Тростинка. Ольга Ланская

Ольга Юрьевна Ланская
(Исповедь из ада.)

Андрей вернулся стихами.

Он всегда их любил, и по утрам листы, исписанные ею то ли на предрассветной, не проснувшейся ещё заре, то ли поздно ночью – днём-то всё её время сжирала Газета, –  аккуратно выбирал с нижней полки журнального столика и, аккуратно сбив в стопку, молча читал.

Эти листы с четкими сроками строф, почти без правки, стали частью их жизнью, почти ритуалом. И она, заполняя лист за листом стихами, словно просто записывая их из хлынувшего на нее вдруг потока, делала это для него, зная, что он обязательно прочтет.

...Андрей задумчиво смотрел синими своими очами сквозь вьюн, паривший над чашкой кофе и тихо спросил:

 – И это выбросишь?

 – Выброшу, – спокойно отвечала она.

– А ты читал? Не стихи же, брось! Мне на рудник пора. Шофер уже звонил.

И убегала. Газета – всё. Остальное – ноль. Но по ночам – стихи.

Откуда они брались и зачем, она не знала. И не думала об этом.

Пишутся, пусть.
Легче заснуть.
Словно дело доделала, груз с плеч.

А потом как-то прозналось, пошли публикации, выступления по ТВ…

Какой-то строгий дядечка из недавних ссыльных, проведший в Хибинах не один десяток лет, не уехал, когда зону сняли.
Остался.
Многие остались, впрочем…
Ну, так этот дядечка остановил её на редакционной лестнице и тихо так сказал:

– Никогда не бросайте стихов! Никогда.

 – А!

Махнула рукой и побежала дальше, крикнула, оглянувшись:

– Это они меня не бросают!

И убежала.

Но почему-то запомнился ей этот странный взгляд  странного, словно выпавшего из чужого времени, человека, всю взрослую жизнь прожившего в снегах УСЛОНа…

Казалось, так будет всегда.

А потом ей сказали, что её единственный сын убит. И её не стало. Не физически, нет. Она ходила, двигалась, что-то делала. Но никогда, никогда больше она не писала стихов.

Они сами ушли, наверное, кто знает что-нибудь об этом наверняка?

Но привычка ли, предначертанность ли – кто объяснит с достоверностью истины, отчего дельфины танцуют в океанах? – к жизни в  слове не предала ее.

Она писала день и ночь, мысленно и в тетрадке, восстанавливала по капельке жизнь сына, и это наполняло её существование, и оправдывало его в её же глазах.

И всё точнее становилось слово, все богаче раскрывалось звуками и созвучьями, вплетая и выявляя на свет Божий то, что ушло само.

А Андрей молчал.

Помогал, когда стали отниматься руки, – записывал то, что она могла только надиктовать…

А потом не стало Андрея.

И чёрная зима легла на землю, и придавила сугробами слабую тростинку .
И казалось ей, что её больше нет.

Но люди на улицах и в магазинах косились, поглядывали в её сторону, чего-то ждали от нее, чего-то хотели.

И много-много зачем-то лгали, не замечая, что всё – зря.

И так было два месяца. А на третий она вдруг улыбнулась и бросилась искать забытые ручки и листы бумаги, стараясь не потерять зазвучавшие вдруг чеканные строки.

Но пока искала, всё забыла, и на бумагу стало ложиться что-то смутное, нечёткое, неопределённое. Но – и она ахнула! – это были стихи.

 Она сидела над строчкой, которую успела записать, и улыбалась, не видя её от захлестнувшего внезапного и невозможного счастья: Андрей вернулся!

А потом она взглянула на лист белой бумаги. На нем было одно слово – её имя.

То самое её имя, прозвучавшее, как зов, как последний звук, молящий о помощи, и разбудивший  её, когда он уходил от всех, а она всё еще верила, что его спасут! – и, почти  проснувшись, отчетливо увидела его, еще живого, за столиком медсестры, прямого и строгого, измученного – не лечением, нет!..

Измученного…
А рядом с ним средних лет женщина что-то строчила и строчила, торопясь, спотыкаясь о рыхлую бумагу…

Немного, на полстраницы обычной истории болезни.

И она увидела, как всё,  что та пишет, вдруг двоится, расплывается, переворачивая
  смысл слов…

– Она лжёт! – закричала она. – Андрей, она лжёт!

Он знал это – она это видела.

Но он уже ничего не мог изменить.

И увидела, как вдруг стал темнеть её Андрей, как черная тень стала проступать сквозь него, накрывая собою, поглощая, втягивая в свой мрак…

Кончалась ночь.

Она схватила телефон, позвонила в справочную этой, проклятой ею позже, лучшей в городе больницы.

Холодно, безразлично ей ответили:
– Температура 36.
 – Почему 36? Три дня Вы мне это говорите. Он что, в коме?

 – Да, – сказал кто-то. – В коме.

Голос был мужским. Может быть, она позвонила по другому телефону, прямо в реанимацию?

Она не помнила. Её туда не пускали, ей ни разу не дали взглянуть на Андре, хотя бы издали.

– Искусственной, медикаментозной?

 – Это я не могу обсуждать по телефону, – бросили ей.

Через 16 минут она была в больнице.

За все три – или четыре? – дня… Она не знала точно, потому что время потеряло дискретность, слилось в одну сплошную чёрную полосу, несущуюся мимо неё, ей ни разу не дали взглянуть на мужа.

Хотя бы издалека!
Она умоляла, просила…
Хотя бы издали, сквозь стекло…
Они ни разу не услышали её.

– Ваш муж? – удивился врач реанимации. – Так он в морге!

И начался ад.

И было много-много страшных дней.
А потом она вдруг улыбнулась. Потому, что услышала стихи, которые он никогда прежде не писал. Но любил всегда.

Она поняла: он вернулся.

Санкт-Петербург
2018, Рождество