, и вопрос о добывании хлеба насущного сразу же отпал. Но здесь я забежал далеко вперёд…

Вернёмся в 38-ой. Август месяц. Во дворе-колодце нашего массивного дома каждый день гоняем мяч. В дождь выбегаем босиком на улицы и месим ногами лужи. Вода не успевает проходить в канализационные люки, заполняет мостовые, для нас всё это сродни песне, празднику, можно порезвиться, пошлёпать по щиколотку в тёплой дождевой воде, обрызгать, скучившихся на ступеньках подъездов, прохожих – попробуй, догони. Никакие репрессии нам нипочём. Это пусть там, в кремлёвских кабинетах, распутывают заговоры и ищут крамолу. Наше дело – гуляй и радуйся жизни. Знаю, конечно, что батя арестован. Но знаю также, что разберутся, освободят, извинятся. Ведь он герой не только Первой империалистической, но и герой гражданской войны. Воевал не за страх, а за совесть. И воевал не за белых или красных, а за неделимую Родину.

Бегу по Мясницкой по краю проезжей части. Топтать пешеходный тротуар считалось среди нашей ребятни неприличным. Здесь соблюдался своего рода неписанный кодекс чести, где всё было регламентировано и почти свято. Тротуар для нас как бы не существовал, мы его игнорировали. Это пусть добропорядочные граждане ходят по нему. А мы ведь всё бегом, в темпе, почти наравне с автомобилями, хотя автомобилей тогда было мало. И вот бегу я по Мясницкой, по мокрому после дождя асфальту, слышу сзади звук приближающего автомобиля. Я даже не оглядываюсь. Объедет. Не станет же он давить бегущего по делам человека. А в городе у каждого дел невпроворот. И вдруг – шарк чем-то по пятке, я аж присел. Слышу скрип тормозов. Оглядываюсь – чёрный «Паккард» с зелёными шторками на окнах. «Ни хрена себе! – думаю, – наверняка правительственный. Таких паккардов в Москве было – раз-два и обчёлся. По пятке мне передним колесом шарахнул, подъехал, дверка отворилась, а в салоне сам Лаврентий Палыч собственной персоной, пенсне своим поблескивает, губы в улыбке растягивает. Тогда мы всех «шишек» из Кремля наперечёт знали. А его только недавно  Наркомом внутренних дел сделали.

– Что, мальчик? – говорит, – куда так шибко бежишь? Правила движения не соблюдаешь. Все люди, как люди, а ты, как хрен на блюде: все идут там, где надо, а ты бежишь, где не надо. Вот – по пятке и получил. Скажи спасибо, что всего не задавили. Будешь правила нарушать, не только по пятке получишь. У нас в стране Советов строго на этот счёт. Представь, если бы все наши граждане на проезжую часть высыпали и побежали. Что было бы?

– Больно, дяденька! – отозвался я.

– Вот именно – больно будет. – Покажи пятку.

Я поднял пятку почти к самому носу Берии.

– Ссадина, – констатировал нарком, – до свадьбы заживёт. Йодом дома помажь. Йод дома есть?

– Есть, – соврал я.

– Это хорошо. Йод, он от всех болезней. Где заболело, там и мажь – обязательно пройдёт. Все остальные лекарства – ерунда. Не так ли Рафаэль Семёнович? – обратился Берия к водителю.
– Истинная правда, Лаврентий Павлович! – отозвался водитель, – особенно от ушибов помогает.
– А почему босиком? – поинтересовался Берия.
– На лето обуви нет, – признался я, – а босиком даже лучше, закаляешься…
– Чтобы тело и душа были молоды, ты не бойся ни жары и ни холода, закаляйся, как сталь! – скрипучим голосом пропел Лаврентий Палыч слова известной в наши времена песни.
– Ладно, дяденька, побежал я дальше, – решил завершить я нашу вынужденную встречу.
– Э-э, нет! – сверкнул Берия своим пенсне, – я просто так не останавливаюсь. Советские граждане не должны ходить босиком! Садись в машину, поедем, сандалии тебе купим. Давай, Рафаэль Семёнович, поворачивай-ка к Большому, а там и на Петровку – прямо к ЦУМу с рабочего подъезда.

ЦУМ я знал хорошо. Там мы частенько ошивались, прогуливая уроки. Товара там всегда было много. Но почти весь он отпускался по ордерам, которые выдавались по месту работы. Получалось, без ордера ничего не купишь. Я попытался объяснить это товарищу Берии, на что он, сняв пенсне со своего носа и приблизив ко мне своё круглое лицо, сказал членораздельно:
– Я сам, если надо, могу выписать любой ордер. Трогай!
Водитель дал газу и мы в миг оказались на Петровке, где и располагался главный магазин Мосторга ЦУМ, что переводилось как Центральный Универмаг Москвы. К заднему подъезду универмага, куда подъехал наш «Паккард», тут же выскочил чем-то встревоженный лысеющий человек и, переводя частое дыхание, произнёс на выдохе:
– Чем обязан, Лаврентий Павлович?
Берия по-отечески взял меня за шею, высунул мою голову из машины и скомандовал:
– Вот этому босяку – сандалии. Какой у тебя размер?
– Примерно тридцать восьмой, – вспомнил я.
– Примерно, – передразнил Нарком внутренних дел, – у нас должно быть всё точно. Иначе у нас самолёты не будут летать и танки не станут стрелять. Ничего не перепутал? Это у нас год нынче тридцать восьмой. В этом я могу тебе ручаться.
– Точно! – решил потрафить я своему благодетелю, – зуб даю…
– Зубами особо не разбрасывайся, ещё пригодятся, – заметил тут же Берия, – за раз можно и все потерять.
И он молча посмотрел на своего водителя-телохранителя.
– Тогда так, – распорядился Берия, – тащите тридцать восьмой, но как положено: в коробке и с чеком.
– Будет сделано, – сразу отозвался ответственный работник ЦУМа и почти сразу (по крайней мере, мне так показалось) появился вновь, но уже с коробкой в руках, перевязанной бумажным шпагатом. – Как заказывали, – откланялся он.
Было полное впечатление, что коробка с сандалиями тридцать восьмого размера стояла прямо за дверью, за которой скрылся и вновь появился наш цумовский фокусник. Чек он держал отдельно в слегка подрагивающей руке.
– Сколько там? – поинтересовался Берия.
– Ровно сто советских рублей, – сделав рот буквой  V, подобострастно выдавил цумовец.
Лаврентий Павлович расплатился одной купюрой в десять червонцев, тем самым закончив сделку.
«Сто рублей! – подумал я, – можно купить сто яиц!..
–  О чём задумался, сын своих родителей? – спросил Берия, поднося мне коробку с обувкой, – родители-то есть?
– Есть…
– Как фамилия?
Я назвал фамилию матери. Про отца было лучше не вспоминать. Это я хорошо понимал.
– Из латышей, что ли?
– Из них, – признался я.
– Хорошие бойцы! И главное – преданные революционеры. Если бы не они, эсеры надавали бы нам кренделей в июле восемнадцатого. Советскую власть похоронили бы надолго, если не навсегда. И ещё неизвестно, в каких сандалиях ты ходил бы тогда…
Я посмотрел на коробку, на верхней крышке значилась Обувная фабрика «Парижская Коммуна».
– Спасибо, дяденька, за подарок, – поблагодарил я.
– А ты знаешь, как зовут дяденьку, – поинтересовался Берия.
Я сделал вид, что понятия не имею. Тогда он погрозил мне пальцем и произнёс:
– Всё вы шельмецы московские знаете! Но что не подаёшь виду, молодец! Будешь помнить всю жизнь теперь, как Берия тебе на пятку наехал, а потом ещё и сандалиями одарил. Будут малы, разносишь. Велики – тоже хорошо, на вырост значит.

Берия высадил меня на Лубянской площади, до Мясницкой там рукой подать, а сам поехал к себе на Малую Никитскую в свой двухэтажный особняк, который получил вместе с новой своей должностью
Придя домой, я померил обнову – в самый раз. Однако размер тридцать седьмым оказался. Неужто цумовец тот на глаз так точно угадал номер? Я ведь тридцать восьмой назвал. А он кроме головы моей стриженой ничего больше не видел. По голове же, как известно, размер ноги не определишь. Знал, что за ошибку, можно тогда было не только место потерять, но кое-что и поважней. Чутьё, видно, какое-то внутренне было. Сплоховать было просто нельзя.
.
Когда мать узнала, откуда у меня новые сандалии, она побледнела, но ничего не сказала. А через два с половиной года с отца были сняты все обвинения, он вышел из заключения, с началом войны ушёл на фронт и вернулся в семью только в сорок пятом. Но отношения у них с матерью не заладились. Однако, это уже другая история. Повлияла ли моя встреча с Лаврентием Палычем на судьбу отца – не знаю. Здесь можно только гадать. Но сандалии я относил до самого начала войны. Добротно были сделаны. Берию в связи с этим иногда вспоминал. В войну уже другая амуниция была: участвовал и в битве за Москву, а потом матросом-сигнальщиком на черноморских катерах… Всякое испытал, многое повидал. Когда расстреляли Берию, долго не мог поверить, что это правда. Ведь я и после войны его видел. Правда, на трибуне Мавзолея, вместе с другими членами правительства. Махал ему рукой из рядов демонстрантов. Но он только пенсне своим поблескивал и вряд ли замечал меня, маленького человечка, которому он когда-то купил в ЦУМе сандалии.