Однажды вечером. Часть 1. 6. Алексей. Любовь. 1985

Лидия Лозовая
Алексей. Письмо пятое.
1985 год, 5 января. Валдай, дер.  Глазово.

Лидия, знаешь ли, чем я занимаюсь с утра до ночи? Мой стол завален черновиками писем – всё к тебе, да сочиняю сказочки для Дарьи. Сплю очень мало, заберусь в постель и не могу уснуть. Если засыпаю – то ненадолго. Редко, когда удается проспать часов семь. Обычно только под утро проваливаюсь в какое-то забытье часа на три, и снова на ногах. Кажется, на следующую ночь стоит лечь в постель, и тут же усну. Да не тут-то было, опять до утра маюсь. В среднем получается в сутки часа по четыре отдыха. Измучился. По тебе не тоскую, нет повода, я с тобой просто не расстаюсь. Все мысли бродят вокруг тебя, да по годам прошедшим, по всем семнадцати, как заяц от погони все прыгаю и вслед себе кричу: «ату его!».
Все было бы не страшно, если бы объяснялось моей привязанностью к тебе, так вдруг неожиданно проявившейся за последние месяцы, мол, влюблен, и все тут. Боюсь, однако, что все гораздо хуже. И, наблюдая за собой, я вижу явные следы болезни. Голова, как будто, все время занята, но нет необходимой сосредоточенности. Мысли крутятся как-то без толку. Когда сажусь за стол, то в том, что пишу, появляется какой-то странный, навязчивый, мешающий мне ритм. Я оттого и не отправлял тебе письма, что в них всюду присутствует этот гнусный ямб. Причем, фразы выходят готовыми сразу, редко где вымарываю какое-нибудь слово или переставляю его. Чтобы не быть голословным, вот тебе пример:
Прошло полмесяца с последней нашей встречи, а все мои попытки освободиться от тебя – напрасны. Мне легче было в Добром, там отвлекали люди, а как к себе добрался – нет спасенья. Спасибо, по ночам пока не снишься (скажи мне, дрянь, где ночи ты проводишь?), а днем все мысли только о тебе. Я вспомнил Дагестан, все было тогда иначе, лишь по ночам ты шмыгала в постель. Теперь пробралась в душу и такой ленивой теплой кошкой там свернулась, что, сколько ни кричу «пошла!» и «брысь!», ты ухом не ведешь, лежишь и смотришь, то замурлыкаешь, то когтем вдруг царапнешь: такое счастье и такая мука! И как тебя прогнать?
Или, еще более убедительный:
Теперь дом ожил, мухи отогрелись и крысы появились; только за ночь изба немного остывает, стекла к утру густая изморозь покроет, и просыпаюсь в тихом молоке – что там, за окнами: какое время, какая жизнь, и есть ли что вообще? И первое, что чувствую я – кошка. Лежит на месте, сразу не поймешь: ее ли я пригрел, иль сам я греюсь? Встаю и, полуголый, растапливаю печь. Пока пью чай, растут круги прозрачные на стеклах, от центра к переплету и, сквозь них, заглядывает в дом все, что снаружи. В одном окне застывшая полынь торчит из снега бурою щетиной на мертвых щёках: человек уж умер, а борода тихонечко растет. В другом окне на яблоне засохшей висит, качаясь, рыжий твой фонарик, беспомощный и жалкий, но живой и трепетный. И всюду глушь, совсем не то, что летом, теперь ни озера, ни зелени, ни птиц, один застывший лес глухим забором, да снег. А как стемнеет, сколько ни смотри – ни огонька, и тишина такая, как будто вся деревня под водой.
Вот такая грустная история. Причем, это ведь не стихи, это, что называется, с налета написанные тебе письма, вернее, куски из них. Даже в этом письме, в самом его начале, ты можешь заметить все тот же болезненный ритм, и мне пришлось приложить немалое усилие, чтобы задавить его. Ты видела рисунки людей, больных шизофренией? Там этот же ритм проявляется в расположении черточек и штрихов. Если ты попытаешься объяснить всю мою дурную писанину просто состоянием влюбленности, то ты – дура. В новогоднюю ночь у меня был довольно сильный приступ, мощный срыв. Мне, кажется, потом удалось докопаться до причин, его вызвавших, но об этом после, сейчас не хочется к этому возвращаться. Скажу только, что спастись, буквально – спастись, мне удалось прибегнув к молитве, к которой я никогда раньше склонен не был, и все обернулось страстным религиозным порывом, вернее, прорывом, о чем я до сих пор вспоминаю с немалым смущением. И в то время, когда люди нормальные веселились или пытались это делать, я, в своем заброшенном медвежьем углу, истово крестился и клал земные поклоны. Доведись тебе все это подсмотреть, боюсь, что кроме неприязни и жалости вся эта картина иных чувств у тебя бы не вызвала. Ты можешь убедиться, что я с тобою откровенен, как и все последнее время, и не вижу смысла что-либо скрывать от тебя. Сюда сразу хочется добавить, что кризис в отношениях со Стеллой, который тлел все последние годы, а теперь так явно проявился, в немалой мере отложился на мое нынешнее состояние. Ни ты, ни мои близкие (а по сути далекие), наверное, так никогда и не поймете или просто не захотите понять, что значила и значит в моей жизни эта удивительная женщина. И еще, я убежден, что из того положения, в котором теперь нахожусь, я смогу выбраться своими собственными усилиями и, более того, всякое проявление сочувствия, всякая попытка помочь мне (а я улавливаю это всегда очень чутко), если это будет исходить от кого-либо кроме тебя, может только усугубить мое состояние. «Чтобы мутная вода стала прозрачной, надо оставить ее в покое», - говорил китаец Лао Цзы. Вот так и со мной надо поступить. И не дай Бог, если Кира пожелает приехать сюда. Появись здесь даже ты, я бы немедленно сбежал куда-нибудь. И я не хочу получать писем ни от кого, кроме тебя. Попробуй это как-то объяснить Кире, так как если от нее будут письма, мне будет трудно, хотя бы из простой вежливости, оставлять их без ответа, а вести переписку мне сейчас очень трудно. В ближайшее время я не собираюсь писать никому и тебе тоже (прости меня за это!). Когда я смогу написать тебе, то перешлю конверт в письме к Кире, она сообщит тебе об этом, и ты получишь его либо из ее рук, либо по городской почте (до востребования) – это для того только, чтобы тебе зря не ходить на почту справляться, есть ли письмо. Меня и сейчас очень мучает сознание того, что ты ждешь моих писем, а их все нет.
Лидия, я старательно избегаю по отношению к тебе слова
«моя» (все-таки, присоединилось к твоему имени, хоть снизу, да подлезло),  считая как-то не в праве подгребать им тебя к себе. (Даже в слове «любимая» слышится это «моя», отчего сочетание «моя любимая» я воспринимаю как скрытую тавтологию.) Ты безусловно свободна от каких-либо обязательств, связанных со мной. Эти вот «кроме тебя» не должны ложиться бременем на твою душу. Если вдруг желание писать мне вдруг пропадет, не противься этому. С меня хватит и того письма, что было со мной все это время, я его распечатал, как только добрался до своей избы. Там есть все, что мне нужно: и твоя любовь, и твоя искренность, и твое желание помочь мне. И даже тот утешительный обман, что все у нас хорошо.  Я сам за него цепляюсь, хотя умом понимаю – это не так. Мне сдается, что и ты это уже стала понимать. И дай Бог, если я ошибаюсь. Порой мне кажется, что если бы ты сейчас снова махнула хвостом и нашла себе утешение  в чьих-то объятиях, а вокруг тебя есть, наверняка, хорошие и достойные мужчины, то это было бы выходом для нас обоих. В Москве я бы за такую попытку набил бы тебе морду, столь для меня милую и дорогую, отсюда же смотрю на это почти как на желанную неизбежность. Дай Бог, чтобы и в этом я ошибался. О своих чувствах к тебе я ничего писать не хочу, они и так не тайна для тебя. Хотя понимаю, что это – очередное мое свинство. Нам всегда приятно, (так уж мы устроены), слышать, как нас любят, даже если это исходит от людей нам не очень близких, а тем паче, если это говорит дорогой нам человек. И я свинья вдвойне, потому что сам, каждый раз перечитывая твое письмо, наслаждаюсь той теплотой, что лучится от него.
 Выше я сказал «не хочу». Это не так, тут следовало написать иначе, вместо «не хочу» читай «боюсь». Я качу свое письмо сейчас как под горку, шизофренический ритм в нем, как в начале, не появляется. Вот я и боюсь, что коснись своих чувств к тебе, опять зачеканят по бумаге строчки идиота. Право, это было жутко. Как у Булгакова, когда не хотели, а пели «Священный Байкал». Стоило мне взяться за перо, как начинала ползти ямбическая поебень (прости!), от которой душа холодела, но с которой не мог справиться. Вон эти листы валяются вокруг меня – их можно сразу подшить к истории болезни. При этом учти, что я никогда стихов не писал, хотя вкус к стихам чужим у меня, несомненно, развит, и я всегда могу на него положиться, даже сдавать внаем. А тут просто сладу не было. Да еще какая-то мозговая лихорадка, беспокойство, истощенность от недосыпания. У меня  в Москве еще стали проявляться эти симптомы, но я думал, стоит уехать, и пройдет. Но ошибся, тут-то и началось обострение. То письмо, что из Доброго отправил, я уже писал с каким-то душевным ознобом и ничего не помню, что написал, кроме каких-то зайцев. Те пять дней, которые провел в Добром, прошли, как в глубоком опьянении. Я и оттуда все порывался бежать и бежал, наконец, сюда в надежде обрести покой, да попал, как кур во щи. Сегодня мне, слава Богу, много легче. Погода, что ли меня тонизирует. Когда сел писать, то за стенами бушевала такая пурга, что временами дом сотрясался. В окна было ничего не разглядеть за три шага. Выглянул и увидел только, что мои глубокие следы к колодцу (полыньи надо пробивать каждый раз заново - замерзает) начисто замело. А снег все метет и метет к дому, и ветер шквальный воет. Может быть, оттого и хорошо мне. Авось не завалит. Раз письмо дойдет, то все в порядке. Ты за меня не беспокойся, любимая, (зачеркнуто: «вот не доглядел и прорвалось, и хоть тут же…») и дров и еды у меня хватит, и из дому я могу не выходить неделями, тем более что идти мне никуда и не надо, разве что в Доброе за хлебом и письмо отнести, я всю неделю собираюсь это сделать (там, небось, твои листочки уже лежат, меня дожидаются), да все мучился с письмом к тебе. А сегодня вот повезло. Завтра отнесу, хотя видеть людей мне ох как не хочется. И тут такое уединение дивное, только Доброе через окно наискосок (и то по вечерам смотрю, там никаких огней, завалило их, что ли?), а в других направлениях лес и лес, на десятки километров, да озеро застывшее, и за ним дальше все леса. И так отрадно от этого. Мне давно следовало этой лесной стеной оградиться от городских моих проблем и заняться той единственной, что может явиться моим спасением, то есть писать книгу, даже если она и не будет получаться, все равно работа над нею сделает что-то мне необходимое – вылечит душу.
Тут вот я прервался, приготовил себе еду, отдохнул немного – так, походил по дому, у меня чисто и пусто – кровать, да стол, да лавка. Вот еще сундук стоит с продуктами – крысиное вожделение, да самодельная полка с бумагой и книгами – я еще ни одну так и не раскрыл за это время – не могу и не хочу читать. Единственное – письмо твое прочту перед сном и все. Не перед сном – перед попыткой уснуть, до утра обычно маюсь, крыс слушаю, да сказки для Дарьи сочиняю. Вот, вспомнил, сегодня ведь Сочельник. Завтра Рождество Христово. Поздравляю тебя запоздало, любимая. Ты, знаешь, мне сейчас хорошо так и оттого, что про Сочельник вспомнил, и что сижу и пишу тебе по-человечески. Кто знает, может, и миновало все. Ты, пожалуй, зайди на почту через неделю после получения этого письма (но не раньше, мне это мешать будет – сознание, что ты можешь раньше зайти – мне время нужно). Вдруг я смогу тебе еще написать, хоть коротко, а написать. Я помню хорошо, что ты наставляла меня длинных писем тебе не кропать, но у меня в эти дни и короткого не получалось. Все твои советы и предписания, как-то: мед, витамины, травы, геркулес выполняю с пунктуальностью пенсионера.
О чем еще написать тебе, милая, добродетельная потаскушка? О своей жизни здесь, кажется, все тебе уже рассказал, чисто внешняя ее сторона в этой, Богом забытой, деревушке уже наладилась. Трудными были только первые два дня: стены все в инее, печь в трещинах, ветхая труба наполовину развалилась. Тяги не было, и дом наполнен был таким угарным дымом, что дверь и окна приходилось держать все время нараспашку. Из-за моей болезни в октябре ничего толком, кроме дров, подготовлено не было, и пришлось теперь, в дыму и на морозе, замазывать глиной печь, латать трубу, вставлять вторые рамы, затыкать щели паклей и топить, топить без остановки. Только под утро следующего дня стал со стен сходить иней, и дыму поубавилось. Правда, матрац и одеяла, оттаяв, оказались насквозь мокрыми, а с потолка затенькала капель (и уж до вечера) и, разбиваясь об пол, замерзала, покрывая его ледяной коркой. Хотелось спать, но было еще чертовски холодно, и я было собрался устроиться на печи, несмотря на то, что там тесно и не по росту мне, да не тут-то было: из мелких трещин все еще тянуло угаром, а, вдобавок, печь уже так раскалилась, что матрац, не успев просохнуть, загорелся. Я решил, что лучше замерзнуть, чем сгореть, и устроился на высокой и широкой, как телега, самодельной (здесь все самодельное) деревянной кровати. С той поры так и сплю на ней, но уже не в тулупе, а раздетый, на чистом белье и под просохшими одеялами. В ту вот дымную ночь я и прочел первый раз твое письмо. Спасибо тебе за него, дружочек милый. А теперь надо заканчивать свое. Метель, кажется, улеглась, время перевалило за полночь, Рождество наступило. Сейчас встал, подошел к окну: да, все тихо, полная луна светит и видно далеко вокруг, а в той стороне, где деревня, по-прежнему ни огонька. Может быть, они все упились, я им еще из Доброго дрожжи отправил. Завтра, вернее, сегодня, уже все узнаю. Прощаюсь с тобой. Целую руки, милые глаза и губы, дорогие мне, целую. ****ь! Это я не тебе, это последней строчке. Но и тебе может влететь под горячую руку.
Целую.
Алеша.

Часть 1.7.   http://www.proza.ru/2018/04/28/68