ТАВРО КАИНА
Повесть
Глава 1
Новенький, отливающий свежей ярко-красной эмалью, будильник громко тикает перед латунной иконкой Богоматери «Донская» на старинном деревянном комоде, почерневшем от времени и многочисленных слоёв лака. Над ним, между двумя небольшими окошками, висит, чуть склонившись вниз, засиженное мухами, будто в отметинах оспы, столетнее зеркало, в такой же тёмной, как и комод, деревянной раме. От комода к печке-голландке, перегораживающей комнату на две половины, протянулся метра на четыре самодельный лоскутный половичок. С одной стороны от него громоздится рыжий, местами взрыхлённый древоточником, двухстворчатый платяной шкаф и, покрашенная суриком, металлическая кровать-полуторка; с другой – впритык друг к другу притулились два «венских» стула, раскладной деревянный стол, на котором стоят патефон, коробка с пластинками «Апрелевского завода», пузырьки с лекарствами, лежат два пузатых и ветхих фотоальбома, очки в роговой оправе с привязанной к дужкам резинкой. К столу придвинута узкая солдатская койка. Над ней, единственным многоцветным пятном, выделяется немецкий гобелен с изображением леса, криницы, домика лесника и девочки, кормящей оленёнка травой из корзинки. По стенам комнаты, там и сям, где возможно подойти поближе, развешаны в самодельных рамках, покрашенных тем же, что и кровать, корабельным суриком, наборы разномастных чёрно-белых фотографий. На подоконнике возле солдатской койки неумолчно «побрехивает» однопрограммный радиоприёмник в посеревшей от въевшейся пыли пластмассовой коробке.
Вот и всё убранство жилой половины этого крохотного сельского дома. Собственно и не дома даже, а кухни-летницы, как называют на Дону, то есть помещения для летних хозяйственных нужд – приготовления пищи, корма для скота и птицы, всяческих заготовок и консерваций на зиму. В станице такое строение является важным придатком к основному дому.
Для Якова Васильевича и Оксаны Семёновны Серединых летница – их последняя обитель после продажи куреня и половины подворья. Умаялись старики вести большое хозяйство, да и ненужно оно стало. Дети выросли, выучились, разъехались по городам. Живут без нужды. А старикам для себя много ли нужно? Жаль, конечно, и сада, и виноградника, и более просторного куреня, где много лет обитала их большая шумная семья. Да ничего не поделаешь. Молодость всё под себя норовит подгрести, а старость – от себя. Закатывается жизнь стариков, как солнце за Донецкий кряж. Видать, отбегали свой земной срок, отработали, отбедовали? Пора и на покой. Оксана Семёновна ещё более-менее крепится, держится из последних сил, а Яков Васильевич совсем сдал, не осталось сил даже подняться с кровати.
Громко и назойливо ведёт отсчёт утекающим секундам яркий будильник, похожий на молодого и задорного станичного кочета. В унисон с петушиной прытью будильника не умолкает «брехунок» - радиоприёмник на подоконнике, то, оглашая комнату визгливыми завываниями на непонятном языке, то – бесстрастными голосами дикторов, вещающих известия о сваре между депутатами и президентом России.
Оксана Семёновна колдует у печки, выгребая совком еще тёплую жужелку от перегоревшего угля. Новый день занимается за окошком, начинать его нужно, как всегда, с растопки печи, приготовления завтрака.
- Зараз чайник поставлю, – говорит она, обращаясь к мужу. – Погреем тебя чайком. Озяб поди утром? Выстыло в хате.
Яков Васильевич молча ворохнулся в постели, давая понять, что слышит жену, но говорить с ней не стал. Не было ни желания, ни сил. Хворь всё больше и больше одолевает его тело, сознание, волю, все глубже погружая в холодный и мутный омут угасания. Иногда он на какое-то время возвращается к реальной жизни, как бы выныривая из своего забытья. Обращается к жене с просьбами. Слушает радио. Вздыхает. Постанывает. И вновь то ли засыпает, то ли проваливается в обморочное состояние.
На этот раз, молча, поворочавшись, он вдруг сдвинул в сторону полушубок, прикрывавший одеяло. Приподнялся на локте. Выпростал из-под одеяла ноги в бледно-голубых байковых кальсонах и белых шерстяных носках домашней вязки. Стал нашаривать тапки.
- Ты чего, Яша, на ведро хочешь? – шатнулась к мужу Семёновна. – Давай помогу.
Подхватила Якова Васильевича под руку и подвинула к нему отхожее ведро. А он в другую сторону тянет. К вельветовым штанам, что перекинуты через спинку его койки. И откуда силы взялись?!
- Штаны дай, «москвичку». Мне выйти надо…
- Куда, Яша? Ты же из хаты больше месяца не выходил.
- До Атлановых пойду.
- Яша, Господь с тобой! Какие Атлановы? Померли они.
- Пусти. – Вырывается Яков Васильевич. – Меня мама за домом Атлановых ждёт.
- Ой, Божечки! Мама-покойница… Ты бредишь, Яша? Мама твоя вместе с отцом
ещё в двадцатом году загинула. Очнись же. – Затрясла исхудавшие плечи, силой опуская мужа на кровать.
Яков Васильевич сел. В глазах мелькнул осмысленный испуг.
- Это ты, Ксюша? – спросил он слабым невнятным голосом. – Примстилось мне чтой-то.
- Ну, кто же ещё? Горе ты мое луковое. Ложись, ложись. Я разотру тебя зараз. Борщом накормлю. Хочешь борща? Со сметаной… с чесноком…
- Я только что маму видел. Звала она: «Иди к нам, Яша, здесь хорошо».
- Не к добру это. Покойники перед смертью снятся. Выходит… ты туда
засобирался?.. – Семёновна на какое-то время перестала растирать спину Якова Васильевича нашатырным спиртом и рассуждала вслух. – Выходит, бросить одну хочешь на этом свете?
- Ну, зачем ты так, Ксюша? – со слезами в голосе выдавил старик. – Рази я своей волей?
- А ты противься. До лета… до тепла… до приезда детей и внуков на побывку. Крепись, не поддавайся. Зачем тебе в стылую землю ложиться?
- Силы ушли. Кружка из рук валится. Сама знаешь, а буровишь, што попало…
- С того и буровлю, што не хочу отпускать, – устало проговорила Семёновна,
укладывая мужа в постели на высоко взбитые подушки. – На всё Божья воля… Дал бы ещё трошки на своих ногах побегать, да и прибрал без мук… Ты не дремай, я зараз поесть принесу.
- Не хочу ничего.
- Так борщику… Запашистый. На толчёном сале.
- Ну, если совсем трошки…
Оксана Семёновна положила поверх одеяла на груди мужа льняное полотенце с
вышитыми красными петухами, опустила, придерживая рукой, миску с борщом. Сама в пол оборота примостилась на узкой кровати и стала заботливо и терпеливо, без излишней спешки и настойчивости кормить больного. Хлеб она предусмотрительно покрошила в жидкость, чтобы старик без напряжения и труда мог проглатывать еду.
- Вкусно?
- Не спеши. – Вместо похвалы пробурчал Яков Васильевич. – Дай отдыхаюсь.
Всё нутро запалилось. Ты туда горького перца без меры набухала.
- Дак макнула трошки… кончик стручка. Для вкуса. Какой же борщ без острого перчика? Тебе-то счас особо полезно – кровушку твою стылую разбудит, погоняет скрозь.
- Печёт дюже. Дай запить. Молока.
Оксана Семеновна вскинулась выполнять просьбу мужа и остановилась на
полпути.
- Шурочка молока-то утрешнего не приносила ещё. Узвар есть из сушки. Будешь?
- Давай узвару.
Он жадно выпил несколько глотков и отстранил голову от зелёной эмалированной
кружки: «Не могу больше».
По седой, давно не бритой щетине на подбородке скатились коричневатые капли компота из домашних сухофруктов.
Семеновна промокнула их хвостом петуха на полотенце и поставила кружку с компотом на стол возле больного.
- Отдохни. Радио послушай. Я нонче ещё не слушала. Што там в Москве творица после Борискинова указу по разгону Советов? Опять власть в России делют. Весь век с семнадцатого году делют и никак разделить не могут. Стоко людей загинуло в гражданскую, при расказачивании, да раскулачивании, а всё одно покою нет… Сызнова стенка на стенку сходются. За Вальку нашего тревожно, он же тоже в депутатах ходит. Не полез бы в драку. Царёк-то, хоть и пьяница, а без войны трон не отдаст. Жаден до власти.
- До царя Бориске далеко. Временный он. Захотят люди и ссодют.
- Дак депутаты захотели, а он-то раскорячился… Ни в какую не желает
выметаться из Кремля. Сам всех гонит в шею. Срамота на весь мир. Кому-то – смех, а России – слёзы.
- Лишь бы не кровавые, чтоб простые люди не пострадали. А то «паны дерутся, а у холопов чубы трещат»… Подремаю я трошки. Сморило после еды.
Яков Васильевич устало смежил пергаментно серые веки и вскоре провалился в свой тяжёлый сон-забытьё.
Семёновна наскоро перекусила на кухонной половине, помыла посуду в эмалированном тазу, выплеснула помои в отхожее ведро, вытерла руки фартуком и примостилась у стола смотреть альбомы. Это занятие они с мужем в последние годы повторяли всё чаще. Страница за страницей пролистывали свою жизнь от истоков к устью. Встречались со всеми живыми и мёртвыми сородичами и друзьями. Вспоминали смешное и грустное. Оживлялись в такие минуты, подтрунивали друг над дружкой, как в былые годы, раздували затухающий костерок жизни.
Иным карточкам за сто лет перевалило. Там ещё их родители со своими отцами и матерями сфотографированы. Смешные снимки. Все на них важные, наряженные, будто баре. Мужчины сидят в креслах, нога за ногу!.. С боку – дети. Жёны – за спинами мужей, как за увалами.
«Платье на маме праздничное… с оборками, - подмечала Оксана Семёновна, - Видно, заказывали у станичного портного. Как на царице сидит. Самой на хуторе так красиво не сшить. И ботиночки шнурованные по ноге. На каблуках! Я таких до шестидесятых годов и не видывала, не то, штоб носить… Хотя и я у родителей разутая не ходила. Папа на паровой молотилке неплохо зарабатывал в немецкой экономии и по наделам зажиточных казаков, было на што одеть и обуть нас с братишкой Васильком…»
- Ах, Василёк, Василёк, зачем тебя Господь забрал так рано? – сама того не замечая, вслух запричитала Семёновна над пожелтевшим от времени снимком белоголового и большеглазого мальчика в матросском костюмчике и бескозырке, стоявшего на фоне брички с парой ладных дончаков.
- Ты штой-то сказала, Ксюша? – слабым спросонья голосом спросил Яков Васильевич, открыв глаза.
- Выскочило ненароком. Я альбом листаю. Хочешь поглядеть?
- Можно. Очки подай.
Оксана Семёновна надела мужу очки, завела за голову резинку, привязанную к
дужкам. Помогла приподняться выше на подушках и подвинула свой стул к его кровати.
- Так видать? – развернула альбом на его груди.
- Чуток дальше отодвинь. Будя. Теперь вижу… Какие вы тут чудные! Ты с
матерью – в платьях, а Семён Антонович – в казакине и папахе… Граммофон на стол выставил. И штоф наливает. Фотографу што ли?
- Так для куражу. Это шь после уборочной. Токо обновы справили, ну и вырядились каждый в своё… похварсить. Хватографы знали в ту пору, когда людям есть чем заплатить и чем похвалиться… Это в тридцатых и сороковых захужело на селе. Денег у людей не стало. Одни палочки трудодней на бумаге рисовали. За них по осени не похварсишь обновами – с голоду бы не помереть… А нас как раз угораздило пожениться.
- Срок подошел, вот и угораздило. Природа своё требовала.
- Мне-то ещё шестнадцать не исполнилось, а ты посватал… Эх, была бы жива
мамочка родимая, пожалела бы дочку, не гнала от себя раньше времени. Да померла мама, сгорела, как соломинка. А мачехе не терпелось ссадить с шеи и перекреститься на радостях, что сбагрила лишний рот в чужие руки…
- Так разве в плохие руки? Ты вспомни, Ксюша, много ли о ту пору завидных женихов было? Разорение скрозь, упадок. По хуторам и станицам одна голытьба осталась. Всех, кто более-менее хозяиновал, покулачили, сослали, куда и не снилось никому. А я, хоть и сирота, но полную начальную школу осилил, бухгалтерские курсы…
- Не думала я тода про всё такое… Хотелося еще годок-другой в дочках побыть, с подружками погулять, а не своих детей рожать.
- Ну, теперь-то што об этом толковать? Не повернёшь назад.
- Не повернёшь… А всё же обида осталась… Не на тебя – на батюшку мово.
Даже мачеха мою сторону приняла. А он сказал, как отрубил: «Не позволю хорошего парня обижать отказом. Достойные женихи на дороге не валяются. Недосуг ему ждать, пока ты за ум возмёсся и перестанешь с подружками на вечёрках околачиваться, да лясы точить. Пора самой свою судьбу строить, свою семью заводить. Быстрей поумнеешь». Отцовской воле грех перечить. Вот и пошла я, считай силком, замуж, вдвоём с тобой бедовать, сынов и дочек наживать.
- Всем в ту пору не сладко жилось. Все за палочки трудодней горбатились. Но выживали же? И мы, как все. Хозяйством помаленьку обзаводились. Хату построили. Пусть саманную, с земляным полом, но свою. И радостно было. Ведь так? Вот погляди на карточку, где мы с первенцем нашим снялись. Ведь смеёмся во весь рот. Юрик в портянку вместо пелёнки завёрнут, а мы рыгочим, как дурные.
- И впрямь дурные! Я ноги под лавку прячу, што бы не видно было худых сандалий. Чулок вовсе не было, даже бумазейных. Да што чулок? Рейтузы одни были, застиранные до дыр, и те зимние. Стыдобушка.
- Но смеёмся же чему-то?
- Чёрт его знает, чему!.. Молодые были, здоровые, - примирительно вздохнула
Семёновна. – В молодости все беды нипочём… Тут вот гляди – Нюра в школу собралась. Люда провожать её наладилась. А Никитка на них абреком зыркает, завидки его берут… Байстрюк желторотый, а угрожал сёстрам хворостиной: «сяс дам вам»…
- Да уж, куда там, вояка был! А не стал, как Юрик, Слава и Валентин, офицером. За Нюрой и Алей учительствовать подался.
- Оно, конешно, так… Но характер у Никиты всё одно командирский, иначе не вышел бы он в директора. – С довольными нотками в голосе проговорила Семёновна. И тут же жалостливо добавила, показывая на новый снимок, - У тебя в сорок первом году вид был совсем не геройский. Галихве широченные. Гимнастёрка велика. Двоих, таких как ты, в такую амуницию поместить можно. Худющий как вьюноша.
- А всё-таки сапоги выдали, не ботинки с обмотками, как другим красноармейцам. Писарем назначили. Выходит, уважили за грамотность. – Погордился чуток Яков Васильевич.
- То и всё уважение за мучения твои на фронте и в плену, - вздохнула жена, - Да ещё будильник, што передали из сельсовета на нонешний праздник Победы. Дюже уважили!
Старик не нашёл, что ответить. И молча положил жилистую и бугристую, будто связанную в нескольких местах морскими узлами, крестьянскую ладонь на военную фотокарточку, бережно потрогал её, словно нащупывал пульс давно минувшего времени, и смежил дрогнувшие веки.
Семёновне передалась его внутренняя боль и она, чтобы как-то загладить свою невольную вину и смягчить переживания мужа, заговорила о той поре иным тоном:
- А я всю войну верила, што ты живой… Мне в ночь перед получением письма о твоей пропаже без вести ворон приснился. Токо он хотел сесть на хату, я как шуганула: «Кыш, проклятый!» Он и улетел. Сон вещим оказался – дождалась свого солдата живым. Почти через пять лет, но дождалась… А тебе знамений не было?
- Знамений? Не помню. – Воротился к разговору после минутного приступа душевной слабости Яков Васильевич. – Мне Митрофан Захаров долго снился… Наш полк в поле под Миллерово минами накрыло. Мы с Митрохой после призыва старались завсегда рядом держаться. Всё шь земляки, с одного хутора. Кто ещё подсобит в беде, ежели не земляк?
Вот и в тот день рядом были, кашу хлебали из котелков. За кой день горячей пищей подхарчились? Хоть и не великое благо – солдатская перловка с запахом мяса, а душу греет. Кто-то уже и «козью ножку» крутить надумал, пыхнул дымком в небо. А оттуда как шарахнет немецкий гостинчик – навесная мина. Потом – вторая… третья… И началось светопреставление! Все бойцы по щелям забились. А фрицы и в траншеи навешивают. Слева, справа, спереди вздымаются чёрные фонтаны земли. Осколки секут брустверы. Уж кто-то неподалёку хрипит предсмертно. Всё ближе и ближе к нам с Митрохой мины рвутся. И тут меня как надоумил кто-то – надо в воронку от уже разорвавшейся мины прыгнуть, второй раз в одно и то же место не попадёт.
- Прыгаем в воронку перед бруствером! – заорал я Захарову и одним махом перелетев насыпь перед окопом, сиганул в разворочанную недавним взрывом и вонючую от горелого пороха глубокую лунку. Скукожился в ней, как в мамкином животе. Мысли токо об одном: «Спаси и сохрани, Господи!».
Митрофан то ли не услышал меня, то ли не захотел из окопа вылезать… Всё шь -укрытие, своими руками выкопанное.
Когда разрывы отдалились, я тоже пополз к нашей траншее. Спрыгнул вниз. Гляжу – народ отряхивается от песка, в себя помаленьку приходит. Митроха в своей нише тоже ворохается. Стало быть, живой. Привалился спиной к одной из стенок и што-то руками вокруг себя нашаривает. Может винтовку?
- Живой, земеля? – окликаю радостно.
А он и повернулся ко мне… Господи!.. Лицо серое, без кровинки. А в руках… собственные кишки держит. Это он их собирал по земле. Молчит. Трясётся. И смотрит на меня с жутким недоумением: «как же так, ты жив, а мне конец?»
Спазма у меня началась. Выворачивало до желчи. А потом схоронили Митрофана Захарова и других погибших в овраге за боевой позицией. Крест из патронного ящика сделали. Фамилии и имена написали. Может, и нашли после войны солдатскую могилу, обелиск поставили, а может, и нет? Скоко таких могилок до Берлина раскидано по местам боёв? Не сосчитать. Иных и хоронить некому было. Остались в траншеях, да окопчиках. И у многих погибших одна фамилия – «неизвестный солдат»… А ты, Ксюша, говоришь «будильник недостойная награда». Будильник, он именной. А кто тех, безымянных воинов, защитивших родину, помянет? Мне Митрофан долгое время чуть ли не каждую ночь грезился. Держит кишки в руках. Молча в глаза глядит с недоумением. Потом забылся. Страху-то я и опосля натерпелся немало.
- Ужасти какие, Яша, ты мне про них раньше не рассказывал.
- Дак зачем? Мне и самому муторно было ворошить эти страхи. Нервы-то некудышние. А вот намедни сызнова наведался дружок фронтовой… Вот я и вспомнил.
- Жалкий ты мой! Натерпелся. – Семёновна положила свою пухлую тёплую ладонь на изрядно поседевшие у висков, но всё ещё не выцветшие полностью, тёмные волосы мужа. Провела пальцами по его многодневной щетине на щеках. – Одичал-то как, зарос. А не позвать ли нам Петра Григорича? Пущай поскребёт тебя, подмолодит трошки. А то штой-то соседки реже заглядывать стали. Разонравился ты им, поди, такой-то?
- Ну, Ксюша! – умоляюще возразил ироническому намёку жены Яков Васильевич.
- Что «ну»? Скажи уж лучше, как выкобенивался, сыми грех с души.
Старик с обидой отвернул голову к стене, тихо выдавив слова:
- Брехали сплетницы, а ты и поверила.
- Брехали! – продолжила не злобно подтрунивать Семёновна, теребя мужа за рукав. – А куда ты на лисапеде ездил, пока я корову из стада встречала, доила её, да управлялась на базу? Небось, к Нюське-парикмахерше? Ыых! Прячешь теперь бесстыжие глаза. Так бы и выцарапала их, да грешно с хворым воевать.
- Ну, когда ты угомонишься? Постригаться и бриться я ездил. Скоко лет прошло, помирать уж пора, а ты всё квохчешь. – Недовольно бормотал Яков Васильевич. И, чтобы отвлечься от неприятных для него слов, протянул руку к приёмнику, прибавил громкость.
Ровный и бесстрастный голос диктора читал последние известия: «Третьего октября «Трудовая Россия» и РКП планировали провести митинг на Октябрьской площади…»
- Ты, прихибетный, не увиливай от ответа. – Не унималась Семёновна. – После того бритья у тебя всё бельё женскими духами разило…
Старик молчал. А голос из репродуктора продолжал читать информацию из Москвы: «К четырнадцати часам на Октябрьской площади собралось примерно две-три тысячи человек под красными и жёлто-чёрно-белыми флагами. Однако столичная мэрия не дала разрешения на проведение мероприятия. Площадь была перекрыта силами ОМОНа и внутренних войск. Колонна демонстрантов развернулась к Крымскому мосту. После безуспешных переговоров подразделения ОМОНа, перекрывавшие Крымский мост, были атакованы демонстрантами…»
До Оксаны Семёновны дошла суть сообщения из столицы, и она тоже прислушалась к словам диктора. Он сообщал: «… Применение таких средств, как слезоточивый газ, дубинки, успеха не принесло, и участники демонстрации прорвались к Крымскому мосту. В ходе короткой схватки был ранен боец ОМОНа, сброшенный с моста на асфальт. В четырнадцать часов пятьдесят минут колонна численностью около четырёх тысяч человек направилась к Зубовской площади. По словам демонстрантов, они намерены двигаться к Белому дому. Манифестанты действуют крайне агрессивно. Во главе колонны идут боевики. Они забрасывают омоновцев камнями, орудуют железными прутами. Бьют стёкла стоящих у обочин автомобилей. Очередную сводку новостей мы передадим в шестнадцать часов».
- Што твориться! Опять революция! – нарушила молчание Семёновна.
- Да уж, хорошего мало. – Отозвался старик. – Довели народ до возмущения. Теперь всякого можно ждать… Сходи и впрямь за Петром Григоричем. Пусть побреет меня. Может, ещё чего узнаем. У них – телевизор исправный, не то што наш.
- Я зараз. – Охотно засобиралась Оксана Семёновна, надевая заношенную бледно-синюю фуфайку и серые галоши. – Замкну дверь снаружи, штобы на свиданку не утёк.
- Тю на тебя, зубоскалка…
… Семёновна воротилась часа через полтора и без соседа. Яков Васильевич не спал, слушал радио. Встретил жену беспокойным вопросом:
- Ну, што там в Москве происходит?
- Ужасти, Яша! Народ взбунтовался. На милицию кидается. Та и разбежалась. Дом Лушкова захватили. Всё бурлит. Ружья у них, автоматы, грузовики. Ельцин сбех с Кремля. Революция…
- Ты што так тарахтишь, гутарь спокойней, по делу.
- Как спокойней? Говорю тебе – ужасти! Революция сызнова. Народ депутатскую сторону взял, пошёл супротив Ельцина. Милиция сдаёца. Я Петра Григорича просила до Вальки нашего дозвоница.
Яков Васильевич нетерпеливо приподнялся с подушек:
- Ну, и как?
- Дозвонились до Тали. Там он скаженный. Дома не ночует. Звонил токо. А потом в депутатском совете связь отключили. Ничего Таля про него не знает. Совсем он неуправляемый. Всюду в огонь лезет. А там не шуткуют. Всурьёз подстрелить могут. Беда, Яша, беда!
- Цыц, курица! Не клич беду. Не такой Валька дурной, чтоб башку без нужды под пули подставлять. Всё шь - полковник, кумекает в военных делах поболе нас. Разберётца как-нибудь… А милиция, говоришь, сдаётца?
- В Лушковом доме сдалась. И те, што окружали депутатов в ихнем совете, тоже ушли…
- Ушли или перешли на сторону Совета?
- Кажись, ушли. Так, вроде, в телевизоре сказали. А што же им пьянь кремлёвскую собой затулять, с народом воевать? Нет уж! Обдурил всех, ограбил, страну порушил… Надоело людям терпеть. Милиция, она из народа набирается. Супротив не будет. Он и милиции денег-то не платит.
- Не платил несколько месяцев, а потом всё возвернул и сверх меры добавил. Я по радио слыхал. Многое сразу забываю, об чём брешут, а про подкуп милиции сразу в мозги втемяшилось. Армии тоже заплатил. Неспроста это, ох, неспроста!
- Думаешь, нечисто, опять народ дурят?
- А чего нас дурить? Мы весь век задуренные. Перемогаемся на своём базу помалу и ладно. А вот тех, кто супротив ельцинского кагала пошёл, депутатов и сочувствующих им, могут замануть в ловушку, да и прихлопнуть…
- Яша, ну вот и ты меня пужаешь. Я и так за Вальку трясусь вся. Ну, што ево понесло в совет энтот? Зачем поперёк Кремля пошёл? Полковничий чин получил, квартиру в Москве дали, машина есть, дача есть, жена, детишки… Про семью бы думал, как уберечь в такие-то времена… Таля жалилась, што не сидица ему дома. Шатун, - говорит. Неприкаянный какой-то последыш у нас получился. – Оксана Семёновна промокнула рукавом халата навернувшиеся на глаза слёзы.
- С тово и неприкаянный, што душа болит от несправедливости и волчьих законов новых хозяев жизни. Мы ж ево не волчонком растили, а штоб про людей думал, по совести поступал.
- А другие – нешто волчатами?
- Кто как! У каво хватило ума детей не упустить, у каво и нет. Доброму-то учить надо. А зло само, как сорняки, подымица.
- Яша, ты думаешь, их в ловушку заманывают?
- Не знаю я, Ксюша. Голова совсем дурная стала. Раньше такими цифрами ворочал, песен и стишков уйму помнил, хитрости разные разгадывал. А теперь всё кругом идёт. Мысли сбиваются, путаютца. Токо я не забыл, как нас под Харьковом в котёл заманули. Без артиллерии, без запаса патронов, без тылов. Вроде бы дали немцы слабину на нашем фронте, пока им под Москвой войска Жукова бока мяли. Тимошенко с Хрущёвым тоже отличиться перед Ставкой захотели, погнали нас в контрнаступление. Образовался выступ или мешок на много километров. При первой же возможности фрицы и завязали его намертво… Малыми усилиями большие победы не даютца. Потому неспокойно мне. Ты вот что, Ксюша, отбей Валентину телеграмму, что хвораю я дюже, можем и не увидица, если вскорости не приедет. Фельшаром заверь. Может и доведётца ещё на этом свете нам встренутца? Совсем штой-то мне похужело. Знобит. Колючки по всему телу, особливо в ногах.
- Переволновался ты. Меня тоже со стороны в сторону хиляет. Наверно, давление прыгнуло? Давай я тебя чаем с малиной напою и прилягу, перемогусь трошки. Нельзя мне хворать, никак нельзя.
Оксана Семёновна сходила на кухню, принесла кружку с чаем и, поя мужа, увеличила громкость радиоприёмника. Оба прислушались к новостям.
Диктор взволнованно оповещал, что тысячи сторонников Руцкого и Верховного Совета предприняли вооружённую попытку захвата останкинского телецентра… Радиостанция «Маяк» вынужденно прерывает свои передачи.
- Господи, спаси и помилуй! – зашептала Оксана Семёновна, крестясь на латунную икону. – Отведи смерть от раба твоего Валентина, сохрани его для нашей немочи!