Амурская сага. Часть 8

Александр Ведров
ЧАСТЬ 8. УНЕСЕННЫЕ БУРЕЙ
А что, если наша Земля это Ад
 для какой-то другой планеты?
Хаксли.

Глава 1. Святой Давид

Волна коллективизации докатилась до Дальнего Востока. Предпринимаемый рывок к формированию крупного государственного сектора в промышленности в условиях плановой экономики был несовместим с сохранением единоличных сельских хозяйств. Бешеные темпы возведения новых городов и промышленных комплексов требовали немедленных и возрастающих поставок ресурсов. В практику вошли меры принуждения. Принципы Н.Э.П. преданы забвению. Бедные и отчасти средние слои крестьян поддерживали коллективизацию; на  селе возникла межклассовая  напряженность.
 
В Амурской области к началу коллективизации насчитывалось четырнадцать тысяч бедняцких и малоимущих хозяйств, которым была прямая дорога в колхоз, больше некуда, а также двадцать шесть тысяч середняцких и под десяток тысяч зажиточных дворов. Различия этих экономических сословий должны были учитываться государством в пользу конечных результатов, но «разрушители старого мира», расправившись с оппозицией, снова да ладом взялись за привычное дело. Основная часть крестьянства приняла новое явление настороженно, рассудив для себя, что от добра добра не ищут. Началось сокращение дворового хозяйства, продавали скотину и дома, уезжая в город на заработки. Что  делать на земле, если отымались результаты труда?
В 1927 году в десятке километров от  Успеновки была  организована коммуна «Красный пахарь» имени Блюхера, объединившая в рядах энтузиастов сорок два коммунара, а с семьями примерно полторы сотни человек. Сторонники новой жизни  собрали в общее стадо весь скот, какой у кого был, и инвентарь. Вскладчину приобрели скромный парк сельскохозяйственной техники, еще и власти выделили трактор «Фордзон» с навесными орудиями, а работе крестьян учить не приходилось. Коммунары размахнулись основательно. Построили кирпичный завод, приобрели шерстобитку и диковинный народу инкубатор. Первый урожай был неплох, средний заработок  тридцать рублей.

В коммуне был организован новый быт. Женщины на принципах равноправия принимали участие в общественно полезном труде. Подростки привлекались к посильному труду с оплатой по шестьдесят копеек в день. Коммунары жили в общежитии, по одной комнате на семью. В тесноте, да не в обиде.  Работал пункт ликвидации безграмотности, Красный уголок, выпускались стенгазеты.  Жили в дружбе и согласии и в труде, и на отдыхе. На то они и коммунары.

В 1930 году хозяйство коммуны окрепло. Кирпичный завод приносил прибыль до четырех тысяч рублей за год. Построен свинарник на двести голов и птичник на тысячу несушек, их продукцию охотно скупали совхозы Среднебелой и Комиссаровки. «Красные пахари» первыми в районе освоили силосную технологию заготовки кормов. Через пять лет коммуну «Красный пахарь» преобразовали в колхоз с одноименным названием, но в памяти жителей Успеновки надолго остались воспоминания о давней поре революционной романтики на началах общности труда и имущества.

Одновременно с коллективизацией началось массовое раскулачивание. Раскулаченных хозяев этапировали по тюрьмам и лагерям, их семьи – на высылки. Началось горемыкам подневольное переселение,  не под царской охранной Грамотой, а под охранным конвоем. В Успеновке опустевшие дома разбирали и вместе с инвентарем и утварью перевозили в коммуну, которая обустраивалась  на заимке раскулаченного односельчанина Никиты Харченко. В январе тридцатого года в стране развернулось движение «двадцатипятитысячников», подхваченное в Приамурье. Сто семнадцать рабочих-производственников, а с ними двадцать пять партийных и советских работников выехали на работу в колхозы. Борьба укладов   бушевала на Амуре не слабее, а то и шибче, чем в шолоховской «Поднятой целине. Из сыновей  Василия Трофимовича хуже всех пришлось Николаю и Дмитрию, народившему с Натальей десятерых детей. Их семейства, сколотившие состояние на зависть любой коммуне, были вычищены с родового гнезда и сгинули в безвестности. Дома разобрали и вывезли в коммуну, хозяев отправили в лагеря и почему-то без права переписки. Жили в благодати большие семейства, жили, трудились и исчезли бесследно. Василию Трофимовичу не  довелось видеть бесславную кончину сыновей, которых он привел на землю, жестоко обошедшуюся с ними.
***
С Давидом обошлись помягче, хотя и отняли полевую пашню. Отец с сыном разобрали и перевезли с поля на усадьбу избушку. И остался на заимке осиротевший сад из разросшихся корней груши, кустов черемухи и калины да двух высоких лип, но их дни тоже были сочтены под напором коммунарского трактора марки «Фордзон». Осталось также полюбившееся озеро со стаями  карасей и быстрых гольянов да вечерним жалобным плачем гагар, гнездившихся в камышовых зарослях. Ивану Карпенко, старшему из братьев, удалось избежать притеснений и  то благодаря сыну, красному партизану, выдвинувшемуся в колхозное начальство.

Строители новой жизни, знавшие лучше крестьян, как  им жить и трудиться, надумали устроить коллективное хозяйство в самой Успеновке, где  упрямых единоличников под угрозой раскулачивания проще было загнать в артель. Крестьяне ходили чернее тучи, не зная, как  спасаться от власти, которую они отстояли в гражданской войне. Давид Васильевич поплакал от безысходности, принимая на дню  по две комиссии вербовщиков, и весной тридцать второго года написал заявление о вступлении в колхоз. В тот же день с его двора увели трех лошадей, дойную корову, с десяток овец и весь инвентарь – плуг седальный, жатку, сеялку с веялкой, бороны и каток. Колхоз зажил богаче. В пользу колхоза прибрали и два больших рубленых амбара, стоявших на огороде,  под пасеку, а Давида поставили сторожем при ней. Прасковья Ивановна тоже оказалась при деле рабочей в огородной бригаде.

Осенью, когда амбарных пчел вывезли на зимовку, Давида Карпенко назначили чабаном при отаре овец. Тут-то он вкусил все прелести колхозного дела. Поскольку теплых помещений для скота в колхозе почему-то не было, овец при любых морозах приходилось держать под сараями. Чабан, у которого сердце разрывалось за страдающих животных, ходил по ночам с фонарем, следил за ними. Его дом был полон ягнят, которых он, спасая  от морозов, таскал туда-сюда, из отары в дом да обратно. Прасковья-огородница по ночам ходила с мужем подкармливать овец из домашних припасов.

 Весной, едва появлялись прогалины, Давид с напарником, Марком Овчариком, выгоняли отару в поле пастись до белых мух; колхозных кормов всегда было в обрез. Овцы из бывшего домашнего стада узнавали Давида, жались к нему, блеяли, жалуясь и не понимая, что же случилось с хозяином, оставившим их без корма и тепла. Дожди животным тоже не в радость, перед ненастьем их трудно было выгнать на пастбище. Под дождем шерсть тяжелела, долго не высыхала, и овцам было холодно. Они прижимались друг к другу для тепла, заболевали. Им бы укрыться под навесом, которого, однако, не было. Чабану, перенесшему два инфаркта и не способному из-за паховой грыжи без бандажа и пару шагов ступить, самому бы пожаловаться, да некому.

Все мольбы и жалобы Давид Васильевич направлял одному Богу милосердному, искренняя вера в которого возрастала тем сильнее, чем несноснее становилась жизнь. По воскресеньям богомолец, договариваясь с напарником о подмене, уходил в Среднебелое для посещения церкви, а это за семь верст, не щи хлебать, к обеду возвращался пасти овец, а к ночи пригонял  в загон и таскал им воду на полную колоду. Пять лет ходил чабан за колхозными овцами, как за своими. Хоть и трудился он добросовестно, иначе не умел, а врагов все-таки нажил.

За приверженность к Господу Богу атеисты над ним насмехались и изгалялись, прозвав святым Давидом. Что было ждать, если атеисты действовали не сами по себе, а по инструкции Амурского областного «Союза воинствующих безбожников», имевшего ячейки на предприятиях. Была такая организация. Активисты и часть бедняков были враждебно настроены к нему из-за раскулаченных братьев Николая и Дмитрия, отнесенных по политической статье к врагам народа.  Давид молча сносил сыпавшиеся на старую голову издевательства и попреки, но от веры не отступал, одна  она осталась в страдальческой душе.

Когда по Руси разнеслась молва о сказочных сибирских богатствах, туда потянулся случайный люд, ловцы счастья и охотники до легкой добычи, которые по проложенной «железке» добирались до новых мест, устраивались наемниками или жили случайными заработками, присматривая, где что плохо лежит, и ждали своего часа. Этот час настал с революцией, всколыхнувшей мутную воду вокруг начавшегося передела собственности. Немало проходимцев, не имеющих понятия чести и совести, объявилось и в зажиточной Успеновке.

Один из них, гол как сокол, пробрался в колхозное начальство и стал присматривать усадьбу, достойную своему служебному положению. Выбор посягателя на чужое добро упал на добротный дом «святого Давида», преследуемого со всех сторон; оставалось только добить. Завладеть чужим имуществом было проще простого, всего-то настрочить донос куда следует. Задача упрощалась  тем, что властями в широкий обиход было введено понятие подкулачника, а в разразившемся голоде можно было обвинить любого встречного и поперечного, хоть того же Давида, который довел колхозную отару овец до падежа.
Какой чабан спас бы овец, если колхозные корма к концу зимы заканчивались, а выгонять отару в поле было бесполезно? Бродили, бывало, кони по снежному полю, долбили копытами лунки, откуда выгрызали пожухлую траву вперемежку с мерзлой землей, но овец с их раздвоенными копытцами природа такому приему не обучила. Чтобы сохранить отару, пришлось раскрыть крыши амбаров, но солома была трухлявой и плохо пригодной для корма. Больше мусолили, чем ели.

Люди питались немногим лучше. Ходили по полям, собирая не убранные колоски и мерзлую картошку. Выручала соя, при уборке которой с осени оставались стручки, не срезанные  комбайном. Хлеба колхозникам выдавали по четыреста граммов на трудодень, но его готовили из теста напополам  с травяными отрубями, от которых у людей часто отнимались ноги. Неправильную траву подбирали пекари, не как Бобка.
 Однажды  Давид тоже остался лежать в поле  в конце дня, когда овцы, не дождавшись команды, оставили его одного, без всякой помощи, и сами ушли в загон. Чабана спасла Прасковья, встретившая отару без ее овечьего начальства. Давид все же сумел сохранить в оскудевшем хозяйстве корову Милку, хотя за зиму пришлось снять  на корм  солому с сарая, а Милка сохраняла семью, поддерживая ее  молоком. На дворе оставалось с десяток кур-несушек, три гуся да верная собака  Бобка. Такое середняцкое хозяйство.

Из письма Давида Васильевича сыну Ивану:
Здравствуй дорогой сын. Вопервых сообщаю что мы живем ноне так. После твоего отезда я сильно болел дней 16. Потом начал понемногу исправляться и 10 сентября дали коров начал их пасти и хворал и пас до снегу… Потом красил жд бараки пол и окна а здоровье похужало грыжа много хуже стала… Маманя нянчит внучку Валю она пока не ходит самостоятельно… Ванюшу (брата – ред.) перевели со слесаря на ремонт в казармах ходит на работу за 6 км…
*** 
Ретивые исполнители коллективизации  довели процесс раскулачивания до раскрестьянивания. В считанные годы земледельчество лишилось прежней моральной ценности. Кошмарное наводнение 1929 года, которое привело к разорению амурчан и проявило их бессилие перед стихией, властями было использовано для ускоренного проведения коллективизации. Крестьяне, по традиции свыкшиеся с общиной, поначалу поверили колхозному раю - кто бы сомневался в преимуществах коллективного ведения хозяйства над индивидуальным -   однако новоиспеченных колхозников ждало скорое  разочарование. Не теми методами и руками возводилось новое дело. Докатились до введения продовольственных карточек.

Начались волнения и протесты. В апреле тридцатого года, через шесть лет после Зазейского, вспыхнул Зейский мятеж. В марте в газете «Правда» появилась статья вождя под названием «Головокружение от успехов», списавшего  насильственные меры коллективизации на местных исполнителей. Амурская областная партийная конференция приняла статью о перегибах к исполнению. Растерявшиеся власти дали разрешение на выход из колхозов, число которых заметно поубавилось. Но то были лишь цветочки, а ягодки ждали впереди.

Наметившийся спад  колхозного движения совершенно не устраивал его организаторов и вдохновителей, взявших курс на сверхбыструю индустриализацию страны за счет выжимания соков из села. Зерно оставалось главной статьей государственного дохода и средством удержания власти.  Поступила команда к решительному наступлению на крестьянские бастионы.  Весной тридцатого года на Дальнем Востоке в операциях против кулачества действовали сто двадцать пять отрядов Г.П.У.,  только в  январе тридцать второго года ликвидировано двенадцать «контрреволюционных групп».

Политическая напряженность в стране  нарастала год от года. В 1929 году была разгромлена группа видного теоретика партии Н.И. Бухарина, председателя Совнаркома А.И. Рыкова и лидера советских профсоюзов М.П. Томского, выступающая против мер по ускоренной индустриализации и коллективизации, особо против чрезвычайных мер в хлебозаготовках. Этот год Сталиным объявлен годом  «великого перелома». Он призывал за десять лет догнать передовые страны, мотивирую свой тезис тем, что «либо нас сомнут». Здесь-то вождь был прав, только вот великая смута в России началась с того самого 1917 года, в котором революционеры всех мастей в феврале и в октябре правили балом. Где они, двадцать лет мирной жизни, о которых мечтал Столыпин? Кто бы осмелился напасть на Россию, которую видел реформатор к 1930 году? На стыке веков царская Россия входила в пятерку крупнейших экономик мира и занимала ведущие позиции по темпам развития промышленности – 10%, а в тяжелой – все 20%, и без каких-либо чрезвычайных мер.

К высшей мере ответственности были приговорены лидеры оппозиции Н.И. Бухарин и А.И. Рыков; их жизнь    оборвалась в расстрельном полигоне с издевательским названием «Коммунарка». М.П. Томский, стойкий защитник крестьянских интересов,  застрелился «в добровольном порядке», упростив задачу гонителям, но диктатор от пролетариата отыгрался на сыновьях «правого уклониста», приговоренных к расстрелу. С тем партийные дискуссии и прекратились.

Повсюду ускоренно возводились лагеря жуткой империи ГУЛАГ. Они требовались для решения не только политических, но и экономических  задач по перемещению производительных сил страны в отдаленные и восточные территории. Постановлением Совнаркома от 11.07.29 года предписывалась «колонизация этих районов путем применения труда лишенных свободы». Столыпинская реформа подменена сталинской. В 1932 году под городом Свободный был сооружен БАМлаг, в котором только за одиннадцать дней «черного августа» тридцать седьмого года расстреляно 837 неугодных лиц. В Свободном  раздавали свободу от жизни. Здесь карлики в погонах дважды выводили на инсценированный расстрел будущего Маршала Победы Рокоссовского, глыбу полководческого таланта. Гулаговская система совершенствовалась, и под  Среднебелой был построен «специализированный» лагерь для аграриев.

Для захоронений применялись рвы, в которые сбрасывалось с полтысячи  расстрелянных. Только за 1937-38-ой годы через БАМлаг прошло более двухсот пятидесяти тысяч человек, хотя точные цифры репрессированных уже никогда не будут установлены. В архивах МВД по Амурской области скопилось более миллиона карточек заключенных, с которыми еще предстоит большая исследовательская работа.

Дальневосточный край превратился в зону ссылки спецпереселенцев, прибывающих из центральных районов страны. Глядя на неуместные действия властей, середняки сворачивали хозяйственную деятельность и покидали деревни. Житница Приамурья, охватывающая Зейско-Бурейскую равнину, опустела, что привело к массовому голоду начала тридцатых годов. В Албазинке колхозники растаскивали со скотомогильника на еду трупы животных, падших от эпидемии. По воспоминаниям  А.С. Парубенко, в Козьмодемьяновке ели дохлятину со свалки, пересыпанную карболкой, ели и своих умерших  детей. По воспоминаниям М.А. Машкиной, в Павловке у семьи Кудриных со двора уводили последнюю корову, на которой повисли, обливаясь слезами, шестеро девчушек, мал мала меньше. Малые понимали, что без кормилицы им не жить. Корову угнали, а семью вывезли в Белогорск, все равно не выжить в пустом доме.

         Разрозненное крестьянство не сумело объединиться в отстаивании политических и экономических прав перед властью, в недрах которой вырастали деспоты местного масштаба. Настоящим исчадием зла для успеновцев была откуда-то взявшаяся особа, пользующаяся особым доверием у карающих органов. Выискивая очередную жертву, «особистка» вышагивала по деревне в солдатском галифе с папиросой в зубах и строчила доносы, как из пулемета, а там по отработанному конвейеру людей хватали и вывозили без особого разбора кого-то  за решетку или на трудовую повинность, других во рвы уже под настоящие пулеметы. «Узаконенные расстрелы» велись в городах Свободном, Сретенске и Благовещенске, места «самочинных полигончиков» тщательно маскировались. В разгар репрессий на территории Константиновской М.Т.С. организован учебный взвод, где подготовлено двенадцать пулеметчиков. Куда бы их могли направить?

        31 марта 1937 года первый секретарь Амурского обкома ВКП(б) В.С. Иванов приговорен к расстрелу. Вместе с ним в причастности  к «право-троцкисткому заговору» обвинены многие руководители области и комсомольский вожак заодно. Шутки в сторону. Началась большая потеха. В начале августа тридцать восьмого за подписью секретаря ЦК ВКП(б) руководству Дальневосточного края, куда входила Амурская область, был спущен лимит (план) «для репрессирования контрреволюционных элементов» в количестве двадцати тысяч(!) человек.

В Книге Памяти Амурской области в списке репрессированных из села Успеновка числится сорок человек (приложение №1), среди  которых фамилии, известные читателю по  нашей книге: Данил Барабаш, Андрей Гальченко, Ануфрий Дидык, братья Иван и Павел Замула, братья Дмитрий и Николай Карпенко, Павел Овчарик, братья Анисим, Афанасий и Дмитрий Царевские, Павел Чернышов. Обращает на себя внимание тот факт, что практически все домохозяйства первых лет образования Успеновки понесли людские потери в  сталинских репрессиях. Из второго поколения основателей села расстреляно 29 человек (Приложение №2).

Софья Дружинина вспоминает, как в 1934 году семью раскулачили и выслали из Успеновки на прииск «Сивагли», что в Свободненском районе. Лучше бы отправили куда подальше, потому как 30 августа 1938 года всех мужиков прииска до единого забрали, а семьям дали сутки, чтобы они убрались с прииска, куда глаза глядят.  Ее отца, Алексея Афанасьевича, расстреляли в октябре того же года. Семья долгими годами скиталась по белу свету, а сердце за папку, зарытого неизвестно где, так и не отболело. Софья Алексеевна просила поместить его фотографию в нашей книге, чтобы в ней упокоить отца.

Обращает на себя внимание удивительное совпадение в сроках августовской разнарядки на репрессии и времени поголовного ареста мужчин на прииске «Сивагли». План надо было выполнять. Всего по зловещему приказу 00447 на Дальний Восток было спущено три «лимита» на репрессирование в общей сложности тридцати шести тысяч человек, из которых на расстрел двадцать пять тысяч и на заключение в лагеря - одиннадцать тысяч. Такие цифры, а за ними – судьбы.

Не лучше обстояли дела и в соседнем селе Троицкое, что в девяти километрах от Успеновки. В гражданской войне многие жители села партизанили, из них погибших до половины. В двадцатых годах здесь каждая семья имела приусадебный участок от тридцати до семидесяти соток, село процветало, а в тридцатом в нем был образован колхоз «Красный партизан».  Вместе с колхозом в память потомкам остался   список репрессированных из села Троицкое в количестве семнадцати человек.

***
Голод, снижение рождаемости, ссылки и репрессии, все сошлось к одному. Итоги творимых бесчинств можно было бы оценить по динамике прироста населения страны, но здесь-то и начинаются политические игры в жмурки, в которых хотелось бы разобраться. В наших рассуждениях примем за исходную позицию две цифры. Первое, по  царской статистике, население России за 1897-1911 годы выросло на 33 миллиона человек, значит, ежегодный прирост составлял 2,4 миллиона.

Второе, в 1926 году население Советской России составляло 147 миллионов человек, и тогда в 1937 году, в котором проводилась новая перепись, оно должно было составить, по «царской динамике прироста», 173 миллиона. Тем более, что в 1930 году на 16-м съезде партии «главный статист страны»  объявил о ежегодном приросте  населения в конце двадцатых годов по три с лишним миллиона человек. Тогда, по «сталинской статистике», в 1937 году ожидаемая численность населения должна была приближаться к 180-ти  миллионам.  арительные итоги переписи - без учета данных Наркомата обороны, а также   лагерного и тюремного спецконтингента – показали цифру всего-навсего в 156 миллионов человек. Возникает вопрос, где семнадцать миллионов советских людей по царской статистике или двадцать четыре миллиона – по сталинской? Указанную цифру «потерь» можно частично объяснить числом умерших от голода, которое, по разным оценкам, составило от шести до девяти миллионов человек. Голод – еще одно преступление государственной машины перед крестьянством. Из докладной  записки руководства ГУЛАГа от 03.07.1933 в адрес Ц.К.К.  В.К.П.(б): «На почве голода резко увеличилась заболеваемость и смертность среди спецпереселенцев».  Не будем сбрасывать со счетов до трех миллионов человек, находящихся под стражей. С десяток миллионов «недосчитанных граждан» отнесем на снижение рождаемости. Зачем рожать детей на мучения? Вот и вся арифметика, впрочем, без претензий на достоверность, скрытую для истории за семью замками. 

«Оргвыводы» по результатам скандальной переписи последовали незамедлительно. Газета «Правда» довела до общественности сведения о том, что «троцкистско-бухаринские агенты фашизма» пробрались в Центральное Управление народно-хозяйственного учета, устроив вредительские результаты переписи населения. Совнарком признал материалы переписи «дефектными» и назначил новую перепись на январь 1939 года. Начальник проштрафившегося Центрального Управления учета доктор экономических наук И.А. Краваль был арестован и расстрелян. Совсем неправильно считал. За ним арестованы десятки, если не сотни, статистов в центре и на местах.
Надо ли повторяться, что после двухлетнего разгула репрессий в январе 1939 года Совнаркому пришлось под копирку с предыдущего принимать новое постановление о признании материалов очередной  переписи такими же дефектными и не подлежащими утверждению. Как будто сами не знали, что натворили,  а дальше все огрехи поголовного учета строителей социализма списала война.
***
В 1937 году тучи над семьей Карпенко все более сгущались, но гром грянул, когда к Давиду Васильевичу пришел наведаться младший брат Дмитрий, отбывавший заключение в лагере под Успеновкой и отпросившийся у начальства побывать у родственников. Тем вечером, когда Дмитрий зашел к брату, там сидела соседка, склонная к болтливости и сплетням. Наутро вся деревня знала, что Дмитрий Карпенко сбежал из тюрьмы и скрывается у Давида. Той порой «беглец» помылся в бане, переночевал и утром, чуть свет, спокойно ушел в лагерь к утренней перекличке. У него-то неприятностей никаких, если не считать последующее исчезновение с лика земли, а несчастному Давиду приписали все грехи, мыслимые и немыслимые – и плохой уход за овцами, и что поил-то их холодной водой, а также укрывательство арестованного брата и уж, конечно, вредоносную набожность, не совместимую с передовой коммунистической идеологией.

Обвинения вкупе потянули на восемь лет тюрьмы с конфискацией имущества и высылкой семьи  на север. Суд был показательным, при стечении согнанной деревни, в назидание того, как Советская власть расправляется с врагами колхозного строя. Большинство односельчан сочувствовали осужденному, жалели в душе, зная его безобидность и доброту, но были и злорадники, дождавшиеся расправы над «святым Давидом», да он таким и был. Давид Васильевич со смирением перенес прилюдное шельмование и ниспосланные испытания. Из зала суда конный конвой погнал преступника, в чем он  был, на железнодорожную станцию, где его  поджидал товарный вагон с крепкими засовами.

Шел Давид Васильевич по Успеновке, и виделось ему широкое вольное поле и они, пятеро брательников с горящими глазами и с отцом во главе, оглядывающие земную благодать, где есть простор развернуться молодецкому плечу, поднять богатую целину. Нет, не видеть ему больше родной Успеновки, выросшей на его глазах трудом первых переселенцев, что встали здесь обозом на тридцать две подводы. Поставили они деревню на зависть кому-то, не для себя… Шли долго, конвой в нетерпении подгонял старика, тяжело переступавшего по исхоженной им земле больными ногами. Добрались до места, где формировался военный обоз с его, Давидовом,  участием  для китайского похода во службу Царю и Отечеству, когда левый амурский берег был окончательно закреплен за Россией.

 Перед станцией Среднебелая изнемогшему арестанту разрешили отдохнуть. Прилег, раскинув натруженные ноги, а в голове вставали другие события давних лет, ведь здесь, крадучись ночами в гражданской заварухе, они с Семеном гоняли повозки с провиантом в партизанский лагерь. Семен-то выдался побойчее, в активисты выдвинулся, вот и Иван, благодаря сыну, в раскулачники не попал, а на защиту дядьев Семе влияния не хватило. Ладно, хоть Ивану с семьей не пришлось хлебнуть горя горького.
      ...  В 1937 году колхозу присвоено имя Ежова, главного исполнителя сталинских репрессий. Ежовщина  проявилась во всей красе в масштабах маленькой деревеньки. Из двухсот пятидесяти семей Успеновки более половины   раскулачены.  Куда уж больше! Девяносто семей вступили в колхоз. Многие уехали. В том же году колхоз возглавил Ефим Беличенко, человек малограмотный, но крепкий хозяйственник. Крепло и хозяйство. От государства поступала техника. Строилось жилье, появилась школа, за ней столовая и даже детский сад. Колхозники трудились ударно, как когда-то  основатели Успеновки. Сохранялась дореволюционная традиция сходок зимними вечерами в какой-нибудь из хат попросторнее. Вскладчину приносили угощения на разные вкусы, были песни, пляски и хорошее настроение под гармонь. Через пару лет колхозу присвоили имя Валерия Чкалова, уже хорошо. Жизнь налаживалась, слава Богу. Но колхоз колхозом, а крепких единоличных хозяйств, на современном языке – фермеров, недоставало.

Глава 2. Прасковья мученица

С Прасковьей, мученицей, было не легче. Едва утром она подоила корову, как к дому подъехал грузовичок, из него вышли два милиционера и дали ей два часа на сборы для высылки из деревни. С ними заявился новый «хозяин дома», тот самый сельский активист, что настрочил донос на Давида Васильевича. Он развалился по-хозяйски на кровати, следил, чтобы основательница домашнего очага не прихватила с собой чего лишнего из конфискованного имущества, принадлежащего теперь ему. Не зря же активист корпел народным заседателем на показательном суде, обличая «подкулачника» во вредительстве?

Что могла растерявшаяся старушка, то и собрала. Сунула в заветный сундучок, доставшийся от матери, подушку, одеяло, пару комплектов белья и заготовленный посмертный наряд, решив, что на высылке без него не обойтись. В сумочку отдельно сложила буханку хлеба и десяток помидор. Подошли два стражника, один из них подхватил сундук, ее саму затолкали в кузов полуторки и под плач соседок больную и старую женщину, мать девятерых детей, повезли из села родного на далекую чужбину. В машине ей стало плохо, начались припадки, но шофер дал газу, а там разбери, отчего трясет арестантку да подбрасывает на ухабах по дну кузова.
Очнулась Прасковья в товарном вагоне, куда ее в бессознательном состоянии сгрузили милиционеры, передав по этапу дорожным конвоирам. Рядом стоял неразлучный сундучок и походная сумка с раздавленными помидорами. Кругом незнакомые люди. Сердобольные  женщины с горечью смотрели на беспомощную старушку, отправленную в северную мерзлоту. Такую узницу им еще не приходилось видеть.

Весь день в товарняк свозили с района горемык с приклеенным к ним ярлыком – Ч.С.В.Н., членов семей врагов народа. Под вечер отряды конвоиров с синими околышками на фуражках набили живого груза Ч.С.В.Н. в семьдесят два вагона, так что паровозу тянуть было не под силу. Потащили тяжелый состав двойной паровозной тягой. Сколько же врагов оказалось у народа на тот день только с одного района! И как россиянам удавалось выживать  до революции в сплошном вражеском окружении? Это, конечно, царская промашка. Плохо царь выявлял врагов народа, на Амурскую область всего одна тюрьма на двести пятьдесят заключенных. Опять революции хлопоты на исправление дел.
***
Ехали ден  пять. Питались тем, что успели захватить  при  скорых сборах. Кто-то рассчитывал на государственный дорожный паек, ведь на все про все не напасешься, но такие просчитались. Остановились ночью на станции Большой Невер, поезд загнали в тупик, а рано утром, пока станция не проснулась, началась погрузка из вагонов сразу  на подъезжавшие к ним машины, которых была не одна сотня. Завидная организованность в условиях северных широт. Длинная колонна машин тронулась по Якутскому тракту на золотые прииски.

 Среди спецпереселенцев, так их теперь стали называть – да хоть как называй, хрен редьки не слаще – мужчин было мало, они больше специализировались по лагерям да тюрьмам, а преобладали женщины и дети, которых некуда было деть. Вот и везли детишек на высылку вместе с взрослыми. Крепкую закалку получали малолетки, если выживали. Из докладной записки наркома внутренних дел Г. Ягоды от 26.10.1931: «В числе умерших особенно много детей младших групп». В 1939 году Л. Берия сообщал В. Молотову о четырех с половиной тысячах детей ясельного возраста, содержащихся в исправительно-трудовых лагерях. Имелось также пятьдесят колоний для несовершеннолетних детей репрессированных родителей. Какая-никакая забота о детстве.

 Охрану военные служаки передали милиционерам, отсюда далеко не убежишь. Ехали на большой скорости и почти без остановок, многих укачивало, дети сильно страдали, взрослые не показывали вида, все равно бесполезно. Вечером другого дня колонна подошла к поселку Джелтулак, где ее снова встретили службисты Г.П.У., относившиеся к несчастным людям враждебно, как к преступникам. В этих местах в конце девятнадцатого века был основан прииск Васильевский, при котором вырос небольшой поселок Стрелка. Позднее старатель Соловьев в девяти километрах от Стрелки на реке Джалинда, что у коренных жителей означало  «каменистое дно с валунами», разбил поселок, а при нем прииск Соловьевский, ставший весьма перспективным. В Советское время Стрелка вошла в состав Соловьевского сельсовета.

Прасковья была распределена на прииск «Стрелка», что под Джелтулаком, куда привезли пятнадцать семей, и почти все с одной деревни, с той же Среднебелой. Никуда от нее, да оно и лучше, как-то ближе к родным местам. Какую рабочую должность могла исполнять Прасковья, больная и старая, мало бы кто подсказал. Кроме как для роли пациентки, не годилась ни на что, а тут объявились и опекуны. Среди сосланных на «Стрелке» оказалась семья Закитных с Дуняшей, Прасковьиной племянницей, во главе. Дуня была дочерью младшего брата Прасковьи, Ивана, того мальца, которому злой мачехой разрешалось ехать на телеге переселенческого обоза. Племянница вышла замуж за Архипа Закитного, взятого по политике, а ее с четырьмя  взрослыми дочерями, как Ч.С.В.Н., выслали подальше от дома, чтобы не смущали новых владельцев. Младшую дочь Надю Дуня поставила присматривать за больной теткой, а заодно готовить пищу на бригаду.

Золотодобытчиц поместили в старых деревянных бараках, где раньше содержались заключенные. Нары были общими, без всяких перегородок, посреди барака стояла бочка, приспособленная для отопления. Разбитые окна, грязь и вездесущие клопы. Приводить заброшенное жилье в порядок предстояло самостоятельно. Женщин и девушек распределили в старательские бригады, выдали хлебные карточки. Детей и нетрудоспособных тоже не забыли, выдавая по четыреста граммов черного хлеба и без всякого варева, но разрешался сбор подножного корма,   таежных грибов и ягод, пока они были.  И на том спасибо.

Женщины-старатели мыли золото в бутарах, кои делались из теса в виде длинных корыт, дно которых выстилали суконными ковриками, а сверху накрывали железными решетами для приема золотоносной породы. Породу промывали водой из шланга, один конец которого опускался в ручей, а вода подавалась насосом, работавшим без всякого электричества. И зачем оно было нужно, электричество, если воду качали четыре женщины фигурами покрепче, попарно стоявшие с двух сторон насоса на рычажном коромысле? Работа не пыльная, хотя монотонная и изматывающая плечи, руки и спину. Породу таскали из ручья, как придется. Пустая смывалась струей воды, а тяжелый металл, ради которого устраивалась вся  затея, проваливался через решеты, задерживаясь на нижних ковриках. Дневной сбор сдавался в золотоскупку.

Совсем простая технология, проще не придумать, да еще на дармовой рабочей силе. Рабочая сила работала на босу ногу, все равно любые боты промокали насквозь, а резиновой обуви не было и в помине. Север оставался севером даже в августе, и босоногие старательницы, едва одыбав  от одной болезни, попадали в другую. Для подмены имелся резерв Ч.С.В.Н.  От кровососущих тварей не было спасения круглые сутки, на смену ночным, ползающим и скачущим,  днем слетался гнус, мошкара проклятая, считавшаяся подлинным бичом  Сибири тех времен. Вечером отдохнуть бы лишний часок, так надо было идти в комендатуру на поверку. Таким был, в основном, распорядок дня для спецпереселенок на прииске с романтическим названием «Стрелка», где о романтике напоминали разве что изнасилования девушек пьяными конвоирами.

Глава 3. Судьбы людские, те же собачьи

Тем временем выпускник Ф.З.У. Иван Карпенко за отличную учебу был премирован путевкой в Сад-город, так назывался Дом отдыха под Владивостоком. Значение фабрично-заводских училищ, которые  до войны дали стране почти полтора миллиона квалифицированных рабочих, в решении народно-хозяйственных задач трудно переоценить. Опора индустриализации. После отдыха опять хорошая новость – дирекция Ф.З.У. оставила его в училище мастером-инструктором по обучению учеников слесарному делу. Так восемнадцатилетний паренек из Успеновки выдвинулся в ряды мастеров производственного обучения. Ивану и другому выпускнику-отличнику, Саше Полинскому, выделили в общежитии комнату-квартиру, в которой они жили в большой дружбе. Друзей Иван заводил везде и всюду, без них он жить не  мог, и ничего тут не поделаешь.

Преподавательскую работу неугомонный ученик совмещал с учебой на вечерних курсах помощников машиниста, открывшихся при Д.Э.П.О. Успешно окончив их, поступил на работу по специальности. Три года водили они с машинистом Н.Н. Щербаковым на паровозе «Феликс Дзержинский» скорый пассажирский поезд по маршруту Москва-Владивосток. Посмотрел Иван на большую страну, подивился той стойкости и силе духа, какие проявили деды и отцы, шедшие конным обозом по бескрайним сибирским пространствам. Как можно было пройти пеший путь, если поездом его одолевали едва ли не за месяц?

 На перегонах поезд шел долго, мерно пыхтел по равнинам, петлял меж склонов гор. Из окна насмотреться можно всего. Вот неистребимая природа пробивалась на полянках мелкой хвойной порослью. Елочки тонкие и стройные, узорчатые, с ярусами веточек от земли. Сосенки формировались по-другому, высоким стволиком и пучком веток на верхушке, с пяток штук. Прям детский сад, подраставший тайге на смену, и главное, без особого пригляда со стороны. Грело бы солнце, была бы земля. А ведь в природе-то покрепче поставлена выживаемость, чем у человека, которому всегда чего-то не хватает и всегда он от кого-то зависит,  размышлял Иван. Вот как получается. Или не получается. Так и у него, Ивана, как-то сложатся впереди дела?
А дела складывались благоприятно. По рекомендации дирекции Д.Э.П.О. Ивана Карпенко, лучшего помощника машиниста Амурской железной дороги,  награжденного, именными часами Наркома путей сообщения Кагановича, без вступительных экзаменов приняли в Хабаровский институт инженеров железнодорожного транспорта. Дорогие карманные часы Ивану вручил лично Нарком, забиравшийся на Бочкаревской станции в кабину паровоза и хвалившего бригаду  за хорошую работу. Машинисту Н.Н. Щербакову он вручил тогда золотые часы, тоже именные.

Партия подстегивала хозяйственников к досрочному выполнению пятилеток, поощряя стахановское движение. В их славных рядах насчитывалось до полутора миллионов передовиков производства. На Амуре инициатором стахановского движения стал бригадир-забойщик Кивдинских угольных копей П. Рябцев, который превзошел дневную выработку угля более чем вдвое. В области тысяча
стахановцев вели за собой трудовые коллективы к досрочному выполнению пятилеток. На Амурской железной дороге работала школа стахановского опыта. Для стахановцев открывались отдельные столовые с белыми скатертями на столах. Иван Карпенко, конечно, находился в  стахановских рядах, о чем свидетельствовала заверенная справка от 07.07.1936 года: «Справка от Центральной Электрической Станции Д.У.П.У. товарищу Карпенко Ивану Давидовичу в том, что он Стахановец…».

В Хабаровском институте стахановец тоже блистал, сдавая одну сессию за другой на «отлично». Ему назначили повышенную стипендию, портрет паренька из амурской деревушки не сходил с Доски Почета. Ивана, авторитетного студента, избрали секретарем комсомольской организации факультета. Комсомольский секретарь, поглощавший одну за другой научные и общественные премудрости, безоговорочно верил в идеологию равенства, братства и справедливости на земле.

А как же иначе! Где она, другая идея, отвечающая вековым чаяниям человечества? Насколько отец, Давид Карпенко, верил в Бога, настолько же Иван укреплялся в марксистко-ленинской теории, самой прогрессивной и человеколюбивой из всех. Впрочем, оба они, отец и сын, шли по единому пути человеколюбия и добродетели, один Божьими тропами, другой – научно обоснованным путем.

В институте Ивана ждала радостная встреча  со второй школьной любовью, Машей Романюк, которую он когда-то выносил на руках из бурлящего потока под Успеновкой. После детской любви с Леной Гальченко, о которой речь впереди и которая осталась где-то позади, и подростковой  любви с Любой Козловой это была юношеская любовь  более высокого уровня. Помнил Иванка, как тогда, в ледяной реке, Маша, плотно  прижавшись к его груди холодным дрожащим тельцем, тихо шептала ему на ухо:
 - Неси меня, Ваня, неси!

Школьная любовь одноклассников в институте переросла в юношескую. Таков процесс воспитания чувств. Ах, Маша, Маша, красивая и умная девушка, спокойная и отзывчивая. Любящие сердца лелеяли и берегли глубокие чувства, не спешили предаваться любовным страстям. Их любовь, не оскверненная и  не запятнанная мелкими бытовыми неурядицами, останется чистой,  светлой и одухотворенной на всю оставшуюся жизнь, хоть молись на нее, когда нет иконы.

Они вместе строили радужные планы на будущее, видели себя инженерами, представляли, какими будут выглядеть в трудовых коллективах, знающими, уверенными и авторитетными руководителями. Видели и счастливое семейное будущее; вот оно, уже не за горами! Когда Иван легко подхватывал любимую и кружил ее по комнате на сильных руках, Маша мечтательно закрывала глаза, приговаривая:
- Неси, неси меня, Ваня! Неси, как тогда, на переправе через бурную реку. Ты помнишь?
-  Еще бы мне не помнить!
***
В один из таких безмятежных дней почтальон принес телеграмму: «Распишитесь в получении». Телеграмма была из Успеновки, от Доры. Что за новости? Прочитал и глазам своим не поверил: «Отца посадили мать выслали». С этим коротким сообщением рухнула прекрасно начинающаяся жизнь, рухнули все планы и мечты, которые еще вчера были такими близкими и реальными. Соответствующий циркуляр по линии Н.К.В.Д. без промедлений поступил и в институт. Комсомольского секретаря исключили из рядов ленинского комсомола. Институт вычистили от вражьего отребья.
Сходная участь, как под копирку, постигла и Машу.   Родителей раскулачили, отца, Афанасия Терентьевича, посадили на десять лет, семью выслали на север, где места хватало всем.  Машу Романюк, успевающую студентку, исключили из института.
Девушка, к полной неожиданности для себя оказавшаяся дочерью врага народа, вся в расстроенных чувствах, уезжала на Дальний Восток, к родной сестре в город Николаевск.

Тяжелое расставание. Маше надо было на восток, в низовья Амура, а Ивану на запад, к верховьям реки, чтобы понять, что случилось на родине. Прощальные объятия.
- Мы встретимся, Ваня?
- Мы обязательно встретимся, Маша!

Любовь пришла к ним как награда,
Как путь к счастливым берегам,
Но встала грозная преграда,
И сердце рвется пополам!

Ему на запад путь назначен,
А ей назначен на восток,
Их ждет разлука, не иначе,
И не известен ее срок.

Они встретились однажды, когда Маша приезжала в Свободный, а больше влюбленным не суждено было видеться. Маша уехала, а семейство Романюк с годами укрепилось в Успеновке. Афанасий Романюк искупит вину перед страной в боях, вернувшись с войны при медали «За боевые заслуги». Его сын, Владимир Афанасьевич, станет в колхозе главным бухгалтером. Анисья Романюк, слывшая по селу крайне рачительной хозяйкой, будет заведовать колхозным зерновым двором. Еще и Анна Романюк отличится медалью за доблестный труд в годы войны. Стойких защитников колхозного добра воспитал «враг народа» Афанасий Романюк. Та же история повторилась в семействе Замулов, где братья Иван Петрович и Павел Петрович расстреляны, а Николай Замула в 1942 году стоял насмерть за родину в Сталинградской битве, о чем свидетельствует справка Амурского краеведческого музея.
         ***   
Иван срочно приехал в Успеновку. Вот он, дом родной, поставленный полвека назад родительскими руками. Но лучше бы Ваня в него не заходил. Во дворе деловито ходила красноперая наседка с оперившимися цыплятами-огневушками. Закрепилась во дворе куриная порода, снятая когда-то Алексеем с проплывающей стайки во время большого половодья.

А Бобка, славная дворняжка, была посажена на цепь и просто сходила с ума от радости при виде молодого хозяина, одного из прежних, с которыми она жила душа в душу, хотя  души у них были разные, одна собачья, другие человеческие. Наконец-то, все будет как раньше! Вернулся настоящий хозяин! Истосковавшаяся собака рвалась с цепи, крутилась юлой, радостно лаяла и визжала одновременно. Даже слезы выступили на ее глазах от переполнявших чувств.

На шум из дома вышел хмурый хозяин. Увидев Ивана, он рассвирепел. Только что ему удалось изгнать из дома одних, как тут же является другой, их сынок!
- А ты что тут забыл? – услышал Иван грубый окрик. Он не ждал дружелюбного приема, но буквально опешил от неприкрытой злобы во взгляде, голосе и в самой позе человека, захватившего чужой дом.
- Я хотел узнать, куда отправили маму, может быть, Вы знаете?
- Отправили, куда надо! Еще раз появишься, вызову милицию, и тебя за ней следом отправят!

 Иван со слезами на глазах выслушал озлобленную отповедь и под взглядом грустных собачьих глаз побрел со двора. Дом родной! Будет ли ему еще такой? Когда-то он вглядывался из зыбки в бревенчатые стены, светозарные лики икон, хранящие в доме согласие и покой. Потом путешествовал мальцом на неокрепших ногах по двору и огороду, открывая большой и неведомый мир. А сколько вложено труда в обустройство усадьбы им, Иваном,  в отрочестве! Сейчас все это чужое… И тот амбар со сладкими снами на пару с Любой-русалочкой тоже чужой…

Притихшая дворняга, проводившая на днях хозяйку, которую увели со двора чужие люди, поняла, что отныне навсегда осталась без людей, которым была предана и привязана всю свою собачью жизнь. Уже несколько дней их не было дома, вот и молодому хозяину заказана сюда дорога. Что-то сломалось в жизни родного двора, и придется ей, старой, слабеющей собаке, одиноко тянуть век на железной цепи. Оставалась лишь память о прошлом. Картины лучших времен живо вставали ей перед глазами, едва прикрыть их, положив голову на вытянутые лапы…

Бобка молчала. Не ее собачье дело вмешиваться в хозяйские разборки. В глазах непреходящие слезы. Но это были уже другие слезы, не те, в которых радостно блестели глаза  первые минуты встречи, а слезы безнадежной горечи и тоски от предстоящей разлуки. Бобка была умная собака, понимала человеческую речь, и ей стало ясно, что она в последний раз видит одного из  своих настоящих хозяев.

Что-то случилось
В этом подворье,
Горе прибилось,
Горькое горе.

Тучи сгустились,
Мрак беспросветный,
Запропастились
Хозяева где-то.

Люди худые
Цепью сковали,
Дни, как пустые,
Тусклыми стали.

Эх, судьбы! Судьбы людские да собачьи! Разные и одинаковые! Пошто оно не так, как надо? Когда-то Бобка, спасавшаяся от бешенства и угрозы пристрела, покинула родной двор, ушла в поле зимовать под хозяйскую копну. Такая она, собачья жизнь. Сегодня Ивана выгнали, как паршивую собаку, из его же родного дома, дома-колыбели,  под угрозой быть высланным за изгнанными родителями. Чем ему не собачья судьба?

Семейная родословная, дерево, пустившее корни на благодатной почве Приамурья. Сколько их было в первых поколениях карпенковских поселенцев? Не сразу сосчитать. У пятерых братьев от семи до десяти детей, лишь у дяди Коли поменьше, трое. Домов поставили чуть не десяток, которые теснились к изначальному, родовому. Не все из них сохранились. Впритык к отцову один из домов дяди Коли, чуть в сторону дом дяди Вани, вон он, красавец на всю деревню, с резными окнами и огромной террасой.  Дальше – другие, но все уже  с новыми хозяевами и не к кому стало приткнуться. Опустела многочисленная родословная, словно налетевшая буря сорвала с березки  осенним ненастьем пожелтевшую листву и разбросала по листочку в безвестных полях и чащобах. Где их искать?

Ты тот же листок судьбы непреклонной,
Она тебя спишет под чью-то потраву,
Не отрывайся от кроны зеленой,
Не покидай вековую дубраву.

Она тебе служит родительским кровом,
Только отпущенный век тот не долог,
Нет тебе места под снежным покровом,
Мерзлая осень пропишет некролог.

Ветер промозглый накинется грозно,
С веток сорвет, в ночку бросит смурную,
В полях, где шумели весенние грозы,
Тихо опустит на землю сырую.

Природа исполнит свой вечный обряд,
Березки оденутся новой листвою,
Сбросив обветренный желтый наряд,
Будут зелеными ранней весною!

 Но сейчас-то куда пойти? Не под копной же ночевать? Еще и не накошено. Вспомнил, что на окраине деревни жила добрая знакомая их семьи, Татьяна Лисовая, у которой муж умер, а ее большой семье всегда помогала Прасковья. Туда и пошел. Тетя Таня приняла Ивана как родного сына, обняла, вся в слезах от переживаний за трагедию семьи. Уже на закате века Татьяна Сергеевна Лисовая на какое-то время возглавит колхоз имени Чкалова. Ужель та самая Татьяна?

Узнав от нее, что и как произошло, Иван утром пошел в Среднебелую, на станцию железной дороги. Он шел той же дорогой, что намедни конные охранники гнали  отца, взятого под стражу из зала суда. Шел и представлял отца-арестанта с его больными ногами, подгоняемого всадниками. Ему-то, Ивану, молодому и сильному, дорога была в нагрузку. Какова же она была отцу? Вспоминал отца, тоже молодого и сильного, насколько позволяла детская память, и всегда видел его в работе, в труде, то на стропилах возводимого дома, то на покосе с рожковыми вилами, забрасывающим пласты сена на высокий зарод, или за плугом по весенней вспашке. Не мог только вспомнить отца без дела, разве что за варкой вкуснейших супов и борщей на заимке, которыми маленький Ваня наедался от пуза. Или перед сном, когда он наговаривал сынишке славные сказки.

И это враг народа? Какому народу в Успеновке он был врагом? Не тому ли проходимцу, что поселился в отцовом доме? Нескладно, совсем нескладно как-то получается. Не укладывалась обрушившаяся  на семейство страшная жизнь с теми идеалами, ради которых люди жили, трудились, учились. И кто он сейчас сам, Иван? Студент, исключенный из института…   Комсомолец, исключенный из комсомола...  Сын врага народа…

С невеселыми думами пришел Иван в Среднебелую, оттуда поездом приехал в Шимановск, к Доре. К кому, как не к ней, старшей и любимой сестре, обращаться теперь ему, оставшемуся не у дел? Дора жила у тети Марины, родной материнской сестры. Маринка и Параска, две маленькие девочки, шедшие когда-то в далеком  детстве за телегой в обозе переселенцев. Одно желание было у тех малолеток – присесть хоть на минуточку на движущуюся телегу, хоть на краюшек, хоть по очереди, ведь не будут они, тонкие девчушки, тяжестью для сильной лошади. Так и сегодня сбросила  судьба-судьбинушка со своей телеги  Прасковью Ивановну, где-то мучается она без близкой поддержки и заботы, хоть и давно нет на свете злой мачехи. А может,  сама судьба и стала ей той мачехой? И держит на привязи, стягивая удавки время от времени?

Дора, тоже бедняжка, разрывалась между работой в ресторане, где устроилась посудомойкой, и больной дочкой-малюткой, названной Галей в память об умершей  сестре. Утром молодая мамаша кормила малышку и оставляла до обеда дома в зыбке, подвешенной под полатями. В обеденное время Дора неслась к ней домой, кормила, пеленала и снова оставляла одну до вечера. Весь день девочку нещадно заедали мухи, от которых малютка не в силах была отбиться и покорно лежала им на съедение, не понимая, что с ней творится. Может быть,  считала, что белый свет, в котором она появилась, такой и есть, и другим  не бывает. Так и жила в несносном аду свою короткую жизнь.         Однажды Дора прибежала домой и увидела маленькую страдалицу на полу неживой и облепленной мухами. Из последних силенок маленькая Галя выбралась из  зыбки, жизнь в которой стала невыносимой, и разбилась на полу, избавившись от  мучений. Из стареньких                досок сделали ей гробик и          похоронили на кладбище под высокой сосной, на которой стесали кусок коры и сделали надпись об упокоенной. Так маленькая Галя ушла следом за тетей Галей, первой красавицей и певуньей Успеновки. Не удавалось родне закрепить на земле живой росток в знак памяти о Галине Давидовне Карпенко. Видать, была она неповторима.
***
Официальные запросы Ивана о месте нахождения ссыльной матери остались без ответа, но помощь пришла от добрых людей, без которых не обходится мир. Подруга Доры, Оля Гальченко, сообщила письмом, что в Якутии, близ поселка Джелтулак, вместе с ее родственниками  находится и Прасковья Карпенко.  Выяснили, что Джелтулак находится поблизости от Якутии, северной страны якутов, эвенков, эвенов и чукчей. Стала ясной география предстоящего маршрута, оставалось добраться. Для дальней поездки Иван продал единственную ценность, которой обладал – именные часы, подаренные ему Наркомом путей сообщения Лазарем Кагановичем. Иван гордился карманными часами на цепочке, на крышке которых была выгравирована красивая надпись: «И.Д. Карпенко от Наркома путей сообщения», но пришлось расстаться  со своей гордостью.    
               
         На этот раз Иван следовал  по пути, проложенному  матушкой. Поначалу взял билет до станции Большой Невер, куда ссыльных доставили товарняком. Иван ехал пассажирским поездом, но без неприятностей не обошлось и здесь. Он попал в вагон, в одной половине которого ехали обычные пассажиры, а в другой везли уголовников, один из которых ночью  умудрился стащить у беспечного молодого человека, пока он спал, чемодан с дорожными вещами. Спасло то, что документы и деньги Иван держал при себе.

 Большой Невер оказался маленькой грязной станцией, приткнувшейся к одноименной реке, притоку Амура. В поисках попутки Иван обратился к водителю грузовика,   ходившего по Алдано-Якутскому тракту:
- На Соловьевский прииск, по реке Джалинда, доедем?
- Может быть, по реке Джалта? Там новые прииски, а на Джалинде закрываются.
- Что за Джалта?
- Приток Иликаны. Словом, едем до Джелтулака, там разберешься, здесь одна дорога.
Иван ехал в кузове на  мешках муки, укрываясь от холода брезентом. Ночью остановились в поселке прииска Соловьевский, подкрепились в столовой, работающей круглосуточно при интенсивном дорожном движении. Затем Джелтулак с ночевкой в общежитии, где Ивана приняли хорошо и на ночь предложили место на топчане.

Утром комендант Джелтулака назвал Ивану место расположения прииска «Стрелка», где предположительно могла находиться Прасковья Ивановна Карпенко. Снова попутка.
- Тебе куда? – переспросил шофер.
- Сам не знаю, сказали на Джалту, приток Иликаны. Мать ищу, куда-то на прииски выслана.
- Так с Джалты основная добыча перекинулась на Леоновский прииск по реке Джалок, тоже приток Иликаны. Как прииск называется, не знаешь?
- Стрелка, кажись.
- Так это рядом, на Джалинде. Поехали!
У Ивана голова кругом от схожих названий рек; тезки какие-то. Три золотоносные сестры от общего корня «джал» щедро делились со старателями благородным металлом, а еще с десяток рек были богаты не меньше, но не за золотом рвался Иван на прииски.

 И вот Иван бегом кинулся к старым полуподвальным баракам на окраине поселка. По подсказке проходившей женщины вошел в полутемный барак с тяжелым сырым воздухом; часть окон забита фанерой, другая завешена одеялами. Вдоль стен тянулись нары из грубо отесанных горбылей, посреди барака стол, сбитый из досок.
Когда Иван увидел лежащую на нарах немощную бело-седую старушку, обложенную вокруг полынью, то не сразу признал в ней родную мать. Мокрая, совсем худая, не в силах даже приподняться с постельных тряпок, она и плакать  не могла, только жалобно стонала, обнимая сына, и чуть слышно приговаривала: «Ванечка, сыночек».
Пришли другие пожилые женщины, освобожденные от работ и немногим лучше выглядевшие, с расспросами, что там делается на воле. Они были полностью оторваны от мира, ни писем, ни посылок не получали, свиданий с родными никаких.
Пожаловались на свое житье, хотя и без жалоб все было видно, как на блюдечке. Объяснили, что полынь раскладывают, чтобы хоть как-то уберечься от клопов.

Утром Иван стоял в очереди на прием к коменданту. На приеме предъявил сохранившийся студенческий билет, справки и благодарности за работу в Ф.З.У. и Д.Э.П.О. и попросил высвободить мать из ссылки. Комендант согласился, что ссыльная тяжело больна и пообещал организовать медицинскую комиссию по установлению состояния ее здоровья, а Ивану на время оформления документов по освобождению матери  предложил   поработать в старательской артели, даже в одной из передовых. Сам кода-то ходивший в студентах, комендант оказывал Ивану добрую услугу для заработка.  Все бы коменданты были такие. На следующий день Иван был принят в передовую бригаду Н. Иконникова на участок добычи породы. Ему провели инструктаж по правилам обращения с тачкой и лопатой при перевозке золотоносного песка от ключа наверх, к бутаре, по узеньким мосточкам, сбитым из досок. Иван, имевший незаконченное высшее образование по ремонту подвижного железнодорожного состава, сходу освоил старательский инвентарь. Обливаясь потом, он упрямо толкал груженую тачку на бугор, та, в свою очередь, обливаясь ключевой водой, с тем же упорством сталкивала старателя вниз. Старатель пыхтел, тачка скрипела, но дело шло, не зря же Иван, крестьянский сын, легко крестился двухпудовой гирей. А Иван за работой видел себя на успеновской пашне, крепко державшим плужные ручки. Видел коней, впряженных в плуг. Ах, лошадки, лошадки, нелегок же был ваш тягловый удел…
 
Промывка песка у старателей пошла веселее, бригада Иконникова прочно закрепилась на Доске Почета и не могла нарадоваться на проворного добытчика породы. Тот, в свою очередь, радовался хорошей зарплате, которую выдавали бонами по мере сдачи золота в пункт скупки. Боны охотно принимались в магазинах или обменивались в приисковой кассе по курсу бона за десять рублей.  Модный шевиотовый костюм продавался за двадцать бонов, масло сливочное по три бона за кило, часы швейцарские  по пять, и это при зарплате в пять-семь бонов за смену! Заработок, конечно, неплохой, хотя работа была адова, по двенадцать часов в смену с обеденным перерывом на полчаса. Под приглядом сына и с появлением надежды на освобождение оживилась  матушка. Начала собирать свой неразлучный сундучок к обратной дороге из лагерного ада домой, которого, правда, не стало.
***
Еще одна радостная встреча поджидала Ивана на прииске, встреча с детской любовью, Леной Гальченко. Это ее сестра, Оля Гальченко, оставшаяся на свободе, сообщила  Доре о месте нахождения высланной Прасковьи Ивановны. Сколько их может быть, любовей, у человека за жизненный путь? Это кому как отпущено и кому как повезет. Ивану на любовь почему-то всегда выпадала счастливая карта, с детских лет и до взрослой жизни.

 Он и сам не знал, почему такой везучий в отношениях с прекрасным полом. Недурен собой, чист сердцем и душой, легок в общении, всегда в гуще культурных событий, но только ли в этом дело? Была в нем некая изюминка, шарм, привлекающий к себе сердечных поклонниц. А какой?  Каждую женскую особу привлекают определенные юношеские и мужские достоинства, зачастую неуловимые, но приближенные к тем, какими обладал Иван. Проще сказать, любили за то, что понимал и ценил женскую душу, только-то и всего. Благоприятная раскладка соискателям любви, естественно, открывалась с детских лет или не открывалась вовсе. Понятное дело, Иванка не избежал прелестной участи познания детской любви. 

В семье Гальченко рано умерла мать, и четверка сестренок жила с отцом в трудностях и бедности. Лену Гальченко, худенькую и славную девочку, привечала и приголубливала Прасковья Ивановна, хоть как-то наделяя ее материнской лаской. Отец Лены, Емельян,  жил в большой дружбе с Давидом, оба были глубоко верующими, частенько ходили в Среднебелое на церковные службы. На служения они брали с собой и детишек, Иванку с Леной, прозванными по деревне женихом и невестой с присказкой про тили-тили тесто:

Босой жених, с косой невеста
Замесили вместе тесто,
Шалят на школьной перемене
Всем на зависть по деревне.

Ребятишки и не были против, а напротив, гордились расхожим наречением и все свободное время были, как не разлей вода. Семья Гальченко жила рядом со школой, и Лена в переменки бегала домой, чтобы принести из скудных семейных запасов угощение «жениху». «Невеста», тонкая тростинка, живо напоминала сказочную Золушку с золотистыми веснушками на белокуром личике:

Золушка приглядная,
С веснушками лицо,
Акация нарядная
И школьное крыльцо…

Радости одноклассников не было предела, они не могли насмотреться и наговориться. Та же общая судьбина свела семейства на высылке. Бедняка Емельяна Гальченко отправили в лагеря для исправления от богоугодничества, а четырех дочерей, одна из которых была глухонемой, на трудовое воспитание. В первой же встрече Лена поделилась с другом детства глубокой тайной, которую не доверяла никому, даже сестрам. Иначе и не могло быть, ведь любовь всегда выше прочих отношений, даже детская.

Было так, что ее, как младшую из сестер, поставили на поварскую работу. И молодая повариха, доставив в бригаду обед, ходила по отвалам, куда свозили перемытую породу. Ходила и присматривалась вокруг, пока не присмотрела золотой самородок весом в сто десять граммов, вымытый прошедшими накануне сильными дождями и по форме напоминающий бегущего оленя. Лена принесла золотого оленя в барак, припрятав в укромное место, но не знала, что дальше с ним делать. Знала только, что слиток вымолил ей отец, не оставивший в заточении  без заботы любимую младшую доченьку. Иван похвалил Лену за сохранность тайны, наказал молчать и впредь, пока он не найдет способ сдать драгоценного оленя в золотоскупку.

Надо сказать, что золотодобытчики, а с ними и Иван с Леной, изредка похаживали в сельский клуб на киносеансы, где с тоской наблюдали совсем за другой жизнью, веселой, счастливой и не похожей на их лагерную мутоту. Была ли где такая? На сеансах Иван познакомился и подружился с клубным радистом Кешей Хромовских, попавшим на прииск из Иркутска. Парень задушевный, с открытым сердцем, в которое быстренько впорхнула местная девушка Клава, лаборантка золотоскупки.

Вот и открылась Ивану тайная дорожка, на которую он выпустил бегущего оленя, а тот в благодарность принес Лене в подобравшие его девичьи руки наградную в тысячу рублей и был таков. Только его и видели. Большая сумма, что и говорить. Позже часть ее уйдет на выкуп вольной для высланных сестриц. Откликнулся Боженька на Емельяновы молитвы, отозвался за его содействие священникам, приезжавшим когда-то в Успеновку на служения. Тогда Емельян помогал им в службе за дьячка, а Давид тоже не стоял в стороне, возглавляя церковный хор  из деревенских людей.
***   
Эпопея золотой лихорадки для Ивана завершилась в сентябре. К тому времени добытчик породы приобрел шикарный темно-синий шевиотовый костюм, ручные часы, ботинки и прочую одежку. Выяснив, что невдалеке, в поселке Уркан, живет старик, который мог бы справиться с болезнью матери, Иван организовал ее поездки к знахарю. После трех сеансов Прасковье полегчало, а там и пришло разрешение на выезд.

 Вдвоем они приехали в Шимановск, где проживали у Доры, вполне обеспеченной жилой площадью. Жилье было предоставлено железнодорожной станцией ее мужу Ивану Чубарову, путевому рабочему, и представляло собой товарный вагон с печкой-буржуйкой. Станционные путейцы иногда перемещали вагон из одного тупика в другой. Тогда его жильцы отмечали новоселье. Прасковья Ивановна, познавшая все ужасы барачного мытарства, была довольна передвижным жилищем на колесах и разместилась в уголочке вместе с пожизненным другом-сундучком.

Старый матушкин сундук,
Домашних дел радетель,
Расскажи свою судьбу
Как живой свидетель.

Ты напомни нам о том,
Что с семьей случилось,
         Как тайгу прошли пешком,
Как горе приключилось.

Как хватили с муженьком
Горестный излишек,
Умирали день за днем
Шестеро детишек.

Что искала из вещей
Хозяюшка, рыдая,
Своих умерших детей
К могилкам наряжая.

Какие ценности хранила
Да посмертный свой наряд,
И знамением крестила,
Исполняя им обряд.

Как лишили вас добра,
Изнуряли мором,
Как пустели закрома
В амбарах на подворье.

Как забрали впопыхах,
Гнали под конвоем,
Гнили там на северах
Вы под волчьим воем.

Старый матушкин сундук,
Все ты понимаешь,
Хранит тебя хозяйкин внук,
Сам об этом знаешь.

Глава 4. Отец и сын

В доме на колесах Иван Карпенко долго не задержался. Он оставил в нем мать на попечение сестры, а сам подался в город Свободный к другой сестре, хотя и двоюродной, Александре Зиминой, приходившейся дочкой его дяде Ивану Васильевичу. Стахановца Ивана Давидовича, имевшего неполное высшее образование, с удовольствием приняли в местную школу учителем труда. Для устранения пробела с образованием Иван оформился по заочной системе на третий курс Благовещенского педагогического института. К молодому учителю тепло относились многие коллеги, особенно завуч школы Лариса Яковлевна, еврейка по национальности. Она сама составила новичку учебный план работы, который сама и утвердила.

Не менее тепло и даже на дружескую ногу с ним общалась театралка Екатерина Михайловна, блондинка необычайной красоты. Она была из кубанских казачек, броская и прекрасно сложенная. Ее муж-доброволец числился военным советником в республиканской армии Испании, сражающейся с фашизмом за свободу, что  придавало кубанской красавице дополнительный авторитет.  Она и сама была дамой не промах. Екатерина Михайловна была большой общественницей и вела городской драмкружок, состоявший из старших школьников и способных молодых учителей, к которым был причислен и Иван Давидович. В тот год областной драмтеатр в поддержку детей борющейся Испании ставил пьесы В. Гусева «Слава» и М. Горького - «Васса Железнова». Разве могла Екатерина Михайловна, любимый муж которой числился без вести пропавшим,  отстать от патриотической акции?

Когда Екатерина Михайловна выходила на сцену, то зрители замирали от неземного явления. Артистка была из тех женщин жгучей красоты, мимо которых не проходили равнодушно ценители прекрасного. Существует красота спокойных, изысканных тонов божественного женского лица, но не она сводит нас с ума и приводит сердце в трепетное волнение. Пленение красотой исходит от шарма,  особого, в чем-то даже диковатого типа, а еще оно исходит изнутри красавицы, осознающей неотразимость своих чар. Вот Кармен из новеллы Мериме, птица вольная и свободная, играющая судьбами поклонников, словно куклами в далеком детстве. Такие сгорают в страстной любви, не признающей лицемерных правил и условностей, но они – достояние человечества…

Спектакль «Слава» затянулся допоздна, и Иван проводил постановщицу до дома, как уже бывало, так как они жили неподалеку.
- Ваня, давай зайдем вместе, а то темно, и я боюсь, - попросила ночная попутчица.
- Давайте зайдем.
Зашли в комнату, в которой действительно было темно. Вдруг в потемках раздался грохот, кто-то из полуночников неловко повернулся, зацепив спутника, и они, как подкошенные, рухнули на диван. Испуг, тьма и двое на диване. Тут-то ошеломленный Иван оказался под градом поцелуев перепуганной красавицы, но сопротивляться высокому авторитету он не посмел. Ситуация.

Время  обратиться к лучшим женским образам в русской литературе, подлинным любимицам народа. Анна Каренина, затолканная занудливостью мужа-сановника в объятия светского баловня судьбы и ставшая жертвой собственных любовных устремлений.  Или шолоховская Аксинья, которая при всепоглощающей любви к мужу опять-таки приняла ласки на стороне. Конечно, у Аксиньи был повод к измене любимому человеку, он связан с потерей родного дитя, но только повод, а не причина. Вот и у кубанской казачки Екатерины, страдающей за горькую мужнюю судьбу, возник повод к любовной утехе, а тут еще кошмарный ночной грохот непонятного происхождения…    Две казачки, одна судьба… Герои и героини… Лиши их человеческой слабости и безрассудства, и нам предстанут не живые люди, а плакатные манекены, писанные с икон. Скука от них, уважаемые читатели. И скука, и роман не роман, а постные щи.

...Очнувшись от непроизвольной реакции на ночную суматоху, Екатерина включила свет, и театралы увидели опрокинутый стул, оказавшийся виновником их сближения. Взрыв смеха разогнал настороженность отношений. Хозяйка закрыла дверь на крючок и заявила:
- Я уже не боюсь, но сегодня ты домой не пойдешь.
- И что будем делать? – последовал наивный вопрос.
- Будем ужинать, я голодна, как волк.
На столе появилась  бутылка с портвейном. Утром обладательница неотразимых женских чар, держать которые в заточении было бы преступлением, выглянула в окно и озадачилась. Непогода, буйствующая в ночи, намела снега по колено.
- Ваня, смотри, сколько снега намело! Как ты пойдешь?
- Легко! О чем ты беспокоишься?
- Ой, Ваня, какой ты бестолковый! Мужские следы от моего дома, это же сущий кошмар! Что обо мне подумают?

 Пришлось  казачке браться за лопату и пробивать в сугробах тропинку до дороги. Нельзя было допустить, чтобы от дома признанного  авторитета люди заприметили мужские следы. Позднее Екатерина Михайловна получила известие о гибели мужа, сразу же собралась  и уехала на родину. Там она вышла замуж, родила дочурку, о чем и отписалась Ивану Давидовичу, верному провожатому по темному  времени суток.
***
Давида Карпенко после ареста отправили не так далеко, как Прасковью, а в Благовещенскую городскую тюрьму. Куда еще транспортировать больного старика шестидесяти шести лет, еле передвигающего ногами? Тюремное начальство с жалостью относилось к немощному человеку и даже разрешило ему ночевать не в камере, а в подвальном складе, где он, назначенный дворником, хранил нехитрый инвентарь. Тюремный дворник каждое утро молил Бога об освобождении безвинно осужденного раба Давида, и Бог, конечно, откликнулся на просьбу.

В первых числах ноября, в преддверии празднования очередной годовщины Великого Октября и через полгода отсидки, Давиду вручили решение тюремной «тройки»,  о высылке на постоянное место жительства в Мазановский район. Пусть знает арестант, насколько великодушна Советская власть к своим противникам. Ему выдали буханку хлеба, кило селедки, толику денег на дорогу и вывели за тюремные ворота со словами: «Иди, старик. Ты свободен». Давид упал на колени, долго целовал землю и плакал, не веря наступившему освобождению. Вздымая к небу руки, благодарил Бога, услышавшего раба своего.

До Мазановского района  летом добирались вверх по Зее пароходом, от Благовещенска двести километров, а зимой сначала поездом до Свободного,  дальше попутками треста «Амурзолото», ходившими на прииски. Давид Васильевич знал, что в Свободном живет его племянница Шура Зимина, дочка старшего брата Ивана, ее и направился искать с вокзала, добравшись до города.

Тем же утром пятого ноября Иван Давидович спешил на школьные занятия. Глядит тем утром Иван и видит, как с вокзала под горку спускается какой-то старичок с котомкой за плечами и с палочкой в руках. Боже! Да ведь это батя! Вгляделся пристальней. Точно, батя! Откуда он мог взяться здесь, навстречу сыну?
- Батя! Вы ли это?
- Ваня! Господь тебя мне послал...
Давид Васильевич был поражен нежданной встречей не меньше, припал к сыновнему плечу, разрыдавшись. Неужто счастье привалило умереть не в камере, а на любимых сыновних руках? Есть, есть Боженька на свете!

Иван повел до дому дорогого ему человека, наговаривавшего когда-то малому сынку сказки перед сном и  приучившего к пожизненному трудолюбию. Шура встретила деда с радушием, усадила за стол, поставила чай и домашнюю снедь.
- А с Прасковьей как? – глянул Давид на племянницу.
- Все с ней хорошо, не беспокойся, скоро встретитесь. Иван ее с высылки вызволил, а живет она в Костюковке у Доры, -  поспешила заверить Шура, про себя подумав, что оба никуда не годны, краше в гроб кладут. Как-то надо  сообщить Прасковье Ивановне о возвращении мужа.

Иван побежал на уроки, и так опаздывал. В школе сообщил Ларисе Яковлевне о возвращении отца, и она освободила его от уроков. Дома батя лежал на сыновней кровати и был тому рад, но у него поднялась температура, болела голова, душил кашель. Расслабившийся организм трещал по швам, готовый уйти на покой в родных пенатах. Иван сбегал в аптеку за лекарствами. Вернувшись, увидел дядю, Ивана Васильевича, работавшего сторожем в ветеринарке, с Татьяной Ивановной. Они жили неподалеку. Встретились братья, двое из пятерых. Степан со своими миллионами колесил по белу свету; Владимир, старший из его сыновей, со временем осядет в Америке. Другие тоже будут пристроены. Пусть живут на здоровье. Николай с Дмитрием все еще на отсидке. Выйдут ли?

К ночи больному стало совсем плохо, а наутро бригада скорой помощи без лишних слов отвезла его в городскую больницу. В палате было немногим теплее, чем на улице, градусов десять,  от больных дыхание поднималось белым паром. Иван, пришедший проведать отца, мигом сорвался домой за полушубком для утепления больного. По запросу отца, принес ему тетрадь с карандашом записывать свою температуру и для письма Прасковье, верной спутнице жизни, с которой они с малых лет носились босоногими по Полтавке.

Седьмого ноября город шумел, празднуя октябрьскую годовщину, а Иван сидел возле  кровати отца, организм которого отказался принимать пищу, поили чаем с ложки. Страшная худоба. Крупозное воспаление легких. Тюрьма доконала его. В тот день Давид Васильевич, еще в сознании, поманил сына, погладил его по щеке и тихо произнес: «Пусть Господь сохраняет тебя». Это были его последние слова, его завещание. На следующий день Ивану возвратили тетрадь, в которой на первой странице была сделана короткая надпись: «7 ноября 39,7». Все события почему-то под праздник. Написать письмо  дорогой Прасковье он не успел. В школьной мастерской сколотили гроб покойному, рабочие ветлечебницы, где брат Иван
 работал сторожем, помогли выкопать могилу. Утром десятого ноября тридцать восьмого года Давида Васильевича Карпенко отвезли на санях на городское кладбище и предали земле без лишних  слез и рыданий.

***
В октябре тридцать восьмого года было принято Постановление Совнаркома о прекращении преподавания уроков труда в школах, и Ивану Карпенко пришлось уволиться и уехать в Костюковку, опять к Доре, у которой по-прежнему жила Прасковья Ивановна. Иван Чубаров к тому времени устроился в Костюковке на должность кузнеца, и ему выделили отдельный уютный домик, в котором семейства Чубаровых-Карпенко проживали последующие двадцать лет. Дора с мужем жили в ладу и миру, душа в душу, да не обошло их горе вездесущее. Погиб амурский сибиряк Иван Чубаров на кровопролитных фронтах Великой Отечественной, оставив на попечение супружницы деток Валентину, Владимира и Виктора. Со смертью мужа Дора вышла за Николая Васина, тоже фронтовика и тоже с детьми, Люсей и Мариной. В новом браке у супругов народились совместные детишки Татьяна и Александр. Опять большое и дружное семейство.

 Поднадоело Ивану годами ютиться по чужим углам, захотелось пожить с родными людьми. Нашатался он по белу свету, словно перекати-поле, тот шаровидный кустарник, переносимый степными ветрами на огромные расстояния. На новом месте его приняли в Серебрянскую М.Т.С. и предложили место бухгалтера колхозного учета. Иван согласился – ему не привыкать к освоению новых  специальностей – и поехал на курсы бухгалтеров в старинное село Тальменку Алтайского края, раскинувшееся вблизи реки Чумыш, к северу от Барнаула.

Знакомство с Тальменкой по установившемуся обычаю началось с нанесения визита в местный сельский клуб, где он сходу подружился с заведующим  клубом Павлом Сизенцовым. Под Новый год семья Сизенцовых, а с ними и Иван, уже расположилась за накрытым столом для встречи наступающего 1939 года, когда вдруг дверь распахнулась, и в дом  влетела девушка.  Вся в белых морозных клубах, она сияла в предновогоднем настроении, раскрасневшаяся и с распахнутыми глазами, но в запахнутом тулупе, засыпанном крупными белыми хлопьями снега. Снегурочка, да и только! Это была медичка Фая, прибывшая в Тальменку после окончания училища из Иваново, известного города невест.  Фая жила в квартире Сизенцовых и еле успела вернуться к новогоднему столу после вызова к больному в соседнее село Рождественка.

Павел познакомил Снегурочку с Иваном и, как оказалось, навсегда. Из своего Иваново она и должна была приехать к своему Ивану. Так после всех невест, одна лучше другой, у Ивана объявилась милая сердцу женушка-жена, а вместе с ней и пожизненная семейная любовь, последняя и самая прочная. С Алтая Иван вместе с дипломом увез в Костюковку и Снегурочку , где и сыграли скромную свадьбу, которая пришлась на Первое мая, День международной солидарности трудящихся.

Директор Серебрянской М.Т.С., с зимней фамилией Зимница, преподнес молодоженам щедрый подарок – служебный дом, расположенный вблизи со станцией. Иван купил для домашнего обихода кровать с панцирной сеткой и стол. У Фаи имелась неразлучная тумбочка да еще больничный стул, на котором сидели поочередно. Не подвели и друзья. Гриша Ивашин принес на свадебный стол увесистый кусок сала, а Роман Сипенко – кастрюлю соленых огурцов. Невеста сдобрила угощенье вареной картошкой. Водка, бражка, поздравления, но здравицу на «Горько!» никто не прокричал. Оплошали гости, и пришлось молодоженам целоваться  после  их ухода. Зато без лишних церемоний.
***
В 1938 году Валентина Хетагурова, жена капитана-пограничника, обратилась через газету «Комсомольская правда» ко всем девушкам страны с призывом приезжать и трудоустраиваться на Дальнем Востоке. Этот клич был поддержан Центральным Комитетом комсомола, и целые эшелоны с девушками, с чьей-то легкой руки названными хетагуровками,  из центральных районов С.С.С.Р. стали прибывать в дальневосточные города. Девушки, не всегда первой молодости, ехали работать, учиться и, что еще важнее, завести хорошую семью. Их благие намерения имели под собой веские основания, ведь в Приморье стояла особая Дальневосточная армия, призванная для сдерживания возможной агрессии со стороны Японии, беспокойного соседа, не раз проверявшего прочность российских, а потом и советских рубежей. В гражданских поселениях и на предприятиях женские кадры тоже были в дефиците. Началось женское переселение по Сибирской железной дороге на Амур и Дальний Восток.

Транссиб строился от Челябинска, основанного в 1608 году, откуда купцы по рекам Миасс и Исеть добирались до Тобола, попадая в Западную Сибирь. За первые семь лет движения по Трассибу отправились в путь около миллиона сибирских новоселов. В столыпинскую эпоху в Челябинске был организован главный поток переселения, начавшийся с построения врачебно-питательного переселенческого пункта. Десятки домиков общей вместимостью до трех тысяч человек, больничные бараки, аптека, прачечная и административные учреждения – не пункт, а городок. В Советское время комсомолки ехали по проторенному пути.

Первого Мая, опять на праздник, в Благовещенск прибыла первая группа из семидесяти двух девушек-хетагуровок, которых всюду встречали с помпой, власти создавали им, по возможности, наилучшие условия проживания, трудоустраивали в первую очередь. По комсомольскому распределению в Костюковку прибыли две хетагуровки, одну из них приняли массовичкой в сельский клуб и поставили на учет в комсомольскую организацию Серебрянской М.Т.С., где секретарем был Иван Карпенко.

 Едва освоившись в новой обстановке, массовичка повела любовную атаку на комсомольского секретаря, в которой ее ждала полная неудача. Тогда разочарованная хетагуровка прибегла  к испытанной тактике распускания сплетен на семейную жизнь комсомольского вожака,  но опять без успеха.  Узнав об аресте Давида Васильевича, бдительная комсомолка отправила в районный отдел Н.К.В.Д.  донесение о том, что сын врага народа Иван Карпенко противодействует ей в работе с молодежью, еще и срывает постановку спектакля на тему борьбы с буржуазными предрассудками.  По поступившему сигналу было назначено комсомольское собрание. Иван загрустил. Он помнил, как на показательном суде в Успеновке был учинен разгром  отцу. Почему тогда промолчали односельчане и не вступились за основателя Успеновки, вся жизнь которого прошла на их глазах? Почему голос брали только наветчики и корыстолюбцы, позарившиеся на отцову усадьбу? Не повторится ли с ним схожая история?

Собрание вел секретарь райкома комсомола Орлов,
знавший Ивана по комсомольской работе. Присутствовал К.С. Луцкой, замполит Серебрянской М.Т.С. Зачитанный собранию пасквиль массовички вызвал  в зале бурю возмущений пустыми обвинениями и бесстыдным враньем. Комсомольцы стеной встали на защиту секретаря, а директор станции заявил, что на Карпенко он напишет самую хорошую характеристику куда угодно. Иван был растроган товарищеским заступничеством. Есть все-таки здоровые силы в Советской республике, лишь бы взяли они перевес. Доносчица немедленно написала заявление об уходе и отбыла в неизвестном направлении. Ее и не держали. 

После рассмотрения персонального дела секретарь райкома дал информацию о текущем моменте. Под руководством товарища Сталина страна досрочно выполнила вторую пятилетку. Завершена коллективизация. Вместо двадцати пяти миллионов крестьянских хозяйств появилось четыреста тысяч технически оснащенных колхозов, что позволило снизить число занятых на селе на двадцать миллионов человек и,  соответственно, увеличить численность рабочих почти втрое. Отменены хлебные карточки. В Амурской области организовано более пятисот колхозов, сорок М.Т.С., в которых набиралось полторы тысячи тракторов и сотни комбайнов.

Колхозы стали центрами применения передовых  методов агротехники. Среди крестьянской молодежи стали престижными профессии механизаторов, формировался сельский рабочий класс. Действовали сто пятьдесят изб-читален и двадцать колхозных клубов. При поддержке колхозов гигантских успехов добилась промышленность. Производство черной металлургии выросло в три раза, по выпуску тракторов Советский Союз вышел на первое место. Построено шесть тысяч  крупных и средних предприятий, укреплена оборонная мощь государства. Поступление в армию вооружения увеличилось более чем в пятьдесят раз.

...В 1940 году судьба забросила молодую семью Ивана Карпенко в Москвитинский совхоз, раскинувшийся в тридцати  километрах к югу от Свободного, на берегу Зеи. Названо было село в честь первопроходца Москвитина, выбравшего для поселения райский уголок Приамурья. И все-то было там хорошо, Иван устроился бухгалтером, но фельдшерский пункт в совхозе закрыли,  Фая осталась без работы, и пришлось супругам возвращаться в Костюковку.

В июне у Ивана и Фаи появилась девочка, рожденная в любви и родительском обожании чада. Девочку назвали, конечно, Галей. Не могла же ее тетя Галя, являющая собой яркий образ женщины-сибирячки, уйти бесследно с приамурской земли. С молодой семьей жила Прасковья Ивановна, помогавшая  Фае по дому. Жили не просто дружно, а очень дружно, во взаимной  заботе о каждом ближнем. Иван был принят в сельпо главным бухгалтером, но проработал лишь месяц, как его призвали на военные сборы. Но наступил 1941 год, и сборы растянулись на все семь лет.

После родов Фая быстро вышла на работу, ведь другого врача в Костюковке не было, а по вызовам приходилось ездить и в ближайшие деревни – Эргель и Зиговку. Отчего бы  не ездить, если за младенцем не хуже ухаживала бабушка?  Фаина была великолепным медиком. Вдумчивая и пытливая, она одна замещала целую медсанчасть, даже выполняла операции, еще и назначала лечение травами,  оставив после себя обширную подборку рецептов. На деревне ее боготворили. Как бы там ни было, а на амурской земле слились воедино три поколения украинской родословной Карпенко, выстояли в невзгодах, одолели их, хотя и с большими потерями. Вот и Иван Васильевич с Татьяной Ивановной, иногда и вместе с  взрослыми детьми, зачастили в гости. Только Степан куда-то запропастился, да он не пропадет со своим золотом. Еще при царе у него в Китае дело было поставлено на широкую ногу, видать, там и промышляет. От Николая с Дмитрием тоже ни слуху, ни духу. Когда объявятся? Хоть бы получили ино право переписки…

Из письма Прасковьи Ивановны сыну Ивану и Фае: «Где любовь да совет, там никогда горя нет».