Крах. Часть1. Глава4

Валерий Мартынов
                4

Едва продрал глаза, как серая пелена наползла. Это и есть суть состояния смены. Говорят, когда не хватает чего-то одного, весь мир сразу пустеет. Конечно, это глупость. Мир – это то, что под носом. Откуда я могу знать, что творится в соседнем городе или в Америке? Почему на ум первой Америка приходит? Да потому что не живём мы, а выгадываем, сравнивая жизни. Может, когда мира нет внутри, тогда действительно острая нехватка чего-то одного единственного, ничто не заменит.
Если человек чего-то не хочет делать, его ни почём не заставить. Из-под палки нужного результата не получить. А если к палке приучили?
Совок, я совок несчастный. На что совок гож,- так вычерпывать из полузатопленной лодки воду. Полагается кому-то махать ковшиком, кому-то грести вёслами, а кому-то управлять рулём. Мне-то какое дело, кто как о ком судит? Но почему-то сердце болезненно дрогнуло от этих мыслей.
Как говорится, ни рожи, ни кожи. Ничем не выделяюсь. Глаза, и те маленькие, тусклые. Когда глаза голубые – понятно, чёрные – с ними всё ясно, а если цвет неопределим? С детства неопределим.
Мать назвала меня Глебом. Не знаю в честь кого. По моим теперешним прикидкам, Глеб должен быть черноволосым, с крючковатым носом, что-то воронье должно быть в облике. Бабушка меня звала – Хлебушек. Хлебушек, если он не горелый, оттенок золотистости имеет. Глеб – хлеб. Так и фамилия у меня – Горбушкин. Имя что-то разрешает, что-то запрещает, что-то предписывает. Моё имя сторожится, ему многое противопоказано, укоризна в нём слышится.
Назвал сам себя, и что-то торкнулось в сердце. Не наползла радость. Какая может быть радость? Глаза поволока затянула. Глаза смотрят, но не видят. Видят то, что не должны видеть, что находится за стенами дома, за облаками, за пониманием.
А губы сжаты в нитку. Боюсь лишнее слово произнести. Мышцы рта свело, как сводит пальцы в кулак перед предстоящей дракой.
Многие мысли пугают. Хорошо, что никто не может их считать. Чего там, каждый хранит в сердце какую-нибудь тайну и всю жизнь старается уберечь её от посторонних глаз.
День, с этим спорить нельзя, будет того цвета, с каким настроением встал. Перебить это настроение может что-то сногсшибательное, переворачивающее всё с ног на голову. Семь дней у недели, семь цветов у радуги. Семь настроений у человека.
Когда тебе семь лет, проблем никаких. Ну, двойку схлопочешь в школе,- за это отругают, но не убьют. В семь лет ты и не ретроград, не демократ, не демагог, не болото.
А если прожил семь раз пор семь? Что-то ведь уже нажил, что-то терять не хочется.
Железные обручи сдавили грудь. Расслабиться как-то надо. Хорошо бы принять на грудь. Ещё не хватало, чтобы и обручи, и дыба, и всё-всё, чтобы таким способом от меня признание добивались. Видно ночью меня сонного спустили на пятый круг ада, где черти железные обручи набили, но до конца закрутить гайки не сумели. Что-то вытолкнуло меня наверх.
Ясное дело, ангел в последний момент вытащил меня. Не сумел я гикнуться, хватил свежего воздуху и ожил.
Где-то в районе затылка сохранилось ощущение нехватки воздуха. Ужасная смерть, когда перестаёт хватать воздуха. Чем лёгкие тогда заполняются? Чем человек захлёбывается? Ощущением захлебнуться нельзя или можно?
Если такие мысли с утра – добра не жди. Почему утро меня невзлюбило? Некому за меня заступиться.
Я с первых минут начал бояться наступившей пятницы. Первые пятничные минуты ускоренно вгоняли в никчемность, в униженность, в зависимость хотения. Не понимаю, с чего рассердил мысли, что они начали щекотать голосовые связки. Что странно, я стеснялся самого себя этим утром. Барышня кисейная.  Плечиками пожми. Штанину поддёрни, чтобы не наступить на край, оторвавшийся тесьмы. Последнее время, что и делал, так ждал удачи. Удача, конечно, хорошая вещь, вот и выходит, что эта связка удача и страх на хотении зациклена.
Время липнет. Время подсказывает, что если хочешь чего-то понять, сам пойми. Ничего нет. Не в смысле ничего, а нет определённости. Пашем за так. Многое пережили, переживём и это. Лишь бы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы. Позор не должен жечь. На чём больнее корёжиться,- на костре позора или на иезуитском костре?
Что было в прошлом, то можно сравнить с чем-то. А будущее, ни по протяжённости, ни по насыщенности, полжизни впереди, треть жизни – сплошной мрак. Какое-то позднее понимание пришло. И вот что странно, вроде бы жил честно, а значит, хорошо, но такой честности и врагу не пожелаешь.
Живёшь – ну и живи. Из кожи вон нечего лезть. Делай, что говорят. Коль считаю себя поумней – кукиш держи в кармане. Ничего же не решаю и решить не могу. Как бы вне времени и вне пространства.
Какими мои хотения были в пятничное утро? Не ходить бы на работу, меж страниц книги найти бы заначку, получить известие, что где-то в Канаде отыскался богатый дядюшка с наследством. Почему-то про Канаду подумалось. Все родственники в Канаде умирают бездетными.
Ни одно из хотений неосуществимо. Хотеть не противоестественно, это как дышать, есть, спать. Хотение – брутто, а нетто – это то, из чего брутто хотения состоит. Меняю пустое на полное.
Раз что-то неосуществимо, то и не стоит биться головой об стенку. Не стоит держать в голове столько вопросов, что за нужда такая выстреливать ими?
Бывают такие минуты, когда спрашиваю самого себя, почему я такой? Какой такой?
Честно признаться, я не пропитан так называемой духовностью. Сомневаться для меня, привычное состояние.
Если что-то на язык пришло, так лучше сразу это сказать. Лучше, как говорится, раньше, чем позже. Да, что-то мерещится, что-то мнится, что-то думается. Кажется, вот-вот постигну, увяжу одно с другим, уложу, осядет, отстоится муть. Но ведь с утра не выговориться. Не накопил достаточно слов. Ленив утром язык. Посыл не тот.
В это утро почему-то хотелось уйти в возможность вчера, а оттуда ещё дальше, а потом вернуться. Вернуться несуетным, без страха. Вчера надежда появилась. Задним умом так решил. И ещё подумалось, что вожжаться с тем, кто не охоч до жизни, эта самая жизнь долго не будет. Не нянька она.
Много ли времени прошло? Не знаю. Секунды, наверное. А может, те секунды в столетия завёрнутыми оказались. Я могу просидеть так весь день, не проронив ни единого слова. Моё второе «я» не собирается бежать от меня. Куда ему бежать? Мы порабощены друг другом.
Почему вчера всегда можно препарировать? А разве не из вчера меня в ад спустили? Разве не вчера я осознал, что теперешняя жизнь – пляска первобытных дикарей у костра: кого-нибудь, да и сожрут? Чур, меня последним. Но при этом я не должен видеть, как кого-то съедают.
Как бы глубоко внутри ни таился страх, он обязательно всплывёт на поверхность. Страх – воздушный пузырь, лопнул,- и следов никаких.
Или следы остаются?
Думалось вяло, обо всём и ни о чём. Секунд десять медлю, кошу глазом на календарь на стене, высматриваю праздничные дни, подсчитываю дни до отпуска. Давно уяснил, что обо всём думается, когда сам о себе не хочу думать. Ни на шаг, ни на полшага сдвинуться в сторону не получается.
А зачем? Пол подо мной не прогибается, земля не шатается, в лужу не ступил. Не тону, пеплом вулкана не засыпало. Воздуху хватает. Сыт. Не так и плоха жизнь. Кто-то в несколько раз хуже живёт.
Мне не жалко этого «кто-то», нисколько не жалко. Он погряз в своих мыслях. Через чужое болото гать не сразу проложишь. Да и не надо. Больно надо для кого-то таскать по грязи брёвна.
Неуютно. Честно высказаться про себя не могу. Могу поздороваться, могу спросить про погоду. Дальше – точка. Дальше из меня клещами слова тащить надо.
Вдруг сердце колыхнулось: увидел улицу Горького, на которой стоял наш дом, увидел себя мальчонкой, увидел липу, увидел проулок, по которому машины не ездили, так он весь был в траве-мураве.
О прошлом и будущем приятно думать, потому что прошлое минуло, а будущее не наступило. Да и каким будет это будущее,- поживём, увидим.
Чудно. К чему с утра задаваться вопросом, кто и как живёт? Я – это я, все остальные – они.
Тем не менее, что за ощущение родилось? Кто-то или что-то начинает двигать мною, и не просто двигать, а садится на шею, тяжесть чувствую, взгромоздился непрошенным, к вечеру ни шеей не пошевелить, ни спину разогнуть не смогу. Только и остаётся уповать на то, что новая ночь спину распрямит, и шея к утру обретёт подвижность.
Странно, плохо понимаю, о чём думаю. Плохо понимаю, тем не менее, прислушиваюсь, как отражается во мне происходящее. Не всерьёз рассуждаю, с подковыркой, с издёвкой, вроде как не о себе, а о постороннем человеке. Может, все мы и есть посторонние в этой жизни? Все вместе, а как бы все наособицу. Не в своём стойле росли, не свою жизнь живём.
С кем бы мне сравниться жизнью? После мысли о сравнении с кем-то, возникает неприязнь: мало ли кто как живёт. Навязывать своё представление не хочу. Чтобы сравнивать, нужно знать наполовину, на треть, на вершок больше. Чем придётся расплачиваться за лишнее знание? Взамен вдруг попросят вывернуться наизнанку, запустят руку внутрь. А если не туда запустят? Бог знает, что с первого раза подцепить наощупь можно.
Затаённое ожидание неприятностей с утра перекрасить весь день во что-то светлое не может. Обособиться не получается. Да и не надо. Мне бы день простоять, да ночь продержаться.
Перед выходом из дому солнце на миг пробилось в прихожую, блик отразился в зеркале. Отразился, послушность какую-то создав. Дверь закрывал, покорный собственному импульсу, при полном отсутствии чьего-то внешнего влияния и давления.
Может, в этом была основа свободы?
Мир – это я и те, кто рядом. Те – много сказано, кто-то один и кто-то третий лишний. Мир уменьшился в объёме, мир стал маленьким: ладошкой прикрыв глаза можно было отгородиться от всего. Мир умещался в глазном яблоке.
Половине населения Земли хоть бы что в это утро, ни лукавить, ни скрывать свои чувства они не собираются, они не берут ни приступом, ни измором короткие минуты восхода солнца. Разлепили глаза и довольны. Для половины населения, не Земли, а города за окном моего дома, игра в третьего лишнего смысла не имеет. Смысл требует особой осторожности. Смысл заставляет держать на виду закрытой калитку входа во что-то новое.
Тесно мне было этим утром. Нехорошо и тесно.
А разве может быть тесно продукту эпохи в своей среде? Чуть не сказал, в пятнице, отнеся день недели к среде обитания.
Состояние,- хочется, по крайней мере, этим утром, почувствовать любовь жизни ко мне. Ко мне конкретно. В чём это выразится,- не знаю. А то ведь получается, солнце для всех всходит, воздух общий, птицы поют независимо от того, слушаю их я или нет. А для меня лично что? Что бы было подписано снизу строчкой?
Состояние неутолённости, оно заставляет всё время быть начеку, заставляет ждать. А ждать и догонять,- что в этом хорошего? Спор или непонимание из-за чего, конечно же, из-за идеи, из-за принципов. Плевать. Гегель, мировая диалектика, какие-то там три составляющие. Переходный период. В переходный период собрать бы всех баламутов в одном месте и бомбу бросить. Часы бегут, я почти физически ощущаю, как неостановимо течёт время.
Ни «да», ни «нет».
Ждать то, к чему давно готов, – это одно. Когда долго ждёшь, радость от получения короткая. А если неожиданно свалится на голову кирпич, сразу убьёт – ладно, а если калекой сделает?
Воображение хорошая штука, но быть в шкуре кающегося грешника, из которого вытягивают всё новые и новые прегрешения, извольте.
Не скрою, есть во мне что-то от циника. Святого циник при себе не держит. Бог от меня отдыхает. Но ведь из-за этого кусать меня не стоит. Чужие меня не понимают, но ведь кто-то должен оценить, понять, каких усилий стоит мне держаться на плаву?
Выходит, что мне нечего сказать другим людям? Не обязательно что-то говорить.
Наверное, минуты не бывает, чтобы я сам с собой не говорил. Я раскаиваюсь в своих ошибках и прегрешениях. Хочу вымолить себе прощение. Никто меня не слышит. Ни одного моего голоса не доходит ни до кого.
Не всё так плохо. Судьбу, понятно, на худой кобыле не объедешь и не обманешь. Можно тешиться неправдой, но неправда плохо греет. На не натопленной печке не согреешься.
Иду на работу. Это хорошо.
Работа, крыша над головой, какое-никакое благополучие,- что ещё надо? Главное, работа есть.
Ясно как божий день, пятница не жёлтого цвета. Ничего солнечного в пятнице нет. И не зелёная она. Пятница не гусеница. Зелёный, липовый цвет у четверга. Четверг -  тоска зелёная, медленно неделя катится к выходным.
Придурковатые – они не остроумные. Придурковатым подумать о себе лучше, - времени не хватает.
Пятничное утро приобрело коричневато-серый оттенок, со светлыми проблесками. В пятнице всё неизменно. Чуть светлее, чуть темнее, но никогда полной уверенности. Часы не то чтобы останавливаются, но время двигается медленнее. А если бы на всей Земле часы у всех остановились бы?
И слепому видно, если с утра говорить и думать небрежно, это неминуемо…
Что неминуемо?
Переживаю из-за того, что не в той стране живу? В какой меня родили, в той и живу. Сменила страна название. Время начало течь иначе. Но воздух, вода, земля – те же. Власть другая? Так я всегда против власти.
Мельком при выходе в зеркало посмотрел. Глаза приняли слегка растерянное выражение, стекло призывало поразмыслить над загадкой утра.
Возникло желание рассмеяться, пускай, нервно.
За спиной что-то маячит, жизнь там притаилась, ждёт от меня каких-то слов, каких-то впечатлений, новых и непривычных.
Я же жду, вот-вот из пустоты Вселенной вынырнет что-то и положит руку на плечо. Сигналом это будет. То ли это жду, что-то другое,- так ли это важно.
Был бы счастлив найти слова, которыми мог бы изъяснить то, что ощущаю и испытываю.
Когда смотрю в зеркало, смотрю, слушаю тишину. Тишина лжива, тишина прячет в себя враньё. Гляжу глаза в глаза в отражение. И рухнула там тишина. Заклубилась. Ничего, скоро всё отстоится. Двойное чувство какое-то: нехорошо, а вроде, как и хорошо.               
Утро ясности не внесло. Действительность не поменялась: правую ногу утром с дивана первой спустил, левой рукой почесал за левым ухом, бреясь, в зеркале не показался сам себе чудовищем. Палец не обжёг кипятком. Кусок хлеба не упал со стола маслом кверху. Дверь без скрипа за спиной закрылась. Чёрная кошка дорогу не перебегала, с пустым ведром женщина навстречу не попалась.  И, тем не менее, странная череда зыбкости набора происходящего ощущалась во всём. Мир как бы сузился. Вчерашнее отдалилось настолько, что казалось малозначительным и невнятным. Вчерашнего, вроде как, и не было. И сегодняшнего с гулькин нос.
Странно, тукает и тукает мысль, что всё имеет свой смысл и значение. Всё не просто чья-то прихоть, а всё живёт, жило до меня и меня переживёт. И что-то важное, самое важное в жизни, оно всегда где-то рядом. Оно не уходит, оно и не прячется, оно позволяет делать то, что я делаю. Хорошо делаю или плохо,- это другой вопрос. «Важному», главное, уверить, что жить – это не страшно.
Как же не страшно? Страшно, да ещё как. Неопределённость пугает. Телевизор лучше и не включать,- разваливается страна. Пересмотр, перебор прошлого идёт. Из загашников вытаскивается всё самое отвратное. И никак не избавиться-освободиться от неправильного мышления.
Сейчас, о том, чтобы пятилетку в три года выполнить, и не заикаются, Америку не догоняем, сколько там надоили молока от коровы в колхозе, молчат, даже я лично не знаю, мне хочется что-то про Пензу узнать, чего и за какие бабки завезли там в магазины. Все стараются не превышать скорость. Дороги разбиты. У страны свои дороги, у человека – свой путь. И то, и то в ямах. Начинается суета, как только комиссия сверху явится.
Так, может, комиссия от Бога сверху явилась в страну ревизию произвести? Вот на учёт и позакрывали кассы. Из-за этого и зарплату задерживают. У Бога забот полно, больше своих трёх дней ни на одну страну он не потратит. Знать бы, сколько человеческих лет укладывается в три божеских дня? Гляди, как бы в чистке не пришлось побывать. С каждой придумкой как бы худею.
Что-то различия между фразами не делаю. Не слышу себя, что ли? Если не слышу произносимых слов, то, чтобы позвать кого-то, написать на стене послание надо.
Кому писать?
Мозг отказывается понимать происходящее. Пожал плечами, опустил голову. Стеснение в груди не проходило. Это, тем не менее, рассуждения не прервало. От происходящего мысли отталкиваются: от изображения в зеркале, от экранной суеты телевизора, от странности вообще всего.
Если жизнь достигла дна, никаких перемен не происходит, то неважно, в сердцевине находишься, сверху плаваешь, в осадок выпал. Всё неважно. И театрально поставленные поучающие голоса, пронзительно скрипучие, всех этих умных-умных людей, к которым и мне хотелось бы относиться, глухо доносятся, как бы из тумана. Так они и сами толком не понимают, о чём вещают.
Странно, временами улавливаю, что я достаточно умный и при этом понимаю, что любой ум умирает вместе с человеком.
Поздно, слишком поздно приходит осознание себя. Наверное, всё из-за того, что умственный реактор в голове холодная свинцовая крышка купорит, ни внешним, ни изнутри мыслям сквозь неё не пробиться. Клокочет в голове варево. Оседает пар на свинцовом саркофаге, стекает хотение струйками опять в этот же котёл. Столько времени, уйма времени – и всё впустую. Недостаточно быть умным для своего ума, чтобы понять глупость жизни.
Туда – сюда ходит набор сит, сеется, вытряхивается мука жизни, вправо – влево, щелчки и постукивание, сыплется в отходы прошлое. Всё горкой, горкой. Лёгкое, мяконькое на ощупь, воздушное прошлое, всё вниз, всё вниз сквозь отверстия. Конечно, куда без этого, как бы ни берёгся, либо так, либо этак,- отсев всё одно измажет.
Так что, стряхни, оббей с колен пыль, с живота. Что, пошевелиться лень? Смысла никакого нет? Так разрешения не получил. Письменно, письменно с печатями разрешение должно быть подтверждено.
На что подтверждение? Делать добро? Наверное, и без подтверждения к деланию добра приходят, кто – раньше, кто – позже. А кому-то начхать. Если желание делать добро возникнет, когда сил нет? Как посмотреть, может, моего добра и не надо тому, кого хочу осчастливить? Тот тоже должен стать достойным.
Кот ленивый я, и ничего больше. Рассуждаю. Того и гляди, поучать возьмусь. А сам-то безупречен?
Не знаю с чего, но в это утро рубаху чистую надел, побрился. Никак битва предстоит?
Перебором обычных вещей не интересно заниматься. Смысла в этом нет. Если что и не понятно, так стоит ли запутывать ещё большей непонятностью и без того сложную жизнь.
Со мной мысли связаны, про мою жизнь? Порой думается, что каждая мысль сама по себе, как зёрнышки в куче, а иногда приходит в голову, что склеенными между собой мысли выдавливаются, новая тащит за собой ржу звена старых раздумий. Сами по себе мысли никого не заставят обернуться. Всё копошится, копошится, соединяется, делится, снова соединяется. Потом – бац, росток чего-то нового проклюнется.
Вдруг, внезапно ничего не совершается. Ни-ког-да! Ни с того ни с сего чирей, разве что, вскочит. Решение приходит медленно, оно наползает, оно наполняет, оно даёт какое-то время на передышку. Оно, наконец, пути отхода отрезает. На тонкой-тонкой ниточке висит, колеблется, выбирает.
Странно, хочу понимания, сочувствия, ощущения, что я не одинок. Перемены желаю? Но ни жениться не собираюсь, ни разводиться. Ни в любви объясняться. Ни уличать никого не хочу. Ни распинаться перед журналистами, почему-то про журналюг подумалось, о том, что всё – трындец,- это и в голове не держу.  И вообще, так считаю, дурить самому себе голову,- глупость несусветная. Мне что в рот ни положи, всё мёд.
Если бы так. Приспичило – вот и всё объяснение. Приспичило – это не игра, а хотя бы и игра, только прихотливая, капризная, своевольная, не требующая расспросов.
Дожил, думать и то надо согласовать. Без разрешения ничего нельзя. Времечко такое. Допустим, заявил что-то, на моё заявление назначат слушания, обсудят возможность удовлетворить. Не понравится мне ответ, последует – не нравится – увольняйся. И никто честить не будет. Неправильное у меня мышление.
Я сам по себе. Заезженная моя пластинка крутится и крутится.
Что я собираюсь делать?
А почему надо непременно что-нибудь с собой делать? Может, обойдусь этим днём без делания. Отпуск скоро. Вера в хороший отпуск -  всё одно, что вера в доброту Бога. Отпуск отгуляю, а там – будь, что будет.
Вчерашнее исчезло или сегодняшнее не наступило? Разве может так быть: спал-спал, а проснулся с вчерашними мыслями. Ровно с того места думать начал, на котором вчера забылся. Почему? Вчерашним меня не унизишь, а хотелось кому-нибудь.
Снова повторюсь, что жизнь меня не разлюбила окончательно, и я стремлюсь соответствовать.
Почему, другой раз всё забывается, а другой раз ещё и ненужные подробности всплывут?
Вопрос риторический. Не ко мне.
И, тем не менее, всё, как всегда. Не более.
Всё – и мысли, и движения – это лишь попутные действия наступившего дня. День – это как вагон поезда, сидишь в нём и едешь. Относительно шкафчика какого-нибудь – сижу, относительно удаляющегося крыльца дома – двигаюсь. Нутро сжалось. Что-то, я чувствую, хочет меня вывести из равновесия. Оно видит меня насквозь. Неуютно стало. Хорошо, что головокружение не началось.
Ой, какое головокружение? Человеку с улицы, а я ведь – работяга-строитель, мы - люди улицы на голову крепки.
Был бы кошкой, выгнулся, протянул вперёд когтистые лапки, зевнул, покрутился, потёрся возле ног,- что-нибудь и получил бы в награду за ласковость и хотение.
Я вот усомнился в хотении, в незыблемости моральных устоев, в том, что прожил жизнь не зря. Сам про себя человек всё не знает. Не знает, на что он способен. Тут сомнений нет. У меня часто бывает согласно выражению «на охоту ехать – собак кормить». Приспичит – начинаю решать. Сначала, что и остаётся, так напраслицу на себя наговариваю, начинаю признаваться во всех смертных грехах. Признаться в том, чего не натворил – предрассудок. Самокопание – это беда. Предрассудок – это такой тормоз, что всё из-за него стоит на одном месте. Бередить старые раны,- только углублять их, потом бесполезно, никому не под силу, сколь ни прилагай усилий, не заглушить боль. Боль болью перешибают. Запиться болью нельзя, и захлебнуться в ней невозможно.
Всегда был исполнителем чужой воли. Что нехорошее если и делал, то с разрешения. А разрешённое нехорошее прощается, а прощение усердием отрабатывается. Круг замкнул. Нет, на задних лапках ходить не заставляют.
Если два человека чем-то связаны, то самые-самые недостатки каждого уравновешивают друг друга. В моём случае сегодня нет рядом такого человека. Так что, некому пустить кровь? Оскорблённое самолюбие (чем, и кто его оскорбил?), яд впрыснуло?
Не из чугуна человек сделан, не резиновый он. Давить на человека можно лишь до какого-то предела. Дальше, а дальше одно – или сопротивляться человек начнёт, или взорвётся или закаменеет.
В некоторых обстоятельствах слова приобретают какой-то особый смысл. Не понять, с чего тебя стопорит, не можешь идти вперёд, отступить назад не получается, сдвинуться в сторону,- это означит потерпеть поражение.
Стервозность какая-то. Убраться бы от всех, а не выходит.
Толком не знаю, чего хочу, предчувствую, что кому-то другому за меня решать придётся. Чего там, то ли я перерос людей, то ли они не доросли до моего понимания.
Начало рабочего дня, и как потянется этот день предсказать можно. Начальница участка, а начальником у нас женщина, кого-нибудь отчитает. Причина найдётся. Конечно, раствор привезут без задержки. Как всегда, мы постараемся как можно быстрее выработать раствор. Конечно, кубометров кладки будет меньше нормы, на кирпичах сэкономим, а раствором заполним все пустоты. Главное, перекур как можно дольше продлить. Мастерицу, а она у нас мамаша первоклассника, Зубов спровадит в прорабку, узнать про спецовку, про слухи о зарплате. Отлучка мастерицы будет долгой: сын во вторую смену учится, разбудить надо, наставить, что и как. Во время длинного перекура, под стуки костяшками домино, мужики заведут разговор про политику, опять расклад будет неутешительным, опять кто-нибудь сорвётся, обматерит власть и конторских. Опять Леха Смирнов запустит руку в карман, позвенит копейками, сожалея, причмокнет губами, предложит сброситься,- он всегда готов сбегать за пузырём.
Может быть, что в последнее время стало редкостью, у Лёхи в заначке бутылка окажется. Выставит он её на стол. Конечно, одна бутылка на восьмерых мужиков всё равно, что слону дробина, губы помазать.
Снова разговор перейдёт на невыплату зарплаты. Слова будут произнесены какие-то нагие, бесстыдно откровенные, но неубедительные.  Именно неубедительность лишает веса эти слова.
И замолкнут мужики, и молчание будет как итоговая черта, как жирная точка в конце запутанного предложения.
Разливая водку, Витёк Зубов чуть помедлит. Спросит: «Тебе, Сергеич, плеснуть грамм пятьдесят? Ну, как знаешь. А мы выпьем, чтобы не озвереть. Не сиди одиноким и печальным».
Мужики выпивают, а мне в состоянии одиночества сидеть возле них как-то уютно. Не как мартовскому коту на завалинке, щуриться на солнце да ждать удачу. Так же, наверное, уютно сидел на печи Илья Муромец, сидел и поглядывал, что творилось вокруг. Силы копил.
Не сорок лет, понятно, мы работаем вместе, и половины от сорока лет не отработали, но, тем не менее.  Можно на мужиков не обращать внимания, можно не слушать, что они говорят. Но я слушаю. Мы ведь единомышленники.
Я исполняю обязанность звеньевого. Так сказать, амортизатор между молотом и наковальней. Не более. Промежуточная шестерёнка. Теперь не от рвения звеньевого зависит заработок, что и как начисляется – тайна за семью печатями. Это раньше мы могли с точностью до копейки подсчитать получку: сколько натопал, то и полопал, теперь нам платят в зависимости от настроения, что ли, начальника.
Буду сидеть я так, как бы заново разглядывая мужиков, которые свои пятьдесят грамм, кто медленно цедит, кто одним глотком опрокидывает в себя, буду смотреть, как они потом будут закусывать или кусочком яблока, или парой семечек, или разрезанной на дольки конфетиной. Закусь нынче дорогая. Иногда что-то комментирую. Ты, мол, Лёха, пипеткой на язык капай жидкость, так вкусовые ощущения приятнее. А ты, Витёк, семечко пережёвывай, не откусывай большими кусками.
Буду разглядывать мужиков с тем удивлением, как разглядывают вернувшегося из заключения человека: жалея и осуждая. Крамольные мысли у меня. Моё состояние меня не огорчает. Ясно представляю мужиков.
У Рябова тонкие губы, лицо бледное, усики зловещие. Зловещие – из-за того, что Рябов мне не нравится. Тщеславный фанатик. Одни деньги на уме. Желчен ещё. Всем недоволен. Того, кто всем недоволен, брюзгой зовут.
Бог с ним, с Рябовым, мне с ним детей не крестить.
Сейчас приветствуется единение. Поощряются разговоры о скором процветании и сознательном возрождении.
Всегда вспоминается самое главное. А что в Рябове главное? Болен он жадностью. Эта болезнь не заразная. Странность. Люди всегда кажутся странными, и делают странные вещи. Так что трудно определить по высказыванию, по поведению болен человек или нет, и не мне определять. Сам недалеко ушёл от Рябова.
Тугодум, всё-таки, я. Мозг отказывается в спешке работать, судорожность появляется. Несвобода. Признак несвободы – одновременное существование меня и здесь, и там. Со «здесь» более-менее ясно. Здесь – это дом, работа, нервотрёпка. А вот с «там» - проблемы. Что я в «там» делаю, куда иду, какой выберу путь, куда этот путь приведёт?
В минуты сидения рядом с мужиками, я боюсь признаться себе до конца, что люди, с которыми работаю не один год, по большому счёту, безразличны. Они попутчики. И отношение к ним, как к попутчикам.
И что выходит, что имею в виду? Раз я чужой, то независим от законов тех людей, кто находится рядом и не обязан им подчиняться.
Что касается Рябова, странные у него глаза. Не глаза, а чёрные дыры, без выражения. Скорее, выражение их направлено или обращено внутрь себя, в собственный карман.
О чём Рябова не спросишь, он знает ответ. В ответе слово рубль присутствует. Всё им отметается в сторону, есть лишь то, что интересует его. Сравнивать Рябов любит. Преуспел ты в жизни, отстал…лучше, конечно, если кто-то отстаёт.
Оно конечно, если ответа не знаешь, то и вопрос мимо ушей пропустить можно.
Все преследуют какие-то свои, вполне конкретные цели. Спроси любого об этом,- с ходу ответит, что ему нужно. Кому-то шуба жене, кому-то квартира. Кто-то мечтает смотаться в Египет, посмотреть на пирамиды, хвастануть тем, что был там.
Что хочу понять? Мир без меня обойдётся. Мир вполне может заменить меня кем-то другим.
Странные люди похожи тем, что их желания – это пробуксовка колёс на одном месте, колёса крутятся, а с места никак не сдвинуться. И вчера, и сегодня, и завтра – одно и то же, не трогает оно.
Кто виноват, что желание слишком долго задержалось в мозгу?
Часто ловлю себя на мысли, что мужики, выпивая, таким образом, хотят сохранить остатки человеческого. Чтобы окончательно не попасть в некое подобие зависимости от дурацкой неопределённости безденежья.
Магазины ломятся от товаров, деньги депутаты коробками заносят и выносят, поток дорогущих машин на дорогах, улицу не перейти, а мы от безденежья щёлкаем зубами. Мы – пыль земная. Кто ни тронет,- запачкается.
Непонятно, какой опыт каждый из нас извлекает из той или иной ситуации. Было, всё было. Уж после того, что произошло со страной, не могло случиться ничего такого важного с отдельным человеком. Удивить ничем нельзя. И к дефициту привыкли, и бартеру радовались, и талоны восприняли как должное: полтора килограмма сахара на месяц, два куска мыла, пачка стирального порошка.
Закуток в конторе, где крикливая буфетчица-Валюша вымерено, черпала совком из жестяной ванны сахарный песок, и мы, как с конвейера, с прилавка снимали пакеты, стены закутка много чего слышали. Если нас привозили за отоваркой последними, то удивительно было видеть чуть ли не треть ванны с оставшимся сахаром.
Лёха Смирнов не раз и не два раза предлагал Валюши остаток сахара разделить по-справедливости. Прикидывал на вес гирьку, утверждал, что в сердцевину, точно, свинец залит, что, сколько ни перевешивал дома сахар, шесть килограмм ни разу не получалось. Лёха на четверых получал отоварку. Разница минимум в пол кило. Зубов уточнял, что сахар, высыпанный в ванну, поглощает ведро воды за ночь. Валюша оттого и молчит, что губы её сиропом склеены.
 - Бляха-муха,- возмущался Смирнов. - С десяти человек литр самогонки баба может выгнать. Клондайк. Скважину нефтяную иметь не надо.
- Подваливай, Лёха, к Валюхе. Сладкая баба. Будете вдвоём дела проворачивать. С её губ не один литр нектара ссосёшь. Она сахар экономить будет, ты – после каждой отоварки, самогонкой нас потчевать. Всё лучше, чем бутылки собирать,- не отставал Зубов.
- Я б не прочь, да разве этой профуре такой нужен. Скучен я для нее. И возраст, и возможности не те. Ей же что-то каждый день приносить надо с работы, что я принесу,- кирпич, раствора ведро? За пухленькую сберкнижку она бы пошла. Мои три девки довесок, но никак не приработок. Валюши особый набор нужен. Да и я, честно сказать, считать набашленные деньги за закрытой дверью не могу. Деньги тратить надо, в подушку не складывать.
Лёха, конечно, тот ещё фрукт, но если бы мне предложили озвучить человека, с которого памятник всем мужикам ваять надо, я бы тут же предложил Лёху Смирнова. Лёха один воспитывал троих дочек.
Что касается бутылок, бутылки – особая статья. После зимы, будто подснежники, первыми вытаивают за окном нашей бытовки из-под снега именно бутылки. Шиком считалось, не целясь, выбросить в форточку пустую бутылку. Зубов в этом преуспел. Гора их нарастает в промежутке между стеной бытовки и забором. Такой винегрет изо льда, снега, окурков и бутылок образуется – держись. Не знаю, какое количество захоронили мы их в ямах, пока строим дом.
Умные люди на всём деньги делают. Из дерьма – конфетку. Народ падок на красивые обёртки.
Город наш построен у чёрта на куличках, в медвежьем углу. Ни дорог, ничегошеньки нет из того, что соединяло бы его с «Большой Землёй». Самолёты и река. Навигация короткая. Чтобы жить и выживать, согласно «Северному завозу», за два месяца нужно успеть сделать годовалый запас, заполнить склады. Понятно, завозилось всё в банках, бутылках, мешках и ящиках. Так легче грузить и разгружать. И никто никогда не собирал в течение многих лет эту стеклянную тару. Мелочью считалась, не стоящей внимания, опустошённая бутылка или какая-нибудь железяка.
Завалы из отслужившего свой срок металла, картон и бумага, ящики - всё поглощалось свалкой. Тысячи, десятки тысяч, миллионы бутылок и банок. Началась перестройка, то, что было невыгодным, на этом стали делать деньги. И металлолом весь подобрали, и пункт открылся по приёму стеклотары. Понятно, бутылки принимали не по двенадцать копеек, как в застойное советское время, а по шесть копеек, понятно, не у всех брали. Брали у тех, кто сдавал ящиками. У своих.
Одним из «своих» был Миша Мамедов. Трактористом в нашем управлении на «Беларуси» работал. Развозил материалы по объектам. Пять детей-спиногрызов наплодил, а их ведь кормить надо. Так вот этот Миша, месяца за два-три до начала навигации, каждый день вывозил раненько на свалку свой колхоз, и ребятишки собирали бутылки, а потом мешки с бутылками Миша отвозил к своему вагончику, где мыл, отдирал наклейки, раскладывал по ящикам. И сдавал оптом.
Оборотистыми людьми в смутное время не русские стали, а выходцы с Кавказа. Мы, русские, долго запрягаем. Перед этим репу долго чешем, перебираем возможности. Южане дружнее, где один, вскоре и помощники появляются.
У мужика из пункта приёма стеклотары, связи были со шкиперами барж, и с милицией, и властью. Он арендовал склад на берегу. К началу навигации заполнял этот склад под завязку. Обратным ходом баржи в Омск шли с трюмами, набитыми ящиками со стеклотарой.
Бизнес выгодным оказался. Через годик жена Миши в дорогущей шубе щеголяла. Да и сам Миша вскоре бросил свой «Беларусь», магазинчик открыл.